Вот это была зима! Две недели, не переставая, валил снег. Сухой, пушистый и лёгкий. А потом мороз поднажал — и весь город заскрипел, как тугой кочан капусты.

Одно удовольствие было бродить по такому городу. Под ногами сочно хрупало, на деревьях громоздились пушистые папахи; отряхнёшь ветку — и игольчатую пыль прорежет замороженная бледная радуга.

Неторопливо проезжали рыбацкие обозы. Мохнатые заиндевелые лошадёнки тащили широкие розвальни. В санях на охапках сена лежали неподвижные рыбаки с кирпичным румянцем и курили махорку. Сзади к розвальням были прибиты длинные шесты с толстой верёвочной сеткой между ними. Туда складывали улов.

Лёд в заливе был гладкий, полированный ветром. Только кое-где белели зализанные вытянутые островки снега. Как-то так получилось, что, когда шёл снег, в заливе была вода — весь снег утонул. И теперь лёд был голый. Как на катке.

Мальчишки на санках вылетали по пологому спуску в залив и катились долго-долго.

У Володьки санок не было, зато были у Генки. Одних им вполне хватало.

Правили по очереди. Это было непростое искусство: вытянутая нога волочилась позади; повернёшь ногу вправо — санки влево, и наоборот. Одно плохо: из-за спины переднего ничего не видно. Иной раз нога не туда повернётся и оба ныряют с головой в сугроб. Зато если всё в порядке, санки бесшумно выпрыгивают на лёд и уносятся метров на двести от берега.

Только Генка каждый раз ворчал и ругался, когда шёл назад. Ему не нравилась пословица: «Любишь кататься, люби и саночки возить». Он говорил, что сейчас XX век.

По этому же спуску шли обозы. Возницы привставали на колени. Туго натягивали вожжи. Лошадёнки пугливо прядали ушами, упирались, приседали и так, почти ползком, выбирались на лёд. Там белела накатанная дорога. Лёд был выщерблен копытами и нескользкий. Узкая белая полоса, извиваясь, уходила к горизонту, рассыпалась чёрными точками — даже не верилось, что эти точки — тоже обоз.

Каникулы только начались. Снег вспыхивал под жёстким зимним солнцем, и стеклянно зеленел залив.

Мороз, будто грубой шерстяной рукавицей, обдирал щёки, и где-то в груди, распирая её, рвалась наружу весёлая сила.

Скорости летящих вниз санок не хватало. Володька и Генка подпрыгивали на ходу, старались подстегнуть санки и орали, орали во всё горло, потому что молчать было никак невозможно.

Потом, толкаясь, взбирались наверх и снова — холодящее сердце мгновение полёта. Вверх — вниз! Вверх — вниз!

Не успеешь оглянуться, а солнце раскалённой каплей уже скатилось по круглому небу — и надо идти домой.

Сизыми, одеревенелыми пальцами Володька долго расстёгивал в коридоре пуговицы, стаскивал промороженные валенки и в одних носках бежал к печке. Обнимал горячий изразцовый бок, прижимался к нему по очереди твёрдыми, как яблоки, щеками и блаженно закрывал глаза.

Мама ворчала, говорила, что это кончится воспалением лёгких, и наливала полную тарелку густого, пахучего борща. Володька тянул носом, и у него от нетерпеливого голода начинали дрожать коленки. Пальцы ещё неуверенно держали ложку, но Володька в две минуты выхлёбывал борщ и просил добавки.

Мама добрела и улыбалась потихоньку. За котлетами глаза у Володьки слипались, и прямо от стола он брёл к постели.

Смутно, сквозь сон, слышал, как приходил с завода отец. Мама что-то говорила ему негромко, наверное, о нём, о Володьке, и папа гулко смеялся.

А потом сон наваливался мягкой подушкой, и Володька снова нёсся на санках, выбирался, хохоча, из сугроба, а Генка, сорвав с остриженной наголо головы шапку, орал что-то непонятное, и оттопыренные его уши пылали на морозе. Генка набегал, хватал за плечи и кричал прямо в ухо: «Володька-а!»

Володька просыпался и видел весёлую Генкину рожу, заляпанную расплывчатыми бледными веснушками.

А за окном горел уже и переливался новый день.