НИКОГО больше не было в живых из переживших войну, которую назвали мировой. Сошли в могилу те молодые люди, которые вернулись с полей сражений, поселились в домах, оставшихся от убитых, ездили в их автомобилях, исполняли их должностные обязанности, пользовались плодами победы, претерпевали следствия поражения. Сошли в могилу юные девушки, которые расхаживали по улицам такие красивые и нарядные, как будто мужчины Европы никогда не вели между собой войн. Сошли в могилу и дети этих мужчин и женщин, которые выросли, и перестроили доставшиеся им дома, и заполнили фабрики, построенные и покинутые погибшими.

Казалось, медленно оползающая стена убивает поколение за поколением. И они спускались под темные своды, приготовленные для них стихиями. А на смену им приходили новые поколения: устремлялись через открытые шлюзы и наводняли опустевший мир.

И всякий раз опять появлялись красивые юные девушки. И молодые люди с блестящими волосами, зачесанными назад, с живыми глазами, свежими губами и щеками, охотно улыбающиеся. В аллеях, опираясь на палку, прогуливались с отсутствующим видом старики, и младенцы в белых распашонках шевелили морщинистыми пальчиками перед розово-глянцевой мордашкой. По небу двигалось тихо сияющее солнце, которое утром всходило, а вечером закатывалось. Земля же крутилась вокруг своей оси и днем, и ночью. Несла на себе континенты моря горы реки. Год за годом дарила новое лето и новую зиму. Из нее вырастали высокие леса; деревья падали; она порождала новые. Она и мотыльков выдыхала — всего на несколько дней. Рыбы животные птицы жуки муравьи улитки размножались и истлевали.

Поколения западных народов оставили в наследство своим потомкам железные машины, электричество, невидимые, но сильнодействующие излучения, калькуляции относительно неисчислимых природных сил. Аппараты чудовищной мощи. Когда новые люди вступали в жизнь, они радовались стоящей перед ними задаче. Их не смущало, что путь для них предначертан заранее; они сами и этот путь были нераздельны. Такого рода машины и аппараты, ради совершенствования которых основывались блистательные и богатые учебные заведения (другие науки тем временем были оттеснены на задний план, ибо казались теперь банальными, несерьезными, даже жалкими), можно уподобить пылесосам: они наращивали мощности неуклонно — с каждым столетием, а под конец и с каждым десятилетием.

И вот, когда аппараты и установки уже стояли повсюду, обещая неслыханные свершения, людям пришлось распространить их и по другим землям. Изобретения, словно волшебные предметы, выскальзывали у них из рук и увлекали их за собой. Люди чувствовали, что перед ними летит, указывая дорогу, присущая этим предметам воля.

Вокруг Европы и Америки располагались страны, которым западный человек хотел показать мощь этих аппаратов: не так ли любящий, сияя, ведет по улицам свою драгоценную возлюбленную? Каждый ее восхищенный взгляд — блаженство для его сердца; он идет рядом с девушкой, держит ее за руку, она на него стыдливо поглядывает, он же бросает горделивые взгляды во все стороны… Западные люди проникали и на восточные, и на южные континенты. Атмосферные потоки обтекают весь Земной шар, устремляясь из более теплых зон в более холодные, поднимаясь и снова опускаясь. Покидая жаркие зоны, они перемещаются к югу и северу; вращение Земли заставляет их отклоняться в сторону. Мощные морские течения пронизывают толщу воды. Поверхность прибрежных вод регулярно покрывается бороздами, параллельными береговой линии: происходит грандиозное движение волн, приходящих издалека и непрерывно теснящих друг друга; путь их единообразен: все они разбиваются о берег. Аппаратам, созданным человеком, ничто не мешало направляться куда угодно. Летающие люди могли преодолевать любые теплые или холодные слои воздуха — неважно, лежали ли эти слои над восточными или западными землями, или (в штилевом поясе) медленно воспаряли над тропической почвой. Танкеры подводные лодки сновали мелькали по всем водам — как нож в руке хирурга, обнажающий или вскрывающий кровеносный сосуд. Западные люди проникали в широко раскинувшиеся ландшафты: в горные районы и на низменности с теплыми и холодными областями, известные под общим названием Азия. Вогулы остяки якуты тунгусы, потеющие под своими меховыми одеждами, с испугом или насмешкой уклонялись от контактов с чужаками. Желтые же народы, китайцы японцы, не сопротивлялись таким контактам, а наоборот, чуть ли не рвали из рук пришельцев диковинные аппараты.

Бледнокожие мужчины и женщины, почитатели железа, обратили свои взоры и на Африку. Древнейшую и все еще погруженную в грезы часть света. По сине-зеленым волнам Средиземного моря с севера, как снаряды, неслись суда белых народов. Легкие на подъем белые люди перелетали и через горы. Благо этот колосс-континент перекрывает семьдесят градусов широты.

Вдоль побережья Средиземного моря были разбросаны остатки мелких арабских городков, все еще населенные пиратами вырожденцами дикарями: прибежища бегущих с севера преступников, очаги борьбы против мирового сообщества и созданной им системы безопасности, заодно и гнездовья паразитов, которые, подобно полицейским и судьям, высматривают язвы общества, чтобы потом их эксплуатировать. Настоящие гадюшники. В рассадниках всяческих бед, сгруппированных вокруг Большого Сирта, Тарабулуса Лебды Мисураты, разрушенных почти так же давно, как старовавилонские и древнеегипетские города, рождались бесчисленные слепни мужского и женского пола, которые десятилетие за десятилетием жалили европейского быка. Теперь над ними проносились в маленьких летательных аппаратах белые мужчины и женщины, желавшие преодолеть барьер гор и попасть в огромную жаркую пустыню.

Эта могущественная пустыня, спрятанная за горными цепями Марокко и Туниса, простирается аж на пятнадцать градусов широты: от Мавритании и караванных путей коричневых туарегов вплоть до древних пастбищ берберского племени Улад Солиман. Начинаясь прибрежными террасами, продолжаясь как равнины, горные массивы и дюны, она, серо-белая, вольготно раскинулась под солнцем, приблизившимся почти к самому ее лику. Она чередовала галечные равнины с каменными пустынями. Ветер вгрызался в голые каменные холмы, песком шлифовал скалы, жара потом эти же скалы взрывала ломала. Вихри работали точильщиками. Очень медленно древнейшие горы Земли распадались. Из массы желтого и белого песка торчали черные холмы утесы. Рядом с каменным плато Хаммада эль-Хамра образовались поля спекшихся обглоданных обломков камня — сериры. Появилась известь, с вкраплениями черного измельченного песчаника; все это укладывалось дюнами, становясь песком. Тибести — дикое горное плато, перекрывающее на юге два градуса широты: темные блоки, нагроможденные друг на друга, голые, без всякой растительности. Из вертикальных стен струилось осыпалось высасываемое дыханием зноя крошево известняка — голубоватого зеленого белого. Гигантские детские кубики, крошась, медленно соскальзывали с гор-скелетов, холмы сглаживались, становясь плоскими каменными поверхностями с непрочными столбами-подпорками. Шестьсот пустынных километров с востока на запад — вот что такое эта каменная страна, Хаммада эль-Хамра; земля ее отдавалась только ветру и солнцу; по ее поверхности перемещался тонкого помола песок. Двести мертвых километров покрывали дюны этой страны, если считать от севера к югу. Безводные равнины тянулись и на юго-восток. Это был Феццан. На голых известковых равнинах между черными горами Тибести жили люди племени тубу. Жили там вместе с буйствующим ветром, который вихрился над их плоской страной, — под его серо-желтыми, из летучего песка, шальварами. Колючие кусты тамариска поднимались над высохшей почвой, да еще акация-саяль — дерево с раскидистой кроной. Редко когда на поверхность выбивался мутный источник, питавший чертополох, терновник, заросли эспарто. Еще реже можно было увидеть финиковую пальму: стройная прелестница запускала свои сосущие корни очень глубоко, до влажного подпочвенного слоя, а вверху на высоком стволе колыхалась пышная крона. У этих тубу, живших в пустыне, были изящные худощавые тела, кожа желтовато-коричневая, носы плоские и длинные, губы выпуклые, взгляд лживый коварный, но не прилипчивый, как у обитающих в кустах пигмеев. В темных долгополых рубахах, темных платках, прикрывающих нос и рот, с колдовскими кожаными мешочками, прикрепленными к тюрбану шее предплечью, тубу вместе со своими верблюдами кочевали от колодца к колодцу. Пищей им служили верблюжье молоко и финики, из-за чего зубы превращались в коричневые пеньки. Подошвы у них настолько ороговели, что они запросто ходили босиком по раскаленным камням. Выбеленные кости верблюдов, попадавшиеся по пути, они растирали в порошок, а порошок смешивали с кровью, взятой из вены верблюда; получалось тесто, которым они насыщались. Кожаную оплетку ножей они при необходимости размягчали, ударяя камнем, разрезали на кусочки, варили и тоже употребляли в пищу. По ночам песчаный ветер затихал. Когда на очень темном и чистом небе загорались яркие звезды и высоко, в серебристом эфире, показывался большой лунный шар, эти люди молча поднимались, бормоча молитву, выходили из-под козырька скалы и молча, с открытыми лицами, отправлялись дальше. Туареги, как и они, жили в западной части пустыни: худощавые недоверчивые кочевники, вооруженные двузубыми дротиками и копьями.

Над песчаным морем и горными цепями пустыни появились летательные аппараты белых. Со стоянок номадов они насильно забирали испуганных юношей, а по прошествии нескольких часов снова возвращали бросающимся навстречу сородичам. Люди тубу позволяли пришельцам остаться у них на ночь. Когда же луна заливала окрестности белым светом, бронзовые мужчины, до того прятавшиеся в тени возле палаток чужаков, бесшумно проникали внутрь, метали копья. Однако копье улетало во тьму не дальше чем на ширину ладони. К ужасу бросившего копье тубу, железное острие словно отскакивало от стенки; длинное вибрирующее древко катилось назад. Пришельцы в своих палатках не подавали признаков жизни, вокруг же их лагеря шныряли, пригнувшись, номады с закутанными лицами, сжимая в руках револьверы, полученные в подарок: в красных тарбушах, сине-черных суданских галабиях и шароварах, сине-черных платках, прикрывающих нос и рот. Чем ближе они подступали к чужакам, тем тяжелее становилось у них в руках оружие. Приходилось приложить усилие, чтобы выставить вперед револьвер, — тот, казалось, боялся приблизиться к прежнему владельцу. Когда же взведенный курок наконец щелкал, образовавшийся при сгорании газ только чуть-чуть проталкивал пулю вперед по стволу, а потом ее заклинивало и ствол с треском взрывался, калеча руки стрелка. Чужаки невозмутимо поднимались на ноги. Поправляли прикрепленные к груди кожаные футлярчики, содержащие железоотталкивающий заряд, перевязывали раненых номадов, заговаривали со стрелявшими, которые теперь валялись на песке перед ними, и с теми, кто неподвижно лежал в засаде в черных тамарисковых зарослях.

К кочевникам, которые со своими верблюдами перемещались от одного иссыхающего колодца к другому, спускались с неба крылатые чужестранцы, раздавали им бурдюки с водой. Тогда-то смятение нетерпение и распространились среди племен пустыни, от Великого Сирта до Чада. Все больше и больше мужчин и изящных женщин с мольбой смотрели на белых летающих людей, исчезали с ними. Старики, те по-прежнему сидели на стоянках или в финиковых оазисах, ощущая теперь гнев ненависть печаль бессилие. Племена в южной части Тибести при приближении белых покидали оазисы и убегали в пустыню; вспарывали бурдюки, которые бросали им чужие колдуны; отступали, гонимые ненавистью, все дальше. Тем не менее распад, спровоцированный соблазнителями из Европы, был уже неостановим. Феццан, Мурзук, Хаммада — западное каменистое плато пустыни — обезлюдели, потеряв своих худощавых смуглых сынов. Те улетели по воздуху, служили теперь белым господам, поклонялись таинственной авантюристке Мудрости — колдунье, поселившейся в холодном влажном регионе. Этих суровых сыновей пустыни белые перебросили в теплые ландшафты Средиземноморья: на Сицилию, в Южную Италию, на Балканы, в Испанию. Многие из них, тоскуя по свободе, бежали обратно, домой, и совсем опустились: потому что не могли ни вернуться к прежним обычаям, ни усвоить новые, чем навлекали на себя презрение соплеменников — число которых, впрочем, неуклонно таяло.

Великая пустыня невозмутимо и немо простиралась от прибрежных террас и дальше, образуя каменистые галечные равнины, дюны и плоскогорья с натриевыми озерами зелеными оазисами, — по жаркому материку до самого озера Чад, из которого пили слоны, возле которого резвились антилопы, летали пеликаны.

