Вечером, возвращаясь из столовой, Голубев столкнулся в дверях ординаторской с Ириной Петровной. Она еще ничего не сказала, но по ее взволнованному взгляду он понял: случилось неладное.

— Что? — спросил Голубев, беря Ирину Петровну за руку.

— Температура тридцать девять.

Он, обгоняя сестру, спустился на второй этаж и вошел в светлое, просторное хирургическое отделение.

Опять, как тогда в приемном покое при поступлении, у Сухачева лихорадочно блестели глаза, лицо раскраснелось. Он лежал спокойно, держа руки поверх одеяла на груди, ладонями книзу и устремив взгляд прямо перед собой. Когда пришел врач, он не повернул головы, лишь скосил глаза.

Голубев взял табурет, сел рядом с кроватью и, слегка наклонясь вперед, спросил:

— Как себя чувствуешь, Павлуша?

— Жарко, — сказал Сухачев, облизывая губы. — Попить бы.

— Много пить нельзя. На сердце лишняя нагрузка. Понимаешь?

Сухачев еле заметно кивнул головой. Ирина Петровна подала кружку с водой. Он отпил два глотка — отвел руку сестры.

Голубев заметил, что при дыхании у него снова раздувались ноздри. «Неужели повторяется все сначала? — подумал Голубев. — Сейчас больной ослабел. Ему гораздо труднее будет перенести болезнь».

Он взял горячую руку Сухачева и начал считать пульс. Насчитал сто ударов в минуту, однако пульс был удовлетворительного наполнения и напряжения. Сердце Сухачева работало лучше. Голубев начал осмотр. Грудь больного была забинтована, слушать можно было только там, где не было бинтов. Между лопатками он уловил легкое потрескивание, напоминающее звук при бритье, — так называемые крепитирующие хрипы.

«Так оно и есть — пневмония. Она была и еще не успела разрешиться. Перикардит заслонил ее. А сейчас она как бы выползла вновь. Выдержит ли сердце — больное, оперированное сердце?»

— Ничего, это ничего, — сказал Голубев как можно спокойнее, одергивая рубашку на Сухачеве и укрывая его одеялом. — Ирина Петровна, начнем пенициллин, сразу по сто тысяч единиц.

— Хорошо, доктор.

Она посмотрела на Голубева так, точно собиралась сказать: «Я вас понимаю, Леонид Васильевич. Положение нелегкое».

Сухачев поверил словам врача. За эти дни он убедился, что гвардии майору можно верить. В короткие минуты просветления он наблюдал, с каким уважением относились к врачу больные, слышал от Хохлова: «Наш врач толковый», мама говорила: «Нешто какого-нибудь в такой госпиталь поставят». А главное — убедился на себе. Как бы тяжело ни было, доктор всегда делал так, что ему становилось легче. И теперь он что-нибудь придумает.

В палате неслышно появились Кленов и Песков. Николай Николаевич поклонился Голубеву. Песков, словно не заметив его, прошел прямо к больному. Встав перед койкой на колени, он не задал ни одного вопроса и молча принялся выслушивать Сухачева.

В палате было тихо. Слышалось покашливание Пескова да клокотание воды в стерилизаторе, где кипятился шприц.

По этому напряженному молчанию Голубев почувствовал, что и Кленов а, и Пескова тревожит сейчас, очевидно, тот же вопрос: выдержит ли оперированное сердце?

Песков выслушивал больного медленно, долго, затем, покряхтывая, поднялся, и все трое, не проронив ни звука, вышли из палаты.

Не разговаривая, они прошли длинный коридор — впереди Кленов, за ним Голубев, позади Песков.

В кабинете хирурга они сели поодаль друг от друга и еще некоторое время молчали. Голубев ждал, что скажут старшие. Но, так и не дождавшись, заговорил первым:

— Я думаю, вновь вспыхнула пневмония. — Он обращался к Николаю Николаевичу. — Собственно, она и был, но до конца не разрешилась. Возможно, что появились не вые очаги. Я полагаю начать внутримышечное введение пенициллина…

— И сердечные, — вставил Песков, обращаясь также к Кленову.

Николай Николаевич слушал, почесывая роговой дужкой очков за ухом, морщился.

— А сердце, дорогие товарищи, сердце справится? — спросил он раздраженно.

— Гм… трудно сказать, — буркнул Песков. — Этого я и боялся больше всего.

— Не будем терять времени, — сказал Голубев.

Все как будто обрадовались этому предложению, встали и так же молча друг за другом направились в палату.

