Глава пятая
Никита появился быстро, как в сказке. Сегодня Вера Михайловна отправила телеграмму, а через три дня он постучался. Вера Михайловна как раз была дома, готовилась к вечерней смене.
— Да кто же это? Да что же это? Да чего же стучит-то? — всполошилась Марья Михайловна.
— Руки-то заняты, — объяснил Никита, когда ему открыли дверь. — Так я ногой. Уж не обидьтесь.
Он вошел, огромный, высокий, шумный, загородил собою весь проход. Он поставил у входа чемодан, мешок чуть не. с него ростом и схватил в охапку Веру Михайловну. Ей было стыдно хозяев, и она поначалу отбивалась, потом смирилась, затихла, уткнула нос в его небритую щеку, всплакнула.
— От радости, — сказала она, заранее решив не нагонять на него своего настроения, утаить все страдания последних недель.
Старички смотрели на встречу супругов, умиленно улыбаясь.
— Ты хоть познакомься, — проговорила Вера Михайловна, торопливо смахивая слезы со щек.
Никита подал старикам руку, но этого показалось ему недостаточно, и он притиснул их к себе так, что оба крякнули.
— Да что же это за багаж? Да как же с ним доехал? — засуетилась Марья Михайловна.
— А ничего, — ответил Никита. — Самолетом. Доплатил только. Это питание.
— Накупили столько? — поинтересовался Федор Кузьмич.
— Нет. Свое. Выселковское. Люди надавали.
Был он выше всех на две головы, в полушубке, в сапогах, заполнил собой всю квартиру.
— Ну вот что, — скомандовала Вера Михайловна. — Раздевайся. Помойся. И приведи себя в порядок. И потише. Это не за трактором и не в степи.
— Да чайку бы… — предложила Марья Михайловна.
— Потом, потом, — отрезала Вера Михайловна.
Старички переглянулись лукаво и ушли на кухню.
После завтрака Прозоровы ходили по, городу, и Вере Михайловне все не верилось, что рядом Никита. Она все притрагивалась к нему, точно желая убедиться в том, что он на самом деле здесь, шагает по левую от нее руку.
Вера Михайловна рассказывала о Сереже, но старалась не говорить о своих переживаниях со дня их вынужденной разлуки, о мучительных часах, о своем отчаянии, старалась не напугать его, охранить от волнений.
— Ты что? — перебил он. — Что, говорю, частишь и прыгаешь, как сорока по гумну? Ты мне все по порядку.
Они подошли к Неве, по которой все еще шел лед и одинокий кораблик, ловко увертываясь от него, медленно подвигался вниз по течению.
— Я ж тебе писала.
— Один пишем, два в уме, — буркнул Никита. — Думаешь, не чуял, что ты утаиваешь половину? А что вызывала?
— Идем к Медному всаднику. Там скажу.
Она специально оттягивала разговор, выигрывая время на обдумывание… Радость встречи, переживания последних недель, ответственный разговор — все перемешалось у нее в голове, и она не знала, как сказать ему о том очень важном, для чего и просил вызвать мужа профессор Крылов.
Вера Михайловна покосилась на Никиту и пожалела его. У него было такое обиженное лицо, какого она никогда не видела. Чтобы хоть как-то утешить его, она сказала:
— А меня тут лечили… Вадим Николаевич настоял… Прямо взял и отправил.
— Ну?! — Никита остановился.
— Обещают результат.
— Значит, будет, — поверил сразу Никита.
Дальше шли молча.
— Вот и Медный всадник, — сказала Вера Михайловна.
— В порядке, — отозвался Никита, внутренне напрягаясь в ожидании важного разговора.
— В общем, Никитушка… — Вера Михайловна прикусила губу. Она хотела все объяснить, но у нее не поворачивался язык. Нужно было или говорить со всеми подробностями, в том числе и о последнем случае, который у нее и сейчас вызывал чувство стыда, или совсем не говорить. На, все, она чувствовала, у нее не хватит душевных сил, и она, сдерживая волнение, сказала:
— В общем, профессор хочет с тобой поговорить…
Он все скажет лучше меня.
Никита чуть было не обиделся, но, увидев страдание в ее глазах, сразу же смягчился, взял ее за плечи, притянул к себе.
— Досталось тебе тут.
И это его понимание как бы сняло частичку тяжести с ее сердца. Вера Михайловна все-таки не выдержала, всхлипнула.
— И пошто нам такое?
— Ну, ну, — утешал он ее, как ребенка.
Неизвестно, сколько они так простояли, больше не произнося ни слова. Спустились синие сумерки.
— Мне ведь на дежурство, — спохватилась Вера Михайловна.
— Ну, а это… А Сергуньку-то?..
— Бежим.
Впуск посетителей уже был прекращен, но Вера Михайловна упросила дежурного врача впустить Никиту.
В коридоре им повстречалась Нюшка.
— О, ёксель-моксель! — воскликнула она, как будто знала Никиту сто лет. — Вот это гренадер! Ты оставь его нам, Веруха, сразу текучка прекратится.
— Оставляю, — согласилась Вера Михайловна. — Пойду его подготовлю, шепнула она Никите.
Сережа сидел на кровати, не спуская глаз с двери, ждал.
— Сереженька, — произнесла Вера Михайловна, обнимая сына, и голос у нее дрогнул.
— Папаня приехал? — спросил Сережа.
— Приехал, — подтвердила она и подумала! «Господи, какой он у нас чуткий».
Когда вошел Никита, Сережа слабенько улыбнулся и спросил без упрека!
— А ты чего так долго не ехал? Я уж тосковать начал.
— Да дела ведь, — объяснил Никита, осторожно прижимая сына к себе. Он давно не брал его на руки и потому особенно ощутимо почувствовал, какой он худенький и слабый.
«А писала — поправился», — подумал он.
— А мне скоро операцию должны делать, — сообщил Сережа. — А это и не страшно, усыпляют и замораживают потому что.
Никита отметил для себя, что сын боится меньше матери и ждет операции, как неизбежного дела. И это открытие поразило его и подействовало сильнее, чем страх и слезы. «Дошел, значит», — подумал он и ощутил такую жалость к своему сыну, что даже в горле запершило.
— Вот чего, — произнес он, чтобы перебить неожиданное волнение. — Я тебе привез-то чего. Карточку. Это дружок твой, Пальма. — Он полез в карман, достал фотографию и подал ее Сереже. Мальчик ничего не сказал, только схватил обеими руками карточку, прижал ее к груди, и на лице его был такой восторг, что Никита опять ощутил непривычное щекотание в горле.
Когда через полчаса Вера Михайловна заглянула в палату, она увидела такую картину: Сережа прижался к отцу, затих, разомлел, точно у печки с мороза пригрелся.
Она кивнула и осторожно отошла от дверей, чтобы не вспугнуть этих самых дорогих ей людей.
Крылов и Прахов стояли друг против друга, и оба чувствовали неловкость. Крылов потому, что еще никогда не произносил тех слов, что произносил сейчас. Прахов потому, что учитель говорил правду и ему нечем было опровергнуть эту правду…
— Вы, видите ли, первый, в своем роде новатор, — отчеканивал Крылов. Еще ни один из моих учеников не предавал меня. Увы, не поздравляю. Но и не задерживаю. Располагайте собой… Что же касается меня, то я, видите ли, жив. И отступать от своих принципов не собираюсь. И даже если мне запретят, отнимут у меня клинику, я в сарае, в шалаше, но буду оперировать…
— Но меня попросили… — попробовал оправдаться Алексей Тимофеевич. — Я совсем не ожидал такой реакции…
— Да?! — воскликнул Крылов и отскочил в дальний конец кабинета, желая показать этим, что он теперь и близко не хочет стоять со своим первым помощником. — Вы еще, оказывается, и… и… Это какая-то инфантильность! — Он осекся, начал потирать подушечки пальцев. — Одним словом, несовместимость явная. Вместе мы дальше не сможем работать. Об остальном пусть начальство думает.
Крылов сел, углубился в бумаги, давая понять, что разговор окончен. Прахов бесшумно вышел из кабинета.
Крылову не работалось, не думалось, он вспоминал то, что произошло вчера.
