Блатной (Автобиографический роман)

Дёмин Михаил

Часть третья

Королева Марго и другие

 

 

28

Новая полоса

В моей жизни неожиданно началась новая полоса: мне вдруг стало везти на женщин.

Раньше я как-то не общался с ними, не сталкивался вплотную, да и не особенно стремился к этому. Женщины казались мне (вероятно, по аналогии с матерью) существами странными, лукавыми, абсолютно чуждыми мне во всем. Теперь же все изменилось. Я словно бы открыл для себя новый мир! И мир этот оказался вовсе неплох…

Может быть, в этом сказалась особая благосклонность судьбы? А может, я стал по-настоящему взрослым, стал мужчиной?

* * *

Расставшись с Клавой, я некоторое время еще скитался в окрестных песках — вблизи железной дороги. Затем как-то ночью на полустанке подкараулил экспресс, идущий на север. Вскочил на подножку, повис, уцепившись за поручни. Дождался, покуда в окнах поезда погаснут огни, и осторожно, с помощью отмычки, проник в спящий вагон.

Я ехал без хлопот, даже с удобствами! Меня сразу же приютила, приветила проводница вагона — разбитная рыжая бабенка, уже немолодая, но вполне еще свежая. В ее каморке (в служебном отделении) я и отлеживался всю дорогу, вплоть до самого Баку.

В Баку я встретил многих старых своих приятелей. Оказался среди них и Кинто (тот паренек в клетчатой кепочке, с которым я познакомился, впервые приехав в Ростов).

Он был здесь один. Старого его партнера, Хуторянина, арестовали еще летом, во время облавы. Попал в облаву и Кинто, но сумел как-то выпутаться, бежал, перебрался в Закавказье и теперь промышлял на бакинском «Зеленом» базаре.

Все это он рассказал мне, сидя в базарной закусочной — в шумном подвале и уныло потягивая кислое местное молодое вино.

— Да-а-а, — вздохнул он затем. — Как-то все тухло, браток. И корешей надежных не осталось. И вообще… Жаль мне Ростов — веселый город! А здесь маята. Не люблю Баку. Не лежит душа. Давно бы уехал, если б не родня.

— Где ж твоя родня живет? — поинтересовался я.

— Да тут, за городом, — сказал он, — в Баладжарах. На электричке — двадцать минут.

— Счастливый человек, — пробормотал я с завистью. — Родня! Это, брат, много значит. В любой момент забредешь, отведешь душу…

Он допил вино, утер губы ладонью. Затем сказал, отставляя стакан:

— Хочешь со мной? Я сегодня как раз собираюсь туда. Должен был еще неделю назад заглянуть, но не смог, забыл, завертелся. А родители у меня обидчивые, строгие. Особенно пахан. О-о-о, это старик с характером!

— Он, вообще-то, кто? — спросил я. — Где работает?

— Вот приедем — увидишь, — уклончиво ответил Кннто.

* * *

В Баладжары мы прибыли вечером, в сумерках.

Я сразу же, с ходу, завернул в станционный гастроном, купил там бутылку доброго вина, пачку печенья и большую глянцевую коробку шоколадных конфет. «Как-никак, мы ведь в дом идем, — рассудил я, — в семью. Да к тому же еще — на ночь глядя… Надо явиться красиво!»

Кинто отнесся к этой затее несколько скептически. Покосился на сверток в моих руках, усмехнулся, хотел, видимо, что-то сказать, но промолчал.

Потом мы долго шли с ним по извилистым, залитым синью сонным улицам городка.

— Где ж твой дом? — забеспокоился я.

— Сейчас, сейчас, — отозвался Кинто, — теперь уже недолго осталось! Вот за тем поворотом…

За поворотом постройки кончились. Дальше простирался пустырь; над ним струилась и реяла тьма, разгуливал ветер — прохладный, пахнущий полынью и дымом костров.

Зыбкая россыпь огней возникла во тьме пустыря. Заливисто и коротко заржал где-то конь, тонко тенькнула гитара. И сейчас же я понял все — угадал, куда мы идем и какова родня у Кинто!

— Так ты — цыган? — спросил я его удивленно.

— Ага, — сказал он.

— Вот уж никогда бы не подумал…

— А за кого ж ты меня держал? — ухмыльнулся он.

— Ну, за кавказца какого-нибудь, — я пожал плечами, — за грузина… У тебя ведь и кличка и морда, все совпадает.

— Ага, — кивнул он удовлетворенно, — ага. Вот и ладно.

— Кстати, не только я, все так думают.

— И хорошо. И пусть думают. И ты смотри, дорогой, не болтай! — Кинто поворотился ко мне, сощурился. — Договорились?

— Ладно, — сказал я. — Но почему? В чем дело?

— Да так, вообще, — он помолчал немного. — Быть цыганом — это ведь небольшая честь. Особенно у блатных, в нашем обществе! На кой мне нужны лишние насмешки?

— Но насколько я знаю, — возразил я недоуменно, — цыгане для нас свои. Их ценят…

— Ценят, может быть, — поднял палец Кинто, — но не уважают. Да и, в общем, правильно. За что их особенно уважать?

— Ну как за что? — замялся я. — Этот ихний бродяжий дух…

— Бродяжий дух у цыган особый. Они ведь живут — и хитрят и воруют — все по своим собственным правилам! Ну а правила эти… — Кинто покривился, длинно цыкнул слюной. — А, да что говорить!

Последние слова он произнес, уже вступая в расположение табора. Обозначился черный косой силуэт шатра, заметались близкие отблески пламени. Рычащим клубком подкатился нам под ноги пес, принюхался к Кинто и затих, ласкаясь.

Откинув тряпку, занавешивающую вход, Кинто заглянул в шатер и сказал:

— Здравствуй, тату!

— Здравствуй, — отозвался низкий сильный голос, — входи!

— Я не один, тату, со мной друг.

— Тем лучше.

Спустя минуту я уже сидел в шатре на мягком ворохе тряпья.

Принесенные мною подарки пошли по рукам; я передал их Кинто, а тот — в свою очередь — старухе в цветастой шали. Старуха развернула пакет, извлекла оттуда бутылку и почтительно вручила ее коренастому морщинистому цыгану с бритым черепом и аккуратно подстриженной бородкой.

— Выпьем, тату, — мигнул Кинто.

— Выпьем, — сказал цыган, — только не это…

Он повернул бутылку, встряхнул ее. Сдвинул брови, разглядывая надпись на этикетке, затем улыбнулся, блеснув стальными зубами:

— Мускат. Это — для женщин! Сладкие помои. Какой в них толк? Нет, мы другое сообразим…

Поворотясь к старухе, он что-то ей сказал по-своему — гортанно и коротко.

Она сейчас же засуетилась. Ринулась в дальний темный угол шатра и появилась оттуда, держа в руках объемистый глиняный кувшин.

Следом за нею выползла из угла еще одна цыганка, чуть помоложе. Она тащила закуску — хлеб, брынзу, овощи.

Вес это было мигом разложено на циновке, у наших ног. Отец Кинто взял стакан, плеснул в него из кувшина, затем осторожно водрузил стакан на тыльную сторону ладони и шикарным жестом поднес его мне:

— Гостю дорогому — первая чарка!

Я выпил и задохнулся. В стакане оказался чистейший виноградный спирт.

— Ну, как? — оскалясь и выкатывая глаза, захохотал старый цыган. — Хороша отрава? То-то.

Мы долго пили в ту ночь. Шумно пили. Весело!

В шатер постепенно набилась уйма народу. И сухо бряцал бубен, и стонали бабы, и чей-то томительный тенор пел под гитару — тянул надрывные, дикие, таборные слова:

Тагу мора, та ту морэ, Пантелею, Не пора ли постыдиться от людей?! Не пора ли амэиди Пантелею Выйти в поле да сделать все дела?! Амэиди, кони, ромалу, чисто звери, А жеребеночек, ромалу, вороной. А его грива до самого колена Аж завивается волной…

На исходе ночи — уже перед светом — я выбрался, шатаясь, наружу. Постоял так, запрокинув к небу лицо и жадно, взахлеб дыша предзаревной прохладой. И потом свалился, заполз под телегу, стоявшую рядом с шатром, и прикорнул там в траве.

Почему-то я ощутил, засыпая, безотчетную, отчаянную тоску… Почему? Может быть, после бесшабашного этого загула, по контрасту с ним? Не знаю, не знаю. А мажет, тоску мне навеяли таборные дикие эти песни? Не слова их, не текст, а все то, что скрыто в глубинах — весь этот сумрачный распев.

Такой же сумрачный и такой же надрывный, как и сама судьба моя, как и вся моя непутевая жизнь!

Скорее всего — так. Именно это и рождало тоску. Ах, я не знал тогда, что уже отравлен ею, болен навечно. Не знал, что приступы тоски будут с годами расти, станут множиться и учащаться, преследовать меня повсюду. И теперь — вот теперь, в Париже, когда я рассказываю все это, — тоска живет во мне… И нет мне от нее спасенья!

* * *

Я очнулся поздним утром, разлепил веки и приподнялся, морщась от головной боли.

Нестерпимо хотелось курить. Я полез в карман за портсигаром (у меня портсигар был золотой, доброй пробы — еще с ростовских времен!), полез — и нащупал пустоту. «Неужто обронил где-нибудь, — забеспокоился я, — или сунул в другое место?»

Но и другой карман тоже был пуст. А ведь в нем — я отчетливо это помнил — лежали деньги; небольшая, но все же ощутимая пачка.

Тогда — уже торопливо и зло — проверил я все свои тайники и понял, что меня обокрали!

Помимо денег и портсигара, у меня еще имелись часы — две пары, а также финский нож. Вес это исчезло. Кто-то обработал меня сонного — обчистил с головы до ног… И тут мне вспомнилось замечание Кинто о том, что цыгане живут по своим, особым правилам.

«Хороши правила, — подумал я, — ничего не скажешь… Ах, гады, ах, подлецы!»

И только я подумал так, из шатра, из-за занавески выглянул отец Кинто.

— Эй, жиган, — позвал он зычно, — кончай ночевать! Иди, похмелимся!

— А где Кинто? — спросил я угрюмо.

— К девкам ушел, — ответил он, — еще ночью.

— Куда — не знаешь?

— В Баладжары, на станцию, — сказал цыган. — Обещал утром прийти… Но мы ждать не будем. Все уже готово — стынет! Иди садись, пожалуйста!

Он выволок меня из-под телеги, ввел в шатер и усадил подле себя. И так же, как и давеча ночью, учтивым жестом поднес стакан спирта:

— Гостю дорогому…

Первой моей мыслью было отказаться, устроить скандал и потребовать объяснений.

Но очень уж радушно предлагал он мне выпивку! И все в этом цыгане, — выпуклые, с маслянистым отливом глаза и крупный рот его, и поблескивающие в улыбке металлические зубы, — все излучало искреннее веселье, было исполнено заботы и простоты. И, глядя на него, я как-то вдруг обмяк, заколебался.

Судя по всему, старик не имел к краже никакого отношения. Стоило ли портить хороший завтрак? Я решил дождаться прихода Кинто и выяснить с ним все подробности странного этого дела.

Ждать пришлось долго. Кинто явился уже за полдень. Когда я, отозвав его в сторонку, сообщил о ночном происшествии, он изменился в лице: посерел, осунулся, гневно сомкнул зубы.

— Кто же это мог? — процедил он углом поджатого рта. — Ай, стыд какой, ай, стыд! В таборе, конечно, полно подонков, но все-таки ты же ведь мой друг, мой гость! И это знает каждый. Хотя… — он запнулся, наморщился в раздумье. — Кто-нибудь мог и не знать… Ты под телегой ночевал, говоришь?

— Да, — сказал я.

— Тебе постель какую-нибудь дали? Ну, одеяло, подушку?…

— Нет, не помню, да я и не просил! Все получилось случайно. Вышел подышать — и сковырнулся.

— Ага, — пробормотал он, — ага! Подожди. Я сейчас… Разговор этот происходил неподалеку от шатра. Кинто метнулся туда, исчез за дверною полостью. И сразу же там зазвучали резкие голоса. Заплакала женщина. Затем занавеска откинулась, и появился Кинто. Вслед за ним вышел старик; он вышел, держа за руку тоненькую девушку, лицо которой до бровей было закутано в пестрый платок.

— Вот она, паскуда! — проговорил Кинто, растерянно помаргивая и жуя потухшую папиросу. — Сестренка моя младшая, Машка… Вчера под утро вернулась из Баку — ну и молотнула тебя мимоходом. Я, между прочим, так и подумал! Кроме этой шкодницы — некому.

— Так ведь не знала же я, не знала, — запричитала девушка. — Смотрю — валяется пьяный… Ну, откуда мне было знать?

— Где веши? — гневно спросил старик.

— Да здесь они, здесь, — торопливо сказала девушка, — все здесь. Пустите, тату!

Она высвободила руку, потерла запястье, затем наклонилась и поспешно задрала длинную юбку: под ней оказалась другая… Порывшись в ее складках, девушка извлекла портсигар и часы. Передала золото отцу. И снова подняла подол, и там опять была юбка. И оттуда на свет появились деньги (уже аккуратно сложенные, завернутые в тряпицу).