В новый процесс были вовлечены: население Судана, вангела
ашанти сокото фульбе, маньема с берегов Конго, уруа, жившие к югу от озера Танганьика. В этом столетии им не дарили пестрых ситцев стеклянных бус, не забирали у них слоновую кость и каучук. Эти народы не объединились, когда им пришлось столкнуться с северянами и северянками. С незапамятных времен существовали в зарослях кустарников пигмеи акка. Теперь эти кофейно-коричневые лесные кобольды с глубоко посаженными хитрыми глазками, большими круглыми головами и обезьяньими личиками — эти ненавистные всем пугливые карлики — были за короткое время истреблены своими соседями, мангбуту; тех же из них, кто пустился в бегство, преследовали и убивали. Темнокожие люди очень скоро отказались от кривых ножей копий стрел с желобками для стока крови, тростниковых луков. Не было смысла пользоваться традиционным оружием, поскольку белые предлагали оружие более мощное, более удобное в обращении. Пришельцы не только доставляли оружие, но и подсаживались к темнокожим мужчинам и женщинам, показывали им, как прямо из воздуха и земли извлекать опасные силы, а потом еще и умножать их. Надо сказать, ничто так не привлекало чернокожих и темнокожих, как возможность заполучить новые снаряды газы отражательные щиты и маски. А освоив это оружие и добившись превосходства над соседями (сперва йоруба и жители Бенина на побережье Гвинейского залива — над западными ашанти; потом мандинго — над жителями плато Фута-Джалон и населением горных областей в верхнем течении Нигера; потом макуа из Мозамбика — над областью Газа, царством матабеле, Бабисой, Уамбой, племенами батонга), они, подчиняясь законам военного быта, отказались и от привычных жилищ: дощатых домов, крытых соломой круглых хижин из глины и веток акации. Металлические или стеклянные сборные домики пришельцев с Севера были неотразимо притягательными. И люди хотели знать, как такие жилища устроены, — чтобы самим научиться их строить и подчинить себе даже самые отдаленные племена. На западном побережье, по среднему течению Нигера, вокруг озера Танганьика, в Сенегале, где уже существовали сильные негритянские государства, воинственные туземцы начали проникать в девственные недра, сооружать здесь первые шахты. Племена, одно за другим, истреблялись. Здешние земли — обескураживающе прекрасные, щедрые — все еще сопротивлялись тщеславию людей, присвоивших чудо-аппараты северян. Но уже возникали громадные туземные империи, которые разрастались быстро, как опухоли, проглатывали другие государства, а затем распадались.

И пока империи распадались-вновь-образовывались, сюда прилетали или приезжали все новые отряды гордящихся собой белых: изобретателей первооткрывателей усмирителей природных стихий; они вкладывали в эти земли свой труд, а сами истаивали от лихорадки и зноя. Люди же с коричневой черной серо-коричневой кожей мечтали добраться до истоков всех этих чудес — и рано или поздно в самом деле попадали па Север. А надо сказать, что железную белую расу постигла удивительная судьба: ее плодовитость понизилась. В то время как мозг ее лучших представителей добивался все более блестящих свершений, корень расы зачах. И, соответственно, всего за несколько десятилетий рождаемость у европейских народов резко сократилась. Неясно, что именно послужило тому причиной: то ли вредное влияние недавно открытых излучений и газообразных субстанций, то ли потребление новых искусственных возбудителей, оказывающих опьяняющее или наркотическое воздействие. Зато плодовитыми были цветные, алчно устремлявшиеся к центрам цивилизации; потные мужчины и женщины со сверкающими или грустными глазами: они появлялись в западных городах как слуги, как люди низшего сорта, — но на протяжении жизни нескольких поколений буквально наводнили собой западный мир.

«ПОДСТРЕКАТЕЛИ», словно сонмища демонов, шныряли по континентам Африка Америка Европа. То были мужчины и женщины, соблазнявшие людей всякими вещами, которые они предлагали купить, — соблазнявшие, искушавшие, натравливавшие друг на друга. Человек в их представлении был лишь мягким воском, горсткой песчинок-потребностей, к которой они, подстрекатели, подсыпали все новый песок. Они заставляли клиентов дрожать от возбуждения, как дрожит раскаленный воздух над костром. Из больших градшафтов приезжали мужчины и женщины: наблюдали, привозили с собой разные предметы, удовольствия, льстивые слова — всё как на подбор хорошее и приятное. Таких гостей — постоянно меняющихся — видели и в городах, и в сельских местностях. Подстрекатель держал в руке заводную игрушку, ему оставалось только ее включить: и тогда соблазненная жертва сама спешила ему навстречу, сама, так сказать, подставляла шею под удар. Прежде люди радовались, если были сыты и одеты, жили в тепле, могли позволить себе скромные развлечения. Хозяева новых аппаратов решили, что этого недостаточно. Западный человек много чего для себя желает; а предлагать другим вынужден еще больше.

По свету распространялись новости. В градшафтах имелись искусно сделанные волшебные аппараты, которые сообщали повсюду, чем люди занимаются, что они друг другу говорят, как меняют свое оборудование, что вообще у них происходит. Телевидение передавало все дальше зримые образы людей и предметов. Ажиотаж, вызываемый этим изобретением, был как пожар: всего лишь искра вначале, а потом — пламя, охватывающее целый квартал, целый город. В далеких странах — в горах, возле диких бушующих рек, в саваннах, знойных и кишащих всяким зверьем, — все еще жили люди и целые племена, покоящиеся в себе. Но и до них добирались теперь ажиотаж, слово, образ. Зримые картины возникали, подступали к ним вновь и вновь, не давали покоя. Заставляли этих затворников отойти от реки, вырваться из-под власти убаюкивающего зноя. Как лопата, втыкаемая в кучу камней, которые давно поросли мхом, — так и ажиотаж с похрустыванием вклинивался в скопление людей, встряхивал их, разбрасывал в разные стороны.

ПРЕЖНИЕ государства (в политическом смысле) сохранялись только номинально. Подобно тому, как у европейцев менялся цвет кожи, как их лица обретали арабские египетские негроидные черты, а разные языки сплавлялись в один тарабарский жаргон, сочетавший в себе наречия Севера и Юга, так же и государства утрачивали ранее свойственный каждому из них самобытный характер. Почти однородная человеческая масса населяла теперь обширный регион от Христиании до Мадрида и Константинополя. Как в языковой, так и в политической сфере в разных областях просто преобладал тот или иной тип.

Постепенно — на протяжении двух последних столетий — все западные народы подпали под власть империи Лондон-Неойорк. Это была англосаксонская империя, в которой медленно перемешивались потоки темнокожих серых черных коричневых белых людей. Потом политические силы начали превращаться в труху. По мере умножения новых аппаратов и изобретений росло общее благосостояние. Жизнь стала легче, рабочий день у представителей почти всех профессий сократился. Одновременно обнаружилась специфическая опасность, связанная с этим периодом человеческой истории, — опасность, которой предстояло развернуться во всей чудовищности лишь в последующие века. Дело в том, что для обслуживания аппаратов не требуется много работников. В прежние времена излишек населения находил применение в войнах; теперь же активность людей можно было поддерживать только с помощью все новых изобретений, что приводило к разрушению старых отраслей промышленности и возникновению новых. В один из периодов относительного застоя, когда люди жили за счет открытий прошлых десятилетий и беспрепятственно пользовались их плодами, разразилась первая крупная, но не получившая огласки катастрофа. Владельцы фабрик и патентов на изобретения — промышленная элита, к которой стекались несметные богатства, — поначалу, чтобы удержать в повиновении плебс, удлиняли рабочий день, вводили промежуточные операции, даже останавливали мощные машины, что позволяло обеспечить дополнительные рабочие места. Возникла чудовищно разбухшая, роскошно оплачиваемая бюрократическая верхушка, занимавшаяся надзором и контролем. Но эти судорожные, беспомощные, обусловленные страхом меры оказались неэффективными. Предприятия почти задыхались, а поток людей, стремившихся в города, все ширился. Владельцы аппаратов уже не знали, как им поддерживать видимость полезной работы. Не знали, должны ли они требовать от своих технических и научных сотрудников новых изобретений, или, наоборот, демонтировать даже имеющиеся предприятия. С ужасом наблюдали они, как стекаются к ним богатства; странное чувство вины побуждало их отводить этот многоводный поток в сторону. Они отчаянно боролись с техникой, которая переросла их потребности, и с людьми, численность и плодовитость которых неуклонно увеличивались. Было время, когда промышленники — поначалу самостоятельно, а затем при поддержке государства — занялись организацией всеохватной системы общественного распределения денег и товаров. Речь шла о той части продукции, от которой промышленники добровольно отказывались. Промышленники, не афишируя этого, финансировали государственный аппарат. Казалось, они намеренно уклонялись — откупались — от необходимости самим принимать решения. Потом они наконец доросли до осознания своей роли. Когда деньги и товары стали утекать, они почувствовали, кто они и чем владеют. Некоторые, не желая брать на себя ответственность, отказались от своих предприятий в пользу государства. Но большинство встало-таки у кормила машины распределения, которая к тому времени действовала уже почти автоматически. Два-три поворота руля — и их мощные предприятия почти полностью обезлюдели. Промышленники хотели теперь регулировать иммиграционный поток, принимать решения касательно распределения благ. А поскольку государство и политическая верхушка тоже существовали за их счет, они вознамерились подчинить правительство своей власти. Когда начались голод и массовая миграция, владельцы машин застопорили поток распределяемых денег и товаров. Тут выступили на первый план политики. Они понимали, что нужно как-то решать проблему подвижных масс, представляющих угрозу. Этого-то момента и ждали промышленники. Они немедленно упразднили старую систему благотворительности. Во всех государствах давно осуществилось сближение между политической элитой и лидерами промышленности. Теперь последние отогнали государственных чиновников от кормушки, как прогоняют из курятника отощавшего лиса. Борьба сделалась неизбежной: фабриканты и политики, живущие за счет их подачек, оказались стоящими по разные стороны баррикады. В Бельгии, в Брюсселе, был нанесен долгожданный первый удар. В тамошнем парламенте один приглашенный туда представитель промышленников цинично заявил, что отказывается вести переговоры и вообще не признает так называемых общественных институтов. Этот парламент, дескать, был избран так называемым народом; на самом же деле народа нет, а существуют только владельцы фабрик, рабочие и паразиты, живущие за счет подачек. Следовало бы, дескать, запретить господам министрам выступать с речами об общественном благе, потому что в таких вещах господа министры не разбираются.

Уже на следующий день бельгийских министров отстранили от власти. Армия давно подчинялась технико-индустриальным концернам. Она состояла, как и повсюду в Европе, из молодых людей, которые прежде работали на фабриках и там научились изготавливать и использовать оружие, которым теперь владели. Они испытывали почтение только к мужчинам и женщинам, с которыми сталкивались на фабриках, и даже не представляли себе, чем занимаются так называемые политики. Массы же городского населения бунтовать не стали; их быстро успокоили. Они и сами были по-настоящему связаны только с машинами; и требовали только комфорта, хлеба и возможностей для свободного развертывания силы машин. В министерства, для проверки их деятельности, явились контролеры из центральных офисов технических и индустриальных концернов. Помещения этих министерств было решено использовать для других целей. Правительственные благотворительные организации были присоединены к тем центрам распределения и контроля, что существовали при крупных промышленных концернах.

Это событие в Бельгии, не получившее широкой огласки, оказало колоссальное воздействие на соседние государства. Не прошло и десяти лет, как их правительства, фактически давно превратившиеся в декоративные рудименты, уступили власть промышленным корпорациям: добровольно или по принуждению, отчасти — под давлением Англии. Парламенты-лишь-по-видимости, утратившие всякое значение, продолжали существовать. Но в больших резервуарах человеческой массы — городах-империях и градшафтах — образовались новые органы власти: сенаты, в которых главную роль играла технократическая элита.

ГРАДШАФТЫ лежали, свободно раскинувшись посреди природного пейзажа. Однако каждый из них окружил себя незримым кольцом оборонных установок. Периферия — необозримые пространства, заполненные горами реками озерами болотами, покрытые, словно сахарной глазурью, блочными многоэтажками, километровыми цехами, плотными или более разбросанными поселениями — была повсюду усеяна рядами невзрачных деревянных мачт. Они стояли без всякой связи друг с другом, похожие на очень высокие тополя с обрубленными ветками. Они казались путевыми указателями, ибо нередко на них имелись таблички с названиями дорог, — или были замаскированы под телеграфные столбы. Эти полые мачты заключали в себе — в качестве, так сказать, начинки — пучки скрученных металлических проводов. Все мачты монтировались на гранитных плитах, внутрь которых уходил конец кабеля. Провода имели разную форму. Нажав на рубильник — в городе, — можно было привести пучок проволоки в движение: тогда он выскакивал из навершия мачты. Подобно живой жесткой ленте устремлялся он вверх — и в тот момент, когда занимал строго вертикальное положение, начинал производить из себя убийственное вихреобразное излучение.

Городские округа — о чем тогда знали немногие — обзавелись оборонными заводами и поясами таких установок еще до Уральской войны.

Владельцы крупнейших предприятий и заводов-гигантов создали все это по тайной договоренности с сенатами, когда центральная власть в Содружестве европейско-американских народов ослабла настолько, что кое-где — в Южной Америке, на территории бывшей Греции, в Капской колонии, Южной Франции, а под конец и в Дании — возникли анархистско-милитаристские автономные государства. Такого рода мятежи нагнали страху на все континенты.