На очередном закрытом партийном собрании выступал секретарь райкома и, конечно же, увязал свое выступление с делами института и клиник. Материал, вероятно, ему дали местные товарищи, быть может доцент Рязанов. Секретарь не очень осуждающе, но довольно уверенно произнес примерно такие слова: «К сожалению, у нас еще не хватает мест в больницах, и в связи с этим имеет первостепенное значение борьба за койко-день.
Он нам дорог, потому что от него подчас зависит здоровье и жизнь человека. А все ли у вас в порядке в этом вопросе?» Секретарь даже не назвал ни Крылова, ни его клинику, просто намекнул. Но тут, неожиданно для всех, а особенно для Крылова, на трибуну поднялся Алексей Тимофеевич Прахов. И начал, и начал, как на исповеди у попа.
Крылов опять вскочил, припомнив его слова, принялся ходить по кабинету.
Алексей Тимофеевич без конца повторял: «Конечно, у Вадима Николаевича золотые руки… Несомненно, у Вадима Николаевича золотые руки… но порой он думает лишь о себе, а не о клинике, не о престиже института, не о тех людях, что ждут места в клинике… Действительно, Вадим Николаевич сделал много, у него золотые руки, но всему же есть предел. Я должен сказать откровенно, что часто мы беремся за то, к чему еще не готовы…»
Кто-то из зала крикнул: «Так не беритесь!»
Алексей Тимофеевич не смутился, а тотчас перевел удар: «Но, простите, не я же командую клиникой».
Когда он в десятый раз произнес «у него золотые руки», аудитория не выдержала. Снова послышались реплики: «И сердце тоже», «И голова на плечах».
Но и это не смутило Алексея Тимофеевича.
Вот эта отчаянная наглость больше всего поразила Крылова.
«Значит, он уже был подготовлен… Значит, давно камень за пазухой носил». И тут в уме он начал повторять свое выступление, самые запомнившиеся фразы — ответ бывшему ученику. Собственно, это было не обычное выступление, не речь, подготовленная заранее. Он вспомнил тот момент, когда почувствовал себя как на операции, если вдруг возникает непредвиденная опасность. И нет времени на раздумье, нельзя рассчитывать ни на чью помощь. Нужно самому не растеряться, действовать решительно. Позже ему говорили: «Ты так еще никогда не выступал». А он и не выступал, он действовал, он ликвидировал внезапно возникшее ЧП. Удачной получилась первая фраза. «Оказывается, я высидел кукушкино яйцо», — сказал Крылов, поднявшись на трибуну. А дальше шло откровение: «Я привык не отказывать в помощи. И если это криминал, то извините. Тогда я отстал от жизни… Да, мы берем тех, кого не берут другие клиники. Это, видите ли… Вот если с вами, с вашим братом, сыном, внуком случится несчастье… Ну и что, что риск? Ну и что, что мы еще не освоили некоторые операции, а точнее, у нас нет для них надежной аппаратуры? Ну и что, что мы не готовы, как тут метко подчеркнул мой бывший ученик? Разве больной виноват в этом?
Нет, виноваты мы. Только мы… Конечно, мы можем перестроиться, выйти в передовые. Оперировать, скажем, только аппендициты и грыжи. Но тогда это будет… Тогда это, видите ли, будет не клиника Крылова, а клиника другого человека, вероятно Прахова…»
Люди аплодировали, а Крылову было горько. Он еще стоял минуту и раздумывал: чем же закончить? Еще была возможность умаслить начальство, пообещать, обнадежить, но он ведь не мальчишка и выступал не на школьном собрании. И Крылов заявил: «Нет, от своих принципов, мне отступать поздно. Совесть не позволяет отступать».
— А быть может, придержать? Подождать? — произнес он вслух, продолжая вышагивать по кабинету.
«Но сколько? Чего ждать? И потом, главное, я-то подожду, а больные? А „синие мальчики“? Им-то каждый день дорог. А разве этого не понимают мои коллеги? Тот же. Алексей Тимофеевич? Возможно, я действительно эгоист…» Крылов снова сел, зажал голову руками и начал мысленно перелистывать всю свою жизнь. Нет, он не мог вспомнить ни одного примера, чтобы он когда-то думал о себе, о своем успехе, о славе, о каких-то выгодах.
Такого не было. Всегда он думал только о больных, только о них. О себе он забывал, обо всем, что касалось себя, забывал — о здоровье своем, о личной жизни, о семье:
— Гм, эгоист, — невесело усмехнулся Крылов.
И точно в ответ услышал слова первой жены: «Ты хоть бы дома побыл. Хоть бы внимание оказал, ведь я женщина». Он обещал, но приезжали издалека, умоляли: «Паря гибнет», и он мчался в ночь, в глушь. Оттого и личная жизнь лишь совсем недавно сложилась, все из-за этого, из-за «эгоизма», вернее, «эгоизма наоборот».
— Нет, не помню такого, — заявил Крылов, словно перед ним все еще была вчерашняя аудитория.
В памяти понеслись, замелькали бесконечные вызовы, просьбы о помощи, бессонные ночи, вечное беспокойство о прооперированных…
Послышался голос секретарши. Леночка опять от кого-то отбивалась, не пускала к нему в кабинет. На этот раз не по телефону, с глазу на глаз.
Крылов нажал кнопку звонка.
Появилась секретарша, на ходу поправила прическу.
— Кто там, Леночка?
— Да эта, что у нас… Вера Михайловна. Говорит, вы велели, чтобы муж приехал…
— Пусть войдут.
Крылов встряхнулся, потер руки и откинулся на спинку кресла.
Первой вошла Вера Михайловна. За нею неуверенно, как-то бочком огромный мужчина. Первое впечатление было такое, будто мама привела нашкодившего сынка. В теперешний век акселерации подобные картины бывают.
Но Крылов знал, что это не мама и детина не ее сын, а ее муж, и потому поспешно поклонился и указал вошедшим на стулья.
Минуту они разглядывали друг друга. Никита стеснялся своих рук, а профессор почему-то смотрел именно на них. Заметив его смущение, Крылов ободряюще улыбнулся:
— Хорошо, что приехали. Отпустили, ничего?
— Да ничо. У нас сейчас такая пора. Межсезонье.
— А вот у нас круглый год сезон, — сказал Крылов, становясь серьезным.
Никита понимающе кивнул. Крылов счел, что подготовительных слов достаточно, перешел к деловому разговору:
— Видите ли, насчет вашего сына. У него сразу четыре порока. В данном случае, вероятнее всего, последствия войны. Лекарствами эти пороки не вылечишь. Нужна операция. Очень сложная операция. А для нее необходимы точные и редкие аппараты… — Он прервался, решив об аппаратах умолчать. — В общем, обещать… Обещать я могу лишь одно: буду оперировать так, как оперировал бы родного сына. А за исход… — Он опять помедлил и все-таки сказал: — За исход не ручаюсь. — Снова хотел добавить об аппаратуре, но не добавил. — Решайте.
Наступило молчание.
Вера Михайловна понимала, что вопрос сейчас обращен к Никите, а он растерялся. Он ведь никогда еще не вел таких разговоров, с врачами-то все она встречалась.
У него на лбу даже испарина появилась.
— Ведь надо, — не выдержала Вера Михайловна.
— Надо, — с хрипотцой в голосе подтвердил Никита.
— Да, — тихо произнес Крылов, понимая важность момента и состояние родителей. Он и сам чувствовал учащенное сердцебиение: будто и привык к таким разговорам, а вот, поди ж ты, сердце реагирует. — Нужно, иначе медленная, мучительная смерть. И чем дальше тянуть, тем меньше шансов на спасение.
Крылов заметил, что Вера Михайловна побледнела, глаза у нее расширились и она готова снова броситься на колени.
— Так как? — спросил он поспешно. — Может быть, подумаете?
— А что думать? — прогудел Никита. — Думай не думай…
— Тогда будем готовить.
Крылов встал и проводил их до двери.
В приемной Вера Михайловна остановилась, ноги отказали, и Никита придержал ее за плечи.
— Да не кусай ты губы, — с сочувствием произнес он. — Они уж и так синие. Взяла привычку.
Она уловила это сочувствие, подумала: «Он-то и вовсе в первый раз». И собралась с силами.
— Мы ж для того его и везли сюда, — прошептала она. — Будем надеяться, Никитушка.