Сколько на ней надето было этих юбок, я, признаться, так и не смог сосчитать… Она шуршала ими, путалась в этом ворохе. Платок ее распустился — обнажилось лицо. И когда она распрямилась, я внутренне ахнул. У нее были огромные дымчатые, затененные ресницами глаза, удлиненный овал лица, крупный нежный рот с припухшей нижней губой.

Пристально вглядываясь в нее, я спросил уже с юморком, с легкой улыбкой:

— Ну, а где же нож запрятан? Там, что ли, — под самым низом?…

— Нет, в кустах, — она указала пальцем на заросли акации, — это рядом…

— Веди! — приказал старик.

Мы углубились в кустарник и вскоре очутились на крошечной полянке. Девушка присела возле груды валежника, разгребла ее и вытащила нож.

Я протянул ей руку. Она вложила нож в мою ладонь. Пальцы наши сблизились, соприкоснулись. И я ощутил ее пугливый трепет и дрожь.

«Чего она, дурочка, боится? — подумал я. — Все ведь уже кончено…»

Но нет, все только начиналось!

— Та-ак, — протяжливо сказал старик, обращаясь к Маше. — Ну, а теперь — становись.

И он, насупясь, потащил из-за спины — из-за пояса — тяжелую ременную плеть.

— Тату! — жалобно позвала девушка и умолкла под взглядом отца. Опустила ресницы, спрятала в ладони лицо.

Старик шагнул к ней, примерился глазами и медленно начал заводить назад плечо… И тогда я крикнул, перехватив занесенную плеть:

— Не надо! Стойте!

— Как — не надо? — удивился старик. — Нашкодила, обобрала гостя…

— Да плевать на эту кражу, — сказал я и покосился на Машу, и увидел, как радостно, изумленно распахнулись ее глаза. — Не жалко мне ни денег, ни часов. Я бы сам все это отдал…

— То, что ты бы отдал, — один разговор, а вот то, что она сама взяла, — другой, — вмешался Кинто, — совсем другой. Понимаешь?

— Понимаю, — сказал я, — все понимаю. Но и вы тоже поймите! Не могу я так.

— Но ведь она провинилась?

— Н-ну… да. Конечно, — с трудом согласился я.

— А за провинность бьют, — пробасил старик и потянул к себе плеть. — И крепко бьют. И это уже не первый случай. Все время шкодит, срамит меня.

— Погоди, — попросил я, — ну, погоди. — И добавил: — Тату…

— Так чего же ты желаешь? — усмехнулся в бороду старик.

— Ну, во всяком случае, чтобы вы не наказывали ее сейчас… Из-за меня.

— Тогда накажи ее сам!

— Хорошо, — сказал я быстро, — накажу! — выхватил у цыгана плеть и потом, поигрывая ею, добавил: — Вы идите, идите! Я тут сам разберусь. Один… Все сделаю, как надо!

Когда Кинто и старик ушли, я повернулся к Маше, отбросил плеть и улыбнулся ей ободряюще.

— Маша, — сказал я, подходя к ней, — не бойся, Маша. Разве могу я тронуть такую, как ты!

— Не можешь или не хочешь? — спросила она, отнимая руки от лица.

— Не могу.

Мне казалось, слова эти обрадуют ее… Но вот вам женская лотка! По губам ее вдруг скользнула надменная презрительная гримаска.

— В общем, могу, конечно, — сказал я поспешно.

— Так почему же не бьешь?

— Не знаю… Как-то рука не поднимается…

— А я было подумала — ты мужчина!

Она проговорила это и отвернулась, равнодушно поправила волосы и пошла, покачивая бедрами, цепляясь подолом за кусты.

— Стой! — окликнул я ее. — Куда ты?

Она не ответила, не обернулась. Она уходила от меня, исчезала, скрывалась в зыбкой листве…

И внезапно меня охватило бешенство; я поднял плеть с земли, в два прыжка нагнал девушку. И с ходу, наотмашь, полоснул ее по спине.

Она вздрогнула и как бы надломилась сразу: рухнула на колени, вскинула руки над головой.

Я замахнулся еще раз и увидел ее глаза: они полны были слез.

— Прости меня, — прошептала она, — хватит. Теперь — хватит… Прости! — и замерла, застыла, прижавшись к моим коленям.

 

29

Цыганская жизнь

Я приехал в табор случайно и вовсе не думал застревать здесь, но застрял, задержался! И виною этому была, конечно, Маша.

После той истории в кустах она вдруг прониклась ко мне странной нежностью; витая ременная плеть сыграла благую роль! На следующий же день на закате Кинто с таинственным видом вызвал меня из шатра, поманил с собою в степь. И там, на краю оврага, я увидел Машу; она сидела вся какая-то тихая, задумчивая, смирно опустив пушистые свои ресницы.

— Ну, вот, — сказал Кинто, — как ты, Машка, просила, так я и сделал. Привел. А теперь разбирайтесь сами! Я ничего не знаю — и знать не хочу!

Кинто отвернулся, крупно пошагал прочь, но тут же остановился, нахмурясь.

— Смотри, змея, — проговорил он, грозя Маше пальцем, — смотри, гадюка! Хоть ты моя сестра, но друг мне дороже — учти!

Он потоптался так с минуту, затем махнул рукою и исчез в наплывающей тьме.

Мы остались одни. Было прохладно и тихо, только где-то в травах поскрипывал коростель да время от времени со стороны табора долетали обрывки песен, бряцанье и ржанье коней.

— Чтой-то он говорит — не пойму, — вздохнула Маша. — Все ругают меня, бранят, а пожалеть и некому.

Она усмехнулась, игриво повела плечами. И тут же наморщилась, охнула от боли.

— Твоя работа, черт. Ну, ты ж и злой!

— Сильно болит? — спросил я, исполненный раскаяния и жалости.

— Еще бы, — сказала она, — пощупай-ка сам!

Я осторожно провел ладонью по ее спине, податливой и нервной, как у кошки, и ощутил под тонкой тканью блузки вспухший косой рубец. Да, врезал я ей крепенько — ото всей души!

— Ай, — дернулась Маша, — убери-ка руку. И откуда у тебя такой удар? Рука-то ведь маленькая, почти что детская…

Она взяла мою руку и положила ее себе на колени. Поглаживая ее, перебирая пальцы, сказала, помедлив:

— Совсем детская… Да ты и сам. Говорят, ты блатной, уркаган. Ну, какой же ты уркаган? Ты — маленький, жалко тебя… Иди ко мне, маленький. Прижмись крепче, не бойся.

— Послушай, — сказал я, уязвленный этими ее словами, — как-то странно все получается… Я же тебя отлупил, а ты меня жалеешь.

— Так ведь я — женщина, — ответила она.

Это было сказано так ласково, просто и проникновенно, что я затих, ничего не поняв, но все же ясно почувствовав всю непостижимую колдовскую ее правоту и силу.

Она еще что-то лопотала негромко и певуче, путая цыганские и русские слова… Но я уже плохо соображал. Я качнулся к ней, обнял ее порывисто. И опять она вздрогнула под моей рукой.

— Вот же беда, — рассмеялась она, — теперь и на спину не ляжешь… Но ничего. Как-нибудь! Приспособимся! У нас с тобой вся ночь впереди. Эта ночь — наша!

Губы ее приоткрылись. Я ощутил ее дыхание, костяной холодок зубов… И прошло немало времени, прежде чем мы снова заговорили.

— Эта ночь наша, — пробормотал я, остывая, с трудом переводя дух. — Ну а потом?

— А что — потом? — прищурилась она.

— Неужели у нас одна только эта ночь?

— А ты бы еще хотел?

— Конечно!

— Ну, встретимся завтра — в эту же пору…

— Эх, да я о другом, — проговорил я тоскливо, — я вообще… О будущем…

— Во-о-он ты про что, — сказала она протяжливо и завозилась, застегивая блузку, поправляя мятые волосы. — Стоит ли затевать?… Ах, ты действительно маленький! Получил игрушку и не хочешь выпускать из рук. А с игрушкой этой — беда… Слышал, как меня давеча брат обозвал? Ну, может, я и не гадюка, но все же учти: ты со мной еще намаешься. Я ведь и сама с собой маюсь… Зачем тебе это?

— Не знаю, — сказал я растерянно.

— Вот и не спеши, не надо… Не гони лошадей.

Но через неделю она сама вдруг завела об этом разговор. Мы лежали с ней в степи на том же месте, на краю оврага. И опять была сумеречь, и тянуло прохладой, и в синеве, сквозь облачные перья, светилась восходящая луна. По диску ее бежали багровые отсветы. Красноватое зарево растекалось на горизонте. Мутные лунные тени скользили по травам, по волнам ковыля… И там, в ковыле, послышался людской гортанный говор, тупой и частый топот копыт. Голоса множились, приближались. Я встрепенулся, привстал с беспокойством.

— Сюда идут, — сказал я, — увидят.

— Лежи, — отозвалась она спокойно, — никто сюда не придет.

— Но ведь они не знают…

— Знают, — сказала она, — весь табор знает! Давно уже… А ты что ж думал, это можно скрыть от людей?

— Ну, и как же к этому относятся? — спросил я, закуривая. — Что говорят?

— Да по-разному. Молодые тебя, конечно, ненавидят.

— Это из-за чего же?

— Из-за меня, наверное, — просто сказала она, — сам понимаешь.

— Понимаю. Ну а старые? Отец, например?

— Тату пока молчит. И это уже хорошо.

Она взяла из моих рук папиросу и затянулась несколько раз. И потом, вернув ее, вздохнула прерывисто.

— В общем, деваться теперь некуда… Ты все равно уже мой Ром. Понимаешь? «Ром» — это, по-нашему, муж, — и, вплотную приблизив ко мне лицо, добавила жарко и медленно: — А я — твоя Ромни…

* * *

Так началась моя цыганская жизнь!

Оставшись в таборе, я быстро обжился, освоился; неплохо выучился плясать и лихо отбивал чечетку на таборных гульбищах. И ходил я теперь, как заправский ром, — в расписной косоворотке, в смазанных, поскрипывающих сапожках.

Однако идиллия эта вскоре окончилась; мне пришлось отсюда уехать… Слишком много оказалось у меня здесь врагов!

Однажды ночью по дороге на станцию меня подстерегли молодые цыгане (очевидно, те самые, о которых говорила мне Маша), подстерегли — и жестоко избили.

Ах, как они били меня!

Их было пятеро; они обступили меня, плотно взяли в кольцо. И я не мог, окруженный, ни вырваться, ни защититься по-настоящему. Они били меня кольями и кнутами, причем не спереди, не в лицо, а сзади — по спине, по бокам, по ребрам.

Всякий раз, сбитый наземь ударом, я поднимался и поворачивался в ту сторону, откуда удар этот был нанесен. И тут же вновь валился с ног. И опять поднимался со стоном. И так я крутился во тьме — беспомощный, оглушенный яростью и болью.

Передо мной маячили белесые лица; я простирал к ним руки, тянулся к ним, но достать не мог, не успевал… Потом я упал и уже не поднялся.

Очнулся в шатре на следующий день. Первый, кого я увидел, был старый цыган. Угрюмый и насупленный, он склонился ко мне, спросил коротко:

— Кто?

— Не знаю, — сказал я, — не помню.

— Но, может, догадываешься?

Старик посмотрел на меня выжидающе. Поскреб ногтями в бороде — ухватил ее щепотью.

— А? Кто? Ты не молчи…

— Темно было, — ответил я, — не разглядел.

— Ну, что ж, — сказал он тогда и вздохнул с видимым облегчением. — На нет и суда нет… Ладно!

Затем из небытия появилась Маша. Причитая и всхлипывая, уселась она в изголовье. Положила на лицо мне прохладные, мягкие, ласковые ладони.

— Я здесь, я с тобой, — задыхаясь, давясь от слез, прошептала она. — Не бойся, родной мой, ничего не бойся. Я — твоя! Понимаешь? С тобой.

— Вот этого он как раз и должен бояться, — отозвался вдруг Кинто.

Я не видел его, улавливал только голос:

— Почему, ну, почему ты такая? Ты не приносишь радости; только вредишь, только всем гадишь… Видишь, что с парнем сделали? Перебили руку, сломали ребро.

— Но в чем же я виновата? — жалобно спросила Маша.

— А черт тебя знает!

— Я ведь здесь никому… Ни с кем…

— Зато много авансов выдаешь.

— Ничего я специально не выдаю. Так оно все само получается.

— Допустим, — сказал Кинто, — но ему от этого не легче! Потом они говорили о чем-то по-своему, по-цыгански. И в невнятном этом бормотании я различал одно только слово: «Уезжайте»…

— Уезжайте, — повторил по-русски Кинто, — здесь все равно добра не будет. А там, вдвоем, — кто знает? — может, вы и уживетесь, будете счастливы.

* * *

Но нет, мы не были счастливы.

Отлежавшись, окрепнув слегка, я увез Машу на Северный Кавказ — на Кубань, поселился там в казачьей станице, думал пожить в тишине, без приключений… Однако приключения начались сразу же. На третий день по приезде в станицу Маша исчезла, пропадала где-то сутки. И явилась домой веселая, пыльная, с тяжелым мешком за плечами. Оказывается, она ходила по дворам — гадала, побиралась, выпрашивала куски.

Я пробовал убедить ее в том, что занятие это — не из лучших; доказывал, что сумею сам прокормить семью… Все было бесполезно!