Господ промышленников встревожила новость о том, что заурядный инженер Бурдье с обидной легкостью овладел важным средиземноморским центром Марселем. В мгновение ока вокруг него собрались толпы приверженцев, вынырнувших из мрака городов и словно откликнувшихся на магический зов. А ведь он ничего особенного не сделал — только захватил, с горсткой подозрительных личностей, несколько электростанций и коллекторов энергии. Воспользовавшись подручными материалами, он очень быстро создал ужасное наступательно-оборонительное оружие, которое прежде не производилось лишь потому, что для этого не представилось повода. Он также впервые применил систематические помехи для летающих вокруг Земли аппаратов связи. Шаг за шагом, действуя втихомолку, он подчинил себе поселения и аграрные предприятия Прованса — и оккупировал всю Южную Францию, вплоть до Бордо. Под Бордо этот ловкач погиб от собственного оружия, потому что нечаянно направил одну из тех молний, которые производились его машинами и на расстоянии многих километров поджигали вражеский объект, не по диагонали вверх, а вниз, в землю. Молния, которую не успел отразить уже произведенный вверх, в облака, второй выстрел, сверкнула впереди, мгновенно обратив в пепел побледневшего Бурдье и сколько-то его солдат, слонявшихся в окрестностях лагеря, которых огнедышащее чудище поразило с тыла. Потом само оно с шумом догорело, распадаясь на части, в кипарисовой роще. Это случилось возле городка Бегль, на Гаронне. Основной отряд Бурдье после гибели предводителя попусту терял драгоценное время, тогда как оказавшиеся у него в тылу провансальцы, насильственно лишенные экономических связей с остальным миром, выжидали, критиковали завоевателей, смеялись. Так оно и продолжалось, пока из самого Марселя не выступил, никем не замеченный, отряд молодых горожан, проникнутых боевым духом, а с ними — банда нанятых на побережье марокканских головорезов; они сумели перехватить телефонограммы и распоряжения офицеров Бурдье, обманно включиться в эти переговоры, в определенный утренний час заманить пятьсот человек, составлявших корпус Бурдье, на поле к югу от Бегля — и, пока те ожидали неизвестно чего, разрушить их огнеметное оружие, их же самих уничтожить с помощью нескольких оставленных для этого аппаратов. Однако победоносный отряд, совершивший столь стремительную и удачную вылазку, вернулся в Марсель не в полном составе. Возвращения этой орды там ждали с не меньшим страхом, чем ждали бы самого Бурдье, к счастью уже ликвидированного. Еще находясь в пути, командир отряда получил предписание: быстро и без лишнего шума избавиться от марокканцев — поскольку те владеют теперь секретными сведениями, а может, заполучили и сами аппараты. Через несколько дней, когда отряд достиг берега быстротекущей красавицы Луары, командир разместил марокканцев на шести украшенных вымпелами судах, с которых доносилась веселая музыка, велел им плыть по реке, и сам тоже поплыл за ними, но с большим отстоянием. К судам марокканцев, ниже ватерлинии, были заранее прикреплены «пиявки» — маленькие емкости для затопления. Поэтому корабли один за другим начали уходить под воду — будто следуя неодолимому порыву; на самом же деле их затягивали туда миниатюрные подводные лодки: бесшумно плывущие рядом, стремительно уходящие на дно, прицепившиеся к ним цепями присосками щупальцами. Пустые эластичные стеклянные камеры, выдавленные вниз сжатым воздухом, который с яростью ударяющего молота обрушивался на их верхние пластины, мгновенно увлекали суда марокканцев за собой; сила «пиявок» с каждой секундой увеличивалась, а хватка их не ослабевала, пока корабль и такая лодка, уже опустившиеся под водную поверхность — которая разверзалась и снова белопенно захлопывалась, — не оказывались на самом дне темной реки, где в последних судорогах взбаламучивали песок, дергались, взвихривая воду. Оставшиеся в живых командиры-французы предугадали собственную судьбу. Солдатам они посоветовали рассеяться. Сами же — не ожидая, когда от них этого потребуют, — по одному появлялись на холмистой равнине перед Марселем и на глазах у собравшихся членов сената уничтожали попавшее к ним в руки оружие. Тем самым они избежали смерти, но не избежали своей судьбы: в городе их немедленно вытеснили из той сферы, где они работали прежде. Сенат стал более бдительным.

На протяжении какого-то времени каждый крупный африканский европейский американский город мог считать, что обезопасил себя от определенного рода угроз. Повсюду сооружались укрепленные энерго-распределительные станции, местонахождение которых держалось в тайне. Правда, оставалось неясным, каково оптимальное число людей, которые должны знать о существовании этих мощных хранилищ энергии. Люди больше не боялись, как в прошлые века, артиллерийских обстрелов и бомбовых ударов. Вражеские снаряды могли устремляться в заряженный энергией воздух. Он был для них слишком плотен, как земная атмосфера — для метеоров, попадающих в нее из разреженного эфира. Уже за несколько километров от города движение снаряда замедлялось под воздействием противонаправленного электрического вихря, порождаемого теми самыми мачтами, — и в конце концов снаряд падал на землю в виде раскаленной пыли. Недостаток таких больших установок заключался в том, что электрические вихри устремлялись вертикально вверх, образуя защитный слой над городом, в то время как внизу — до уровня крыш домов — длительную защиту обеспечить было нельзя. Потому что выбрасываемая мачтами разрушительная энергия сжигала то, что попадалось ей на пути. Если бы мачты включили, запрограммировав их на высоту домов, то уже через секунду всё вокруг — камень дерево человеческая плоть металл — превратилось бы в единое раскаленное варево, обуглилось бы и искрошилось, как если бы на целый город вдруг выплеснули едкую щелочь.

Со времени упомянутых мятежей жители всех стран и кантонов постоянно дрожали от страха, о котором предпочитали умалчивать, от которого шутливо отмахивались, но от самих себя скрыть его не могли: что можно втайне проштудировать любую опасную науку и что найдутся сильные и упорные личности, наподобие Бурдье, которые обратят ее себе на пользу. Постепенно в городах сформировался новый господствующий класс. Те, кто принадлежал к нему, знали и умели всё: они сами в свое время корпели над чертежными досками, конструировали различные модели, работали в лабораториях с газами и полезными ископаемыми. Из их рядов выходили конструкторы технических установок и цехов, владельцы фабрик. Такие люди начали ограничивать доступ к определенного рода знаниям. Чужаки или те, кто не пользовался их доверием, напрасно пытались попасть в специализированные школы. Им с улыбкой преподносили устаревшие сведения, позволяли выполнять только какую-то часть работы. Математика химия электроника биология радиотехника инженерное дело — все это стало уделом избранных, число которых с каждым десятилетием сокращалось. Над ними осуществлялся строгий надзор. С санкции органов политической власти. Теоретические науки были окутаны покровом тайны. Научные дисциплины намеренно дробились, чтобы никто, кроме посвященных, не обладал широким кругозором.

ОДНО ВРЕМЯ казалось, что опять будет введено рабство. Неисчислимые орды цветных и метисов из африканских стран, которые волнами накатывали на Европу и довольствовались общедоступными знаниями и удовольствиями, способствовали усилению такой тенденции. В испанских и итальянских градшафтах, где наплыв чужеродных масс был сильней, чем в других местах, а правящая элита отличалась эмоциональностью и нетерпимостью, начались инциденты, требующие быстрого изменения привычных способов обращения с плебсом. Господа из Сан-Франциско и Лондона уже давно советовали своим коллегам из Барселоны Мадрида Милана Палермо проявлять большую бдительность и строгость. Нельзя, говорили они, обращаться с чужаками, которые с молоком матери впитали культ лунного божества, а теперь за глоток пива продают и свое имущество, и свою рабочую силу, так, как если бы это были люди северного происхождения. Они, конечно, должны усваивать западную и северную культуру — но именно усваивать, а не заглатывать. Потомки же берберов и хауса, порывистые и навязчивые, в принципе не способны с уважением относиться к чему бы то ни было…

Миланец Равано делла Карчери, грузного телосложения человек с бычьей шеей, чей дед еще успел поохотиться на слонов с черными рабами, только и ждал первого мятежа рабочих на своем стекольном заводе, более того — сам такой мятеж провоцировал. Он нарочно на время ослабил вожжи, чтобы преподать урок своим легкомысленным друзьям. Когда же потом застрелил двух мулатов, рабочие разгромили его директорский офис в центре Милана. Он притворился, будто спасается бегством, бросив все на произвол судьбы. Но ему хватило времени, чтобы с насмешкой понаблюдать, как разгоряченный народ наводняет заводские цеха. Мятеж, вопреки ожиданиям, не застопорился, едва начавшись. Заварушка, устроенная рабочими Карчери, привела к беспорядкам на зависимых от него заводах, принадлежащих Санудо и Хорци; а затем перекинулась и на соседние предприятия в Пизе. Квартал, где жили чужеземцы, был взбудоражен, человеческие волны выхлестывались на улицы, люди пели привезенные с родины песни, делились на землячества, в своем дурацком возбуждении выкликали жен и детей. Все это напоминало праздничное гулянье. Со счастливым видом смотрели рабочие на нескончаемые низкие цеха, которыми когда-то восхищались — и к которым теперь подбирались со страхом, будто под взглядами демонов; вот уже на крышах цехов замелькали черные плоские лица, потом — растерянно замерли.

После того, как еще и пищевому предприятию, принадлежащему Морозини, а также двум подземным производственным линиям довелось увидеть такого рода африканские кульбиты, пестрая орда крикунов понеслась к зданию городского сената, чтобы заставить сенаторов уйти в отставку. Они так торопились, будто вся проблема заключалась в том, кто прибежит первым. Равано делла Карчери присутствовал при этой аудиенции. Два главаря депутации, два мулата, уже успевшие накинуть поверх рабочих комбинезонов галабии, не пожелали с ним поздороваться или не узнали его — хозяина их завода. Это повергло Карчери в такую ярость, что он не смог, как намеревался вначале, остаться в стороне, за высоким креслом председателя. Он, топнув ногой, подошел к обоим, рванул их за грудки, разодрав рубахи: дескать, они что — забыли, кто он?! И вообще, какого черта они здесь делают в рабочее время? В ответ на их сдержанный недоумевающий смех и реплику, с подхихикиваньем, что, дескать, пусть он для начала вернется на свой завод и посмотрит, что теперь болтается там на крыше (тут мулаты переглянулись с ухмылкой и замычали от удовольствия), Карчери ухватил одного из них за галстук, свисавший поверх комбинезона, и прохрипел, чтобы они проваливали. Тут сильный мулат стряхнул его с себя, и он растянулся на полу. Мгновенно вскочив, Карчери повис было на шее обидчика, но тот с силой швырнул его на землю, а подбежавшие цветные стали еще и пинать ногами — в присутствии господ сенаторов, которые отводили глаза, стискивали руки, бледнели и кусали губы, пока их охаживали ремнями. С ремнями в руках, изрыгая грязные ругательства, наступали рабочие на сенаторов, которым никто в этот момент поддержки не оказал, что бы они о себе ни воображали. Сенаторам даже не дали времени на размышления, под грубым давлением цветных они вынуждены были немедленно покинуть зал заседаний. Карчери, находившегося в полуобморочном состоянии, его коллеги подняли с пола — осыпаемые насмешками членов рабочей делегации, которые тем временем развалились в сенаторских креслах и завладели переговорными аппаратами. Когда сенаторы ступили за порог, на них, в довершение всего, обрушился град палочных ударов: седому толстяку Санудо, который помогал Карчери идти, удар пришелся по руке и сломал ее; в результате Карчери, едва державшийся на ногах, упал; цветные выкатили его из комнаты, как выкатывают бревно, с треском захлопнули дверь и начали зачитывать по радио свой хвастливый манифест. Карчери пришел в сознание в комнате на первом этаже, где сенаторы, спустившись по черной лестнице, обрели временное убежище. Выглядел он ужасно: зубы ему выбили; один из зубов пробуравил язык, из-за чего связной речи не получалось; на лбу — громадные синяки. Откинувшись на спинку скамьи, Карчери судорожно глотал воздух, плевался кровью, опорожнял одну рюмку брантвейна за другой. И мысленно проклинал себя за то, что полез в драку ради своих никчемных коллег.

Старый Санудо сидел на полу. Ему разрезали рукав; он плакал. Карчери, с распухшим лицом, пробурчал:

— Вы теперь делайте, что хотите. Я же впредь буду ориентироваться только на себя.

И потом, когда они начали шепотом обсуждать случившееся, он, не меняя позы, упрямо повторял: «Делайте, что хотите. Что хотите». Они совещались — в то время как в коридорах за закрытой на засов дверью гремели чужие песни, — куда им теперь податься, чтобы переждать неприятные события. И молодые, и те, что постарше, единодушно считали, что этот мятеж захлебнется еще быстрее, чем прежние — военные — мятежи. Сенаторы пожимали плечами, смотрели на бледные лица друг друга, жались к стенам и думали: все равно раньше или позже злая судьба их настигнет; по сути, им повезло уже в том, что они продержались так долго.