— Началась пора тягостного, острого, как боль, ожидания. Веру Михайловну вдруг охватывал страх. Она готова была закричать: «Никитушка, откажемся! Так хоть несколько лет поживет, а то… Ведь навсегда». Но у нее не хватало духу сказать эти слова, тем более что Никита, вероятно, и сам хотел произнести эти же слова, но только крепился, стараясь отвлечь ее рассказами о доме, о домочадцах, о выселковских новостях.
— А к нам сегодня еще один парнишка поступил, — сообщила Вера Михайловна, возвратясь с дежурства. — Говорят, с тем же пороком, что и у нашего Сереженьки.
Никита на минуту оживился, и это означало, что он понимает, в чем дело: «Раз принят такой же, значит, на что-то рассчитывают. Значит, есть шансы».
Ночью, чувствуя, что жена не спит, он прошептал с придыханием:
— Вот я бы за него… под нож… И без наркоза…
Вера Михайловна уткнулась носом ему в плечо, и он почувствовал теплоту на коже: слезы.
— Ну что ты? Что? Мы ж до самого лучшего дошли. Куда уж?..
Сережу тщательно помыли — Вера Михайловна сама участвовала в этой процедуре — и перевели в предоперационную палату. Впуск туда строго ограничили. Теперь и Вера Михайловна не могла больше пройти к сыну.
Лишь издали она зорко наблюдала за всем, что происходило там, за стеклянной перегородкой.
Наконец наступил день, когда родителям разрешили в последний раз перед операцией пройти к Сереже. На них надели специальные халаты, шапочки, маски, на обувь даже чехлы. Аркадий Павлович напутствовал:
— Только не волнуйте его. И недолго.
Ощущая щемящий холодок в груди, они вошли в предоперационную палату.
Палата была большая, светлая, белая. И среди всего белого они различили глаза своего сына. Оба остановились у входа, как будто вошли из темноты.
— Не видите, что ли? — послышался звонкий и бодрый голос Сережи.
Тогда они подошли к кровати, и две руки потянулись к его головке, чтобы погладить ее.
— Прикасаться лучше не надо, — раздался голос сестры.
Они отдернули руки и вновь замерли, не зная, как вести себя в этой палате.
— Папаня, покажи фотку, — выручил Сережа.
Никита торопливо потянулся к карману, позабыв, в каком именно лежит фотография Пальмы.
— Так в правом же, — подсказал Сережа.
Он долго смотрел на карточку, а потом сообщил сестре:
— Это подружок мой. Пальмой зовут.
И снова наступило молчание.
— А бабуси поют? — неожиданно спросил Сережа.
— Да нет, — ответил Никита. — Тебя дожидаются.
Вот поправишься — споют.
— «Купчик-голубчик»?
— И это споют.
Появился Аркадий Павлович, произнес тихо:
— Достаточно.
Вера Михайловна кинулась было поцеловать сына.
Сестра снова остановила:
— Так попрощайтесь.
Медленно отступая к двери. Вера Михайловна и Никита стали махать Сереже, будто он был в вагоне, а поезд тронулся. У дверей они. все-таки задержались.
— Пока, — бодро сказал Сережа.
«От кого же услышал он это слово?» — подумала Вера Михайловна, но не спросила, а лишь снова помахала сыну…
Перед операцией Сережу еще раз помыли.
Перед операцией его тщательно осмотрел профессор.
Перед операцией ему сделали уколы.
Перед операцией в клинике появился Владимир Васильевич, и Крылов сказал ему:
— Через день операция вашему протеже. Я распоряжусь, чтобы вас пропустили в операционную.
Хотя Владимир Васильевич пришел в операционную пораньше, оказалось, что мальчик уже находится там.
Его привезли сюда спящим, и потом во время всей операции наркотизаторы поддерживали этот глубокий сон.
Пока не появился профессор, у Владимира Васильевича было время разглядеть операционную. По существу, вся она состояла из стекла, воздуха и света. Но кроме того, в операционной горели лампы дневного света, а непосредственно над столом — гнездо мощных рефлекторов. И оттого все вокруг, сам воздух казался прозрачным, каждая капелька, каждая волосинка были отчетливо видны.
Он давно, со времен институтской практики, не бывал на операциях (да и операции тогда, и операционные он видел другие), и потому все особенно бросалось ему в глаза, поражало и запоминалось.
В этой операционной было много аппаратов. Все они время от времени жужжали, потрескивали, на них зажигались красные огоньки. У аппаратов уже стояли врачи — все в белом с ног до головы, неприкрытыми оставались лишь руки и глаза. Белые простыни, белые маски, белые чулки на всех, все столики и подставки покрыты белой краской. Все это невольно вызвало в нем ассоциацию с первым снегом. Хирурги же, как он заметил, привыкли к белому цвету и не обращали на него внимания.
Около Сережи были врачи и сестры, и каждый занимался своим делом: сестры укрывали его белыми простынями, врачи устанавливали свои аппараты, прикрепляли к телу мальчика шнуры, провода, клеммы, датчики.
Прошло несколько минут, и мальчик оказался обвитым бинтами, лентами, резиновыми ремнями, в его тельце были введены иглы, от него во все стороны операционной к блестящим коробкам потянулись шнуры. Он оказался как бы источником энергии, оригинальным аккумулятором, питающим все эти аппараты. И в то же время все приборы, все врачи работали на него, только на него. Одним предстояло следить за деятельностью мозга, другим — за составом крови, третьим — за поступлением кислорода в организм. В операционной уже находилось более десяти человек. Помимо тех, что были в этой комнате — Владимир Васильевич это хорошо знал, — еще несколько врачей, лаборантов, сестер ждали в лабораториях начала операции. А еще — реанимационная бригада. А еще — группа переливания крови. Все они вместе должны были сделать одно великое дело — спасти жизнь мальчика.
От сознания важности событий, оттого, что он представлял их масштабность, из-за необычности виденного Владимир Васильевич ощутил нервную дрожь и удивился этому ощущению. Он снова вспомнил то, что было раньше, еще несколько лет назад. Стол для больного, стол с инструментами — вот и вся обстановка. Бригада состояла из хирурга, его ассистента, сестры. Даже операции самого профессора, заведующего их кафедры, мало чем отличались от ординарных операций, разве что сложностью.
Теперь операционная — целый цех, необыкновенный цех по лечению и исправлению физических пороков человека. В те, совсем недалекие, времена об этом только мечтали. И, как в любом цехе, тут все продумано, разумно, каждый знает свое рабочее место, свою работу.
Здесь нет и не может быть праздношатающихся, здесь невозможно работать кое-как, что-то не сделать сегодня, отложить на завтра.
Владимира Васильевича удивила и восхитила четкая организация дела. Как врач он понимал, чего это стоит.
Можно было бы сесть (кто-то принес белую табуретку), но он стоял, ему хотелось все запомнить, все увидеть.
Врачи и сестры проверили аппараты, приборы, инструменты, заняли свои места. Все спокойны и неторопливы (наверное, волнуется больше всех он), все делали, как видно, эту работу не раз, изредка переговариваются, шутят, меж марлевыми масками и шапочками видны улыбающиеся глаза.
А Сережа спит. Пока что с ним занимается один анестезиолог: он то сжимает, то разжимает красную камеру, похожую на футбольную.
Но вот появляются хирурги — ассистенты профессора. (Владимир Васильевич сделал шажок вперед.) Им предстоит все подготовить к операции: открыть грудную клетку, обнажить сердце.
Они становятся по обе стороны стола, друг против Друга, почти одновременно поднимают руки, и операционная сестра уже вкладывает в эти руки необходимые инструменты.
Владимир Васильевич, помимо своей воли, напрягся в необычном ожидании. Это в какой-то степени его мальчик. Это он, врач Петюнин, подставил его под нож.
Он не увидел самого момента прикосновения скальпеля к телу ребенка, но понял, что это произошло: послышалось потрескивание кровоостанавливающих зажимов. Им тотчас ответили аппараты: зажглись зеленые и красные лампочки, раздалось жужжание, будто под потолком закружился невидимый жук, на зеленом экране телевизора начали прыгать, догонять друг дружку два шустрых блестящих зайчика.
Врачи спокойно продолжали работать. Хирурги делали свое дело у стола, анестезиолог изредка сжимал красную камеру гармошкой, и она опять раздувалась.