Она продолжала время от времени исчезать из дома. И случалось, пропадала надолго. Существо это, вообще, было странное, во многом непостижимое, исполненное какой-то наивной порочности. И в результате мы с ней расстались, вконец утомленные друг другом и не сумевшие друг друга понять.

 

30

Сталинский пруд

— Брось, не грусти, — сказал Кинто. — Что ни делается — все к лучшему!

— Правильно, — вздохнул я. — А все-таки жалко…

— Кого жалко? — прищурился Кинто.

— Машку, да и себя тоже. Может, я поторопился? Может, мне нужно было выждать, запастись терпением? В конце концов, все у нас могло бы получиться иначе.

— Вряд ли, — проговорил Кинто, — ох, вряд ли.

— Послушай, старик, — сказал я. — За что ты ее так не любишь?

— Да не то что не люблю, — замялся он, — тут другой разговор…

— Все же ведь сестренка твоя. Твоя кровь!

— Есть старинная кавказская поговорка, — сказал тогда Кинто, — дельная поговорка! «Красивая жена — позор для мужа, красивая дочь — позор для отца». Ну, и можно продолжить: «Красивая сестра — позор для брата».

— Неужто она до такой степени?…

— Да, — сказал Кинто. — Из-за Машки двое цыган схлестнулись, порезались ножами, когда ей было тринадцать лет.

Представляешь? Один был из чужого табора, а другой — наш, здешний, хороший друг мой, вместе росли. Такие дела.

Кинто шевельнулся, приминая траву. Достал папиросы, загремел спичками:

— Да и с тобой — вспомни! Тебе что, мало одного сломанного ребра?

— Достаточно, — ответил я быстро, — вполне! Хорошего понемножку.

— Ну, вот. И хватит слюни пускать, давай-ка о другом… — он засопел, прикуривая, затянулся табачным дымом. — Сегодня вечером опять Хасан придет. Опять придет, паскуда!

Разговор этот происходил на окраине города Грозного — в шумящем яблоневом саду, на берегу заболоченного, затянутого ряской пруда.

Обширные эти угодья принадлежали местному санаторию нефтяников им. Сталина, а потому и сад и пруд — все здесь называлось «сталинским».

Сталинский пруд пользовался среди блатных популярностью; шпана издавна облюбовала это место и собиралась тут во множестве. Временами на берегах пруда скоплялось до двухсот человек… Тогда санаторий напоминал становище запорожцев или скифское кочевье. Плескались дымные костры, звучали бродяжьи песни. Расположившись на траве, над зеленой рябью воды, блатные отдыхали от трудов, дремали, пили, тискали девок и резались в карты. И на все это с тоской и недоумением взирали отдыхающие в санатории горняки. Они почти не выходили из дома; предпочитали отсиживаться взаперти. И ворье таким образом царило здесь безраздельно.

Между нами и администрацией санатория был как бы заключен негласный уговор: мы не трогали отдыхающих и обходили стороной санаторские постройки. А дирекция — в свою очередь — не беспокоила нас.

Не беспокоила нас и милиция. Хотя, конечно, знала обо всем…

Гигантское это скопище ворья представляло собою грозную силу; управиться с ней местная власть не могла и потому предпочитала вовсе не связываться с нами.

Оккупировав сталинский пруд, мы жили беззаботно и весело. И, как обычно, главным нашим занятием в часы досуга была картежная игра.

Игра шла большая, азартная, ставки были крупными, и это привлекало всякого рода шулеров, профессионалов; они съезжались сюда со всех концов страны… Здесь было блатное казино, своеобразное кавказское Монте-Карло! И самым удачливым игроком — истинным королем казино — был крымский татарин Хасан.

Низенький, жирный, широколицый, он появился тут примерно в одно время со мной; жил в Грозном уже около двух месяцев и, приходя каждый вечер на пруд, неизменно и начисто вытряхивал всех своих партнеров.

Играл он преимущественно в стос (на воровском языке так называется «штос», классическая гусарская игра, из-за которой сошел с ума Герман, герой «Пиковой дамы»). Играл Хасан виртуозно, мастерски, и когда тасовал карты, и когда метал их, колода в руках его казалась живой: она трещала и реяла, распадаясь, и каждая масть послушно и точно ложилась в уготованное место.

За два этих месяца Хасан — по самому беглому подсчету — разорил половину нашей кодлы и в результате добыл барахла и ценностей на сумму в полтора миллиона рублей.

Среди его жертв оказался и Кинто. Три раза садился он напротив татарина — пробовал сразиться с ним, и терпел неудачу, и уходил обобранный до нитки.

Теперь он мечтал о новой схватке.

— Может, фортуна в конце концов улыбнется мне, а? Чем черт не шутит?

— Все, конечно, может быть, — сказал я, — но только при честной игре! А тут дело нечисто. Поверь мне, старик. Хасан не просто играет: он исполняет, бьет наверняка.

— У тебя есть доказательство? — спросил Кинто негромко.

— Н-нет… Так только — догадки.

— Какие же?

— Понимаешь, я за ним давно наблюдаю. И, видит Бог, мне все время кажется, что карты у него кованые.

— Но он же постоянно посылает шестерок на базар — за свежими колодами, — возразил Кинто.

— В этом-то вся и загвоздка, — проговорил я в замешательстве. — Если б он пользовался одной и той же колодой…

— Если бы да кабы, — угрюмо передразнил Кинто, — фантазер ты, вот что я тебе скажу…

Так мы беседовали, лежа с ним у пруда на пологом травянистом откосе.

День понемногу переламывался — клонился к концу. Косые, уже нежаркие лучи прошивали листву. Подувал ветерок. В мутных дебрях сада перекликались блатные. Кто-то там тянул заунывно:

Ой- ей-ей-ей-ей-ей-ей-ей-ей. Нет мне фарту и покоя нет! Только дым костра над головой, Только черный дым да белый свет… Белый свет, белый свет, Я бродил по нему — ну и что ж?

* * *

Хасан пришел как обычно, в закатный час, окруженный толпой прихлебателей и шестерок.

Шестерками (так по-блатному называются лакеи) были у него мальчики — четыре смазливых, хорошо раскормленных юнца. Ходили слухи, будто татарин пользуется их услугами не только днем, но и ночью. Что ж, это было похоже на правду! Они безропотно выполняли любое его приказание — старались изо всех сил! Во время игры мальчики сидели за его спиной; пересчитывали и укладывали выигранные тряпки, подносили хозяину вино и фрукты, кипятили на костре чаек. (Хасан был изрядный сноб и любил все делать с комфортом!) Иногда в гареме его возникала смутная возня: мальчики ссорились, перебранивались шепотом… Тогда Хасан поворачивался всем корпусом и медленно, грозно произносил одно только слово:

— Эй!

И тотчас юнцы замолкали, затаивались, трепеща. Взирая на все это, кто-то из урок сказал однажды:

— А ведь бабы им и в подметки не годятся, ей-богу, братцы! Если я когда-нибудь женюсь, то только на педерасте… Буду, по крайней мере, жить с человеком преданным, тихим.

Явившись на пруд, мальчики сразу же занялись делом: развели костер, очистили от мусора место под яблоней. В траве был разостлан простенький коврик. И Хасан уселся на этой подстилке.

Он уселся, скрестив ноги, опершись локтями о колени; с треском вскрыл запечатадную колоду карт и улыбнулся, собрав морщинки у раскосых запухших глаз.

Игра началась!

* * *

Вскоре я ушел на вокзал — на работу — и вернулся сюда уже поздней ночью.

Вокруг костра теснились и гудели блатные. Шаткие отсветы пламени скользили по лицам и отражались в пруду… Из толпы, пошатываясь, выбрался Кинто, стал над кромкой воды и выматерился глухо.

— Ну, как? — окликнул я его.

— Ох, не спрашивай, — ответил Кинто. И потом, вороша ладонью волосы, отводя глаза, проговорил с запинкой: — Слушай, Чума, ты мне друг?

— Ну, друг, — сказал я. — Дальше что?

— Понимаешь, какое дело вышло, — пробормотал он. — Я тут слегка запоролся; хотел отыграться, а спустил все. Все как есть! Не только свое, но и…

— И мое тоже?

— Да, брат. Прости. Так уж вышло.

— Но какое же ты имел право? — сказал я, накаляясь.

— Никакого, я сам понимаю. Но теперь все равно ничего уже не попишешь.

— Но золотишко, — спросил я с надеждой, — золотишко-то хоть не тронул?

— Эх, — сказал Кинто, покрутил головой и вздохнул натужно. — Эх, милый…

Я понял: он добрался до моего тайника (он единственный знал о нем!), и это взбесило меня окончательно.

— Что с тобой теперь делать? — процедил я. — Ну, что?

— Что хошь, — поник он, — прости…

— Ну, нет, — сказал я, — этого я не прощу! И ты не кореш мне больше, учти, скотина. — Я задохнулся, глотнул воздух. — Ладно. Потолкуем после. А сейчас я этим Хасаном сам займусь. Я им займусь!

Минуту спустя я уже был возле татарина; он сидел, держа в расставленных пальцах пиалу, прихлебывал чай и отдувался лениво.

— Хочешь проверить талию? — спросил он, скользнув по мне цепким, оценивающим взглядом.

— Хочу, — сказал я.

— Ну, приходи завтра.

— Нет, — сказал я, — сейчас.

— Но уже поздно. Игра кончена.

Я присел на корточки и взглянул в лицо его, в темные, узкие, убегающие зрачки.

— У меня к тебе особый счет. Имей это в виду, Хасан! Если ты сейчас со мной не сядешь…

Он помедлил в раздумье, отер платочком рот и шею, сказал, отставляя пиалу:

— Что ставишь?

— То, что на мне, — сказал я. — Пиджак, брюки, сапоги… Все идет, вплоть до трусов!

— Ну, что ж, — кивнул он, — три партии. Согласен?

— Согласен, — проговорил я, дыша хрипло и коротко, — на все согласен! И учти: обыграю тебя — зарежу!

— А если проиграешь? — дернул углом рта Хасан.

— Тогда душа с меня вон…

— Запомните, урки, его слова, — сказал Хасан, озираясь. — Запомните!

Потом передал мне колоду. И коротко бросил:

— Мечи!

Ох, зачем я полез в эту игру? Затея моя была безнадежной, бессмысленной. Все, что я делал и говорил в этот вечер, все было до крайности нелепым. Я понимал это, но справиться с собой уже не мог. Я весь был во власти гнева. И ослепленный, задыхающийся, не заметил даже — когда и как кончилась последняя партия.

Вдруг стало тихо. Сгрудившиеся вокруг нас люди примолкли выжидающе. И тогда раздался высокий, скрипучий голос Хасана:

— Ваша карта бита! Позвольте получить!

Угрюмо — при общем молчании — снял я пиджак. Достал из-за голенища финский нож, положил его рядом, в траву, и начал стаскивать сапоги.

Хасан сейчас же сказал, указывая глазами на нож:

— Дай-ка сюда это перышко!

— Зачем? — возразил я. — С какой стати?

— Ты что, — удивился он, — забыл уговор?

Подняв лицо, обращаясь к толпе, Хасан проговорил с ухмылкой:

— Напомните, братцы, какие были условия?

— Да чего тут толковать-то? — услужливо склонился кто-то, — условия ясные… Все — вплоть до трусов!

— Так, — кивнул татарин и посмотрел на меня пристально. — Слышал?

— Слышал.

— Ну, так плати. Все плати! Полностью! Пощады тебе нет. Понял?

Делать было нечего; пришлось уплатить; я швырнул ему нож. Разделся медленно. Хасан сгреб в охапку одежду мою и белье — передал все это мальчикам и поднялся, потягиваясь, катая в зубах изжеванную папироску.

— Ну, вот, — сказал он, — вот и все дела… А теперь, братцы, кто хочет — идем со мной в город, в кабак! Что-то мне весело нынче; душа разгула просит!

Он выплюнул окурок и зашагал во тьму. Толпа помаленьку рассеялась; кое-кто ушел вместе с Хасаном, другие отправились на вокзал.

В саду осталось несколько человек; сойдясь в кружок, они о чем-то беседовали негромко… Раздался взрыв хохота. Голос Кинто позвал из-за деревьев:

— Эй, Чума, как самочувствие? Может, что надо — скажи!

— Пошел, — яростно ответил я, — пошел от меня… Видеть никого из вас не хочу! Все вы тут, гады, прогнили. Вы же не воры — вы хасановские шестерки, челядь, порчаки!

Я долго так бранился, поносил без удержу блатных. Я чувствовал, что забалтываюсь, говорю лишнее, что ребята не простят мне этих слов. Чувствовал — и все же продолжал бушевать.

И в конце концов ребятам это надоело. Постояв, покурив в отдалении, они ушли, оставив меня одного.

— Чертов псих, — сказал на прощанье пожилой майданник по прозвищу Ботало, — не хошь по-доброму — хрен с тобой. Оставайся тут, сиди — в обезьяньем виде!

Когда в дебрях сада затихли его шаги, я как-то сразу остыл, успокоился и затосковал.

Я сидел у тлеющего костра, скорчившись, подтянув колени к подбородку. Лицо мне овевал едкий дым, а спине было зябко: по ней подирали мурашки. Мгла сгущалась, становилось все холоднее.

Белесоватый туман заваривался над прудом; оттуда тянуло знобящей сыростью, запахом тины и влажных трав.