— А что будет дальше? — проскулил Санудо.

— Когда? — Карчери с трудом разлепил распухшие веки.

— Когда нас больше не будет. Они вот говорят, нам повезло уже в том, что мы продержались до сих пор. Так что же будет дальше? Эти-то что умеют? Мы-то им, пьяницам, отдадим все. А что они с нашим добром сделают?

Карчери попытался улыбнуться:

— Могу себе представить. Мы после этого еще пару годков протянем, если, конечно, они не перебыот нас от скуки. Они в своем воодушевлении, возможно, вернутся к родным обычаям и просто нас всех сожрут. Я поздравляю вас всех — вы получите теплые жилища, в их желудках. Вашими соседями будут чеснок, сельдерей и коньяк.

Когда шум снаружи затих, они потихоньку выбрались из здания. Дошли до площади перед ратушей. Их никто не узнал. Настроение, царившее на ближайших улицах, было смесью радости, детского добродушия и кровожадности. Бунт еще не распространился по всему Милану, но на улицах уже дрались за место в иерархии и за добычу. И уже видно было, как некоторые ушлые европейцы примазываются к цветным, чтобы потом возглавить их движение, как прислушиваются к выступлениям митингующих, которые скапливаются повсюду, как отзывают в сторонку самых умных ораторов, как ведут кого-то с собой в полнящееся ревом здание ратуши.

Равано делла Карчери пережил определенно пошедший ему на пользу приступ праведной ярости, когда на дороге к северу от Милана вдруг раздались хлопки кнутов и из-за поворота выскочили лошади, на чьих спинах стояли во весь рост цветные наездники; эти циркачи вскидывали руки, животные фыркали. Потом ноги наездников оказались в горизонтальной плоскости, а коричневые торсы свесились чуть ли не до земли. Дикари — они никогда не подчинят себе коренных итальянцев и их заводы; так что все складывается к лучшему… Сенаторы поспешно свернули в пиниевый заповедник, и Карчcери ущипнул за руку Джустиниани, черноволосого молодого человека с желтовато-бледным нервно подрагивающим лицом; молча кивнул на проносящуюся мимо дикую охоту.

Джустиниани задрожал, отвел глаза:

— И я должен смотреть на это… Мне стыдно. Я не хочу долго жить, если придется смотреть на что-то подобное.

— Ты слишком молод. Взгляни на мое лицо. Еще сегодня утром ты не поверил бы, что такое возможно. Не плачь. А то я сам заплачу. Как они швырнули меня на землю… Кто это, собственно, был — тот, кто пнул меня ногой?

— Не знаю.

— А я бы очень хотел узнать. Профессионал… Я бы предпочел, чтобы ему отрубили не голову, а ногу.

Молодой человек обхватил Карчери сперва левой, потом и правой рукой, простонал:

— Тогда я буду плакать за тебя, раз уж я такой. И я скажу тебе, Карчери: думай обо мне что хочешь, из-за моих слез, но я не собираюсь оставаться тихоней. Я стоял вместе с другими в этой толкотне, когда на тебя напали и случилось ужасное. Мы все оказались… беспомощными. Я-то не был таким. Но от других это ощущение, это подлое ощущение беспомощности передалось и мне; я мог бы и один стоять рядом с теми, я бы даже ради тебя не заставил себя шевельнуться. Но: я уже достаточно наказан — тем, что смотрел на такое. Один раз это случилось, но больше не повторится.

— Со мной уж точно не повторится, Джустиниани. Да и они вторично ко мне не полезут. Они, небось, решили, что с меня хватит. Но есть ведь и другие, не только я, а с ними почему бы и не попробовать свои силы… Что ты, к примеру, скажешь о стройном молодом человеке, черноволосом и с неудовлетворенным выраженьем лица, который вздумал бы однажды проводить до дому этого проклятущего Равано делла Карчери… Твое личико, которое матушка всегда так старательно мыла припудривала поглаживала смазывала кремом, — они бы тогда по нему смазали еще раз. У них есть и славная пудра — песок африканских пустынь, галька с Атласских гор, — ты в этом еще убедишься. Поцеловать мне, что ли, твое нежное личико — а, малыш? Думаю, завтра это уже не удастся…

Они пошли дальше; Джустиниани опустил голову, взглядом уперся в траву, наморщил лоб:

— Ты ни в чем не знаешь удержу, Карчери. Открой свои карты. Скажи мне прямо, что у тебя на уме. Я происхожу из старейшего рода нашей страны, ты тоже. Я не поддамся. Вонючим африканцам. Этому сброду, чья сила заключена — где? В чреслах. В мошонках мужчин, в бабских чревах. Эти болтливые обезьяны толстобрюхие попугаи… Мне стыдно даже говорить о них как о людях. Они только что слезли с деревьев и плевать хотели на нас…

— А мое разбитое лицо? А сломанная рука Санудо?

— Не надо, Карчери. Дорогой, не напоминай мне больше об этом.

Тут Карчери потянул молодого человека в сторону, расположился с ним под деревом, спросил, точно ли поблизости никого нет. И потом, привалившись к Джустиниани, забормотал, помогая себе жестами. Дескать, не надо говорить слишком громко. Молодому человеку лучше проявлять осторожность. Даже по отношению к людям своего круга. Если бы они услышали его рассуждения о крови, старейшем роде и так далее, их реакция помогла бы ему кое-что понять…

— Сколько вообще осталось этой старой крови? То есть людей, в чьих жилах нет ни капли африканских примесей? Лучше не будем об этом. Еще одно-два поколения, и всем нам придет конец. Мы станем десертом — так сказать, шоколадом, бутербродами для пикника; основная же пища будет сплошь желтой и черной. От Тибра до По будут странствовать верблюжьи караваны. Я бы тоже предпочел, чтобы эти африкашки были зелеными, как трава, — тогда бы я их растоптал: смотри, вот так. Но твои друзья, мошенники, уже сейчас готовы идти на уступки чужакам. И кровь их мало стоит. Им плевать, будут ли они существовать и завтра, — им лишь бы выжить сегодня. Мошенники, да, — но мошенники беспомощные. Счастье еще, что Санудо сломали руку. Это они заметят скорее, чем мое изуродованное лицо, это их разозлит больше. Наши братья, наши друзья! Трусливый сброд, подонки, заслужившие свою участь. Знаешь, что бы я сделал теперь, если б не моя распухшая рожа?

Он перешел на крик; юноша, сидевший с ним рядом, испуганно зажал ему рот.

— Я бы отправился к каннибалам. Перешел бы на их сторону. Да. Я научил бы этих вонючек, как им вести себя дальше. Сделай это ты! Пусть они сожрут все! А, ладно. Один народ, одна банда подонков…

— Тише, — Джустиниани прижался к нему. — Ну, успокойся. Теперь ты излил душу. Сказал, что хотел. Помолчи. Теперь я тебе кое-что расскажу, про траву. Взгляни, Карчери, прошу тебя, — рассмотри этот мох на дереве. А вот и трава. Она ярко-зеленая; сейчас тебе, наверное, плохо видно. Но я тебе ее опишу. Тут есть — пощупай — стебли очень длинные, короткие и средней длины. Их можно протянуть между пальцами — ну возьми же, возьми несколько, я сейчас объясню, зачем. Протяни их медленно между пальцами, только смотри не порежься, у травы острые края. Это просто стебли травы. Так устроены они все. А знаешь, где я взял те, которые ты держишь в руках? Все эти стебли? Парочку — из-под твоих ног, с того места, куда ты только что наступил: это те африканцы, которых ты поначалу хотел растоптать. Они еще гладкие, они снова выпрямились; некоторые, правда, надломились, но таких очень мало. А вот эти… пострадали от твоей головы: ты, Карчери, в гневе катался по земле и придавил их; им досталось по-крупному, но и они еще живы. Думаешь, я имею в виду африканцев? Возможно. Но важнее другое: сам я тоже такой; и ты, Карчери, такой. Я не пойду к темнокожим каннибалам. Я лучше прислушаюсь к травинке, которая и под пятой спокойно продолжает расти. В старых песнях, песнях благочестивых людей, о траве часто рассказывается так, как если бы она имела сходство с человеком или человек — с ней. Когда над травой проносится сильный ветер, она исчезает бесследно. Все это верно. Но ведь трава потом каждый раз вырастает снова. Что же важнее: уход или возвращение? Я принимаю сторону возвращения.

Тот, что лежал, прикрыл скрещенными руками упавшую набок голову:

— И ты, Джустиниани, думаешь, что так легко разделался с пестрорубашечниками? Хотел бы я разок посмотреть на тебя, когда толкотня порождает страх. Хотел бы я посмотреть…

Карчери с трудом поднялся на четвереньки; пока другой помогал ему выпрямиться, этот силач прорычал:

— Вы все гроша ломаного не стоите. Ты что себе вообразил? — Тут он качнулся вперед и продолжил, прикрыв рукой рот. — Ты думаешь, пестрорубашечники меня напугали. Тем, что захватили фабрики. Да я уже давно припрятал в другом месте — на крайний случай — парочку портативных орудий, и у Санудо тоже найдется несколько: замечательные штуковины. На вид они ничего из себя не представляют, а вот если ты на них взглянешь, то ничего из себя не представлять будешь уже ты. Лучшее зеркало для людей определенного сорта: они в него взглянут и обретут Ничто. Мы могли бы с такой штучкой — ночью или поздно вечером, когда на улицах не протолкнешься — прогуляться к сенату. Они теперь говорят «магистрат»: думают, надо полагать, что так больше похоже на северную языковую похлебку. Мы могли бы им добавить заправки для их супчика. Я считаю, в качестве ингридиентов пригодились бы Санудо, Морозини и прочие наши друзья. Или ты из их партии? Скажи, что согласен. Ты ведь как стебель травы: простодушный, но неистребимый.

Вечером все они встретились за много миль от центра Милана, в одном прохладном подземном доме. Одинокая мраморная колонна поддерживала свод помещения с лестницей, сплошь заставленного и увешанного вьющимися растениями в кадках. Колонна мерцала то матово-белым, то солнечно-желтым светом. Но вскоре светились уже только глаза собравшихся, серебристые или золотистые плащи и руки, эти плащи придерживающие. Все вокруг тонуло во тьме, лишь розоватый багрянец перебегал с одной груди на другую: лучи багряных шариков падали на дряблые подбородки, на задрапированные ссутулившиеся тела, на осторожно переступающие босые ступни… Согнувшийся в три погибели, плотно закутанный седовласый Санудо предложил своим молчаливым гостям, разлегшимся на ложах, воспользоваться имеющимся у них оружием, чтобы, так сказать, расчистить вокруг себя пространство.

— Мы обязаны это сделать, — простонал он, — хотя решиться на такое мне нелегко.

Кто-то спросил, о каком, собственно, оружии идет речь, после чего опять повисло глухое молчание. Санудо, принужденно улыбаясь, поднялся на ноги, бросив: «Мы должны их поблагодарить за то, что они оставили нам время на раскачку»; и заковылял к двери, чтобы, ухватившись за одно из вьющихся растений, привести в движение тихую паутину под сводом: по ее нитям проникло в комнату далекое детское песнопение.

Санудо:

— Насколько я знаю, среди нас еще есть господа, которые скрывают свое мнение; хотелось бы их послушать. Было бы прискорбно, если бы им позволили молчать и дальше. Я бы, к примеру, охотно узнал, о чем умалчивает Карчери.

Карчери, грубо рассмеявшись:

— Что ты себе вообразил, дорогой?

— Ты затаился и ждешь, как поведем себя мы. Хотя влип в эту заваруху точно так же, как остальные. Ни меня, ни других ты ни во что не ставишь, но ведь в одиночку даже тебе не выстоять.

Карчери тяжело приподнялся, обеими руками опираясь о ложе, и прорычал:

— Я, говоришь, ни во что не ставлю других. А эти другие — во что они ставят меня? Разве не предупреждал я вас еще десять лет назад, когда к нам одно за другим прибывали суда из Алжира из Сенегала из Триполи и каждое выплескивало на нас, как ведро с помоями, потоки людей? Разве не предостерегал я вас в этой самой комнате? Уже тогда речь шла о том же: дескать, на крайний случай у нас есть оружие! О нем никто не знает! Тайное оружие! О, это ваше таинственное оружие… Не удивлюсь, если среди пестрорубашечников найдутся счастливчики, обладающие точно такими же аппаратами; возможно, они их увидели во сне — но вам от этого будет не легче.

Санудо покачал головой; Микьели и Фаскарини, усатые гордецы, поднявшись со своих мест, встали справа и слева от Карчери, переглянулись.

— Так мы, по-твоему, должны — Санудо со смиренным видом погладил свою больную руку, — не пускать больше к себе чужие корабли, может, даже топить их? У тебя, вероятно, особые планы, которыми ты не желаешь поделиться. Мы ведь, в конце концов, живем не во времена старых центрально-африканских колоний. Мы имеем дело с людьми.