Казалось бы, никто не обратил внимания на приход профессора, но — Владимир Васильевич заметил — врачи ждали его появления, потому что, не оглядываясь, не отрываясь от дела, они тотчас уступили ему место у операционного стола, и один из ассистентов, не взглянув на Крылова, начал быстро объяснять ход операции.
Крылов кивнул, все понял и протянул руку. Через секунду в его руке блеснул нужный инструмент.
Владимир Васильевич смотрел как завороженный на все эти действа, дивясь их четкости и простоте. Он-то знал, чего стоит эта видимая простота и четкость.
Он уловил, что приборы словно обрадовались приходу профессора: защелкали быстрее, зажужжали громче, лампочки принялись мигать чаще, а зайчики на экране будто ускорили свой бег.
И сразу же со всех постов, от всех аппаратов послышались точные рапорты:
— Венозное тридцать.
— Артериальное сто десять на семьдесят.
— Зрачки узкие.
Крылов слушал, глядя в раскрытую грудную клетку мальчика.
Владимир Васильевич, невольно сделал шажок вперед.
Перед профессором, всего в нескольких сантиметрах, лежало сердце ребенка. То сердце, которое почти два года назад впервые выслушал он, Владимир Васильевич, и оно показалось ему нездоровым. Вот оно. Вот!
Сердце билось, пульсировало, наполнялось кровью, оно проталкивало эту кровь, разносило ее по всем тканям и клеткам. И внешне оно, пожалуй, ничем не отличалось от сердца здорового. Оно еще было молоденьким и не успело измениться. Но там, в глубине его — Владимир Васильевич представил это, — на нежных клапанах и перегородках было все перепутано, искажено, и хирургу предстояло это исправить.
Но Владимир Васильевич знал, что, прежде чем что-то делать, нужно разрезать мышцу сердца; прежде чем увидеть клапаны, надо обескровить сердце; прежде чем работать на нежных тканях, нужно остановить сердце.
Этого он еще ни разу в жизни не видел. Он весь вытянулся в ожидании этого момента.
— Катетер. Отсос, — произнес Крылов.
Гудение усилилось. Вновь послышалось легкое потрескивание кровоостанавливающих зажимов.
Сердца не стало видно. Хирурги склонились ниже над столом и прикрыли его собой. Но все равно заметно, как оно бьется: на белой простыне ритмично вздрагивает блестящий зажим. А зайчики на экране всё скачут, всё бегут друг за дружкой. Теперь эти зайчики — жизнь человека, биение его сердца. Они возбуждены, они скачут все быстрее — вверх, вниз, исчезают и тотчас появляются, как маленькие кометы с длинными хвостами.
— Аорта резко склерозирована, — слышится голос Крылова. Голос ровный, без оттенков. По нему не поймешь, плохо это или хорошо. Но Владимир Васильевич знает — плохо.
Ранний склероз — это, прежде всего, обильное кровотечение, это опасность, это новые трудности, возникшие вот сейчас, уже в самом начале операции.
Крылов говорит спокойно, будто ничего не произошло, словно он еще до начала операции был уверен, что аорта склерозирована.
— В легочной артерии померяем и в обоих желудочках, — советуется он с ассистентами.
После паузы:
— В легочной есть, а в желудочках плохо. Градиента практически нет.
Его уверенность и ровность успокоили Владимира Васильевича. «Он-то лучше знает». Владимир Васильевич нашел окошечко, увидел руки Крылова. Движение его рук плавное, решительное, уверенное — ничего лишнего.
«Видно; он представляет свою работу до мелочей, во всех подробностях», — подумал Владимир Васильевич и в душе восхитился Крыловым. Не просто даются эти мелочи и подробности, за ними бессонные ночи, огромная практика и труд, труд, труд.
Крылов вставил катетер в правое и левое предсердие, и кровь оттуда с помощью отсосов пошла по специальным шлангам в специальную установку. Там, в этой установке, в большом стеклянном сосуде, три-четыре литра чужой крови, но эта чужая кровь родственна крови мальчика, тщательно проверена на совместимость, и ее не отличишь от крови ребенка. Пройдет несколько минут, заработает АИК — аппарат искусственного кровообращения, и вся эта кровь — и чужая и кровь ребенка — начнет питать организм помимо сердца. Для этого нужно вставить канюлю в бедренную артерию.
Все это Владимир Васильевич представлял теоретически, а сейчас он видел, как это происходит в действительности.
«Но аорта? Аорта?!»
— Кровит. Отсос, — словно в ответ говорит Крылов. — Так. Хорошо.
Теперь кровь через бедренную артерию, через кровящую аорту будет нагнетаться и пойдет по всем клеточкам и тканям. Кровь одновременно будет охлаждаться в особом аппарате и, охлажденная, проходя по сосудам, будет охлаждать весь организм. И сердце тоже. Потом профессор пережмет аорту и выключит сердце. Охлажденное сердце не умрет без питания. А дальше? Дальше он станет исправлять порок.
Главное — Владимир Васильевич слышал — не остановить сердца, не обескровить его, главное — утверждают специалисты — заставить сердце вновь работать, питать и мозг, и легкие, и все клетки.
А пока…
— Кровит, — повторил Крылов. — Держите. Пока не пережму аорту, придется держать.
Вновь раздалось гудение. На халате профессора появились мелкие пятнышки. Целые грозди пятен. Владимир Васильевич в первую секунду удивился, но тут же понял; это кровь. При ярком света она кажется не красной, а темной. А руки хирургов желтыми — они в перчатках.
Он невольно взглянул на руки мальчика и поразился: у Сережи руки стали белыми. Ноготки коротко подстрижены. Он спит. Длинные ресницы не дрогнут.
На мгновение ему сделалось жаль мальчонку. Такой он беспомощный, столько взрослых против него. «Что за глупость! — оборвал он себя. — Они же помочь, спасти его хотят».
Владимир Васильевич закрыл глаза, прислушался.
Гудит отсос. Потрескивают зажимы. Раздаются короткие фразы врачей:
— Давление восемьдесят на тридцать.
— АИК готов.
— Иглу поменьше.
Напряжение нарастает. Он это чувствует не только по себе. Кажется, сам воздух более густой и плотный.
Все сосредоточены. От былой веселости нет и следов.
Врачи ни на шаг не отходят от своих постов.
Владимир Васильевич напрягся, весь внимание. Глаза хирургов устремлены на сердце. Профессор тоже, кажется, никого и ничего не видит, кроме этого маленького сердца.
— Давайте начинать, — произнес он, и слова эти прозвучали как команда.
Владимир Васильевич быстро сдернул очки, торопливо протер их рукавом халата.
Врачи действуют ловко и четко. Нет, они не торопятся, но и не теряют ни одной секунды. Еще раз проверяют систему шлангов, зажимов, соединяют какие-то неизвестные Владимиру Васильевичу стеклянные трубки, осторожно и мягко, будто они могут лопнуть в их руках.
— Катетер ввели? — спрашивает Крылов.
— Давно.
— Так… Хорошо… Внимание.
Наступает такая тишина, как будто все даже дыхание затаили. Владимир Васильевич чувствует, как на лбу у него выступает испарина. Лишь пощелкивают аппараты да на экране всё бегут, бегут светлые зайчики.
А с улицы доносится звон трамвая. Каким далеким сейчас, каким парадоксальным кажется этот звон, словно голос другого мира.
— Сняли? Всё сняли? — еще раз спрашивает Крылов. — Зажимов нигде не оставили?.. Внимание… Начали.
Загудело, зажужжало «искусственное сердце» — АИК. (Владимиру Васильевичу показалось, что и его сердце тоже загудело.) Теперь оно — АИК — питает весь организм, оно — и сердце и легкие. От него зависит жизнь мальчика Сережи Прозорова. Но работа аппарата и все остальное зависит от людей, от этого невысокого, немогучего человека, что стоит у стола, вытянув перед собой руки в желтых, забрызганных кровью перчатках.
«Тшш-тик, тшш-тик» — появляются новые звуки.
И новый огонек то зажигается, то гаснет на аппарате АИК.
А сердце ребенка начинает биться с перебоями, с паузами. Перебои все чаще, паузы все длиннее. Сердце охлаждается. Вот оно останавливается на несколько секунд, затем точно спохватывается — вздрагивает, делает два-три слабых сокращения, опять замирает.