Над кипящей листвой, над низкими кронами яблонь посверкивали крупные ледяные звезды. Красноватым пятном сквозил сквозь ветви щербатый месяц. И вдалеке, в предгорьях, слышался тягучий одинокий вой. Кто-то там томился и плакал в ночи, вероятно, шакал. А может быть, волк? И, глядя в зенит, в холодную бездну, мне тоже хотелось выть сейчас по-волчьи.

Я не знал, что мне делать, как быть? Добраться до дому в таком виде я не мог (мы жили с Кинто в центре города, у знакомого осетина). А сидеть и мерзнуть здесь нагишом было слишком уж обидно и глупо.

«Все глупо, — думал я, дрожа и ежась, — все у меня бездарно — и сама жизнь моя, и эта ситуация… На что я надеялся, бросая вызов Хасану? На то, что отыграю золотишко? Я же ведь не игрок, я не умею хитрить. Я просто — псих… И вот результат: вечно лезу в приключения и оказываюсь в дерьме».

И тогда я поклялся никогда не брать в руки карты. Никогда! Ни при каких обстоятельствах! И в подтверждение этого решил — при первой же возможности — выколоть на плече своем крестовый туз. На этой именно карте я срезался в игре с татарином.

Близкий явственный шорох в кустах вывел меня из задумчивости и заставил насторожиться.

Из зарослей выдвинулась смутная женская фигура — замерла в полумгле, на границе света и тени. Постояла там и шагнула к костру. И я увидел Королеву Марго.

— Я за тобой, — сказала она, — вставай, пойдем.

Я распрямился радостно, но тут же присел, заслоняясь руками.

— Как же я пойду? — прошептал я. — Сама видишь…

— Вижу, — сказала она и засмеялась, всплеснув руками. — Ах ты, бедный мой… голенький… Как это тебя угораздило? — и быстро сняв с себя плащ, протянула мне его. — На вот, прикройся покуда.

— Послушай, Марго, откуда ты? — погодя спросил я, шагая с ней по темным улицам предместья. — Какими судьбами?

— Из Ростова, — сказала она.

— И давно ты здесь?

— Вчера приехала, — Марго помолчала, закуривая, — по делам…

— Как же ты обо мне-то узнала?

— Да случайно. Зашла в ресторан — а там урки… Пьют, шутят, тебя поминают. Я как услышала — сразу к тебе. Ты же там, думаю, пропадешь, застудишься, — Марго внимательно посмотрела на меня и добавила негромко: — Тебе сейчас первым делом крепкий чаек со спиртом. Вот что надо!

— Да-а, — проговорил я, — неплохо было бы. Только где его, спирт, найдешь среди ночи?

— Найдем, — весело сказала Марго, — все найдем!

— А где ты, кстати, живешь? — поинтересовался я.

— Здесь, — сказала она, сворачивая в переулок. — Уже пришли.

* * *

Потом, облаченный в женский мохнатый халат, я сидел на низкой ковровой тахте среди множества подушек. В комнате было тихо, уютно, тепло.

От чаю, от выпитого спирта меня развезло, поклонило в сон. Угревшийся и расслабленный, я покуривал, развалясь на подушках, и наблюдал за Марго.

Она прибрала на столе. Потом аккуратно задвинула штору, проверила дверной запор и, вздохнув, начала раздеваться.

Закинула руки — с трудом отстегнула тугие крючки на воротнике. Платье упало с тягучим шелестом. И, перешагнув через него, Марго сказала, подрагивая ресницами:

— Ну, что глядишь? Хороша?

Она стояла передо мной — рослая, с тяжелой грудью, вся залитая трепетным светом лампы. Свет струился по ее плечам, по матовой коже, по упругим бедрам. И, разглядывая их, я пробормотал, поднимаясь:

— Хороша…

Вся моя сонливость пропала: ее сняло как рукой.

— Хороша, — повторил я, — что говорить! Ты у меня настоящая королева!

— Ну, тогда подвинься, — сказала Королева, — айда клопов давить!

 

31

Разоблачение Хасана

На следующее утро я проснулся с головной болью, разбитый, в горячем поту.

— Грипп подхватил, — внимательно поглядев на меня, объявила Марго. — Готово дело! — и тут же захлопотала, поправляя мою подушку, подтыкая одеяло. — Теперь лежи смирно, не вставай. Пойду за лекарствами!

Вскоре она оделась и ушла, а вернулась вдвоем с подругой — известной грозненской проституткой по кличке Алтына.

Кстати, о кличках. В преступном мире, как известно, официальных собственных имен почти не существует. Попавший в блатную среду человек обретает как бы второе крещение и нарекается по-новому в соответствии с законами конспирации, а также в зависимости от профессии и от личных качеств. Так вот я, например, стал «Чумой». Здесь сыграл свою роль мой характер, моя бесшабашность и вспыльчивость…

Если же говорить о проститутках, то прозвища их издревле связаны с ремеслом.

В традиционных кличках проституток всегда присутствует некий налет иронии: «Мымра», «Шушера», «Алтына»… Алтыном, между прочим, на старорусском языке называется мелкая монета. Таким образом, как бы сразу обозначается цена.

По отношению к грозненской этой девке — подруге Марго — такое прозвище было, по-моему, дано неправильно, несправедливо. Зеленоглазая, рыжая, с нежным, осыпанным золотистыми веснушками лицом, Алтына, право же, стоила больше. Она выглядела вполне привлекательно: веснушки нисколько не портили се, скорее наоборот…

Я лежал в полузабытье, расслабленный и томный, дымил папиросой, лениво прислушиваясь к голосам, долетавшим из кухни. И вдруг я услышал имя Хасана.

— Эй, Марго, — позвал я. — Что вы там о Хасане толкуете?

— Да так, ничего, пустяки, — сказала она, появляясь в дверях. — Просто Алтына его видела несколько раз на базаре возле ларьков.

— Возле каких ларьков? — заинтересовался я.

— Ну, возле тех, которые у входа…

— Это те самые ларьки, где продаются игральные карты?

— Наверное, — пожала плечами Марго, — не знаю.

— Когда она его видела? — спросил я, привстав и комкая в пальцах тлеющий окурок. — Ну-ка, зови Алтыну сюда!

— Но что такое? В чем дело?

— Сам пока не знаю, — сказал я, — но есть одно соображение. Надо бы проверить… Черт возьми, как это не пришло мне в голову раньше!

Откуда-то из глубины, из подсознания поднялась во мне смутная, еще не оформившаяся мысль; родилось предчувствие догадки.

— Ты на базаре часто бываешь? — спросил я Алтыну, прибежавшую из кухни, ошалело таращившую глаза.

— Все время, — ответила она и дернула плечиком. — Я ведь в том районе работаю.

— И Хасана видишь часто?

— Не каждый день, — задумалась она, — но, в общем…

— Когда ты его увидела в первый раз?

— Месяца два назад.

— Именно там, возле ларьков?

— Да, — сказала она, — там.

— Что он делал, не помнишь?

— Н-нет, — пробормотала она, наморщась. — Он ведь нами, бабами, не интересуется. Ну и мы им — тоже.

— Но все-таки, — попросил я, — напрягись, припомни. С кем он разговаривал?

— С ларечником. Там один армянин работает, Саркисян. Такой пройдоха, негде пробы ставить. Хасан с ним, по-моему, дружит. Какие-то у них дела, — она вздохнула коротко, поджала губы. — Если б я раньше знала — поинтересовалась бы. А так что ж…

— Но почему ты решила, что у них дела?

— А как же! — ответила она удивленно. — Конечно! Хасан — я точно помню — какой-то сверток ему передал тогда…

— Сверток? — переспросил я стремительно. — Большой?

— Да нет, не очень. Просто бумажный пакет.

Теперь я окончательно понял хитрость Хасана, разгадал всю подлую суть его комбинации! Приехав в Грозный, он прежде всего обошел базарные ларьки и скупил там все имеющиеся карты. Обработал их, подковал. И затем снова вернул продавцам. Продавцы, конечно же, согласились на это; ведь они таким образом зарабатывали дважды на каждой колоде; всякий раз, затевая очередную игру, Хасан посылал к ним своих мальчиков, покупавших якобы совершенно новые карты!

Всеми этими мыслями я поделился с моей Королевой. Она заметила весьма резонно:

— Возможно, ты прав. Даже наверняка… Но это еще нужно доказать. И тут, я думаю, первым делом надо расколоть Саркисяна. Если он подтвердит…

— Заманить бы его куда-нибудь, — пробормотал я. — Только как это сделать?

— Ну, заманить-то нетрудно, — усмехнулась Марго, — мои девочки это умеют.

Поворотясь к Алтыне, она легонько ладонью похлопала ее по тугой, подрагивающей ляжке:

— Неплохо умеют… верно я говорю?

— Так ведь с этого кормимся, — засмеялась, зарделась та, — на том стоим!

Марго сказала, задумчиво покусывая губы:

— Договорись с ним на вечер. Часов в восемь встретитесь — и сразу веди его на Вокзальную в подвал, ты знаешь куда!

И потом, обращаясь ко мне:

— Кого позвать?

— Н-ну, можно Кинто, — сказал я, — хоть мы с ним и поссорились, разошлись… А впрочем, именно потому-то он и годится! Ведь поссорились мы как раз из-за татарина!

— Хорошо, — кивнула Марго деловито. — Кого еще?

— Еще можешь позвать Абрека, Ботало, Левку Жида, — я назвал несколько своих приятелей. И затем предупредил ее:

— Самое главное — чтоб все было тихо! У Хасана полно прихлебателей, имей это в виду. Половина здешнего ворья — его должники.

— Но это же нам на руку, — возразила Марго. — Значит, все на него злы.

— В общем-то верно, — сказал я, — однако люди мыслят по-разному. Одни захотят мстить, другие, наоборот, начнут перед ним выслуживаться. Найдется какой-нибудь ублюдок, сообщит ему, стукнет… Ищи тогда ветра в поле! Нет, милая, лучше уж действовать аккуратно.

* * *

Оставшись один, я долго лежал, размышляя о случившемся. Я оказался прав; предчувствия не подвели меня. Все баснословные выигрыши татарина были, по сути дела, фиктивными. Он обманывал своих партнеров, а этого не прощают нигде, тем более — у блатных! В нашей среде за такие вещи наказывают беспощадно. И теперь, закрыв глаза, я представил себе сцену, которая вскоре разыграется на Вокзальной улице… Среди моих приятелей — среди тех, кого должна была разыскать Марго, — был назван Абрек. Я вспомнил о нем не случайно. Сухой, темнолицый, весь исполосованный шрамами, парень этот промышлял бандитизмом в окрестных горах и славился своей жестокостью.

«Если Саркисян окажется в его руках, — думал я, — он расколется мгновенно, в ту же минуту. К Абреку попасть страшней, чем к любым чекистам». На мгновение мне даже стало жалко этого торговца…

Незаметно я задремал. И очнулся, разбуженный стуком в дверь.

Торопливо — снедаемый любопытством и нетерпением — открыл я замок и вздрогнул: в дверях стоял Хасан! Он был не один. За спиною татарина теснилась его свита. Щуря узкие запухшие глаза, Хасан сказал с порога:

— Привет, Чума! Одевайся!

— В-в чем дело? — спросил я растерянно. — Что такое?

— Как — что такое? — удивился он. — Ты разве забыл вчерашний наш разговор? Ты ж меня зарезать грозился. При всех грозился… А потом сказал: «Если проиграюсь — душа с меня вон»… Было?

— Было, — пробормотал я.

— Ну вот я и пришел — по твою душу…

И, подавшись ко мне, он добавил тихо, медленно, с хрипотцой:

— Предлагаю тебе новую партию. Сыграем теперь в перышки… Перо на перо!

Он тихо сказал это, но за дверьми — среди его шестерок — возникло смутное движение, шепоток, легкий шорох. И, услышав его слова, я как-то сразу напрягся весь, подобрался внутренне.

Хасан произнес сейчас ритуальную фразу; он вызывал меня на дуэль! «Перо на перо» — в переводе с блатного означает: «нож на нож».

В принципе, воровская дуэль мало чем отличается от обычной, классической. Противники сходятся здесь, вооруженные холодным оружием (в данном случае — ножами), окруженные многочисленными секундантами. Так же, как и в классической ситуации, тут есть свои непреложные правила, свои запреты.

Строжайше запрещено, кстати, сдаваться, искать примирения, а также покидать поле боя. Схватка между урками ведется яростно, до конца. Она прекращается только с гибелью одного из противников. Только так — и никак иначе! Пожалуй, в этом и заключается различие между дуэлью блатной и обычной. В этом и еще в том, что секунданты, представители враждующих сторон, единодушно поддерживают затем победителя; выгораживают и оправдывают его перед властями.

При составлении милицейского протокола (в том случае, если труп не удается вовремя скрыть) секунданты выступают в качестве свидетелей… Победитель — кто бы он ни был! — объявляется правым, не повинным ни в чем; виноват всегда тот, кто умер! Именно он, по общему свидетельству очевидцев, явился истинным зачинщиком драки; грубиян и насильник, он первым совершил нападение и был убит, причем убит случайно, непреднамеренно, и конечно же, собственным своим ножом!

Понимая обычно, в чем суть, догадываясь о многом, милиция тем не менее ничего тут поделать не может; в уголовном кодексе РСФСР есть специальный параграф, особый пункт, связанный с понятием «необходимой самообороны». Параграф этот допускает любые защитные действия, вплоть до убийства, конечно, если такие действия оправданны. Здесь, безусловно, очень много зависит от показаний свидетелей. И вот почему так важны в блатной дуэли секунданты. Чем их больше, тем лучше для дела.

