В мутно-зеленой воде болтались арбузные корки. Они лоснились под ленивым солнцем круглыми боками, и глядеть на них было скучно. Володька лежал голым животом на раскаленной, выскобленной добела палубе и жевал черную смолу — вар.

Животу было горячо, и спине тоже было горячо, и голове. Потому что солнце пекло как нанятое. Но перебраться в тень рубки было лень.

Лень затопила кривой щелястый пирс, и застывший дубок, и залив, и наверное, все Каспийское море. Разморенная душная лень.

Володька свесил голову через борт и плевался тягучей слюной. Когда жуешь вар, всегда полон рот слюны.

А тут еще корки плавают — как в них не плюнуть.

А в общем-то, была такая скучища — хоть плачь. Отец все не появлялся. Эх, в холодок бы!

Володька вспомнил глубокий бабушкин погреб. Вот где благодать!

Погреб весь залит устоявшейся резкой прохладой и запахом сухой земли. А на полках стоят запотевшие крынки с молоком. Хлебнешь — и сладко заломит зубы. Вот бы сейчас туда!

Но погреб далеко, а этот чертов Поркатон плоский, как сковородка, и такой же раскаленный. Зной поднимается над ним дрожащими волнами, обволакивает и вгоняет все живое в такое сонное, тягучее безразличие, что кажется, и живых-то в этом Поркатоне нету.

«Один я, наверное, и остался живой, остальные сварились», — подумал Володька.

Он сделал над собой усилие и медленно перевалился через борт.

Теплая и густая, как бульон, вода тяжело раздалась и сомкнулась над ним зеленоватым куполом.

Володька коснулся песчаного, в твердых складочках дна и застыл. «Так вот и буду здесь сидеть. Все время», — подумал он. Поднял глаза.

Солнце ровным слоем разлилось по воде, и поверхность казалась громадным вогнутым зеркалом.

— Вот теперь попробуй, достань меня! — сказал он солнцу и засмеялся.

И сразу же вверх взлетели упругие ртутные пузыри, раскололи зеркало и разбежались стремительными кругами.

На дне было хорошо. Володька пошевелил перед носом легкими пальцами и сложил фигу. Фигу тебе, жара! Достань-ка!

Володька усмехнулся сам над собой — он-то знал, что все эти фокусы — обман. Потому что он уже стал судорожно сглатывать, а это было верным признаком, что воздух кончился и надо срочно подышать.

Володька еще немножко из упрямства посидел, чувствуя, как в висках начинают колотить тугие молоточки, а глаза сами вытаращиваются.

Потом, в последний миг, резко оттолкнулся ногами и вылетел наверх.

Он часто-часто открывал рот — никак не мог надышаться.

Подумаешь — жара! Что такое жара, если пряный воздух врывается в грудь и можно дышать сколько угодно. Вон его сколько — воздуха: полное небо.

Настроение сразу изменилось. Будто Володьке подарили что-то замечательное.

Он заорал и ударил кулаком по воде. Тотчас же над его головой повисла тоненькая бледная радуга.

Он снова заорал, и кто-то радостно ответил ему с берега счастливым заливистым воплем. Володька поглядел на берег и увидел чудо.

Определенно что-то в мире изменилось. Прорвался тугой волшебный мешок — и чудеса посыпались на измученную зноем землю.

На берегу хохотал-заливался изумительный щен. Он был в очках. Представляете? Щен-профессор. Но это был ужасно веселый профессор. У него была улыбка до ушей и тысяча ослепительных зубов. Он ими пускал зайчиков. А еще на нем была самая пушистая шуба на свете и разные уши: одно строгое — торчком, а другое болталось дурашливо и смешливо. Очки были белые — правильной такой формы, с тоненькими оглоблями. Сам черный, только очки белые да кончик восторженного хвоста.

— Ура! — крикнул Володька.

— Ра-ра-ра! — завопил щен и укусил Каспийское море. За самый краешек.

Потом он стал сердито плеваться и во весь голос обругал море: зачем оно такое невкусное, соленое.

Это был на редкость жизнерадостный и нахальный щен.

Володька, как крокодил, выполз на брюхе до половины из воды и сказал:

— Здравствуй, очкарик.

Щен подмигнул ему обоими глазами и отважно ткнул прохладным шершавым носом в шею.