Карчери вскочил с ложа, взмахнул руками:

— То-то и оно! Мы имеем дело с людьми. Мне что, будьте добренькими. Хольте их и лелейте, чтобы они ели сахар из ваших рук. Правда, они даже этого не хотят. Мы не скупимся на их кормежку. Но они хотят большего. Мы им вообще не нужны. Они не хотят ничего, им лишь бы от нас избавиться. Ну и доставьте им такое удовольствие. Они же люди. Их нельзя лишать собственной воли. И потом, мы ведь умнее их. А кто умнее, тот и уступает.

— Так дело не пойдет, — усатый низкорослый Микьели аж подпрыгнул. — К чему эти околичности. Скажи прямо, что ты имеешь в виду. Почему, по-твоему, мы не должны применить те средства, которыми располагаем.

— Вот и я о том же, — фыркнул толстяк с опухшим лицом. — Этого ты не говоришь. Ты говоришь, что наше оружие смехотворно, бессмысленно. Ты, мол, не хочешь, словно охотничья собака, искать потом в кустах подбитую дичь.

— И не буду. Не доставлю вам такого удовольствия.

— Что ж, — взревел Микьели, шевельнув пальцами перед своим лицом, — что ж это за экивоки такие? Оружие, которое у тебя есть, ты применять не будешь. Но другие средства, которые у тебя есть, ты готов применить… Что ты мелешь, Карчери… Мы ведь не дети.

После паузы, во время которой он пристально смотрел на возбужденного усатого сенатора, хитрый Карчери расправил могучие плечи, вздохнул с нескрываемой апатией, сбросил плащ на ложе, так что образовались изящные складки, и начал шептаться с Джустиниани. Колонна светилась теперь очень ярко, заливая помещение естественным дневным светом.

Санудо бросил на Карчери тревожный взгляд:

— Я вижу, Карчери не изменил своей прежней позиции, согласно которой должно случиться то-то и то-то. Однако что именно должно случиться, он нам не говорит. Я… старый человек, Карчери. Я, в отличие от тебя, не принадлежу к старинному европейскому роду. Прошло не так много времени — горстка десятилетий — с тех пор, как мои предки бегали по пустыне и были погонщиками верблюдов, выращивали финиковые пальмы или определяли места для рытья колодцев: как те, снаружи, что сейчас держат нас в кулаке. Мне легче… казалось бы, легче, чем тебе, капитулировать перед ними. Это даже не была бы капитуляция. Я бы без труда нашел к ним подступы. Но я этого не сделаю. Чему-то я все-таки научился. Что-то вошло в мою кровь. Я полон решимости не уступать им то, что создали мы и наши предшественники. Пусть даже мне придется раздавить их, словно насекомых, между пальцами.

Карчери, как бы неохотно и даже с мнимой сонливостью: он-де не хочет продолжать дискуссию. Что он мог, он уже сказал. Джустиниани молчал, повинуясь взгляду Карчери. Карчери же определенно уклонялся от участия в общем деле. От Санудо потребовали, чтобы он быстро раздал оружие — всем, на кого можно положиться. Они решили предпринять вылазку прямо сейчас, пока победивший сброд еще опьянен одержанной победой. Санудо заклинал Равано делла Карчери, опять улегшегося на ложе, поддержать остальных. Но тот лишь отрицательно качнул головой, как и Джустиниани.

ОНИ — около двухсот человек из господствующего слоя — в ту же ночь воспользовались тем обстоятельством, что цветные, уже овладевшие Миланом, праздновали победу, и напали на них. И потерпели полную неудачу — еще когда группировались вокруг выбранного для атаки центрального района на площадях, лежащих в стороне от главных магистралей, когда прятались за кустами в парках. Их аппараты, разной конструкции, рассчитанные на разные точки приложения, с разной телемеханикой, разными проникателями, преодолевающими прямой или зигзагообразный (из-за промежуточных механизмов) путь, — все эти аппараты отказали. Дело в том, что состояние равновесия в нижнем атмосферном слое было нарушено цветными, которые — отчасти увлекшись игрой, отчасти из страха — толпились возле всех преобразователей энергии и коммутаторов, бессмысленно включая и выключая аппараты. В последующие дни все тайные попытки повторить вылазку привели к такому же результату; тут сказалось еще и другое обстоятельство: транспортабельное оружие, очень чувствительное, не могло работать из-за интенсивного солнечного излучения, наблюдавшегося в те дни. Аппараты должны были, по идее, бесшумно выводить из строя обитателей целых домов — на самом же деле они работали вхолостую.

В то время в Южной Европе женщины относились к самым активным общественным элементам. Они сильно изменились под воздействием ужасной экономической борьбы, которая велась в предшествующие эпохи, когда еще не было недостатка в человеческом материале. Повсюду браки и неравноправные союзы между мужчиной и женщиной разрушались: из-за того, что мужчинам приходилось в этой экономической борьбе жертвовать женами и дочерьми. Особо жестокими — во всех странах, где народы тесно переплелись, — оказались десятилетия, когда конкуренты сражались друг с другом не на жизнь, а на смерть, но одновременно наблюдался беспримерный прогресс в плане новых изобретений и покорения сил природы. Когда же напряжение спало, когда, в результате великих открытий, начался период благоденствия и широкие массы пресытились изливающимися на них благами, тогда-то и выяснилось, что мужчины и женщины уже не такие, как прежде. Белые мужчины вдруг обнаружили рядом с собой — помимо цветных африканцев, безудержно устремляющихся (или: безудержно приманиваемых) в Европу, — еще одно племя белых существ, которые были и вместе с тем не были им соприродны. О которых белые мужчины не знали: нужно ли с ними воевать, или лучше вступить в союзнические отношения. В действительности не происходило ни того, ни другого. Женщины делали что хотели, — причем, в отличие от мужчин, без каких-либо сантиментов. К ярости белых мужчин, они не заботились о чистоте белой расы и охотно смешивались с цветными. Мужчины отвергли прежде распространенную в тропиках практику половых связей между белыми и цветными, но женщины этому решению не подчинились: они продолжали, особенно в сельских местностях, делать то, что мужчины когда-то делали в тропиках. Такая мода держалась всего каких-нибудь полтора столетия. Но этого хватило, чтобы на горизонте обозначилась новая опасность. Белому человеку, чтобы не захлебнуться среди потока иноплеменников, нужно было как-то себя изолировать. В то время, правда, только заурядные женщины смешивались с чужеземцами, захлестывающими их страны. Представительницы же более сильного типа — авторитетные участницы политической жизни, могущественные владелицы и создательницы гигантских технических установок, опытные и отчаянно дерзкие женщины-экспериментаторы, просто сильные человеческие особи с широким шагом, испытующим взглядом и жесткими чертами лица — в своем кругу выработали представление, что именно они являются высшей расой. Они отступили в ту область, где, как им казалось, были застрахованы от новых неудач: стали авангардом борьбы за процветающую, мощно развернувшуюся и продолжающую развертываться технику. В детстве все они видели мало материнской любви; и, соответственно, сами едва ли были способны на материнскую любовь.

Они-то и спохватились первыми, когда Миланскому градшафту стало грозить сокрушительное поражение. Те сомнения, которыми мучились мужчины, особенно больные и пожилые, им были неведомы. К чужакам женщины относились с чудовищным недоверием. Как, впрочем, и к мужчинам, принадлежащим к тому же, что и они, народу, к тому же социальному слою. Им бы и в голову не пришло препоручить мужчинам (которых они, после того как добились равноправия, в большинстве своем ненавидели, а порой даже презирали) решение важных проблем. Немало было и таких женщин, которые боялись, что мужчины, желая отомстить, выдадут их чужакам; или предполагали: мужчины, дескать, потому поддаются врагу, что хотят избавиться от господства женщин, за упрочением которого следили с чувством стыда, потому что до сих пор ощущали себя прирожденными господами. Итак, женщины спохватились. А поскольку они не владели теперь смертоносным оружием, они просто отправлялись — в чем были, в красных и синих тогах, одежде благородных дам, — в те места, где производятся-преобразуются-распределяются массы энергии, беззвучные и все же буйствующие; и пока этих женщин подводили — с довольным и хамоватым видом — к совершенным машинам, больше им не принадлежащим, они пытались заколоть или застрелить самого знающего из своих провожатых. Во многих случаях это удавалось. Женщину после совершенного ею покушения прямо на месте убивали; энергостанция на короткое время прекращала работу или вообще ломалась: до этого ее доводили узурпаторы, ибо не подпускали к машинам никого, в ком не были абсолютно уверены; тут сказывалась подозрительность, свойственная кочевникам. Принимая это в расчет, женщины посылали очень молодых соблазнительных девушек из своего окружения для мнимых переговоров с новыми господами. Девушки должны были притворяться перебежчицами, вступать в половые отношения с похотливыми чужеземцами и как можно скорее добиваться того, чтобы их допустили к проводам и преобразователям энергии. Владычицы давали напутствие, наполовину приоткрывавшее тайну: девушки должны были говорить, что согласны служить победителям, если только те не попытаются их поработить. В то время судьба Милана — а по сути и всей Южной Европы — висела на волоске. Не сговариваясь между собой, так называемые деловые женщины, которые уже тогда образовали подобие союза, были готовы бросить в беде мужчин с таким же, как у них, цветом кожи и служить чужакам. В Милане юные обольстительницы сообщали свою опасную полуправду коричневым и бронзовокожим мужчинам, которых она вполне устраивала. В результате, однако, этим умным посланницам выпадала судьба, отбрасывавшая их далеко назад, в самые ужасные для женщин эпохи: после того, как они подвергались массовому изнасилованию-поношению, в котором участвовали и ликующие африканки, их отдавали в качестве рабынь старикам.

Равано делла Карчери, Джустиниани, Санудо через месяц после начала мятежа покинули Миланский градшафт; пешком, со многими опасностями, добрались до Алессандрии, а оттуда, воспользовавшись воздушным сообщением, — до Генуи. Они обратились за помощью к Генуе, Марселю, Бордо. Джустиниани полетел в Лондон, в центральную резиденцию правительства Западной империи. В Лондоне, как и следовало ожидать, ему объяснили, что о вмешательстве центральной власти речь может идти лишь в том случае, если будет признано, что защитные меры, предпринятые на местах, оказались безуспешными. Джустиниани, который очень спокойно рассказывал о случившемся, чувствовал на себе недобрые взгляды. Лондонцы заявили, что миланские власти, по всей видимости, не способны сами справиться с ситуацией; так не лучше ли вернуться к той практике, когда членов миланского магистрата назначали из Лондона? Неужели миланцы не понимают, какую опасность навлекают не только на себя, но на всех, когда допускают потенциальных противников и строптивцев к важным сведениям (или им такие сведения выдают): ведь это как если бы шкаф с ядовитыми веществами оказался в распоряжении свихнувшегося аптекаря и тот отравил бы половину городка; или как если бы, в прежние времена, какой-нибудь полк — по халатности — оставил свою артиллерию врагу. Рим Марсель и Бордо, сами пока свободные, но уже почуявшие угрозу, заявили, что готовы помочь, но одновременно — вспомнив о собственных интересах — потребовали гарантий от повторения в будущем подобных катастроф. В Риме вернувшийся Джустиниани привлек всеобщее внимание своим отчетом о лондонских переговорах; упреки лондонцев в его адрес показались римлянам оправданными и возбудили гнев как против Милана, так и против Лондона. Рим, в результате миланских событий поставленный под угрозу, а также Генуя и Бордо пожелали установить контроль над Миланом и подчиненными ему территориями. Миланская делегация была вынуждена согласиться и подписать соответствующие документы: иначе ее не признали бы правомочной. Что же касается Милана, то, поскольку тамошние источники энергии оказались в руках мятежников, новые покровители сочли необходимым уничтожить ряд важнейших регионов этого градшафта. Что и было осуществлено через четыре дня, спустя ровно двадцать дней после начала мятежа. Сожженный и задушенный город вернули его прежним хозяевам.

Угрюмый Санудо, тяжело переживший случившееся, в новом Милане уже не играл никакой роли. К сенату был приставлен контролер, эмиссар из Лондона. Карчери, решив, что его час пробил, попытался захватить власть, но столкнулся с сопротивлением женщин, с их злобным оскалом. Молодой Джустиниани поначалу поддерживал медведя Карчери, который открыто признал, что намеренно спровоцировал конфликт и вот теперь, дескать, покажет всем, как нужно обращаться с врагами. Однако такой цинизм сделал Карчери неприемлемой фигурой для многих мужчин и практически для всех женщин: коренные итальянцы, в большинстве своем глубоко разочарованные, опасались его коварства и жестокости. Равано делла Карчери недолго оказывал влияние на судьбы Южной Европы: счастье изменило ему в тот миг, когда он вступил в борьбу с Джустиниани, не желавшим ему подчиниться. Покушение Карчери на Джустиниани, внезапно ставшего главной мишенью для его ярости, не удалось. А уже на следующий день сам Карчери скончался от ран, полученных в результате обрушения его дома; взрыв дома организовали женщины. Действуя энергично и отважно, Джустиниани, этот желтоликий стальной клинок, сумел привлечь подозреваемых к суду. Его рука, которую на протяжении последующих двадцати лет чувствовали на себе все южные градшафты, была не менее жесткой, чем рука его убитого друга Карчери, чей разрушенный дом он велел окружить решеткой и сохранить как мемориал. Он отбил атаку женщин и много лет удерживал их в узде. Но потом, отчаявшись в своем одиночестве, отошел от дел и, как сотни его современников, закончил жизнь, скитаясь по заманчивым клоакам Европы и Америки — городкам средиземноморского и атлантического побережий. То было время женских союзов, объединений дерзких и непобедимых, время постепенного отмирания власти мужчин. Джустиниани не спасся от ярости женщин даже в Тарабулусе на берегу Большого Сирта.