Ирина Петровна уже ввела пенициллин. Сухачев до самых плеч с помощью санитарки укрылся одеялом.

— Введите еще кубик камфоры и кубик кофеина, — распорядился Голубев.

— Камфоры два кубика, — добавил Песков. — Пускай ему станет хоть на время легче.

Врачам больше нечего было делать возле больного. Оставалось одно — ждать.

Когда Песков ушел, Кленов взял Голубева под руку:

— Вы имеете возможность отыграться, дорогой товарищ.

Пока Николай Николаевич доставал шахматы, Голубев сидел, подперев голову.

«Быть может, увеличить дозу пенициллина? — думал он. — Или комбинировать пенициллин с сульфазолом? По последним работам, такое лечение проходит успешно. Почему Песков об этом не сказал? Он-то, конечно, знает».

Николай Николаевич взял две пешки — белую и черную, спрятал их за спиной, а потом, зажав по одной в кулаке и вытянув перед собой руки, спросил:

— Какая ваша?

Голубев, не глядя, ткнул пальцем в воздух.

— Не понял.

— Правая.

— Ваши опять черные.

Николай Николаевич не спеша расставил шахматы, подождал Голубева, сделал первый ход и спросил:

— Не ввести ли нам еще пенициллин внутрь перикарда? Это сделать можно, Я там оставил резиновую трубочку.

— Не знаю, Николай Николаевич. Я никогда не лечил гнойные перикардиты.

Несколько минут они играли молча. Слышалось постукивание фигур о доску.

Николай Николаевич на этот раз был неузнаваем: играл без азарта, брал фигуру, подолгу держал ее над доской, делал первый попавшийся ход и не торопил партнера: снял коня, прижал его к щеке и сидел в такой позе, о чем-то размышляя:

— Н-да, — встряхнулся он. — Чей сейчас ход?

— По-моему, ваш.

Николай Николаевич поставил коня не на ту клетку, на которой он стоял раньше, и негромко проговорил:

— Знаете, дорогой товарищ, за мои сорок лет работы хирургом у меня… по моей вине умерло всего три человека… Вы ходили?

— Да, слоном.

Вместо ответного хода Николай Николаевич начал поправлять фигуры и продолжал с необычайной для него грустью в голосе:

— Первой была молодая женщина. Ее доставили на «скорой помощи» ночью. Я был тогда еще молодой, носил усики, такие гусарские. Увидела она мои усики и отказалась от операции. Вероятно, вид мой не внушал доверия. Ну, а я не настоял, не убедил ее. Под утро больной стало так плохо, что она согласилась на операцию. Но было уже поздно. Начался перитонит. А привезли ее с частичной непроходимостью… К концу моего дежурства она умерла. Я и сейчас вижу ее черные волосы, распущенные по белой подушке. — Николай Николаевич снял с доски фигуру и стиснул ее в руке.

— Да, а вот был еще в моей практике и такой случай, — продолжал он. — Привезли ко мне раненого прямо с передовой. Не понравилась мне его рана. Надо было ампутировать ногу выше колена. Правую ногу, как сейчас помню. Парень был молодой, курносый, и родинка на щеке. Принялся он упрашивать меня. Смотрит прямо в глаза и просит не отнимать ногу. У меня к ампутации вообще сердце не лежит: брат у меня родной в шестнадцатом году на костылях вернулся… Пожалел я солдата, смалодушничал. На следующий день все равно пришлось высокую ампутацию делать. Да только она не спасла парня.

«Вот она, доля врача, — думал Голубев. — Вот он, суд». Николай Николаевич сидел не шевелясь, глядя в дальний угол кабинета.

«Разволновался старик. Какой он, однако, славный человек. А мне казалось, что он привык к страданиям больных и относится к своему ремеслу так же спокойно, как каменщик или бондарь к своему».

— Вам ходить, товарищ полковник, — сказал Голубев, отвлекаясь от своих мыслей.

Николай Николаевич быстро поставил фигуру, которую давно держал в руке, на доску и, будто стыдясь своей минутной слабости, проговорил другим, бодрым голосом:

— Ничья, дорогой товарищ?

— Согласен.

Николай Николаевич отодвинул шахматы, откинулся а спинку деревянного кресла:

— Как-то не идет сегодня. Устал. Времени-то двадцать три ноль-ноль.

— Уезжайте отдыхать, товарищ полковник, — сказал Голубев, поднимаясь со стула. — Спокойной ночи.

— Нет, это вы поезжайте, дорогой товарищ. Вам спокойной ночи.

— Вам нужно отдохнуть, честное слово.