«А если больше не заработает? — встревожился Владимир Васильевич, но тут же успокоил себя: — Но он-то лучше знает».
— Температура? — спокойно спросил Крылов.
— Двадцать два и шесть.
— Двадцать один и четыре.
— Двадцать и три.
Это температура отдельных участков тела, сердца, мышц, некоторых органов.
— Где электрод?
«Ну вот!» — опять заволновался Владимир Васильевич, потому что электрод — это как раз и есть тот случай, когда сердце останавливается и его нужно возбуждать с помощью. электричества.
Крылову подали обмотанные бинтами электроды с плоскими блестящими концами.
Сердце еще вздрагивает, не все сразу, а отдельными участками, еще никак не хочет остановиться. И зайчики на экране еще подпрыгивают, но уже не высоко и не далеко, часто возвращаются назад, на исходные позиции, словно бегуны, взявшие фальстарт.
— Девятнадцать.
— Восемнадцать и три.
Это напомнило Владимиру Васильевичу запуск космического корабля: отсчитываются последние секунды перед стартом. «А что? Это, во всяком случае, не меньшее чудо».
— Температура сердца? — поинтересовался Крылов.
— Шестнадцать и четыре.
— Фибрилляция еще есть, — сказал он. — Подождем.
Хирурги ждут, пока сердце охладится, остановится, уснет.
А Владимир Васильевич полон восторга и изумления.
Как это просто и как необыкновенно! Веками врачи заботились о том, чтобы сердце не останавливалось, все делали, чтобы оно продолжало биться. А теперь хирурги ждут его остановки.
А вокруг идет жизнь. Снова отчетливо звенит трамвай. Сейчас, когда напряжение несколько спало, этот звук хорошо уловим и не кажется голосом другого мира.
По карнизу ходит голубь и крутит точеной головкой. Наверное, тоже восхищается работой хирургов.
Врачи немного расслабились, как будто набирают сил для значительных, самых главных дел.
— Четырнадцать и две.
— Тринадцать и девять.
— Сердце? — спрашивает Крылов.
— Тринадцать и шесть.
— Подождем до десяти. Еще есть небольшая фибрилляция.
Сердце уже не бьется, уснуло. Только на экране изредка скачут блестящие зайчики… Это и есть фибрилляция: отдельные не ритмичные движения отдельных участков сердца.
— Одиннадцать и шесть.
— Десять и восемь.
— Чуть подождем.
Владимир Васильевич вспомнил о матери этого Сережи. Каково ей сейчас? Надо бы ободрить. Да не выскочишь. К тому же начинается самое главное.
Сердце остановилось. Совсем остановилось, не шелохнется, не дрогнет. Блестящие зайчики на экране проплывают почти неподвижными светлыми точками. Зато мигалка на аппарате АИК не переставая сигналит, дает знать о себе — работает, жужжит аппарат, старается, и по трубкам в организм человека идет необходимая кровь, идет жизнь. Анестезиолог приоткрывает веки мальчика, берет фонарик и светит. Зрачки реагируют на свет. Сережа живет.
Владимир Васильевич полон восторга и удивления:
«Только в сказках и фантастических романах читали мы о том, что человек живет не дыша, с остановившимся сердцем. Еще несколько лет назад, когда я учился, это считалось утопией, мечтой. И вот наяву не бьется сердце, не дышат легкие, а человек живет! Ну почему этого не видят люди? Нужно, чтобы все видели это чудо!..»
— Скальпель, — негромко произносит Крылов, обрывая восторги Владимира Васильевича.
Это слово звучит значительно и сильно. Оно вновь заставляет всех насторожиться, припасть к аппаратам.
Вот оно, великое мгновение, когда все слилось воедино: жужжание АИК, пощелкивание аппаратов, мигание лампочек, напряжение врачей, поиски и контроль лаборантов, многодневные сложные обследования, труд многих людей — все сейчас на кончике блестящего скальпеля, все в руках этого невысокого человека, все получило свой смысл и ясную цель.
Потрескивают зажимы, жужжит АИК, и лампочка на нем все мигает, как маячок жизни. Опять ничего не слышно из того, другого мира — ни звона трамвая, ни воркования голубей.
Меж бровей профессора появляется надломленная складка-галочка. Он машинально, по привычке произносит чаще всего два слова:
— Так. Хорошо.
Не оборачиваясь, протягивает руку за инструментами и работает. Его пальцы двигаются быстро, мягко и ловко. Они проводят сейчас тончайшую работу.
«С чем можно сравнить эти руки, эти пальцы? — подумал Владимир Васильевич. — С руками часового мастера, ювелира, музыканта? Вероятно, со всеми вместе.
То, что делает Крылов, действительно волшебно: это и чуткость музыканта, потому что надо уловить мельчайший дефект на нежном клапане; это и ловкость часового мастера, потому что нужно уверенно исправить этот едва уловимый дефект; это и мастерство ювелира, потому что необходимо сделать все так, чтобы получилось правильно и красиво, чтобы самый главный судья твоей работы — сердце — не обиделось, а, начав биться, билось бы правильно и точно».
На Владимира Васильевича нахлынула восторженная волна. В какой-то миг он готов был вслух высказать восхищение от увиденного чуда.
«Сердце человека! — продолжал он свой внутренний монолог. — Вот оно лежит в руках Крылова, сердце, о котором столько сочинено несен и стихов, которое любит и ненавидит, творит добро и зло; Сейчас это неподвижный розовато-синий мешочек. А там, в нем, в самом сердце, чуткие, умные пальцы хирурга шьют, исправляют дефект, делают его здоровым».
— Иглу поменьше, — попросил Крылов.
Сердце не бьется двадцать минут.
Хирург шьет внутри сердца. Как будто все идет как надо. Никто, кроме Владимира Васильевича, не удивлен, не потрясен этим фактом, все спокойны, все на своих местах.
А между тем веками хирурги боялись не то что оперировать — прикасаться к сердцу. Великие медики завещали своим ученикам: не трогайте сердца, это святая святых. В научных трактатах утверждалось: все можно оперировать, сердце — нельзя.
Известный хирург Бильрот писал: «Тот хирург, который зашьет рану сердца, потеряет уважение своих товарищей».
Нет, это не было суеверием, — но было следствием панического страха. Все, кто прикасался к сердцу, терпели фиаско. Люди после таких прикосновений умирали, а хирург вызывал презрение как величайший невежда.
Все это было закономерно. Действительно, в те годы, при том состоянии науки и техники операции на сердце были невозможны. Не было надежного обезболивания, и больные умирали от шока. Не было антибиотиков, и больные умирали от инфекций. Хирурги боялись повредить соседние органы, боялись кровотечения, попадания воздуха в артерии, тромбоза, пневмоторакса…
«Да и сейчас не все, совсем не все, — произнес мысленно Владимир Васильевич, — а только такие, вернее, такой, как Крылов, способны на подобную операцию.
А я… А я вот ошалел от одного вида ее…»
— Так. Хорошо, — произнес Крылов. — Еще шить.
Сердце не бьется уже тридцать минут. И все спокойны, и никакого страха. Даже у Владимира Васильевича он исчез. Но сколько сил и энергии нужно было потратить хирургам, чтобы доказать, что к сердцу человека не опасно прикасаться, что его можно брать в руки.
Следовало уверить врачей в силе и выносливости человеческого сердца. Нужно было преодолеть, во что бы то ни стало преодолеть тяжкий барьер — веками воспитанную боязнь. «А это, пожалуй, — думал Владимир Васильевич, — так же трудно, как в авиации — преодоление звукового барьера. Наверное, еще труднее, потому что речь идет о живом человеке, о жизни и смерти… Но вот нашлись, преодолели…»
Сорок минут сердце не бьется. Сорок минут не дышит мальчонка. Жужжит АИК, то зажигается, то гаснет мигалка.
Крылов делает паузы, осматривает свою работу.
Владимир Васильевич понимает: надо сделать аккуратно. Потом не поправишь ошибки, вторую такую операцию не сделаешь этому Сереже, мальчику, которого он, врач Петюнин, подставил под нож.
— Кажется, все, — сказал Крылов и впервые оторвал взгляд от сердца и оглядел ассистентов.