ПАДЕНИЕ Милана в начале двадцать третьего столетия инициировало — сначала в Риме, а затем и в связанных с ним городских центрах Южной Европы — движение за ограничение доступа к знаниям и средствам осуществления власти, что повлекло за собой разделение общества на очень маленький господствующий класс и гигантский слой плебса. Трупы сотен тысяч цветных и метисов по берегам реки По еще не успели сгнить в немотствующей земле, когда под Дюнкерком, на бурном Северном море, встретились мужчины и женщины из разных стран и градшафтов, съехавшиеся туда по требованию из Лондона. Тайная встреча на продуваемом всеми ветрами, по-осеннему холодном побережье… Лондонцы знали, что они намереваются предпринять, другие делегаты тоже вскоре узнали. Развлекаясь в игорных домах, совершая прогулки под парусом и пешие прогулки в дюнах, отдыхая в палатках для пикников, они пришли к результатам, которыми с репортерами делиться не стали. Впрочем, те и без того очень скоро поняли, что речь идет об ужасающе серьезных вещах, — такое чувство внушало поведение представителей Лондона и Неойорка. Лондонцы, как всегда настроенные пессимистично, намекали на близкий конец Западного мира.

Мужчины и женщины, которые представляли имперское правительство и предъявляли собравшимся определенные требования, были отмечены признаками ультра-западной расы. Дело в том, что индейские племена Северной и Южной Америки в позапрошлом веке, когда рождаемость у белого населения резко понизилась, распространились по всей Канаде и Бразилии. Как работающий «вспомогательный» народ, они были нужны Лондону главным образом в период англосаксонского проникновения в Южную Америку, а потом… отчасти хлынули на европейский континент, отчасти — в Шотландию. Странные черные бороденки, будто с трудом растущие, выступающие округлые скулы — вот что подмечали европейцы у замкнутых господ из Лондона, чьи непрозрачные черные глаза смотрели мимо человека, с которым эти господа заговаривали. А говорили они мягкими высокими голосами, и к речи их подмешивались испанские жаргонизмы. Они, наследники создателей мировой империи, давали понять, что не намерены подвергать проверке способности правителей отдельных стран и градшафтов; они лишь хотят обсудить, как те должны вести себя, чтобы не подвергать опасности своих соседей и империю в целом. Когда на дюнкеркском побережье неожиданно объявился Джустиниани, дело дошло до открытого конфликта между ним и лондонской группой. Как это, дескать, Милан и южные города, только что спасенные от неминуемой гибели, осмелились послать на встречу такого человека, выходца из кругов богатых бездельников? Джустиниани резкими словами осадил своих противников. Они поняли, насколько он опасен, но вскоре им представился случай узнать его лучше. Лондонские господа не отставали от своих соратниц женского пола, которые, подстрекаемые подругами из Милана, требовали устранения изворотливого и хладнокровного Джустиниани. Но кончилось дело тем, что именно этот человек изложил собравшимся план введения рабства, когда-то придуманный Карчери. Возразить против такого плана было нечего. План немедленно получил поддержку со стороны лондонцев. И очень скоро его разработкой занялись специально учрежденные комиссии.

Дюнкеркская встреча, которая имела решающее значение для судьбы Западного Круга народов, закончилась — через две недели — тем, что разъехавшиеся по домам комиссары потребовали от своих правительств, сенатов и фактических держателей власти, чтобы те всеми мыслимыми средствами и любой ценой защитили существующую цивилизацию. Комиссары разъясняли, как опасно в сложившихся условиях поражение хотя бы одной из локальных властных групп — неважно, страны или градшафта. И делали вывод о праве соседних государств, не говоря уже о лондонско-неойоркской центральной власти, проверять приготовленные повсюду средства защиты и уже принятые защитные меры. Длиннобородые господа из Лондона полагали, что вынуждены, ради общего блага, вернуться к мерам, от которых давно отказались: к учреждению своих комиссий и наблюдательных постов при всех европейских сенатах. Дескать, представители местных властных элит не должны усматривать в этом стремление Лондона к расширению своей власти, ибо речь идет лишь о временных мерах безопасности, предпринятых в интересах всех. Таким образом, произошел возврат к тому, от чего люди избавились много десятилетий назад, еще в позапрошлом столетии. Но никто не возражал, ибо требования Англии казались оправданными: другой возможности осуществления намеченных мер, кроме объединения общих усилий, не было.

Из Дюнкерка в Европу Африку Америку устремился дух новой экономики, основанной на использовании илотов. Делегации и потом сенаты, один за другим, принимали обязательство: строжайше ограничить в своей стране в государстве в градшафте доступ к науке, технике и всевозможным конкретным знаниям. Пренебрежение этим обязательством отныне влекло за собой утрату самоуправления. Во всех городских центрах после Дюнкерка началась разработка тайных планов, касающихся производства энергии и продуктов питания, совершенствования наступательного и оборонительного оружия, определения необходимого количества лиц, выполняющих рабочие и управленческие, а также посреднические функции. Сознательно снизив темпы технического прогресса и полностью отдавая себе отчет в том, что это, скорее всего, приведет к экономической стагнации, власти определили оптимальное число таких лиц и ограничили доступ в круг правящей элиты по признаку происхождения. Сенаты составили списки заслуживающих доверия семейств. Повсюду лица, облеченные властными полномочиями, рекрутировались только на основании таких списков. Из-за строгости инициационной процедуры в большинстве государств сформировались очень маленькие элитные группы, которые вместе с наблюдателями из Лондона образовали комитеты спасения и потом длительное время контролировали общественную жизнь.

Все это происходило втайне, народ поначалу ничего не замечал. Ведь и в самом деле — применялись давно известные методы, только более строго. Задающим вопросы указывали на опасность нынешней ситуации, подкрепляя этот довод примерами. Слишком настырных намеренно оставляли в неведении, от таких старались избавиться. В Лондоне Берлине Париже Милане Марселе Неойорке сформировалась новая знать, группировавшаяся вокруг страшных технических комплексов.

Эти мужчины и женщины и были истинными властителями западной части Земного шара: не доверяющие друг другу, вечно измученные заботами, презирающие удовольствия, совершенно одинокие. Ни один из них не выходил из дому без того легкого оружия, которое они резервировали исключительно для себя. Повсюду они появлялись неожиданно. Члены комитетов спасения и лондонские наблюдатели тоже, как и они, всегда имели при себе специальные лампы, свет которых отражался зеркально-оптическим механизмом, так что обладатель лампы фактически становился невидимым. Он уподоблялся стене, облицованной зеркалами: другим казалось, что они проходят сквозь эту стену. Таким образом, представители правящего слоя могли ходить по улицам, а часто и заходить в дома, оставаясь как бы прозрачными. Они скакали верхом, вели машину, перемещались по воздуху — но их никто не видел. В народе распространялись слухи. Ибо эти господа устраняли неугодных или опасных для них лиц, когда те оказывались в одиночестве, способом не менее чудесным, чем их собственные незримые перемещения. Убитых никогда не находили, никто не фиксировал в сознании того момента, когда живой человек, идущий куда-то по своим делам, вдруг исчезал. Мужчина (или молодая женщина), например, приближался к дереву или заворачивал за угол дома, внезапно наклонялся, хватался за грудь или за поясницу, совершал несколько странных телодвижений, как если бы что-то у него зачесалось или заболело, — и словно проваливался в никуда. На этом месте ничего не происходило — только, как казалось невольным свидетелям такой сцены, вспыхивал солнечный луч, и после обнаруживалась кучка пыли, вроде бы принесенной ветром. Подобные случаи повторялись все чаще, люди о них перешептывались, в судах пытались с этим разобраться, однако расследование никогда не давало положительных результатов, поскольку исчезнувших не находили. Те, кто обращался в суд, были, конечно, правы, утверждая, что исчезнувшие убиты или где-то надежно спрятаны. В действительности дело обстояло так: на намеченную жертву набрасывали зеркальное одеяние, похититель (или похитительница), рванув ее к себе, тут же делал парализующий укол и доставлял похищенного в тайную лабораторию, где тот даже не успевал заметить, как из стены, к которой он прислонился с безумной улыбкой, выскакивает смертоносная молния. Человек, уже как инертная масса, падал и сгорал от искр, вырывавшихся в этот момент из-под пола. Извержение искр продолжалось довольно долго, и в итоге от убитого оставался лишь белый пепел, подобно песчинкам на ветру танцующий в воздухе.

Уже очень рано властители осознали опасность такого оружия для них самих. Они пытались как-то преодолеть недоверие, которое испытывали друг к другу. Но ведь нельзя угадать, что сделает тот или иной человек под воздействием ревности, или внезапного гнева, или обиды. Каждый понимал, что и он сам, и все другие беззащитны перед своими влечениями, как спящий — перед образами сновидений. Как часто они задумчиво смотрели на лес, разглядывали с балкона ярко освещенные верхушки деревьев: эти сосны с темно-зеленой хвоей, которые протягивают гигантскому молчаливому небу свои желто-коричневые шишки, растут спокойно; человек же вечно копается в себе, не стоит на месте, мечется…

Все попытки сближения, предпринимаемые правителями, ужасающе затруднялись из-за тяготения женщин друг к другу, из-за непрекращающейся борьбы феминисток за верховную власть. Мужчины из государственного аппарата, из контрольных комиссий не могли закрывать глаза на то, что безопасность их жизни не гарантирована. Что конкретно миланские женщины во время последнего мятежа цветных предлагали чужакам, никто так и не узнал; однако было очевидно: женщины повсюду вынашивают предательские мысли. Законного повода исключить женщин из состава сенатов не представлялось, да мужчины о таком и не думали. Энергичностью, уверенностью в себе, упорством отличались эти женщины, их сила их воля их дух были незаменимы. Очень многие мужчины той эпохи склонялись к тому, чтобы отступить перед женщинами. Мужчины даже из самых могущественных семейств уходили со своих должностей, покидали важнейшие посты, лишь бы не вступать с женщинами в конфликт. Контрольные комиссии в этом смысле представляли наибольшую опасность: тот, кто там работал, не мог избежать противостояния. Казалось, в обществе царит гражданский мир. На самом же деле обе партии сохраняли бдительность и тайно готовились к решающей схватке.

Двадцать третье и двадцать четвертое столетия принесли с собой великое преобразование Африки: побережье к югу от Канарских островов, в западно-восточном направлении, было вспорото каналом, или искусственным заливом, шириной от Кап-Блана до Боядора; в результате вода затопила пустыни Игиди Танесруфт Афелеле — вплоть до западных отрогов Туммо. Тяжелая глыба африканского континента оказалась расщепленной новым Сахарским морем.

Число мировых держав к тому времени сократилось до двух: Лондонской и Индо-Японо-Китайской. Градшафты будто превратились в посредников, через которых солнце распределяет свой свет: солнечные лучи распространялись вокруг них; сами же они, хоть и оставались в тени, процветали более всех. Когда градшафты расширились, блеск наций повсюду усилился. Роскошное мерцание над руинами уже отмершей или только отмирающей политической жизни. Администрация градшафтов и органы имперской власти повсюду использовали одни и те же методы, к чему их принуждали стремление утвердить себя и те технические аппараты, вокруг которых они группировались: методы взбудораживания насыщения откармливания перекармливания. Жир, какой нарастает после кастрации, самодовольство кротость очарование сладость, присущие евнухам: возобладал именно такой карикатурно-бессильный импульс. Элита щадила самолюбие масс. Чиновники из контрольных комиссий расхаживали, незримые, среди плебса, но уже и сами правящие семейства успели отведать яда, который подсовывали другим. Количество новых изобретений уменьшилось, жили теперь за счет унаследованного, распределяя между собой права и текущие обязанности. И быстрее всего вырождались женщины. В ту эпоху, правда, среди них еще попадались фигуры гигантского масштаба, не знавшие удержу в своем сладострастии и властолюбии. То, что прежде, как ни странно, получалось благодаря негритянским мятежам, теперь было их работой: объединять государства, населенные послушными людьми-каплунами, быстро и темпераментно возрождать к жизни завоеванные территории, убаюкивать себя мыслями о славе — чтобы рано или поздно (из-за какой-то мелочи, не заметив чего-то, что вполне можно было заметить) погибнуть в борьбе с соседним государством или с Лондоном.