Хасан привел с собой целую свору… Однако это обилие людей не радовало меня, нет: ведь все они были его ставленниками, его прихлебателями. Я находился сейчас в чужом, враждебном мне окружении и мог столкнуться с любой подлостью, с любой неожиданностью.

— Одевайся! — коротко повторил Хасан. — Пойдем.

— Куда? — спросил я.

— Неважно, — пожал он жирными плечами, — ну, хотя бы на наш пруд! Там тихо, удобно. В крайнем случае — все концы в воду… — и пронзительно глянул на меня. — Согласен?

— А почему бы и нет, — усмехнулся я, стараясь говорить как можно небрежней, — место подходящее. Обожди-ка минутку!

Я отвернулся, расстегивая халат. И тут же опомнился, сообразил, что дамский этот халатик — единственное мое одеяние.

— Слушай, Хасан, — проговорил я озадаченно. — Я согласен с тобой пойти куда угодно. Но как это сделать? Вся моя одежда-то ведь у тебя… А новой я пока еще не обзавелся.

— Та-ак, — протянул Хасан, — так. Ну, что ж, — он наморщился, собрал складки на лбу. — Не можешь идти, давай здесь схлестнемся, пока твоей Марго нет… Не люблю, признаться, бабьих воплей.

«Ага, — тут же подумал я, — он, очевидно, не знает пока ничего. А то, что он явился именно сейчас, это просто совпадение. Но все же и здесь ему везет! Опять он, проклятый, в выигрышном положении! Все шансы — на его стороне…»

— Что ж, Хасан давай схлестнемся, — сказал я, — проверим последнюю талию… Но, полагаю, игра будет честная?

— А как же? — широко ухмыльнулся татарин. — Честность — мой девиз!

— Ну, если так, — сказал я, — верни мне финку. Ты ведь ее, помнишь, забрал вчера вместе с барахлом…

— Так у тебя что ж, другой нету? — спросил он медленно.

— Как видишь, — я развел руками.

С минуту он молчал, размышлял о чем-то, потом заглянул в коридор, махнул рукой:

— Заходи, ребята! — и грузно шагнул ко мне навстречу. Я отстранился невольно… Тогда Хасан сказал, затягивая слова, презрительно оттопырив нижнюю губу: — Не будь таким нервным.

Он нагнулся и вытянул из-за голенища ножик. Ледяным синеватым блеском вспыхнуло узкое лезвие. Вспыхнуло и погасло. Хасан подбросил нож и ловко поймал его. И потом еще раз. И снова шагнул, приблизился вплотную, держа финку в полусогнутой руке, целясь в живот мне колючим, отточенным жалом.

— Слушай, но это не по правилам, — быстро (быстрее, чем следовало бы!) заговорил я, чувствуя, как живот мой и спину обдает знобящим холодком. — Если уж играть, то на равных… Где мой нож?

— А разве это не твой? — поднял брови татарин.

— Нет.

— Извини, браток. А я уж было хотел это перышко отдать тебе…

Он явно резвился, баловался, наслаждаясь моей беззащитностью. Коренастый, широкоплечий, он стоял, прочно расставив ноги и поигрывая мерцающим лезвием. А вокруг, теснясь по стенам и заполняя комнату, настороженно помалкивала многочисленная его челядь: всевозможные шестерки, мелкая шпана…

Все они ждали конца. И конец этот был им ясен так же, как и мне самому. Я был приговорен, находился в безвыходном положений. Все сейчас зависело от Хасана… А он не спешил!

* * *

Хасан не спешил! Он слишком был уверен в себе. Прирожденный игрок, он издавна привык полагаться на фортуну. И она никогда не подводила его раньше.

Однако на этот раз — подвела!

С грохотом распахнулась дверь, и в проеме се увидел я лица Кинто и Абрека.

Следом за ними появилась Марго; она придерживала за плечи побледневшую, плачущую Алтыну.

— О-о-о! — сказал Кинто и присвистнул протяжливо. — И Хасан тут. Собственной персоной! Вот это здорово; тебя-то нам и надо…

— А зачем я вам? — спросил Хасан.

— А ты не догадываешься? — прищурился Кинто. Неспешно, вразвалочку прошелся он по комнате. Согнал со стула одного из хасановских мальчиков и уселся сам. Раздвинул колени и потом, опершись о них ладонями, спросил:

— Не догадываешься? — затем повторил с укоризной: — Ай-ай-ай! Что же это с тобой стряслось? Такой всегда был шустрый, сообразительный, все знал! Как блатных обманывать, как карты ковать…

— Какие карты? При чем тут карты? — завертелся татарин. — Ничего не знаю!

— А вот Саркисян говорил…

— Саркисян? — прошептал Хасан.

— Ну да, — задушевно, почти ласково сказал Кинто, — Саркисян, который на базаре торгует. Знаешь такого?

— Нет, — пробормотал Хасан, озираясь и легонько двигаясь вдоль стены в глубь помещения.

— А он тебя признал и рассказал кое-что. Ха-а-рашо рассказал! Подробно, как на исповеди!

— Не представляю, что он вам мог рассказать… — Хасан облизнул пересохшие губы. — Да и вообще, где он сам?

— Нету его, — сказал Кинто сокрушенно, — нету.

— Как так нету? — вмешался я в разговор.

— Очень просто, — пробормотал Кинто, — нету. — Он указал пальцем через плечо — в сторону Абрека. — Перестарался твой корешок…

Абрек стоял у дверей, посасывая прилипший к губам окурок, исподлобья оглядывал комнату. Он стоял так — длиннорукий, тощий и жилистый, — и под тяжелым его взглядом хасановские ребята пугливо жмурились и поджимались.

— Слушай, Абрек, — спросил я, нахмурясь, — что у вас там произошло?

— Да как тебе сказать, — пожал плечами Абрек. — Промашка вышла. Он, понимаешь, поначалу не хотел колоться, ну, я осерчал маленько…

— Прома-а-ашка, — низким вздрагивающим голосом отозвалась вдруг Алтына и всхлипнула, стукнув зубами. — Ты бы видел, что он, зверь, с ним сделал, что натворил! Привязал к стулу, а потом…

— Ладно, тихо, уймись, — торопливо склонилась к ней Марго. — Молчи, милая, молчи.

— Я молчу, — запинаясь, с трудом выговорила Алтына, — я молчу…

И она как-то странно выгнулась вся, запрокинула голову: у нее начиналась истерика.

— Главное, это ж я заманила его! Позвала, мигнула — ну, он и пошел, — причитала Алтына, захлебываясь, задыхаясь от слез. — Доверчиво пошел, с охотой. Теперь его кровь на мне!

При этих ее словах меня передернуло. Случилось все то, о чем я догадывался и чего втайне опасался с самого начала… Абрек перестарался, переборщил. Он всегда перебарщивал. Любое связанное с ним дело пахло кровью — это знали все! И я это знал. И Хасан тоже…

Никто из нас не заметил — когда и как оказался татарин возле окна. Взгляды всех находящихся в комнате прикованы были к Алтыне. Марго успокаивала ее, совала ей какие-то таблетки. Кинто, чертыхаясь, поил ее водой. Я суетился здесь же. И когда раздался звон разбитого стекла, все мы удивленно поворотились к окошку.

Поворотились и увидели, что рама сорвана, болтается на одной петле, горшок с геранью сброшен на пол, и все вокруг усыпано стеклянным блескучим крошевом, глиняными черепками, красными брызгами рассыпавшихся цветов.

Хасан исчез. Он воспользовался общей растерянностью и суматохой и выпрыгнул через окно. Сделать это было нетрудно, Марго жила на первом этаже.

— Упустили, — завопил я. — Из рук ушел… Что же делать, братцы?

— Н-да, глупо, — пробормотал Кинто, подойдя к окошку. Он смахнул рукавом осколки с подоконника, потрогал шаткую раму. — Глупо получилось. Не чисто, не по-деловому. Ай-ай-ай…

Кинто расстегнул пиджак — достал из-за пояса вороненый, масляно поблескивающий кольт. Осмотрел его внимательно, с треском прокрутил барабан и ловко вскочил на подоконник.

— Где ж ты собираешься его искать? — спросила Марго.

— Не знаю, — сказал, оборачиваясь, Кинто, — да все равно — далеко он не уйдет.

— Что же, ты прямо на улице, средь бела дня, пальбу откроешь? В открытую? Нет, Кинто, так не годится!

— Ну а как же тогда быть? — наморщился Кинто и опустился на корточки. — Неужели дадим ему уйти? И как его потом достанешь? Где?

— Во всяком случае не на пруду, — сказал я, — в кодлу он не явится. Не такой, братцы, он дурак! У него теперь один выход: бежать из Грозного…

— Это верно, — пробасил от дверей Абрек. Он по-прежнему стоял на пороге, мусоля папироску, загораживая собою выход. — Хасан не дурак. Однако без барахла своего он не уйдет. Полтора миллиона — шутка сказать! Головой ручаюсь, он первым делом за вещами своими, за грошами, за своим золотишком кинется… Вот там-то и надо его пасти!

— Но где это все у него спрятано? — задумчиво поднял брови Кинто.

— А это мы у мальчиков спросим, — усмехнулся Абрек. — Они в курсе.

Он сказал это, и сейчас же среди хасановских ребят возникла тихая паника. Они сбились в кучу и испуганно замерли.

Абрек обвел их сумрачным цепким взглядом. Потом поманил одного из них пальцем:

— Иди-ка, голубь, сюда! Ты меня знаешь?

— Знаю, — с готовностью ответил тот. Приблизился к Абреку и как-то съежился сразу — словно бы вдруг озяб.

— Слышал, о чем речь? — спросил Абрек.

— Ага…

— Хасанову хавиру можешь указать?

— Могу! Ради Бога! Но у него их две… тебе какая нужна?

— Обе! — отозвался Кинто. Грузно, похрустывая битым стеклом, слез с подоконника, спрятал револьвер под пиджак. — Обе нужны. И сразу! Сейчас! Тут ни минуты терять нельзя.

Абрек сказал, выплюнув окурок:

— Тогда разделимся. Я пойду с этим, а ты прихвати другого кого-нибудь…

— Лады, — кивнул Кинто. Он посмотрел в угол на столпившуюся там глухо шепчущуюся шпану и приказал властно:

— Идемте-ка все! Покажете, где да что… Тут вам делать нечего… Но с-смотрите у меня: без фрайерства, без хитростей! Если только что-нибудь — положу на месте.

И он небрежно — растопыренной пятернею — похлопал по пиджаку, по тому самому месту, где грелся у его живот тяжелый вороненый кольт.

 

32

Сомнения

— Что же все-таки было там, на Вокзальной? — спросил я затем у Марго.

— Ах, да что… — она вздохнула, косясь на Алтыну; та лежала на диване ничком, расслабленная и притихшая, и, судя по всему, спала.

— Этого Абрека ты ведь лучше меня знаешь.

— Знаю, — сказал я, — лютый мужик.

И тотчас припомнился мне случай, происшедший в Тбилиси, чудовищный случай, о котором в поныне еще толку все кавказское ворье… В одном из тбилисских ресторанов за банкетным столом сидели однажды урки, собравшиеся на толковище. Был среди них и Абрек. Внезапно к столу подошел некто Гоги — местный блатной с запятнанной репутацией. О нем ходили нехорошие слухи. Поговаривали, будто где-то он был уличен в нечестных поступках — и не смог оправдаться…

Когда Гоги появился возле стола, урки умолкли настороженно. Потом один из самых авторитетных — старый ростовский взломщик по кличке Бес — сказал негромко, вполовину голоса: — Сгинь, мерзавец.

— Но почему? — уперся Гоги. — За что? На каком основании?

— Не шуми, — предупредили его блатные, — кончай базарить! Ты свою вину сам знаешь.

— Ничего не знаю, — заявил Гоги, — никакой моей вины нету. А за чужую болтовню я не ответчик.

— Значит, не уйдешь?

— Нет. А если я в чем грешен — пусть докажут…

И вот тогда поднялся из-за стола Абрек. Он встал, вертя в пальцах вилку, небрежно поигрывая ею. Подошел к несчастному этому парню и вилкой проткнул ему глаз. Проткнул и вырвал, и потом, посолив этот глаз, невозмутимо сжевал его, съел, запив бокалом терпкого цинандали…

Все это я вспомнил сейчас и повторил:

— Представляю, что он сделал с этим Саркисяном!

— Все лицо ему искромсал ножом, — сказала, нервно закуривая, Марго. — Смотреть было жутко.

— Так… И куда ж вы его потом дели?

— В том подвале есть котельная. Понимаешь? Пришлось, его в топку бросить, чтоб никаких следов…

— О, черт возьми, — проговорил я, содрогаясь. — О, черт, что за проклятый мир? Куда я попал? Теперь и Хасана эта участь ждет… Да плевать на все его подлости!

— Не психуй, — жестко сказала Марго и рывком загасила о стол сигарету. — Об этом раньше надо было думать. Ты ведь сам все затеял! И участь свою выбрал сам. Кого ж теперь винить?

— Да, да, ты права.