Они подтвердили:
— Все.
— Начали согревать, — приказал Крылов и снова склонился над сердцем.
Что-то негромко щелкнуло. Жужжание стало более резким. Это переключили змеевик. Теперь кровь из аппарата АИК пойдет не через холодную воду, а через теплую и постепенно начнет согревать организм мальчика.
Через несколько минут — первые измерения температуры. Слышатся первые рапорты:
— Пятнадцать и три.
— Пятнадцать и восемь.
— Шестнадцать.
Крылов не отрывается от работы. Теперь он шьет сердце. Пальцы его словно порхают.
— Девятнадцать и шесть.
— Двадцать.
— Двадцать и две.
Приближается решительный момент, как бы воскрешение человека.
Владимир Васильевич вновь весь напрягся, вытянулся, ожидая этой необычной, волшебной минуты.
Забьется ли снова сердце? Станут ли дышать легкие?
Будет ли работать мозг? Он знает, все тысячи раз проверено, проделано на животных, уже не один раз прошли успешные операции на людях — и все же, и все же…
А вдруг не забьется? А если и электрод не поможет?
Возможно, упущена какая-то мелочь, не учтены особенности организма именно этого ребенка, Сережи Прозорова.
Забьется сердце, но откажется работать мозг. Забьется сердце, но наступит паралич дыхания. Все может быть.
Каждая такая операция — это задача со многими неизвестными, а на решение ее отводятся считанные секунды.
«Ну же. Ну! — про себя повторяет Владимир Васильевич. — Забейся. Вздрогни».
— Двадцать восемь и девять.
— Двадцать девять и шесть.
— Тридцать.
— Не надо больше согревать, — говорит Крылов, и морщинка-галочка меж бровей его становится еще глубже. — Появилось кровотечение.
«Аорта. Аорта», — прошептал Владимир Васильевич, точно хотел подсказать причину.
— Продолжаем, — после томительной паузы произносит Крылов.
— Тридцать один и семь.
— Стоп!
Опять кровотечение.
«Но он же знает, знает, в чем дело».
Молнией сверкают инструменты. И Крылов и ассистенты пережимают, перевязывают забившие вдруг сосуды. Эти сосуды напоминают сейчас кратеры вулканов, что дремали много часов и вот неожиданно ожили, начали бить ключом.
Наступил миг, когда Владимир Васильевич готов был сам кинуться к столу, и, вероятно, кинулся бы, если бы знал, что делать, чем помочь.
— Продолжаем, — спокойно говорит Крылов.
— Тридцать четыре и шесть.
— Тридцать пять и одна.
— Тридцать шесть.
Короткие слова. Точные движения. Врачи предельно напряжены.
— Снимаю зажимы, — предупреждает Крылов. — С нижней…
Очень тихо. Только жужжит АИК да слышатся эти слова. Да у Владимира Васильевича так бьется собственное сердце, что он невольно прижал к нему руку, опасаясь, что его услышат хирурги и это отвлечет их от дела.
Крылов берет в руки электрод. Ждет. И все ждут.
«Ну же. Ну, милое!» — молит Владимир Васильевич.
И вот робко, осторожно, неуверенно дрогнуло живое сердце. Дрогнуло и замерло, словно еще не поверило в себя, в свою силу.
Владимир Васильевич чуть не вскрикнул от радости.
И тоже замер.
А сердце еще раз дрогнуло — уже посильнее. Встрепенулось. Забилось. Еще не ритмично, как-то кособоко, предсердия отдельно, желудочки отдельно. Но тотчас само себя поправило, забилось ровнее.
Несколько минут работают два сердца — живое и искусственное. Несколько минут Крылов и его ассистенты ждут еще, проверяют, можно ли доверить настоящему сердцу?
«Можно!» — хочется заорать во всю глотку Владимиру Васильевичу.
— Выключить, — негромко произносит Крылов.
Жужжание обрывается резко, внезапно, как последний выстрел. Мигалка гаснет. Зато зайчики на экране прыгают, весело скачут. Обрадовались!
А Крылов опять сосредоточен. У него нет времени для радости. Нужно в последний раз по приборам проверить, все ли сделано так, как следует. Врачи прильнули к аппаратам, докладывают:
— Есть аритмия.
— Разницы давления нет.
Крылов координирует:
— Побольше кислорода. Давайте будем вынимать.
Сердце бьется все сильнее, все энергичнее. Теперь оно не безжизненный розовато-синий мешочек, теперь это человеческое сердце. Оно будет страдать, любить, ненавидеть, чувствовать.
«Будет! Будет! Будет!» — в душе ликует Владимир Васильевич.
Все проверено. Все в порядке.
Из операционной увозят аппараты. Они свое отработали, пора на отдых.
Снова долетают голоса другого мира: шум трамвая, воркование голубя.
Крылов отдает распоряжения своим помощникам. Они будут вводить Сережу в жизнь.
— Сколько?
— Пять часов тридцать шесть минут.
Столько времени длилась эта операция, Владимир Васильевич только сейчас почувствовал, как у него взмокла спина, осторожно вздохнул, хотел было подбежать к Крылову, высказать ему слова благодарности и восторга, но тут вспомнил о матери ребенка и заспешил из операционной.
Вера Михайловна стояла в коридоре у окна, на своем месте, облюбованном еще в день операции Ванечки, и молилась. Она не верила ни в бога, ни в черта, ни в приметы, по молилась неизвестно кому — судьбе, наверное.
Второй раз в жизни. Первый — в детском доме, когда хотела, чтобы мама появилась и взяла ее оттуда.
«Синичка, синичка, ну сделай так, чтобы Сереженька выжил».
«Ветка, ветка, помоги мне. Сделай, чтобы все хорошо было».
«Свети, солнышко, свети моему сыночку, чтобы он выжил, чтобы он поправился».
Она видела отчетливо, но как-то странно, избирательно: только ветку, только синицу, только солнышко. И слышала тоже избранно, лишь то, что происходит там, за стеклянными перегородками: какое-то пощелкивание, жужжание, шуршание колес по полу. Она уже знала по прошлым операциям, что это такое. Это работают аппараты. Это привозят и увозят их из операционной.
С той поры, как за ближайшей перегородкой проплыли тени, прошелестела каталка, увезли ее сына на операцию, с того момента ее самой, Веры Михайловны, будто не было, а было ожидание. Она ощущала это ожидание как что-то вязкое, тягучее, что наполняло ее все сильнее, растягивалось, напрягалось и с каждой минутой распирало ее все больше. Даже не с чем сравнить было это ощущение, таким оно было необычным и нарастающе давящим.
Первые два часа Вера Михайловна провела спокойно, и это внутреннее ожидание-напряжение почти не чувствовалось. Она сознавала: операция — дело не быстрое. Ванечку вон сколько оперировали.
Но когда перевалило за три, за четыре часа, ожидать стало невмоготу, никакие доводы и воспоминания не утешали. Единственное, что отвлекало Веру Михайловну от ожидания, это мысль о Никите. Еще утром он признался ей: «Что-то сон у меня рушится. Сегодня совсем не спал».
Она понимала: он не прошел той психологической подготовки, что прошла она, у него, естественно, нет ее закалки, и его надо, просто необходимо поддерживать.
И она время от времени спешила в приемное отделение, где сидел Никита, и говорила с ним минуту-другую… Но с каждым часом уходить со своего места ей становилось труднее, а оставаться все тягостнее.
К ней подходили люди, сотрудники отделения, больные. Вера Михайловна кивала им, но ничего не улавливала из того, что они говорили.
Подошла Нюшка, принесла чаю, бутерброд с колбасой, чуть не силком заставила съесть.
— Ёксель-моксель, глухая будто! Я тебе про кровь толкую. Ежели что — у меня всеобщая. Ну, любому годится. Я уже давала кровь. Так что, ежели что…
Вера Михайловна поблагодарила и снова уставилась на стеклянные перегородки.
Кто-то принес ей табуретку, посадил. Она этого не заметила. И чем дольше шло время, тем меньше она замечала окружающее. Все ее внимание, вся она была нацелена туда, на операционную. Теперь и в окно не смотрела.
А за перегородками — обычное рабочее движение.
Ни новых звуков, ни новых голосов. Ничего такого, что говорило бы о неблагополучии.