КАК ЖЕ ЧУДОВИЩНО бесчинствовала Мелиз из Бордо! Эта правительница, в чьих жилах негритянская кровь смешалась с итальянской и западно-французской, легко нарушала любые договоренности, какие заключали между собой ее бесхребетные и ребячливые соседи. Она видела, как, предаваясь наслаждениям, эти люди все больше хиреют, и собрала вокруг себя группу преданных сторонников. Она отличалась чувственностью дичайшего свойства, холодной и отвратительной, от которой страдала сама. Подобно гигантской змее, стискивала она в объятиях своих любовников и любовниц, а насытившись, убивала их и, ужаснувшись содеянному, оставляла лежать, где они упали. И никто не мог угадать, что у нее на уме — у этой курчавой толстогубой бабищи с блестящими черными глазами, которая часто безудержно плакала, жалея себя и проклиная свою судьбу. Плач ее был таким, какой характерен для пьяных: очень звучный и как бы беспричинный, а заканчивался он гневными выходками и злобным смехом. Она принудила все семейства из зависимых от нее градшафтов передать самое опасное оружие и важнейшие технические установки ей и ее приверженцам. Часть установок она уничтожила, ибо не знала, как ими пользоваться, и потому сочла их излишними. Распространив свою власть на ряд ландшафтов, она вскоре разделила их на любимые и просто служебные. В служебных ландшафтах создала учреждения, занимающиеся производством и распределением продуктов питания и организацией развлечений; свои же резиденции превратила в центры, которые и руководили этой работой, и пользовались ее плодами.

Она и ее приближенные усвоили царственные манеры. Они откровенно разыгрывали из себя вельмож и королей, на конгрессах представителей западных градшафтов появлялись, наслаждаясь удивлением и злобой присутствующих, в сопровождении пышной свиты и в роскошных нарядах. Да, они вызывали злобу, но их пример оказался заразительным. Поведение Мелиз из Бордо, женщины с тяжелыми кудрями, темно-коричневой кожей и орлиным носом, — а также ее приближенных — послужило толчком для разрушения многих правящих блоков, для опасных государственных переворотов в Средней Европе; правда, тамошние правители хоть и мечтали о таком же блеске, такой же скандальной славе, как у Мелиз, но, в отличие от нее, не имели явного превосходства над своими соседями. В этих среднеевропейских градшафтах, где время от времени какой-нибудь каплунвдруг принимал решение стать вольной птицей или какая-нибудь курица начинала выдавать себя за павлина, борьба велась не на жизнь, а на смерть. Прибегая к тайным убийствам, к коварным злодеяниям, правящие элиты разрушали сами себя; потом приходилось — насильственным путем — наводить порядок. Порой эту функцию брал на себя Лондон. Лондон никогда не забывал об угрозе массовых мятежей. Обычно лондонская элита какое-то время не вмешивалась в очередную междоусобицу, но потом, словно коршун, устремлялась с высоты на дерущихся и принуждала их держаться впредь скромнее. Да, в сердце Средней Европы, где вечно кипели страсти, дело не раз доходило до вмешательства лондонцев: к началу Уральской войны шесть самых сильных среднеевропейских градшафтов, включая Мюнхен и Прессбург, потеряли независимость и вынуждены были примириться с господством английских эмиссаров.

Мелиз была единоличной правительницей Бордо и Тулузы, чем-то наподобие королевы; для нее воздвигли собор на берегу Гаронны, в сельской местности к юго-востоку от Бордо: там она молилась, и там ее почитали. Именно так — ибо трудно было понять, какова ее роль и какова роль священника (которого она же и возвела в сан), когда она сидела рядом с ним на алтарном возвышении, устремив взгляд в пространство перед собой и сцепив унизанные перстнями пальцы: руки до самых плеч оголены, золотая парча и фигурки животных из слоновой кости прикрывают могучую, размеренно вздымающуюся грудь. После того, как ей достались южно- и восточно-французские градшафты, Мелиз никогда — по своей инициативе — не отваживалась замахиваться на большее. По отношению к лондонским господам она проявляла покорность, чуть ли не заискивала перед ними. И никогда не пыталась, хоть и сознавала свою силу, заключить соглашение с одним из женских союзов, процветавших в ту эпоху повсюду: женщин она любила так же мало, как и мужчин, и склонить ее к такой политике никто бы не смог. Славы, порабощения других — вот чего она жаждала; и эта жажда была неутолимой. Она убила или превратила в евнухов десятки мужчин, бывших своих любовников, за то, что они будто бы ей изменили. Она убивала или делала неспособными к деторождению также и женщин, которых подозревала в любовных связях с этими мужчинами. Одно время ее отношение к женщинам колебалось: казалось, гордая ревнивица возненавидит их всех. Но потом королева сломалась — из-за существа женского пола, девушки из одного с ней семейного клана, которая по возрасту годилась ей в дочери.

Эту красотку с желтоватой кожей после убийства ее любовника доставили к Мелиз. Мелиз была алкоголичкой. В тот день, изливая тоску в рыданиях, она не отпускала от себя хрупкую пленницу, от страха не смевшую шевельнуться. Мелиз била ее стальной щеткой для волос — по рукам, еще недавно обнимавшим того мужчину, по щекам, которые он целовал, но губам, которые королева, растягивая пальцами, хлестала острой щетиной. Девушка плакала, но терпела, лишь иногда вскрикивала, снова и снова просила простить ее, пощадить. Она и в самом деле не знала, кто был мужчина, который насильно овладел ею. Он овладел ею именно потому, что сама она сторонилась мужчин. Мелиз, уперев в жирные бока кулаки, в которых сжимала щетку и длинную шпильку, стояла, пуская слюни, с толстым раскрасневшимся лицом, перед скрючившейся на ковре полуголой девочкой, с которой содрала одежду, чтобы лучше ее рассмотреть. Испуганное созданьице, с чьих исцарапанных щек капали на пол грязные слезы вперемешку с кровью, отплевываясь, захлебываясь слюной, пытаясь обтереть лицо о ковер, беспомощно и горестно взглядывало на впавшую в неистовство королеву. Внезапно, перехватив один из таких взглядов, та почувствовала отвращение к самой себе. Подняла руки к глазам, посмотрела на щетку для волос и на шпильку, в задумчивости положила их на стол. Искоса взглянула вниз, на девушку, внимательно и с еще большим страхом, чем прежде, следившую за ней взглядом. С этой, поняла Мелиз, и взыскивать нечего, на ней нет вины: мужчина просто овладел ею, поступил с этой дурой так, как мужчины и прежде всегда поступали с женщинами. Мужчина знай себе шляется вокруг, сегодня найдет себе одну жертву, завтра другую: проклятая тварь. Мелиз не подумала о том, что и сама поступает так же. Она злобно прищурилась, еще пару раз ударила девочку щеткой, потом притянула к себе — хотя та сопротивлялась, барахталась — и, зажав ее руку между своими коленями, проткнула ладонь длинной шпилькой. Шпилька, пройдя сквозь руку взвизгнувшей, выпучившей глаза девушки, вонзилась в колено Мелиз, которая, скорчившись, приняла в себя боль и, точно как ее жертва, вскрикнула, широко раскрыв рот и откинув голову. Вытащив и отбросив шпильку, она рухнула на ковер, застонала. Взмахнула в воздухе руками; не поймав сразу юную пленницу, рванувшуюся прочь, поползла за ней следом; дернувшуюся назад голову, которую ухватила-таки за волосы, прижала к влажному ковру, сама к ней наклонилась; всхлипывала, подражая хныканью девочки.

— Ну, перестань, — вздыхала Мелиз, — ты теперь моя. Ничего плохого с тобой не случится. Ничего они нам не сделают. Никто нам ничего не сделает. Ни тебе, ни мне. Никто не посмеет. Ох, как больно. Я уже по горло сыта. Я сделала тебе больно. Но ты останешься здесь. Останешься здесь со мной.

Избитой измученной девушке пришлось поднять разнюнившуюся королеву, довести ее до кресла, в которое Мелиз тут же рухнула. После чего притянула спасительницу к себе, к себе на колени, к своей груди, сама же потерлась лицом об исколотые маленькие грудки:

— Ох! Что за жизнь… И такие сволочи — вокруг нас. Хочу уничтожить сволочей! Не сердись. Ты на меня сердишься? Вы на меня сердитесь, скверные губки, бедная ладошка? Все заживет. И мы за себя отомстим.

Тут малышка обняла королеву одной рукой. И, поймав на себе ее улыбчивый взгляд, исходящий от исцарапанного, уже сильно распухшего лица, королева вдруг почувствовала нежность, которая ее удивила: благодатную расслабляющую нежность. Ребенок, почувствовала она, это ребенок. Какой же и я ребенок! Она продолжала сидеть, прижимаясь лицом к объекту своей нарастающей нежности.

Это несостоявшееся убийство решило судьбу Мелиз. Она стала еще вспыльчивее и требовательнее, чем прежде. Не старалась больше уравновесить свои отношения с мужчинами, с одной стороны, и женщинами — с другой. Заманчивые предложения от женских союзов она по-прежнему с мрачной суровостью отклоняла; мужчины ей разонравились.

В силу какой-то прихоти, какого-то темного побуждения она начала называть себя Персефоной. Задолго до того, как кто-то или она сама поняли, что при этом имелось в виду. Она была Персефоной, царицей царства мертвых, которую некое злобное, мертвое и заслуживающее смерти создание похитило с земли и утащило во тьму. Она хотела быть Персефоной. О ее судах над мертвыми, устраиваемых в Тулузском соборе, распространялась дурная слава. Священникам эти суды внушали такой ужас, что участвовать в них они при всем желании не могли. Мелиз только смеялась, наряжала в священнические одежды женщин, и те должны были стоять рядом с ней; но все же всегда находилось и несколько священников, как раз наиболее влиятельных, которые оставались рядом с королевой: они перед ней трепетали, она их держала в узде. По ее повелению на улицах в домах на полях хватали крестьян и рабочих. Королева, сидевшая на алтарном возвышении в черно-багряном одеянии, ярко накрашенная — кроваво-красные толстые губы, подведенные синим глаза, — требовала от схваченных отчета о прожитой жизни. Ее, как средневекового государя, всегда окружали вооруженные, устрашающего вида охранники. Они носили капюшоны и маски, сапоги с голенищами до бедер, были мужчинами женщинами. С ранцами на спине, держа в руках копья-посохи, обвитые колючей проволокой, стояли они вдоль стен и, казалось, вообще не были людьми. Королева выслушивала очередного пленника. Говорящий рассказывал о себе, как умел. Потом его раздевали догола и принуждали говорить дальше. Персефона рассматривала и выслушивала разных людей: мужчин женщин девушек юношей, которых доставляли к ней, — охваченных страхом и яростью, плачущих и умоляющих о пощаде. Она им говорила: она-де Персефона, царица подземного мира. Разве они не узнали скипетра в ее руке, разве не слышали, что к ней следует являться по первому зову и что между сейчас и сейчас, между смертью и жизнью, между пахотным полем и смертью, улицей и смертью пролегает лишь одна секунда? Эту секунду, дескать, они уже перепрыгнули — в миг, когда ступили под своды собора. Им пришлось бросить свою работу; но работа будет делаться и без них; она не стоит их рук. Теперь пробил час для нее, для царицы Персефоны. Ей они должны показать свое тело, свой голос, свои движения; она тогда решит, вправе ли они жить, или должны погибнуть. Она кричала, поднявшись и размахивая скипетром, грозно: «Для вас все в прошлом! Дома-улицы-машины-поля получили от вас достаточно. Вы им дали достаточно. Теперь пробил мой час». Потом, снова усевшись, слушая-рассматривая-испытывая, она отбирала для себя тех, кто ей нравился. Из своих черных, высоко взбитых волос она вынимала длинные шпильки, торчавшие в разные стороны. Шпильки отбрасывала, на глазах у сидевшего рядом инертного существа в багряном священническом облачении. И того пленника, перед которым падала шпилька, охранники тащили вверх но ступеням, а королева шествовала следом.

Сильные мужчины, красивые-стройные-белые, чьи-то мужья, или темнокожие юноши, а еще пышно-цветущие девушки и женщины — таких она забирала с собой, изымала с земли. Мелиз испытывала глубочайшее наслаждение, когда, отдав свой скипетр приближенной в священническом облачении, принимала в себя, обнимала мужчину или женщину. Пока все трепетало в жаркой истоме, пленники не знали, прощены ли они, или обречены на смерть. Они были прощены. Королева притягивала их к себе, поднималась с кресла. Прижимала их головы к своим открытым тяжелым грудям. Ладони ее скользили по их лицам плечам торсам бедрам. Ласково прикасалась она к срамным местам. Священники, мужчины и женщины, падали на колени и, отвернувшись, начинали петь. В человеке, которого Мелиз обнимала, возникало сладостное смятение. Будто во сне, он судорожно хватался за наклонившуюся к нему шею, тянулся к торжественно-страшному лицу, к сильным плечам. Тут-то его и настигала судьба. Голова, только что искавшая губы Мелиз, с легким стоном склонялась набок. Обнаженное тело колыхалось из стороны в сторону, будто силясь вспомнить какое-то движение, но так и не вспоминая. И пока Прозерпина — с глазами пьяницы, с лицом, как гримаса всхлипывающего восторга, — снова падала в кресло под звуки мрачно-жалобной музыки, волнами набухающей и усиливающейся, от королевы откатывался тот, кто еще недавно был человеком, но которого теперь она одолела, чтобы отныне носить в себе. Очередное тело, насильственно отторгнутое от полей, от земли, переходило в нее.