Я почувствовал вдруг усталость, отчаянную и безмерную. На душе стало муторно и нехорошо… Подруга моя сказала правду: я сам был во всем виноват! Я сам избрал такую участь, и пошел на дно, и с каждым днем опускался все ниже и ниже…

Что- то случилось со мною, что-то во мне словно бы надорвалось. Так бывает с туго натянутыми струнами; одно неосторожное движение — и волокна лопаются, звеня.

— Я устал, — сказал я спотыкающимся, тягучим, сонным голосом, — я страшно устал! И вообще, я не знаю, как мне жить дальше… Не знаю… Во всяком случае, так, как сейчас, я жить не могу! Ты понимаешь меня, Королева?

— Понимаю, — ответила она и неожиданно мягко, тепло, почти по-матерински погладила меня по голове. — Понимаю теперь, какой ты есть…

— Это какой же? — самолюбиво дернулся я.

— Ну, ну, не ершись, — сказала она, продолжая поглаживать меня, ворошить мои волосы, — не дергайся попусту! Ты, конечно, мужик, стоящий мужик — это я еще ночью поняла… Для постели ты годишься, а до дела пока еще не дозрел. Есть в тебе эдакая червоточина, как и в этой дуре моей, в Алтыне. Интеллигентность вас губит, вот в чем вся суть! Добренькими хотите быть… А в нашем мире на таких — на добреньких — воду возят. Доброта — как навоз, ею землю удобряют… Ты вот пожалел сейчас Хасана, а он тебя не пожалел бы, нипочем бы не пожалел! И прав был бы по-своему; он старая сволочь, он знает жизнь. А тебя учить еще надо.

Она легонько сжала пальцы и корябнула мне голову, уколола остриями ногтей.

— Ах, еще тебя много воспитывать надо. Всему учить — и делам и любви.

— Но ты ж только что сказала, что для любви я гожусь…

— В общем, да, — усмехнулась она, — талант имеется. А вот выучки пока маловато, ты еще простоват, неопытен. Тонкостей не понимаешь. Ну, ничего, я за тебя возьмусь! Главное, чтоб сила была, остальное приложится.

Так мы долго с ней беседовали. И постепенно я угрелся, отмяк. Волна отчаяния, захлестнувшая меня, опала; стало легче дышать. И я сказал погодя:

— Налей-ка, милая, водочки!

— Вот это другой разговор, — согласно кивнула Марго, — это правильно.

Она быстро собрала на стол, наполнила стопки и затем, поднимая свою, сказала:

— Ну, бывай здоров! — и тут же прищурилась пытливо. — Кстати, как ты себя чувствуешь? Как твой грипп?

— Ты знаешь, — медленно, удивленно проговорил я, — а ведь он, по-моему, прошел.

Грипп и действительно прошел! Сказалась, вероятно, та нервная встряска, которую я нынче днем получил; она явилась лучшим лекарством.

— Шумный выдался у нас денек! — вздохнул я и выпил водку и покосился на разбитое окно; за ним уже клубился вечер, густела и реяла синяя тьма.

Где- то там, в наплывающей ветреной темени, шла сейчас погоня за Хасаном… И словно бы отзываясь на эту мою мысль, глухо вскрикнула и застонала во сне Алтына.

Она лежала, разметав руки, дыша неровно и трудно. Брови ее были сведены. Под глазами плавились тени. Две морщинки — две горькие трещинки — обозначились в углах запухшего рта.

— Разбуди ее, Марго, — сказал я. — Пускай выпьет с нами.

— Она не пьет, — отмахнулась Марго.

— Совсем не пьет?

— Ни капли. Она же марафетчица! Курит план… Ну, еще и колется иногда… Она и сейчас под марафетом. Я ей снотворное дала — тройную дозу — пусть отлежится, успокоится.

— А ведь хорошая баба, — сказал я, разглядывая спящую, — молодая еще… жалко.

— Баба! — Марго поджала губы. — Была когда-то бабой… А теперь одно только название. Одна видимость. Декорация, как в театре. Понимаешь?

— Не очень… Объясни.

— Ей операцию делали, — понизив голос, уточнила Марго, — вырезали всё, подчистую.

— Как же это с ней стряслось?

— Ну, чудак. Была больная — и запустила… Неужто не ясно? Слава Богу, попалась мне вовремя. Я подобрала ее, помню, в сарае, в грязи; она совсем плохая была, уже и ходить не могла.

— Не надо, не надо, — забормотала вдруг Алтына. Умолкла на миг и потом сказала тоненько: — Встретимся в порту.

— Ленинград, наверное, вспомнила, — оглянулась на нее Марго, — родину свою… Она, между прочим, из культурной семьи. Отец у нее известный питерский профессор!

* * *

Так узнал я историю грозненской проститутки — Алтыны.

Все началось с марафета.

Впервые она попробовала анашу, когда ей исполнилось шестнадцать лет. В тот год Алтына (тогда ее звали Светланой) приехала из Ленинграда в Ялту, в гости к родственнице своей, к престарелой тетке.

Слоняясь целыми днями по городу, по знойным черноморским пляжам, она вскоре познакомилась с местной уличною шпаной и сдружилась с нею. Стала бывать в притонах. И вот там-то ее научили курить. Ее быстро и многому там обучили…

Старая тетка ее (между прочим, заслуженный педагог, орденоносец, директор районной школы-десятилетки) не заметила в девчонке никаких перемен. Она вообще ничего не замечала до тех пор, покуда не стряслась беда… Светлана исчезла, скрылась из дому и не вернулась больше. Ее сманил и увез с собою одесский уркаган Серега Зверь.

Он гастролировал тем летом в Крыму и случайно — мимоходом зашел в одну из ялтинских портовых малин. Увидел там Светлану. Влюбился в нее. И уже не выпустил из когтей.

Так началась ее босяцкая, блатная жизнь.

Серега Зверь увез ее в Одессу, оттуда они отправились в Днепропетровск; поколесили по Украине, затем попали на Кавказ.

Хороший квартирный вор, опытный домушник, он всюду добывал деньги — немалые деньги! — и тратил их, не скупясь, на свою подругу.

Светлане нравились эти поездки — новизна впечатлений, перемена мест… Она не знала, что Серега мечется по стране, гонимый страхом, спасаясь от мести блатных.

Хороший вор, он был, по сути дела, отвергнут законом: за ним числились старые лагерные грехи! Он ссучился на Колыме, в Заполярье — далеко от здешних мест. А те, кто знали об этом, по-прежнему сидели еще, тянули срока… И все же душа его не могла быть спокойной. На каждом шагу его подстерегала неожиданность — роковая встреча, внезапное разоблачение… Мир мал и тесен — истина эта известна всем. Особенно хорошо ее знают шпионы и уголовники!

И то, чего он боялся, однажды свершилось. На одной из дагестанских станций Серега услышал вдруг чей-то возглас:

— Здорово, ссученный!

Вздрогнул, оглянулся и встретился взглядом с чужим, незнакомым ему человеком.

Человек был незнаком, но сами слова его, и интонация, и грозный, сокрытый в этом смысл — все было знакомо Зверю. Знакомо до ужаса, до тошноты.

Он понял, что его нащупали, нашли. И уже знал теперь, отлично знал про все, что с ним должно случиться.

В ту ночь он пил отчаянно, с надрывом, удивляя свою девочку необычной, почти ребяческой нежностью…

А наутро его не стало. К нему пришли и позвали его к друзьям, на разговор.

По словам Марго, за ним пришла какая-то женщина… И вот тут наконец-то я понял переживания Алтыны, осознал, в чем причина недавней ее истерики.

Она, конечно же, вспомнила собственное свое прошлое! Увидела в том, что случилось, нечто общее с судьбой Сереги Зверя. С ним, очевидно, поступили так же, как и с этим Саркисяном; во всяком случае — вполне могли так поступить.

Серега ушел и канул навечно. Светлана осталась одна — без денег, без друзей, без чьей-либо помощи. Началась новая жизнь, бездомная и бедственная.

Квартиру, где она жила, пришлось оставить, вещи продать. И все же в Ленинград к родителям своим она так и не вернулась, не захотела, не нашла в себе сил.

Она была уже конченой, пропащей. Возврата в прежний мир не было — Светлана это чувствовала и жила бездумно, отрешась от всяких надежд.

Какое-то время она скиталась по югу страны вместе с бродягами и нищими (блатные весьма метко называют их «крахи»), ночевала на вокзалах и пустырях, отдавалась за ломоть хлеба, за одну затяжку анаши… Вот тогда-то и появилось у нее это прозвище — Алтына.

А затем она заразилась. Случилось то, что было, в сущности, неизбежным. Больная, брошенная всеми, Алтына погибала и выжила случайно, благодаря Марго. Встреча с этой бандершей, со знаменитой этой королевой проституток, явилась для нее подлинным спасением.

Марго подобрала ее, пригрела, поставила на ноги. И постепенно, из «подзаборницы» — из дешевой и грязной вокзальной шлюхи — Алтына превратилась в отличную профессионалку, в проститутку высокого класса…

Она лежала теперь, разметавшись на диване, легонько постанывала и что-то горестно лопотала во сне. С виска ее вдоль щеки стекала желтая, с медным отливом, вьющаяся прядка. Голубоватая жилка подрагивала на шее.

— Да, досталось бедняге, — заметил я, пристально, с жалостью разглядывая Алтыну, — хлебнула лиха, что говорить!

Потом, резко поворотившись к столу, взял графин. Налил водки в стакан и опрокинул его в горло, не глотая:

— Все мы здесь, в сущности, покалеченные. Разве не так, Марго?

— Так-то оно так, — повела бровью Марго. — Конечно… Но к чему ты это?

— Да просто. Подумал о жизни… Знаешь анекдот про бочку?

— Нет. Какой?

— Приводят еврея в ад. Там, известное дело, наказывают грешников — поджаривают, вешают за ребро… Сатана говорит: «Выбирай сам, что понравится». Ну, еврей рад. Ходит, приглядывается. Наконец видит: в углу громоздятся бочки, наполненные дерьмом. В них люди стоят по пояс в дерьме и покуривают… «Вот это — по мне», — улыбается еврей. «Залезай», — приказывает сатана. Грешник залезает в бочку. Закуривает. Доволен. А в следующий момент по рупору раздается команда: «Бросай курить — становись на руки!» Понимаешь? Так вот мы все на Руси и живем: одна минута перекура, а остальное время — на руках…

— А что ж делать? — Марго вздохнула коротко. Лоб ее наморщился.

— Но почему нет людям счастья? И если есть оно — то где? Где оно?

— Счастье? — переспросила Марго, помедлила, потягиваясь. И вдруг добавила, раздувая ноздри: — Счастье, голубчик, впереди. А как нагнешься — все сзади!..

* * *

Ночью — уже поздно, накануне зари — явился Кинто. Он пришел усталый, запыленный. Отпыхался, присев к столу, зашуршал папиросами, прикуривая. Потом сказал:

— Я ненадолго… Дела… Значит, так: ушел все-таки татарин. Облапошил нас!

— Он что же, так и не попытался взять свои вещи? — удивился я.

— У него, оказывается, не две хавиры имелось, а три… Мы это уже потом выяснили, случайно. Он все самое ценное, золотишко и гроши, хранил, сукин сын, возле станции, в бараке, у знакомого мужичка одного.

— Все заранее обдумал, — усмехнулась Марго, — все учел… Ловок!

— Вы в том бараке побывали, конечно? — спросил я.

— А как же?!

— Когда это было? В котором часу?

— Где-то около десяти…

— А рванул он отсюда примерно в два часа дня, — я покосился на Марго. — Так?

— Да вроде бы, — замялась она, — не помню уж точно…

— Я помню, — сказал Кинто. — Когда мы вышли с Абреком, было четверть третьего… Но в чем дело?

— За это время через Грозный проходит обычно шесть поездов дальнего следования и несколько местных. Надо бы теперь разузнать…

— Ах, ты вот про что, — махнул рукою Кинто. — Не волнуйся, уже узнали! Он отчалил с ростовским, четырехчасовым. Его ребята на перроне засекли. Жалко, они тогда еще не в курсе были… Но это пустяки. Главное дело сделано. След найден!

— Да, — с облегчением сказал я, — это самое главное. Я разговаривал с Кинто и невольно — каким-то краешком сознания — удивлялся собственным своим словам. Я словно бы раздвоился и никак не мог разобраться в своих ощущениях… Утром еще я усердно разоблачал Хасана. Затем — в конце дня — пожалел его, раскаялся, восстал против жестокостей блатного мира. А теперь вот, узнав, что татарин перехитрил нас и скрылся, я снова жажду мести, помогаю розыску, хочу, чтобы он был взят и наказан!

«Глупо как-то все получается, — подумал я вскользь, — мечусь, раздваиваюсь, противоречу сам себе… Любопытно, какие еще перемены произойдут со мной за эту ночь?»

— Я к вам прямо со сходки, — сообщил Кинто. — Было толковище…

— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовалась Марго, — расскажи!

— Пришли все хасановские должники, все его жертвы. Рыл сто — не менее того. Речь держал Ботало. Он сказал: «Найти Хасана — вопрос чести! Дело тут не в грошах, которые он унес в своем клюве, дело в принципе… Так фрайернуться, как мы, — это ж неслыханный позор! Если мы не сыщем татарина, будет смеяться вся босота — от Одессы до Владивостока».

— Хорошо сказал, — одобрил я, — точно!