Но время… время…
Прошло уже пять часов… Пять пятнадцать… Пять двадцать…
Вера Михайловна чувствовала, как минуты и секунды отстукивают в пей самой. Вбежать бы туда. Узнать бы. Но сил нет.
Пять тридцать… Пять тридцать пять…
И вдруг шум. Тени на стеклах. Шуршание колес.
Вера Михайловна закрыла глаза. У нее зашлось сердце.
— Все великолепно. Поздравляю, — еще издали заговорил Владимир Васильевич. — Крылов бесподобен. Вы знаете, в какой-то момент я даже пожалел, что сам не хирург.
Вера Михайловна всхлипнула от радости, схватила Владимира Васильевича за плечи, чмокнула в переносицу, так, что очки у него свалились, и побежала вниз, к Никите. Откуда только силы взялись.
Никита привстал ей навстречу. Выражение лица у него было, как тогда перед кабинетом врача, — детской растерянности и беспомощности.
— Благополучно, — выдохнула Вера Михайловна, спеша успокоить его. — Мне Владимир Васильевич…
Наш доктор из Медвежьего… Он на операции был.
Они сидели, взявшись за руки, и молчали. Надо было пережить этот момент, это потрясение, с духом собраться.
— Ты вот что, Никитушка, — первой пришла в себя Вера Михайловна. — Ты съезди-ка на квартиру. Старичкам скажи… Они тоже волнуются. И еще вот что. Телеграмму бы надо…
— Может, рано? — неуверенно возразил Никита.
— Так ведь тоже сердце болит. Поди, все Выселки не спали.
— Подожди, — Никита еще не верил в счастье, словно боялся вспугнуть его.
— Так мы ж ничего особого. Несколько слов: «Операция прошла благополучно. Ждем окончательных результатов». Иди, Никитушка.
Она поцеловала его в небритую щеку и заторопилась наверх.
Но узнать в этот день больше ничего не удалось.
Профессор куда-то исчез, появился поздним вечером и сразу прошел в послеоперационную палату. Лечащий врач выглянул на минутку, сказал ей то, что она уже и сама знала:
— Операция прошла нормально.
И снова удалился.
Вера Михайловна попробовала было обратиться к Алексею Тимофеевичу, но тот почему-то шарахнулся от нее, как от огня.
Возле Сережи — она видела по теням на стекле — все время были люди. Они приходили и уходили. Но суеты не наблюдалось, и это успокаивало ее.
Никита вернулся быстро, сообщил:
— А я с твоим дядей свиделся. Он из Вырицы приезжал.
Вера Михайловна не придала значения этому сообщению, не о том думала.
— Ты бы отдохнул, Никитушка.
— А ты?
— Я наверху побуду.
— А я здесь.
Среди ночи что-то стряслось. За стеклянными перегородками зажегся яркий свет и задвигались тени.
Вера Михайловна прикорнула в дежурке, но вдруг ее будто кто-то подтолкнул, она вздрогнула, сразу встала на ноги, вышла в коридор и тотчас заметила свет и тени за перегородками. И тут же у нее зашлось сердце. Подобное ощущение уже возникало, когда она ожидала результатов операции, но тогда это длилось секунды. А сейчас надолго. Вера Михайловна подошла к форточке, глотнула студеного воздуха. Не помогло. Она постаралась не обращать внимания на свое сердце, потому что то, что происходило там, было поважнее. И это ей удалось.
Мимо нее прошли какие-то незнакомые врачи. Один из них произнес неизвестное ей слово: гемолиз. Она тотчас догадалась, что оно относится к Сереже. И поскольку она не знала его значения, оно показалось ей страшным. Собственно, это отметило ее сознание. Сердце ничего не чувствовало. Вера Михайловна не забила тревогу, просто отметила в своем сознании: «Гемолиз — это, вероятно, плохо».
Появился лечащий врач, какой-то отрешенный, не замечающий ее.
— Аркадий Павлович! — окликнула его Вера Михайловна.
Он остановился неохотно, взглянул на нее недоуменно, не сразу узнал.
— Небольшое осложнение. Почки. — И прошел вперед.
Но по тому, как он спешил, как был необычно отрешен, она догадалась, что говорит он неправду.
Аркадий Павлович, очевидно, и сам понял, что поступил жестко по отношению к матери ребенка, вернулся с полдороги, заговорил помягче:
— Там много врачей. Вадим Николаевич там. Уже дважды прямое переливание делали. — Он помолчал. — Нужна «искусственная почка». — Опять — помолчал. — А вам здесь не надо быть.
Вера Михайловна поспешила к Никите.
— Почка нужна.
— Так я… — решительно отозвался Никита.
— Искусственная. Аппарат такой.
Они опять сидели молча, взявшись за руки.
Потом Вера Михайловна поднималась наверх, снова спускалась к Никите и вновь поднималась на отделение, Один раз ее заметил профессор. Он опять двигался своей падающей, чрезвычайно усталой походкой.
— Увести, — приказал он кому-то.
Чьи-то руки подхватили Веру Михайловну и отвели в дежурку. Другие руки дали понюхать нашатыря. Ничто не помогало. Сердце не отпускало. Она была похожа на лунатика, ходила, что-то улавливала, спускалась к мужу и снова шла в отделение. Однажды она сообщила Никите:
— Наша Нюшка кровь давала.
Второй раз сказала:
— Третьи сутки пошли, а профессор не уходит.
— Стараются, — подтвердил Никита.
Неожиданно кто-то позвал Веру Михайловну:
— Вас просят.
Ее провели за стеклянные перегородки, прямо в послеоперационную палату. Еще по дороге она поняла, что это означает, но не заплакала, не закричала, потому что у нее зашлось сердце, а без сердца не получалось слез.
В послеоперационной пахло лекарствами и было так светло, что она невольно зажмурилась. А когда открыла глаза, то первым заметила лечащего врача, Аркадия Павловича. Он стоял у окна, в профиль к ней, и по щеке у него катилась слезинка.
А потом она увидела Сережу. Он вздрагивал, точно через все его худенькое тельце проходила судорога. Вера Михайловна опустилась на колени, припала лбом к его личику, и судорога эта прошла через нее, через ее сердце, и будто возбудила его. Сердце заныло и затрепетало в груди.
— Уведите, — произнес знакомый голос.
Кто-то поднял ее, подхватил под руки.
В коридоре Вера Михайловна увидела много людей.
Она не различала их в отдельности, просто заметила, что их много. Они смотрели на нее и молчали. Так молчали, будто их не было.
— Люди… — почти бессознательно произнесла Вера Михайловна и хотела добавить с упреком: «Что ж вытакие большие, так вас много, и не уберегли моего сыночка…» Но у нее не хватило сил на такую длинную фразу, и вместо этого она выкрикнула: — Люди! — и зарыдала, повиснув на руках сопровождающих ее сестер.
Секретарша Леночка вскочила, но было уже поздно.
Нежданный посетитель вошел в кабинет профессора. Она не могла окликнуть его, остановить, потому что это был главный врач клинической больницы, для нее самый большой начальник.
Доцент Рязанов поздоровался и без приглашения сел в кресло. Крылов кивнул и не удивился, точно ждал его прихода. Он сидел над какими-то бумагами, уставив взгляд в одну точку. Вид у него был усталый. Цвет лица бледно-желтый. Под глазами мешки.
— Ты бы о своем сердце подумал, — посочувствовал Рязанов.
— О чем? — не понял Крылов.
— О здоровье, говорю, своем.
Крылов пропустил совет мимо ушей, произнес после паузы:
— Видишь ли, мы на этот раз ни при чем. Операция прошла безупречно. Вот акт патологоанатомов. К нам нет претензий.
Его это взволновало, и он оживился:
— Причина смерти, видишь ли, необычная. Мы травмировали кровь. Да, вот и такое может быть. АИК еще не совершенен. Кровь, проходя по нему, портится. Происходит разрушение эритроцитов, гемолиз. А затем — осложнение на почки. От этого он и погиб… Если бы была «искусственная почка»… Он вскинул голову, уперся взглядом в Рязанова. — Нужна «искусственная почка». Нам не по профилю, но… вот… нужна. Бывают и такие случаи.
Он умолк, ожидая ответа.
