Койка Сухачева была пуста. Простыня валялась на полу. Одеяла не было.

— В чем же он ушел? — спросил подполковник Гремидов. — У него нет ни тапочек, ни халата.

— Накрылся одеялом и ушел, — сказал Голубев, поднимая простыню с пола.

Пока все остальные врачи обсуждали вопрос, где же может быть больной, Голубев выбежал в коридор, осмотрелся. Мимо него в соседнюю палату прошло трое больных, и тотчас же там поднялся шум. На пороге появился больной в длинном, не по росту, халате, с возмущенным красным лицом.

— Безобразие! — крикнул он, направляясь к доктору. — Только отлучился в туалет — на мое место улегся какой-то незнакомый товарищ и не уходит.

Голубев бросился в палату.

С большим трудом Сухачева привели в чувство. Состояние его резко ухудшилось: дыхание участилось, стало поверхностным, пульс невозможно было сосчитать. Он метался на подушках, округлив глаза, испуганно смотрел по сторонам. На вопросы не отвечал.

Голубев долго разглядывал его посиневшие руки.

— Что ищешь? — шепотом спросил майор Дин-Мамедов.

— Тут где-то якорек был выколот. А теперь и не видно.

Вот как посинел!

Профессор Пухов, быстро и внимательно осмотрев больного, сделал заключение:

— Тампонада сердца. Срочно пункцию. Завтра с утра на операцию.

— Делайте, как сказал профессор, — распорядился начальник госпиталя.

Не успели, генералы уйти из палаты, как Сухачев, собрав последние силы, вновь попытался вскочить.

— Не дам… не дам… — выдохнул он и, обессилев, повалился в кровать.

К Голубеву подошел дневальный:

— Товарищ гвардии майор, вас к телефону.

Из проходной сообщали, что к больному Сухачеву издалека приехала мать и просит разрешения пройти к сыну.

Известие это было настолько неожиданным, что Голубев разрешил. Он положил трубку и подумал: «Откуда же она узнала о болезни сына? Зачем я ей разрешил пройти? Ему и без того плохо. Расстроится — будет еще хуже.

Голубев готов был позвонить в проходную, отменить свое решение, но по коридору протарахтела каталка. Сухачева повезли в процедурную…

Прасковья Петровна ожидала Голубева в ординаторской. Она неловко сидела в кресле, держа узелок с гостинцами на коленях, и внимательно осматривала каждого входящего.

Голубев еще из коридора через открытую дверь увидел Прасковью Петровку. Она сидела не шевелясь, слегка пригнувшись, в шерстяной кофте, в черном полушалке. Голубев обратил внимание на ее руки — большие, с широкой кистью, почти мужские, видимо много потрудившиеся на своем веку. Кожа на руках была розоватой, крепкой, привыкшей к ветрам, к работе на холоде, ладони твердые со следами земли в складках. Такие руки не боятся уколоться соломой, обжечься крапивой, они и вилы держали, и вязали снопы, и топором играючи могут исколоть добрую сажень дровишек, и вместе с тем они бывают удивительно ласковыми.

Голубеву вспомнилась деревенская изба, он, раненный, лежит на широкой деревянной кровати, и вот такая же простая женщина, с такими же рабочими руками, кормит его с ложечки и гладит по голове, приговаривая: «Ничего, соколик, поправишься. Оно ничего…»

Голубев стоял в коридоре и обдумывал, с чего начать трудный разговор. Он боялся слез, не переносил, когда женщины плачут.

Когда Голубев подошел к Прасковье Петровне, она привстала:

— Я к доктору Голубеву.

— Я и есть Голубев.

— А я — Прасковья Петровна Сухачева.

— Вы издалека приехали, Прасковья Петровна?

— Дорога дальняя. Из-за Омска. Только ведь я самолетом летела на старости-то лет. Это все наш председатель Игнат Петрович помог.

Глаза Прасковьи Петровны потеплели, в уголках губ мелькнула и погасла добрая улыбка.

— А откуда вы узнали о болезни сына?

— Так ведь телеграмму дали.

— Кто?

— Должно, начальник…

Прасковья Петровна полезла в карман, достала и развернула белую с красной полосой бумагу:

— Вот, Хохлов подписал. — Она насупилась и, не выдержав, спросила: — Как Павлуша-то? Шибко плохой?

— Ну что вы, Прасковья Петровна…

— Я понимаю, доктор. Ежели бы не плохой, так нешто стали бы меня «молнией» вызывать.

Голубев помедлил, взглянув на Прасковью Петровну. Она стояла выпрямившись, обхватив узелок обеими руками. Из-под черного полушалка выбился седой волос и блестел на свету.

— Ваш сын, Прасковья Петровна, совершил героический поступок — спас утопающего товарища, но сам при этом простудился. Болезнь у него тяжелая, но надежда на спасение есть.

И Голубев рассказал обо всем.

Прасковья Петровна не проронила ни слезинки, только плотно сжала губы и большими натруженными руками все мяла узелок, все мяла, будто искала что-то и не могла найти.

— К нему-то можно? — спросила она.

— Только вы его, пожалуйста, не расстраивайте.

— Постараюсь.

Голубев все-таки решил пойти в палату, подготовить больного.

Сухачев лежал высоко на подушках. После пункции ему стало лучше, дышал он ровнее.

— Как, Павлуша, себя чувствуешь?

Сухачев ответил не сразу, неохотно:

— Ничего.

— А я тебя порадовать хочу. К тебе…

Голубев не успел договорить. Сухачев вздрогнул, открыл рот, точно собирался крикнуть, но не крикнул, только прошептал еле слышно:

— Ма-ма…

— Лежи, Павлуша. Ложись, мой родной. Прасковья Петровна большими, надежными руками взяла сына за плечи, осторожно уложила на подушки, наклонилась, поцеловала. Несколько минут они разглядывали друг друга и ни о чем не говорили…

Прасковья Петровна вышла из палаты через сорок минут. Голубев посмотрел на часы. Никто не знал, о чем она говорила с сыном. Вид у нее был усталый, как после тяжелой работы. Черный полушалок свалился на плечи, и один конец тащился по полу. Она подошла к Голубеву и сказала:

— Так операцию-то, доктор, делайте. Он согласился.

— Правда, Прасковья Петровна? Ну, вот и хорошо!

Прасковья Петровна прикрыла лицо широкой рукой, между пальцами просочилась слезинка и медленно покатилась в рукав.