— Между прочим, — Кинто быстро взглянул на меня, — тебя там все хвалили…

— Он у меня умненький, — Марго ласково потрепала меня по плечу. — Только вот психованный немножко.

— Перестань, — я отвел ее руку и сказал, одновременно хмурясь и улыбаясь: — Какой я умненький? Наоборот, дурак…

— Брось ломаться! — сказал Кинто. — В самом деле — если б не ты, Хасан еще долго бы не был разоблачен. Это всем понятно.

— Ну, а если бы не ты, — ответил я тогда, — Хасан меня прикончил бы здесь — выпотрошил в два счета… Я ведь был в его руках!

— Ну, значит, мы квиты? — медленно проговорил Кинто.

— Выходит, так.

Кинто привстал и протянул мне руку:

— Давай, старик, забудем то, что было! Не обижайся. Не держи зла. Расстанемся друзьями… Идет?

— Идет, — сказал я, пожимая твердую его сухую ладонь. — Но почему расстанемся?

— Так ведь я уезжаю.

— За Хасаном, что ли?

— Ну, да. У нас тут целая бригада создана. Поезд отходит через сорок минут.

Марго сейчас же сказала, наполняя стаканы:

— Выпьем, раз такое дело, — и мигнула глазом. — Пусть все будет хорошо!

— Пусть будет, — сказал Кинто.

Мы дружно сдвинули стопки. Затем он встал, пошел к дверям. И, глядя ему в спину, я вдруг забеспокоился.

— Погоди, — позвал я. — Ты что же, хочешь ехать без меня?

— Так ведь ты болен, — растерянно пробормотал он, оборачиваясь в дверях и теребя картуз. — Мне Марго еще вчера утром говорила…

— Конечно, — сказала, потянув меня за рукав, Марго. — Да и куда ты вообще годишься в таком виде — без штанов? Посмотри на себя!

— Ерунда, — отмахнулся я, — штаны где-нибудь найдем. Правда, Кинто?

Он молча пожал плечами. Тогда я поспешно шагнул к нему и покачнулся, цепляясь за спинку стула.

Комната померкла вдруг и закружилась; предметы сдвинулись, исказились… Красноватое облачко скользнуло по моему сознанию и на мгновение застлало взор. Из багряной этой: мути просочился голос Марго — неясный, звучащий как бы издалека:

— Ну вот, сам теперь чувствуешь…

— Я не болен, — хрипло выдохнул я, — я пьян. Грипп давно кончился… Я просто выпил. Это пройдет.

— Да у тебя же ведь жар, — сказала Марго. И я почувствовал на щеке прохладное прикосновение ее ладони. — Ты ведь горишь. Ложись-ка, миленький, ложись.

— А где Кинто? — спросил я, слабо сопротивляясь.

— Ушел уже, — ответила она, укладывая меня в постель. — Уехал… А ты спи!

 

33

Королева и ее друзья

Приключение на сталинском пруду не прошло для меня даром; я жестоко простудился и провалялся в постели, в жару, две недели.

За это время я успел приглядеться к Марго и слегка разобраться в ее делах.

Дела у нее были большие и самые разные.

Марго, как оказалось, возглавляла не только ростовский, известный мне притон. Она входила в солидную корпорацию — была там кем-то вроде члена правления. Корпорация эта охватывала почти все города Северного Кавказа, ей принадлежали десятки подпольных увеселительных заведений.

Занималась Марго и другим прибыльным бизнесом: перепродажей ворованных «темных» вещей, а также документов. Именно это последнее обстоятельство и привело ее теперь в город Грозный, в столицу Чечено-Ингушетии.

Здесь, я чувствую, должен объясниться. События, о которых я вам рассказываю, происходили в 1946 году — вскоре после того, как была по приказу Сталина почти полностью ликвидирована небольшая эта республика…

…Как и в эпоху вавилонского пленения, шли по горным дорогам люди, нагруженные скарбом; мычал, разбредаясь скот; плакали дети в ночи. Все было, как в баснословной древности! Только конвой, подгоняющий народ, одет был в красноармейские шинели.

Людей согнали к железнодорожному полотну, погрузили в товарные составы и отправили на поселение в Среднюю Азию, за Урал и в Сибирь. Операция эта проделана была довольно ловко, со знанием дела. Территорию республики очистили в короткий срок.

Очистили быстро, но все же не полностью. Дело в том, что высылке подлежали не все вообще жители гористой этой страны, а только ингуши и чечены; только те, у кого были определенные паспорта.

Некоторые из них сумели укрыться во время облавы, спастись от нее. Иные бежали с этапа и тайно вернулись в родные места. И всем им теперь необходимо было обзавестись новыми бумагами.

Неожиданный спрос породил ответное предложение; мгновенно возник черный рынок, снабжающий население всякого рода «ксивами» — паспортами, справками, метрическими свидетельствами и удостоверениями личности.

В Грозный и в соседние города съехались фармазоны и мошенники всех мастей и разрядов. Они потянулись сюда с разных концов Советского Союза. Больше всего было здесь специалистов из Ленинграда и Одессы. С одесситами, в основном, и держала контакт Королева Марго.

Она ведь и сама была родом из Одессы, из этого русского Марселя! Выросла там, в портовых кабаках, и прошла хорошую школу.

Марго была старше меня на семнадцать лет и помнила еще классическую воровскую Одессу: Одессу Мишки Япончика, Семки Рабиновича и Соньки Золотой Ручки; мир контрабандистов и портовых жиганов, дерзких налетчиков и рыцарей Молдаванки.

* * *

Ее частенько посещали старые друзья. Приходил некто Марк, тщедушный и юркий, с аккуратно подстриженными усиками над тонким безгубым ртом. Он постоянно хихикал, поеживался и мелким нервным движением потирал ладонь о ладонь.

Усевшись, он тотчас же поджимал одну ногу под себя, а другую закручивал штопором вокруг ножки стула. И в такой позитуре, ежась и потирая ладони, подолгу беседовал с Марго, предавался воспоминаниям… Они знали друг друга с детства, росли на Черноморской, в одном доме, и с умилением, с элегической грустью вспоминали ранние свои годы.

— Твоя покойная мамаша, Марго, — говорил он, ерзая на стуле, — была умная женщина. Нынче таких нет и больше уже наверняка не будет… Не помню, в каком, дай Бог сообразить, кажется, в двадцать восьмом году, когда я получил первый приличный гонорар за аферу с товарными накладными, она сказала: «Марк, мое старое сердце радуется, глядя на молодежь. Все вы помаленьку выходите в люди. Давно ли с Марго дрались из-за горшка и бегали, размазывая по улицам сопли? А вот сейчас ты уже — фармазон, уважаемый человек. И девочка моя тоже хорошо устроена. Я видела, в каком-белье она ходит! Такого белья нет даже у жены итальянского консула. А если. кто скажет, что это не так, то пускай он горит огнем… Я рада за молодежь и могу теперь умереть спокойно!»

Нередко вместе с Марком приходили братья Новицкие — известные граверы, специалисты по изготовлению печатей. Тогда в доме становилось шумно. Новицкие были люди веселые. Один из них, Аркадий, хорошо играл на гитаре. Другой, старший брат Яков, любил произносить застольные тосты.

Тосты были у него замысловатые, длинные, и начинал он их издалека… Летела однажды стая птичек, — повествовал он, вздымая над столом стакан и выпячивая толстые сальные губы. — Она летела долго и приморилась, но продолжала-таки свой путь. И лишь одна маленькая птичка — хитрая птичка, в сущности говоря, эгоистка! — решила сачкануть и попастись на травке… И вот она опустилась в кусты и подумала: «Нехай другие вкалывают, а мне и тут хорошо!» Но фрайерскую эту мысль она не успела додумать, потому что ее мгновенно сожрали волки… И правильно сделали, конечно! Но к чему я это все говорю? Я к тому это все говорю, что никому и никогда нельзя отбиваться от стаи. Надо всегда держаться своих, быть возле своей бранжи. Это закон диалектики! И сейчас я пью за нашу Марго, пусть она живет двести лет, за нашу королеву, которая знает законы и понимает; что — почем… Когда здесь, на Кавказе, запахло жареным, она сразу же вспомнила Одессу и вызвала нас! Когда-то давно мы помогли ей… Помнишь, Аркашка, какую справочку мы замастырили для губернского суда? Когда защитник Марго предъявил ее, обвинителя хватил инсульт, он потерял дар речи и, насколько мне известно, не может обрести его по сей день… Мы выручили Марго, помогли ей, а теперь она помогает всем нам. И это прекрасно!

С братьями Новицкими у меня случился однажды забавный разговор.

Помню, я дремал… И был разбужен рокотом голосов. Братья толковали, как я понял, о паспортном режиме, о внутренней политике государства. Я слушал их некоторое время, а потом сказал:

— Вы мне вот что объясните… Здешняя республика еще недавно находилась как бы на осадном положении, была наводнена войсками МВД. Да и сейчас еще тут полно чекистов. Ведь так?

— Так, — согласились братья.

— Почему же в таком случае власти не трогают нас — уголовников, не мешают нам?… Как это понять?

— Очень просто, — сказал Аркадий. — Охраной порядка занимается здесь не столько милиция, сколько военная комендатура. А ей уголовники не интересны. Ей ингуши интересны. Вообще, политические враги.

— Но какие же враги ингуши? — усомнился я. — Дети гор, что они понимают в политике?

— Они-то, может, не понимают. Зато МВД все понимает отлично!

— А кстати, в чем они провинились? За что их?

— Ч-черт их знает, — проворчал Яков и почесал кудлатую свою рыжую бороду. — Разве поймешь? Да это и неважно. В партии ведь блатные порядки. Если кого обвинили, он должен тут же оправдаться. Не сумел — значит враг!

— У Сталина есть одно высказывание, — подхватил Аркадий, — не помню уж точно, как там… Что-то вроде того, что «если бы мы придерживались своих законов так же, как и блатные, мы бы давно уже достигли коммунизма».

— Ну, это ты, Аркашка, врешь, — сказала Марго.

— Лопни мои глаза, не вру, — серьезно ответил Аркадий. — Поройся в его книгах, найдешь!

— А ты что ли, рылся?

— Я — нет. А вот Костя Граф читал! Он мне и сказал об этом… Насчет Кости, я думаю, ты сомневаться не будешь?

— Ну, если Костя, — пожала круглым плечом Марго.

— Ну, если Граф, — как дальнее эхо отозвался Яков. Аркадий взял с пола гитару, лениво ущипнул струну, потом под тягучий звон ее проговорил насмешливо:

— Вообще, если вдуматься, Сталин — он кто? Он ведь самый настоящий уголовник. Такой же, как и все мы.

— Как мы? — с обидой возразил Яков. — Нет уж, извини. Я не согласен. Мы, фармазоны, все-таки интеллигенция. А он, судя по всему, обыкновенный авлабарский блатарь…

— Эх, был бы он блатарь, — заметил я тогда, — был бы он блатарь, я бы вызвал его на толковище, предъявил бы ему пару слов… Нет, ребята, вы урок не обижайте. Хоть он и такой же, как мы, но все же не наш!

— Ну, значит, просто ссученный, — медленно и звучно сказала из угла Королева Марго.

* * *

Костя Граф, о котором упоминали братья, был высок, дороден и совершенно лыс. На хрящеватой его переносице поблескивало пенсне в золотой оправе и во рту, когда он улы- бался, виднелись два ряда золотых зубов. Сын галицийского портного, он выдавал себя за шляхтича, за польского аристократа, и, надо сказать, это ему удавалось вполне! Лощеный, надушенный, всегда отлично одетый, Костя производил внушительное впечатление.

Это был деятель крупного масштаба — ученик легендарного Рабиновича, один из последних представителей вымирающего племени кукольников и аферистов.

Было интересно слушать, как он и Марго разговаривали, перебирая имена былых друзей и знакомых и поминая своих учителей.

Потягивая кислое вино (Граф пил только сухие вина — водки не признавал), дымя сигареткой, вправленной в длинный янтарный мундштук, он говорил, слегка гнусавя и небрежно растягивая гласные:

— Ах, душа моя, как быстро, как стремительно бежит время! Страшно подумать: ведь почти никого уже не осталось… А какие были люди, Боже ты мой! Какое общество собиралось на Дерибасовской, в Ланжероне и там — ну помнишь? — где я впервые с тобой познакомился…

— Ты, наверно, имеешь в виду малину на Пушкинской, — подсказывала Марго, — напротив табачной фабрики? Со мной еще была тогда Любка Блоха. Ее потом зарезали в порту.

— Вот, вот. На Пушкинской… Какое изысканное общество! Сема, Сонечка, Коля Грек. Бывали, конечно, и другие — Япончик, например. Но я, признаться, Мишу не любил за грубость. Я, душа моя, ценю интеллект, блеск, остроумие. Сейчас это все дефицит. А тогда… Ты, между прочим, настоящей Одессы почти уже не застала, при тебе она начала мельчать. Но все-таки еще были люди! Твоя покровительница — Золотая Ручка — это же прелесть, умница, пока не нахлещется, правда. Но тут уж другое дело. С пьяной женщины какой спрос?