— Пока не нужна, — сказал Рязанов.
— Ах, вам, видите ли, не нужна! — вспылил Крылов. — Так нам необходима. Мы должны иметь под рукой все, чтобы гарантировать человеку жизнь.
Рязанов не стал спорить, неторопливо открыл папку, достал бумагу и протянул ее Крылову.
— Что это? — спросил Крылов, не собираясь брать бумагу.
— Приказ начальства, — сказал Рязанов и положил бумагу на стол. — О запрещении принимать с тетрадой Фалло.
Крылов схватил приказ, пробежал глазами и небрежно отложил в сторону. Он долго молчал, поглядывая в окно, где на покрытой ледком ветке беззаботно попрыгивал воробьишка.
— Тогда пусть они и меня запретят, — наконец произнес Крылов. — Я не шарлатан и не авантюрист. И не сапоги крою. Я не могу отказать матери, если она умоляет спасти ее ребенка. Я не могу сказать: «Нет. Пусть умирает». Если есть хоть один шанс из десяти, я буду оперировать, буду всеми силами стараться не упустить единственный шанс. Отберете клинику — в сарае разверну операционную. С нуля начну, но не брошу. В этом моя роль на земле — помогать страждущим людям.
Он остановился, ожидая возражений. Рязанов промолчал.
— Мы уже многого достигли, — продолжал Крылов поспокойнее. — Хирурги освоили самые сложные операции. Теперь дело не за нами, за техникой.
— Вот и нужно подождать.
— А люди? А «синие мальчики»?
— Выше себя не прыгнешь.
— Прыгают! — Крылов даже привскочил на стуле. — Вы, видите ли, отстали, — он перешел на «вы», что означало крайнюю степень раздражения. — Средний рост человека, учитывая акселерацию, — сто восемьдесят сантиметров. А рекорд по прыжкам в высоту с разбега? Э-эх, темный лес! Двести двадцать восемь сантиметров. А два метра обыкновенная мастерская норма. То-то, уважаемые администраторы. Устаревают ваши взгляды. Человечество перепрыгивает самое себя. Человек увидел землю с высоты. Понял, какая она небольшая и как важно охранять и беречь ее. Наступит время — оно уже наступает, — когда люди поймут, как важно беречь человека. Как важно сохранять ему здоровье и радость жизни. И что думать надо не о том, как убить, а о том, как уберечь человека.
Рязанов не реагировал, подавляя Крылова своей административной невозмутимостью.
— Тебе бы в ООН выступать, — заметил. Рязанов, уловив паузу.
Крылов тотчас замолк, некоторое время разглядывал свои руки, потом спросил сухо:
— Мне расписаться в получении приказа?
— Расписываться не нужно. Надо выполнять.
Крылов ничего не ответил, Рязанов посидел еще минуту, встал.
— Не накручивай. И послушайся доброго совета: повремени.
Крылов даже не взглянул на Рязанова.
Подождав, пока он удалится, Крылов нажал на кнопку звонка.
Вошла Леночка, смущенная допущенной промашкой.
— Вот что, — сказал Крылов. — Я оформлю заявку на «искусственную почку», а вы тем временем оформите командировку… Только бумажку. Я, видите ли, поеду на свои деньги. Надеюсь, этого-то не запретят приказом.
И улыбнулся, как мальчишка, собравшийся обхитрить старших.
Решено было съездить на Пискаревское кладбище, после в Вырицу к дяде и — домой.
— Билеты будут. Вадим Николаевич распорядился, — сообщила Никите Вера Михайловна.
После похорон Сережи она первой пришла в себя.
— Что же делать, Никитушка. Жить-то надо.
Она сдержала вздох, сменила тему:
— Повидалась с родным городом. Хороших людей узнала. Родственника отыскала.
— Ну да, да, — прервал он, опасаясь, что она расплачется.
Так и жили они эти дни, поддерживая друг друга.
А их подбадривали все остальные — хозяева, больничные, Зинаида Ильинична Зацепина. Старики даже на Пискаревку их сопровождать собирались, но они вежливо отказали.
— Сами уж, простите, — сказала Вера Михайловна. — Там одним нам побыть надо.
До Пискаревки они добирались на такси. По дороге не раз останавливались, чтобы купить цветы. С трудом нашли букетик алых гвоздик в целлофане.
— Ну-у, — недовольно прогудел Никита.
— Раз нет других, — успокоила Вера Михайловна.
Первое, что бросилось им в глаза, когда они вышли из машины, — небо. Необыкновенное, не ленинградское — чистое и гладкое, блестяще-голубое. И на этом фоне как-то особенно четко выделялись и деревья, запорошенные снегом, и свежеразметенные дорожки, и сам памятник, строгий и гордый.
Стоял легкий морозец. Под ногами похрустывал песок, которым были посыпаны подходы к монументу.
Особое чувство охватило Веру Михайловну — не горя, не отчаяния, а непривычной, светлой, щемящей тоски.
Вроде бы после стольких лет разлуки она вновь встречается с мамой, с воспоминаниями, с тем, что осталось в памяти.
Вот она совсем крохотная — было ли это? — просыпается от ласкового маминого голоса: «Вставай, доченька, дед-мороз приходил, елочку принес».
Вот она порезала палец, бежит в слезах к матери и слышит поразившие ее слова: «Вот это дочка! Вот это герой! И даже не заплакала».
Последние воспоминания, уже блокадные. Мама шепчет ей: «Главное карточки. И мою возьми. Сохраняй их и выживешь».
«Так мало», — устыдилась Вера Михайловна, удивляясь тому, как немного она запомнила частностей, зато запомнила, сохранила большое, общее чувство: мама была доброй, ласковой, красивой. Мама была — мамой.
И тут она подумала: «А как Сереженька воспринимал меня?» Этот переход от далекого прошлого к близкому настоящему не выбил ее из колеи, не расстроил. Все слезы уже вышли, и она смирилась с потерей, только сейчас, в это мгновение, в ее сердце как бы объединились две потери — матери и сына.
«Но я не одна такая, — утешила себя Вера Михайловна, посмотрев вокруг и вспомнив, что здесь, на Пискаревке, похоронены многие тысячи людей. — И, верно, после них остались такие же, как я…»
Они приблизились к самому памятнику, и Вера Михайловна положила на заиндевевшие ступени свой букетик. Цветы блеснули под солнцем, как капельки крови.
И это сравнение вновь вернуло ее к мысли: «Я не одна, и моя потеря всего лишь капелька».
Сознание, что она не одна со своим горем, не уменьшало его, но как бы растворяло и облегчало душу.
— И ему бы тут быть, — неожиданно произнес Никита. — Помнишь, что на похоронах сказал профессор?
«В данном случае мы имеем дело с еще одним осколочком войны».
Вера Михайловна еще ниже склонила голову.
Обратно они решили идти пешком, пока не устанут.
На самом выходе с кладбища Вера Михайловна еще раз оглянулась. Ее гвоздики горели на солнце и были видны даже издали, Или это ей так показалось?
— Жил наш Сереженька, как весенний снежок, недолго… — тихо, как бы для себя, сказала она. — Порадовал нас — и растаял…
Никита ничего не ответил, только крепче прижал ее к себе.
— А ежели кто родится… — после долгой паузы осторожно произнес Никита. — Ну и подрастет, конечно, способности объявятся, то учиться сюда…
Уловив слово «учиться», Вера Михайловна вспомнила школу, своих учеников.
— Как-то там мой класс? Не забыли меня?
— Еще чего, — прогудел Никита.
Дорогу переходил детский садик. Впереди воспитательница, за нею парами детишки. Воспитательница то и дело оглядывалась и поторапливала малышей, но хвост все равно отставал. Здесь играли. Трое девочек пели недружно, но очень рьяно:
Антошка, Антошка,
Пойдем копать картошку…
Тот, кому адресовалась песенка, с лопаткой в руках, шел переваливаясь и будто не обращал внимания на дразнилку.
Антошка, Антошка…
Он не выдержал, отмахнулся лопаткой. Девчурки, повизгивая, засмеялись.
— Быстрее, девочки, — сердилась воспитательница. — Но дети через секунду снова подхватывали:
Антошка, Антошка…
Вера Михайловна и Никита остановились, взялись за руки и долго смотрели вслед детям.