Николай Николаевич строго взглянул на Голубева из-под очков:

— Я знаю, что мне нужно.

Голубев не стал спорить и вышел из кабинета.

В палате Сухачева горела синяя лампочка. Еще из коридора через окно Голубев увидел две белые фигуры — сестры и санитарки. Они склонились над койкой — наверное, перекладывали больного поудобнее. Лицо Сухачева казалось зеленоватым и сильно похудевшим — скулы выдавались, щеки провалились.

— …надо дышать, — услышал Голубев окончание фразы.

— Что такое? — спросил он, подходя к кровати.

— Кислород даю, — пояснила Ирина Петровна, — он отказывается.

Голубев положил руку на лоб Сухачева. Лоб был горячий и потный. Температура не снижалась.

— Разве спать не хочешь, Павлуша?

Сухачев поднял на него большие блестящие, с синеватыми белками глаза:

— Не могу.

— Укол тебе делали?

— Этого добра хватает.

Он закашлялся, свел брови и приглушенно застонал.

— Больно?

— Так бы все оттуда и вывернул.

Он приложил ладонь к груди, судорожно свел пальцы. В коридоре послышались твердые шаги, и в палату вошел Кленов.

— Не спим, дорогой товарищ?

Сухачев не ответил, вновь закашлялся, прижимая руки к груди.

В дверях показался Песков.

«Полный кворум, — подумал Голубев. — А больному не легче. Стоим возле него, как свидетели».

— Выйдем, посовещаемся, — предложил Голубев.

Вышли в коридор.

— Ему необходим отдых, сон. Но этому сильно мешал болезненный кашель, — сказал Голубев.

— Решайте, — строго и отрывисто произнес Никола. Николаевич и покосился на Пескова.

— Я назначу, — буркнул Песков, устремляясь в его кабинет.

Голубев велел санитарке постелить себе в ординаторской на диване. Он погасил свет и лег не раздеваясь, тол ко расстегнул китель и снял ботинки. В отделении все спали, не слышно было ни одного звука.

Неожиданно в кабинете начальника зажегся свет. Узенький луч скользнул по потолку и остался на нем светлой полоской. Послышались шаркающие шаги.

«Тоже беспокоится. Взяло наконец за живое. Дошло до сердца».

Песков прохаживался по кабинету, ворча под нос. «И к чему приводит так называемое новаторство, — думал он. — Что доставили они больному, кроме лишних страданий? Надо сделать все возможное, чтобы он меньше мучился. И вообще надо что-то делать. Да-с…»

Где-то на первом этаже хлопнула дверь. Верно, больного пронесли в отделение или кому-нибудь стало плохо — дежурный врач опешит на помощь.

«Уж не к Сухачеву ли?»

Голубев встал и направился в хирургическое. Санитарка, подоткнув халат, мыла лестницу и проводила врача удивленным взглядом. В хирургическом сестра сидела своего столика, накинув на плечи синий байковый хал; и штопала чулок, натянув его на электрическую лампочку.

— Прохладно, — полушепотом сказала она, приподнимаясь при входе доктора и сбрасывая халат.

Голубев остановился перед палатой Сухачева. Оттуда доносились странные звуки. Он подошел поближе к приоткрытой двери. Кто-то нараспев, мягким, приятным голосом читал стихи:

Четвертый год, как я люблю Меньшую дочь соседскую. Пойдешь за ней по улице, Затеешь речь сторонкою… Так нет, куда! Сидит, молчит… Пошлешь к отцу посвататься, Седой старик спесивится: Нельзя никак — жди череда… 

Голубев вошел в палату. Возле больного сидела Василиса Ивановна.

— Сестра-то за кислородом ушедши, — сказала она, как бы оправдываясь, и встала, уступая Голубеву свое место.

— Сидите, пожалуйста. — Он придвинул свободный табурет, сел. — Не спится, Павлуша?

Сухачев мотнул головой, морщась от боли.

— Тогда и я послушаю. Можно? Продолжайте, Василиса Ивановна.

Василиса Ивановна, смущаясь присутствием доктора, продолжала не так уверенно:

Возьму ж я ржи две четверти, Поеду ж я на мельницу, Про мельника слух носится, Что мастер он присушивать. Скажу ему: «Иван Кузьмич, К тебе нужда есть кровная: Возьми с меня, что хочешь ты, Лишь сделай все по-моему».

Сухачев закашлялся, в груди у него глухо заклокотало, брови дрогнули. С большим трудом он сдержал кашель, шумно, через нос, вздохнул, попросил:

— Говорите, Василиса Ивановна. Говорите.