Мелиз разбухала от человеческих сущностей, которые вбирала в себя. Уже не Прозерпиной была она, а Гадесом: самим подземным миром. Ее владения, простирающиеся от Бордо до Тулузы, все еще сохраняли территориальную целостность, и Англия поддерживала это растущее сильное государство, даже когда оно — перенасытившееся ненасытное — начало таять, как воск. Слабенькой Бетиз, нежной-ребячливой-хрупкой (той, кого королева истерзала в самом начале), предстояло стать последней, добровольной жертвой. И она давно отдалась бы королеве, если бы только Мелиз в своем не знающем устали буйстве того пожелала. Но Мелиз лишь играла с ней, берегла, до поры обходила стороной. Бетиз не допускали к участию в судах Персефоны, она жила в доме под Бордо, похожем на замок, под охраной королевских прислужниц. Королева по многу месяцев не навещала ее. А потом приходила — на какие-то выпадающие из повседневности, насыщенные любовью, рассеянные во времени, почти бессловесные часы. И когда Мелиз — с опущенной головой, погруженная в свои мысли — вдруг оказывалась перед ней, чуткая девушка знала, что не вправе ни сама что-то говорить, ни задавать вопросы. Хоть она и боготворит королеву.

Королева, войдя к Бетиз, застала ее спящей на полу, на ворохе подушек, в лучах солнца. Лишь когда великанша, шагнув слишком далеко, споткнулась об эти подушки, Бетиз открыла глаза. Хихикнула, потянулась сладко — и застыла от ужаса. Коричневое тело королевы, почти полностью обнаженное, покрыто кровью и кровавой коростой. Руки до самых плеч в крови, под ногтями черно, потеки крови на груди и на бедрах; глаза будто выдавлены — такие пустые; лицо сумрачное. Персефона взглянула на малышку, скривилась. Забормотала что-то, руки ее бессильно повисли, пальцы подергивались дрожали. Вся перемазана кровью людей, которых только что обнимала. Неугасимо пылало в ней стремление ко все новым опытам; в конце концов, глубоко отчаявшись, она возвысила женщин-священников до своего уровня, до ранга богинь. «Пусть земля обезлюдеет», — сказала она; потом велела схватить этих жриц или богинь, которые кричали оборонялись, и на сей раз взяла к себе их самих. Теперь она стенала, стоя перед Бетиз, которая ничего этого не видела; и, как только малышка вскочила на ноги, опустилась на теплые благоухающие подушки.

— Я тебя помою, — Бетиз, стоя на коленях, гладила ее волосы.

— Зачем? Взгляни на меня. Я Персефона, — она кусала подушку, — я не Мелиз. Не Мелиз.

— Ты Мелиз. Мелиз это и есть ты. Я тебя помою.

— Нет. Не смей. Оставь.

— Нужно убрать грязь. Я покажу тебе, та douce Melise, Melise, та pauvre fille [29]Сладкая моя Мелиз, моя бедная девочка (франц.).
, — как же славно, что ты пришла ко мне! — я покажу, что скрывается под всей этой кровью. Что там спряталось. Видишь, вот губка. Это всего лишь губка. С водой. Посмотришь, Красавица, на что они способны — желтая губка, белая вода. Все это мы уберем — красное черное грязь корочки. Это все не относится к моей темнокожей прекрасной королеве. Смотри, какая у королевы блестящая гладкая кожа, вот она уже показалась — коричневая, как у меня, нет, еще темнее. Она ждала. Как она отражается в воде, а? Только лежи спокойно. Я сама все с тебя сниму. Тебе даже пальцем не придется шевельнуть.

— Бетиз, дурочка, да знаешь ли ты, кто перед тобой? Ты, наверно, об этом слышала.

— Да. Но лежи спокойно. Я слышала. Что у тебя самая красивая шоколадная кожа, которая лучше моей. Что ты моя королева и… развлекаешься, как тебе подобает. Раздвинь-ка ступни. До самых колен натекло. Они тебя одурачили, чтобы никто не мог увидеть, какая ты взаправду. Хорошо тебе было, Мелиз?

— До тех пор… Ох… До тех пор, пока я что-то ощущаю, Бетиз… Пока обнимаю живое в человеке, все хорошо. И когда по мне струится кровь, хорошо.

— А моя вода? Она хороша?

— Твоя вода, вода… — Мелиз устало поднялась. — Теперь уже все?

— Твое препоясанье совсем грязное. Сейчас я его сниму.

— Не делай этого.

— Почему же нет? Или ты стыдишься меня? Разве я не женщина? Вот теперь ты совсем чистая. Я тебя вытру. Всему свой черед, Бетиз. — Бетиз засмеялась. — Я сейчас назвала тебя Бетиз. Да, я сейчас нарекаю тебя: Бетиз.

— А ты тогда будешь Мелиз.

— Да, сама я отныне — та pauvre fille Melise [30]Бедная девочка Мелиз (франц.).
. Я служу сейчас… знаешь, кому? Бедняжке Бетиз, которая обречена сидеть в запертой комнате, спать всегда только на раскиданных по полу подушках, тосковать и ждать, пока не придет кто-то и не расскажет ей что-нибудь. О великой королеве. Как же ей хочется знать, что королева делает! Как хочется, чтобы королева хоть раз взяла ее с собой!

— Ах, Бетиз…

Мелиз, грузная мулатка, медленно поднялась, подошла к стеклянной двери с бледно-голубыми гардинами. Теплые солнечные лучи упали на ее кожу. Она понурила голову с тяжелой копной волос — лицо было пустым мертвым, — и провела ладонями по собственным плечам рукам бедрам по всему телу, подставляя его лучам солнца.

Дрожа, приблизилась к ней та, ласковая:

— Теперь я поведу тебя в сад. Ты должна прогуляться под моими любимыми вязами. Они давно тебя ждут.

И юная Бетиз, обняв королеву, вывела ее через стеклянную дверь на двор, на песчаную дорожку, сама же теперь дрожала еще сильнее:

— Мне стыдно, что я иду рядом с тобой одетая. На мгновенье спрятав лицо в ладонях, она очень звонко взвизгнула, сбросила платье на землю, сняла чулки и опять обхватила Мелиз:

— Пойдем туда; я тебе покажу дорогу. В моем саду никого нет. Женщины его хорошо охраняют.

— Куда ты меня ведешь, Бетиз?

— Это мой сад. Не бойся. Здесь солнечный свет еще теплее, чем в комнате. Как же хорошо было нашим предкам, которые жили в жарких странах и были облечены только в солнце…

Через некоторое время, когда они шли по лугу с красным клевером, а прижимавшаяся к ней девушка все не переставала дрожать, у Мелиз вырвалось:

— И кто это со мной рядом… Послушай, Бетиз. Уж не боишься ли ты меня?

— Как я могу тебя бояться? — Она потянула Мелиз, идущую следом, на мягкую траву. — А знаешь, что я сейчас сделаю, поскольку я, я и есть Мелиз?

— Ты — Мелиз?

— Да, я.

В черных глазах Мелиз что-то сверкнуло; лицо ее оживилось:

— Да, будь отныне только Мелиз. Ты мне нравишься. Сделай же это, сделай для меня. — Она крикнула: — Будь Мелиз!

— Что я должна сделать?

— Что хочешь. Если сможешь.

Слезы брызнули из глаз младшей:

— Лежи тихо. Не шевелись.

Темнокожая женщина лежала теперь неподвижно, как бревно. Младшая, ползая вокруг, гладила ей ступни ладони. Наблюдая за лицом королевы, она дотронулась до перстня на мизинце Мелиз — того самого, которым Мелиз убивала любовников. И вот уже Бетиз обхватила руками шею королевы, целует ее, прижалась к ней щекой:

— Персефона…

— Я не Персефона.

— Стань ею еще раз. Для меня.

— Не могу.

— Только один раз!

— Не могу.

— Но я хочу этого, Персефона. Хочу к тебе.

— Не могу. Я не Персефона.

— Ну давай же! Посмотри на меня.

Мелиз открыла глаза, позволила, чтобы ей помогли подняться.

Грузная шоколадно-золотистая мулатка позволила, чтобы ее вели по саду. Широкобедрая, с покачивающимися грудями, шла она, а Бетиз ее обнимала; буйная черноволосая голова свесилась и тоже покачивалась. Королева вздохнула на ходу:

— Песок обжигает. Обжигает ступни.

— Солнце здесь очень горячее. Пойдем к речке. А вот и мост. Ты же хочешь туда.

— Мелиз! — крикнула нежная, более светлая, когда они сели у воды под мостом. И уцепилась за сильные руки, которые женщина рядом с ней уронила на колени, и прижалась головой к ее шее. Та глухо, из глубины, простонала:

— Чего же ты хочешь?

Бетиз, блаженно вздрогнув, провела ладонями по лицу, по телу королевы, которая затем стала медленно, с отсутствующим видом, укладываться на траве.

— Я люблю тебя. Люблю, Мелиз. А хочу я… только сказать, что люблю тебя. Что я тебя долго… бесконечно долго ждала. И что теперь ты здесь. Дай мне поцеловать твои губы, скажи: что ты — моя подруга.

— Твоя подруга, — пробормотала другая.

Бетиз:

— Ваша подруга, это я, слышите — ты, шея, ты, голова, ты, копна волос… влажных волос, ты, грудь, ты, рука эта, и ты, рука та, ты, тело. Идите и вы сюда, дорогие глаза, я сделаю вам хорошее. Вы так помутнели. Мне хочется плакать, кричать, когда я вас вижу. Не открывайтесь больше.

И, прикрыв ладонью глаза и нос Мелиз, она пододвинулась ближе к грузному телу. Оно не шелохнулось. Тогда она взвизгнула:

— Я качу, качу тебя, Мелиз!

И вонзила иглу перстня под ребро королеве, одновременно толкнув, покатив ее тело. Мгновенно обмякшее тело послушно покатилось, переворачиваясь на лицо на спину на лицо, соскользнуло с серого откоса в воду. Голова Мелиз еще высунулась из воды, судорожно хватая воздух. Но другая, прыгнув в воду следом, давила на голову сверху и кричала, чтобы заглушить боль и страх:

— Не открывайтесь больше, глаза! Вы в воде. Вы в воде. Вот и хорошо. Я буду петь над вами. Слушай меня, Мелиз. Я — малиновка. Ты полетишь со мной. Сейчас, сейчас, мы полетим очень высоко — куда долетает мой голос. Даже выше. Да, на невообразимую высоту. …Мелиз, милая, прошу… Не заставляй меня плакать. Твои глаза больше не откроются.

Она отвела руку и, выйдя из воды, поцеловала свои мокрые пальцы:

— Ну перестань, бедная рука! Ты так дрожишь. Я тоже. Довольно!

И бросилась на затененный откос, зарылась лицом в траву, грызла ее зубами:

— Мы дрожим вместе. Моя сладкая королева, я все-таки сделала это!

И присела под мостом, обхватив руками колени:

— Этот мост — последний, кто видел ее глаза. Я останусь здесь под мостом. Я отсюда вижу ее, лежащую: вижу коричневую гладкую спину, матово поблескивающие ноги. Вода запрыгивает на них. Вот лежит моя сладкая королева. Ох, я сделала ей добро.

Она еще долго тихо сидела на берегу, снова и снова рассматривая свои уже высохшие пальцы, гладя себя по волосам:

— Не говори так. Не говори. Зачем мне топиться. Я ведь ее люблю. В этом мире должен жить кто-то, кто любит Мелиз. Пусть все останется, как есть: мост тень солнце сад Мелиз. Пусть все остается как есть.

Тени сгустились, Бетиз все еще сидела в траве среди клевера:

— Они меня схватят. Когда будут ее искать. Меня они не схватят. Я должна остаться в живых. Должен остаться в живых хоть кто-то, кто любит Мелиз. И не позволит ее убить.

Под мостом она нежно прижалась к коричневому прохладному телу, по которому струился ручей, бросила кольцо в воду, выбралась из-под моста, побрела обратно по лугу, заросшему клевером, красной примулой, горечавкой. Сквозь открытую дверь веранды скользнула в комнату, отряхнула песок со ступней. Облачила свое дрожащее нежное тело в пестро-полосатые шальвары, последний подарок Мелиз, в просторную синюю рубаху, светло-желтого шелка верхнее платье, похожее на халат. Из белого льняного платка соорудила на голове род тюрбана. Послала в вечерний сад несколько воздушных поцелуев. И спокойно вышла из тихого дома, миновав группу охранниц Мелиз, которым она сказала, что должна выполнить поручение королевы. Ее так и не нашли, хотя в поисках были задействованы и зримые, и незримые силы.