— Тебя как зовут? — спросил Володька. Щен не ответил.

— Ты что это — разговаривать не умеешь? — рассердился Володька.

Щен печально покачал головой.

— Научим, — пообещал Володька и добавил: — А как тебя зовут, я и так знаю. Тебя зовут Филимон. Так? Фи-лимоша.

Щен ликующе взвыл и запрыгал, отрывая от земли сразу четыре лапы, будто они у него были на пружинках.

Потом он посерьезнел, торжественно подошел к Володьке, потерся головой о его щеку и похлопал лапой по плечу.

Но не фамильярно, а ласково. Просто они сразу понравились друг другу и стали друзьями. Бывает ведь так — сразу. С первого взгляда.

Такие вещи случаются только на море. Может быть, на каком-нибудь приличном море, на каком-нибудь там океане, все иначе, но на Каспийском бывает так: то пекло рыжее мохнатое солнце и вода стояла плоская, как в блюдце, то вдруг ни с того ни с сего завыло, закрутило, солнце занавесилось рваной серой тучей, а волны стали бестолково болтаться в разные стороны.

Они не катились ровненькими рядками к берегу, как на всяком нормальном море, а суматошливо плескались, сшибались друг с дружкой, как пьяные, и дубок на них мотался в разные стороны, плясал пробкой, а пассажиры мотались в дубке и кляли все на свете.

В Поркатоне они канючили сладкими подхалимскими голосами, просили «товарища доброго капитана взять с собой в Ленкорань трудящееся крестьянство, потому как там базар», а дубок все равно идет пустым.

И отец сжалился.

А когда приперло, честили отца на чем свет стоит, будто он их насильно посадил в дубок, и требовали «вертать обратно».

Но Володька только усмехался. Не такой отец человек, чтоб «вертать обратно».

Особенно одна разорялась. Такая здоровенная женщина с багровым лицом и маленькими заплывшими глазками.

Она сидела на своих полосатых мешках и выкрикивала бессмысленные злобные слова.

А когда ее окатило волной и десяток ее цветастых юбок, надетых одна на другую, облепили толстые ноги в смазанных сапогах, она совсем взбесилась. Рот ее не закрывался. Он стал похож на напряженную синюю букву О, а глазки зарылись в лоснящиеся щеки.

Хорошо еще, что ветер расшвыривал этот гвалт, а то можно было бы оглохнуть.

Филимон болезненно морщился и отворачивался.

Ему было плохо. Он укачался.

Очень жалко Володьке было пса. Он взял его на руки и увидел, что у Филимона дрожат глаза.

Володьке показалось, что щенок смотрит на него с укором: зачем, мол, потащил меня с твердой надежной земли в это непонятное и страшное место, где все качается и кружится голова?

— Ты жалеешь, что пошел со мной? — спросил Володька. Щен слабо вильнул хвостом и покачал головой. Он даже попытался улыбнуться, но у него ничего не вышло. Трудно улыбаться собаке, если ей плохо.

— Ах ты, Филимон мой, Филимоша, никудышный ты моряк.

Володька погладил его и положил на палубу рядом с теплым кожухом движка. Движок тарахтел дребезжащим стариковским голосом, и Филимон сначала испугался, запрядал ушами. Но потом сообразил, что эта рычащая штуковина не злая и даже полезная — греет и заслоняет от надоедливых брызг. Он полежал немного, согрелся и перестал дрожать.

На волны он старался не глядеть, потому что глядеть на них было страшно — они были желтые и лохматые, как большие дворняги, и шипели белой пеной.

Филимон положил пушистую морду между лап и зажмурился.

Он подумал о Володьке — ласковом, добром человеке — и преданно помахал хвостом.

Никто этого не видел. Но Филимону и не надо было, чтоб кто-нибудь это видел, потому что он махал не напоказ, а от души.

Просто ему очень нравился его новый друг.

С таким другом жить было веселее и лучше.

Но вдруг случилось что-то непонятное и жуткое.

Откуда-то к горлу подкатил плотный, горячий ком и застрял там. Филимон попробовал вздохнуть и не смог. Ему стало совсем плохо. Филимон растерялся и зачем-то побежал вперед. С перепугу.

Он не понимал, что с ним происходит, и боялся, и ему хотелось спрятаться.