— Говорю, сынок, говорю.

«А ведь ее «лекарство», пожалуй, действует лучше, чем все наши», — подумал Голубев, с уважением оглядывая Василису Ивановну.

Маленькая, круглая, с крупными, грубоватыми чертами лица, ничем не примечательная женщина, а вот поди ж ты — какая душа!

В селе весной, при месяце,

— неторопливо, размеренно выговаривала Василиса Ивановна, —

Спокойно спит крещеный мир. Вдоль улицы наш молодец Идут сам-друг с соседкою, Промеж себя ведут они О чем-то речь хорошую. Дает он ей с руки кольцо, У ней берет себе в обмен. А не был он на мельнице, Иван Кузьмич не грешен тут. Ах, степь ты, степь зеленая, Вы, пташечки певучие, Разнежили вы девицу, «Отбили хлеб» у мельника. У вас весной присуха есть Сильней присух нашептанных.

Василиса Ивановна замолчала, обтерла губы рукой.

— Где это вы так научились? — спросил Голубев. — Я и не знал, что вы такая мастерица рассказывать.

— С малолетства еще, — ответила Василиса Ивановна застенчиво. — Одна у нас в избе книжка была — стихотворения Кольцова. Вот мы и выучили ее, как «Отче наш».

— Расскажите еще, — попросил Сухачев.

— Расскажу, сынок, расскажу. Про «Урожай» хочешь?

Она чуть склонила голову набок и однотонно, но с необыкновенной задушевностью и мягкостью стала рассказывать:

Красным полымем Заря вспыхнула, По лицу земли Туман стелется. Загорелся день Огнем солнечным, Подобрал туман Выше темя гор…

Скрипнула дверь. В палате появился Песков — белый, высокий, с опущенными плечами.

Сухачев, увидев его, вздрогнул. Василиса Ивановна оборвала чтение, вскочила. Голубев недовольно оглянулся: «Что ему не спится? Что он ходит следом за мной?»

— Кашляешь? Спать не можешь? Ничего, Павел. Все пройдет, — сказал Песков новым, убеждающим тоном. — Да-с, пройдет. Поправишься. Это я тебе говорю… гм… белый старик. Слышишь?

— Слышу, — прошептал Сухачев.

Голубев смотрел на Пескова с удивлением. Что с ним произошло? И голос не тот, и выражение лица совсем другое.

— Следите за пульсом, — сказал Песков, не оборачиваясь. — И в случае чего дайте мне знать, — добавил он, похлопав Сухачева по плечу, вышел из палаты так и неожиданно, как и появился.

Послышались шаги и голос сестры:

— Доктор, вас вниз вызывают.

Еще с лестницы Голубев увидел Прасковью Петровну. Она натягивала концы полушалка, словно хотела завязать его потуже, и, заметив доктора, застыла в напряженной позе.

— Успокойтесь! — крикнул Голубев издали, — Операция прошла благополучно.

Руки Прасковьи Петровны зашевелились, затеребили концы платка.

— Все благополучно, — повторил он. — Хирург у нас замечательный.

Голубев приветливо-ласково улыбнулся Наташе, давая понять, что ему нужно прежде всего поговорить с Прасковьей Петровной. Наташа стояла поодаль, прижимая сумочку и сверток к груди. По усталому виду мужа она догадалась, что дело обстоит совсем не так блестяще, как он рассказывает Прасковье Петровне.

— …Сейчас Павлуша спит. И вы поезжайте спать, — говорил Голубев.

— А поглядеть-то на него можно, хоть в окошечко?

— Утром, Прасковья Петровна. Сейчас не нужно. — Голубев почувствовал, как она насторожилась, и поспешил успокоить: — Все обошлось неплохо. Но он в другом отделении, в хирургическом. А я там не хозяин.

— Конечно, неудобно, — вмешалась Наташа. — А утречком мы приедем.

Она взяла руку Голубева и тихонько пожала. И Голубев понял ее пожатие: «Я догадываюсь, что не все хорошо. Но будет лучше, только не отчаивайся».

— Я тебе кушать принесла, — сказала Наташа, подавая ему сверток.

— Я сыт.

— Утром съешь. Это пирожки твои любимые, с капустой.

Голубев хотел поблагодарить, но постеснялся Прасковьи Петровны и только попросил:

— Поезжайте. Поздно. Да и дети одни, как бы не напугались.

Он вызвал санитарную машину и на ней отправил Наташу и Прасковью Петровну домой. От проходной донесся протяжный, тревожный гудок, и стало тихо.