Он неловко бежал на разъезжающихся неверных лапах, почти ослеп от страха и глядел как бы внутрь, в самого себя, разглядывал, что это в нем такое делается.

Потому и не заметил, как налетел на полосатые мешки. А на мешках ему вдруг сделалось нехорошо — и он испачкал эти самые окаянные мешки.

Ему сразу же стало легче, он жадно глотнул прохладный вкусный воздух и опомнился.

И тут раздался такой пронзительный, ни на что не похожий ор, что Филимон застыл на месте. Ему бы бежать, спасаться, а он стоял и оглядывался — хотел понять, что случилось.

А когда понял, было уже поздно.

Руки костяными клешнями вцепились в него, смяли в горсти пушистую мягкую шерсть вместе с кожей и швырнули в воду.

Филимон увидел, как перевернулось небо и желтая дворняга-волна смяла его, поволокла урча.

Володька услышал крик, но не понял, в чем дело, а разобрал только одно слово: «Нагадил!.. Нагадил!..»

Потом он увидел, как в воздухе закувыркался щенок, его Филимон, Филимоша, очкарик.

Ноги сами понесли его, метнули вперед. И Володька сиганул за борт.

Уголком глаза он успел заметить стоящего у штурвала отца, его испуганные добрые глаза под блестящей мокрой зюйдвесткой, и в каком-то дальнем, затаенном переулочке мозга промелькнули нечеткие поспешные мысли, суть которых была в том, что уж его-то, Володьку, отец вызволит, как-нибудь уж вытащит, не бросит, а Филимону одному в море — погибель. Потонет Филимон.

Потому он и сиганул за борт.

Володька сразу же вынырнул и завертел, отфыркиваясь, головой.

Пес должен был барахтаться где-то недалеко, если сразу не пошел ко дну.

Волна подхватила Володьку, подсадила себе на круглую спину.

Он с высоты оглядел море и увидел впереди щенка.

Филимон боролся изо всех сил. Не хотелось ему тонуть. Он торчал черным столбиком в воде и молотил, как барабанщик, передними лапами.

Волны окатывали его, накрывали с головой, но он снова появлялся — маленький и упрямый. Не хотел он тонуть, и все тут.

У него еще было важное дело в жизни. Он еще должен был укусить это крикливое злобное существо на полосатых мешках.

Он боролся.

И только когда Володька осторожно подхватил его под мягкое брюшко, прижал к груди, Филимон обессилел и тихонько всхлипнул.

Но у него все же хватило сил как-то извернуться и лизнуть Володьку горячим языком в нос.

Потом Володька кружился на месте, подскакивал на волнах, как поплавок, и ждал, пока дубок развернется и подойдет к ним.

Иногда Володьку накрывало с головой, но всякий раз он успевал в последний миг глотнуть воздуха и поднять над головой щенка.

Уж что-что, а плавать Володька умел. Он, кажется, и ходить-то научился позже, чем плавать. Впрочем, как и все приморские мальчишки.

Дубок подошел вплотную. Шершавые отцовы руки обхватили Володьку за плечи и одним рывком выдернули вместе с Филимоном из воды, поставили на палубу.

Потом одна рука поднялась и увесисто треснула Володьку по затылку — хрясь!

Но Володька не обиделся.

Он осторожно положил Филимона на палубу и улыбнулся отцу.

Отец помедлил малость, потом тоже улыбнулся и притиснул Володьку к своему горячему надежному боку.

Но тут же смутился и легонько оттолкнул, шлепнул по спине.

Не любил он разные телячьи нежности.

Мешочница молчала и перепуганно наблюдала за отцом и Володькой.

Видно, отец успел ей сказать что-нибудь этакое. Отец, когда надо, умел сказать так, что у нехорошего человека от страха отваливалась челюсть.

А Филимон полежал немножко, отдохнул, потом неторопливо подошел к хозяйке полосатых мешков и деловито укусил ее за колено.

Тетка зашипела, как раскаленная сковорода, и сползла с мешков на палубу.

Она вытянула руки с растопыренными загребущими пальцами и забормотала:

— Чур тебя! Чур, бешеный. Все вы тут бешеные!

Филимон постоял немного, глядя ей в глаза, Филимон-победитель, потом повернулся, неторопливо протопал к Володьке и лег у его ног.