— Вот эти самые слова, — смеялась Марго, — эти слова, я помню, она сказала однажды Семке после того, как облевала ему пиджак. «Мосье Рабинович», — сказала она…

— Да, да. Я тоже помню. Но не в этом суть. Главное, кончаются, уходят последние аристократы. Кстати, в тридцать втором, на Беломорканале, на войтинском участке, я встретил своего учителя… Матерь Божья, во что превратили человека! Он, знаешь, совсем доходил тогда — худой был, оборванный, глаза слезятся, руки дрожат… Это — знаменитые Семины руки! Руки гениального мастырщика! И теперь ты скажи мне: как после всего этого жить на свете?

Граф умолкал на мгновение, томно прихлебывал вино. И затем продолжал уже другим, суховатым тоном:

— Но жить все-таки надо… А посему, моя прелесть, давай-ка перейдем к делу!

В сущности, дело, каким занималась здесь Марго, было крайне простым. Она поставляла аферистам различные документы, которые скупала у местных карманников.

Регулярно по субботам ее навещала пожилая благообразная дама с хозяйственной сумкой. Туго набитая эта объемистая сумка содержала в себе недельную добычу ширма-чей.

На Марго работало несколько блатных артелей не только в Грозном, но ив Махачкале, и в Орджоникидзе. Каждая из артелей посылала товар свой в отдельном свертке. Марго принимала эти свертки и тут же рассчитывалась с посыльной. Платила она по твердой таксе (чистый новенький паспорт стоил 300 рублей, потрепанный — в половину меньше; профсоюзные билеты и всяческие удостоверения котировались от полутора до двух с половиной сотен).

А затем уже появлялись ее друзья.

В основном, это были, как я говорил, одесситы… Но все же у нее имелись и другие знакомства.

* * *

Время от времени в дом к Марго наведывался смуглый худой горбоносый мужчина — не то грек, не то цыган по прозвищу Копченый. Он тоже был давним ее приятелем. Но где и когда они познакомились, и откуда он родом, этого я так и не смог понять. Во всяком случае, одесситом Копченый не был! Он не терпел пустой болтовни, не любил предаваться сентиментальным воспоминаниям. Молчаливый и сдержанный, он с ходу садился к столу и, посвистывая и щурясь, подолгу рылся в документах; шуршал ими, разглядывал на свет.

Потом, отобрав то, что нужно, и упрятав ксивы в портфель, Копченый уходил, оставляя Марго толстую пачку денег. Расплачивался он всегда щедро, не торгуясь, давал гораздо больше, чем другие.

Марго упрашивала его посидеть и выпить водочки… Как правило, Копченый отказывался: был занят, вечно куда-то спешил. Но как-то раз он все же уступил и остался, и выпил. И вот тогда мне показалось на мгновение, что я смогу о нем хоть что-то узнать.

Случайно, вскользь, Копченый упомянул о Бухаресте; оказывается, он там виделся с Марго еще в 1942 году…

«Ага, — подумал я, — румын, вот он кто! Ну, конечно».

Но тут же он, кривя жесткий свой рот, начал почем зря бранить этих самых румын.

Удивительное дело, изо всех друзей Марго сумрачный этот человек заинтересовал меня сильнее всего; в нем угадывалась какая-то странная, неясная для меня сила.

Я выбрался из постели (к тому времени я выздоравливал уже и начинал ходить), подсел к столу. Мы разговорились с Копченым. И я с удивлением узнал, что он уроженец Новочеркасска.

— В таком случае, — заявил я, — ты должен был бы слышать о Денисове.

— Денисов? — он поднял брови. — Был, кажется, такой генерал…

— Главнокомандующий Донской белой армией, — уточнил я, — совершенно верно! Так это мой родственник — со стороны матери.

— Родственник? — проговорил он удивленно. — Занятно… Что же с ним произошло? Кокнули старичка?

— Да нет. Уберегся, бежал. Теперь за границей живет. Там, между прочим, почти вся моя новочеркасская родня.

— Где? В каком месте?

— Во Франции вроде бы. В Париже.

— Ах, Париж! — протяжно, со всхлипом вздохнула Марго. — Ах, Париж… Город моей мечты. Обожаю Францию! Завернуть бы туда на полгодика, взглянуть бы на настоящую жизнь…

И она пропела негромко:

Там девочки танцуют голые,

Там дамы в соболях.

Пижоны платят золотом,

А урки носят фрак…

— Да, действительно, — пробормотал я, — взглянуть бы… Но как? Как это сделать?

— У тебя есть о них какие-нибудь сведения? — спросил Копченый деловито.

— До войны мать переписывалась с кем-то, не помню уж с кем, с теткой, кажется. А потом — сам понимаешь. Война началась…

— Может, никого уж и не осталось, — сказала, потрепетав ресницами, Марго.

— Ну, это вряд ли, — сухо усмехнулся Копченый. — Белогвардейцы — народ живучий. Да и гестапо их не трогало, не преследовало. Скорее, наоборот!

— Как бы то ни было, — сказал я, — Франция далеко, и попасть туда трудно… Да что трудно — невозможно!

— То есть как невозможно? — отозвался Копченый. — Ерунда! Все возможно.

Он помолчал в раздумье, постукал пальцами о край стола, затем спросил, сощурясь:

— Ты и в самом деле хотел бы уйти за рубеж?

— Конечно, — сказал я.

— Это серьезно?

— А ты, ты-то со мной как говоришь, серьезно? — задал я встречный вопрос.

— Я, знаешь ли, вообще не шутник, — сказал он медленно и хотел еще что-то добавить.

Но тут в разговор вмешалась Марго.

— Постой, постой, — перебила она Копченого, — не путай ты, ради Бога, мальчишку, не сбивай с панталыку!

И она подалась ко мне — прижалась тяжелой своей шевелящейся грудью:

— Допустим, ты уйдешь туда… Но что ты там делать будешь, а? Углы отворачивать? На этом не разбогатеешь: дорожные кражи там не в чести… А ты ведь только это и умеешь!

— Не только это, — ответил я в замешательстве, — не только…

— А что же еще?

— Ну, не знаю… Там видно будет.

— Видно будет в результате то же самое, что и здесь: небо в крупную клетку. Решеточку.

— А хотя бы и так?! — я поскреб в затылке. — Что меня, тюрьмой испугаешь?

— Но учти, миленький, ихние тюрьмы другие. И вообще все другое. В российском кичмане ты, как блатной, имеешь свои привилегии. Здесь ты аристократ, а там… Там станешь полным дерьмом, уж поверь мне! Кому ты там будешь нужен — иностранец, пришлый бродяга, не знающий ни обычаев, ни языка…

— А ты, я вижу, любишь этого парня! — сказал вдруг Копченый и впервые за все это время засмеялся. — Признайся, ведь любишь?

— С чего ты взял? — смутилась Марго. — У меня, скорей, материнские чувства…

— Вот это как раз самое опасное, — заметил, позевывая, Копченый. Взглянул мельком на часы и нахмурился озабоченно, заторопился уходить.

— Послушай, — сказал я, — а где ты вообще обретаешься?

— Да как тебе сказать, — затруднился он, — я, дружок, все время в разъездах. На днях вот должен побывать в Северной Осетии, в Орджоникидзе. Оттуда придется махнуть в Ростов, а потом — на Украину. Ну а после, может быть, снова сюда заеду! Хотя… — Копченый наморщился, покусал губу. — В этом я не очень уверен…

— Но как же тебя разыскать? — спросил я. — Может, ты мне еще понадобишься?

— Понадоблюсь? — он пристально, исподлобья, посмотрел на меня. — Это — насчет Парижа?

— Ну, допустим.

— Что ж, — протянул он, — если ты уж так решил… Ладно! Ты город Львов знаешь?

— Слышал, — сказал я. — Кажется, он где-то в Западной Украине?

— Точно, — кивнул Копченый. — Самый западный изо всех советских городов… Ну, так вот. Там у меня есть друзья. Обратись к ним, они сделают все, что нужно. Сейчас я тебе дам ксивенку…

Он быстро начертал что-то на вырванном из блокнота листке. Затем извлек из портфеля плотный белый конверт, выложил в него записку и заклеил тщательно.

— Вот, — сказал он, — держи! Желаю удачи.

— Но… Где же адрес? — удивился я, вертя в пальцах письмо.

— Адреса не надписывают, их запоминают, — наставительно проговорил Копченый. — Усвой это правило накрепко!

— Теперь ты видишь, — сказала Марго, — видишь, какой он еще глупый…

— Ничего, — отмахнулся Копченый, — образумится со временем, обтешется, — и, цепко взяв меня за локоть, приказал: — Теперь слушай внимательно!

Он продиктовал мне адрес: назвал улицу, дом, имя того человека, к которому я должен, буду обратиться. Заставил два раза повторить все это. И, наскоро простившись, ушел.

Он ушел, а я долго еще не мог заснуть в эту ночь.

Я думал о парижских своих родственниках; закрыв глаза, пытался вообразить себе их лица. До этого я почти никогда не вспоминал о них, не было случая… Все, что связано было с Беляевскими и Денисовыми, казалось мне далеким, почти нереальным. Теперь же я припомнил вдруг все, о чем когда-то рассказывала мне мать. Я пытался увидеть их — и не мог. Перспектива заволакивалась зыбким туманом. В тумане этом маячили очертания Парижа; угадывался чужой, таинственный и манящий мир. «Каков он будет в действительности? — думал я, засыпая. — Как примет меня? И что я там найду? Может, там меня, наконец, ждет отдых и избавление от скитаний. А может, все это, как мираж: протяни к нему руку — и видение испарится, развеется».

 

34

На распутье

А утром письмо Копченого исчезло.

Оно лежало в изголовье — под матрасом. Я хватился его тотчас же, как только проснулся. Не нашел и понял: письмо у Марго.

Подруга моя была на кухне, возилась там, сильно гремела посудой. И когда я позвал ее, вышла не сразу.

— Зачем ты это сделала? — спросил я строго.

— Что именно, — с деланным удивлением проговорила она. — Ты о чем?

— О письме…

— А что случилось?

— Не кривляйся, — сказал я, — и объясни, зачем? Ну? Я жду!

Тогда она как-то ослабла вся, опустилась на стул, сдавила лицо ладонями. И так сидела какое-то время, затем сказала медленно:

— Неужели ты и взаправду хочешь этой ксивой воспользоваться?

— А почему бы и нет? — беззаботно ответил я. — Впервые в жизни мне выпал хоть какой-то шанс, запахло удачей…

— Ты уверен, что именно удачей?

— А ты? — спросил я в свою очередь. — Ты не уверена?

— Нет, — сказала она.

— Но почему? Что ты имеешь в виду? Сложности, связанные с переходом через границу?

— И это-тоже, — кивнула, наморщась, Марго. — Ты, наверное, не представляешь…

— Ах, да что тут представлять, — возразил я. — Ну, рисковое дело, я знаю. Ну что ж. Не привыкать! Кроме того, я ведь не сам пойду, мне помогут.

— Но все-таки, — тихо проговорила она, — подумай: ты доверяешь свою судьбу чужим людям…

— Надеюсь, люди эти надежные, знающие работу?

— Да уж будь уверен, — Марго усмехнулась хмуро. — Свою работу они знают!

— А вообще-то, кто они? — поинтересовался я. — Валютчики? Контрабандисты?

— Ну, если хочешь, — сказала она, запинаясь, — что-то в этом роде. У Копченого друзья повсюду и самые разные! Этот турок крутит большие дела.

— Погоди, почему турок? — удивился я. — Он же ведь из Новочеркасска! Донской казак!

— Это он так тебе говорил, а мне — я помню — рассказывал, что родился в Константинополе, в Перу. Оно и похоже. А в общем, все это неважно! Я хочу тебе главное втолковать — не спеши, не горячись, не ищи себе новых приключений!

— Но послушай, — начал я, — ты же сама понимаешь…

— Понимаю, — перебила Марго, — понимаю, глупыш. Ты устал, психуешь, ищешь перемен. Но как все обернется? Что тебя ждет? Может так случиться, что ты этим переменам не обрадуешься, а будет уже поздно.

— Значит, ты что же, хочешь, чтобы я отказался?

— Да нет, не в этом дело, — досадливо и тоскливо ответила Марго. Она словно бы недомогала сейчас — томилась и маялась отчего-то… Отчего?

— Повремени покуда, — трудно выговорила она затем, — подожди еще. Ну а если совсем уж станет невтерпеж — тогда другой разговор! Тогда беги во Львов, отваливай. Держать тебя никто не станет.

— Что ж, пожалуй, — сказал я после мучительного раздумья, — торопиться, в общем, некуда — ты права! Но все же письмо…

— Ах, пусть оно пока у меня побудет, — быстро сказала Марго. И как-то странно, по-птичьи — боком и снизу вверх — глянула на меня дымящимися своими, черными зрачками. — Ты паренек безалаберный, небрежный. Еще посеешь его где-нибудь, обронишь невзначай. А ксивы Копченого терять нельзя. Нипочем нельзя, упаси тебя Бог! Страшно даже подумать!

* * *

Итак, письмо осталось у Марго. Поразмыслив, я примирился с этим, не стал его домогаться. Где-то в глубине души я сознавал правоту моей подруги; спешить и в самом деле было пока ни к чему…

«Подожду еще немного, попытаю судьбу, — решил я, — время терпит. А письмо — что ж… В руках Королевы оно сохранится гораздо надежнее, чем в моих! Тут спорить не о чем».

Вскоре мы с ней покинули Грозный; перебрались ненадолго в Закавказье, побывали в Средней Азии — в Туркмении и Узбекистане, а затем отправились на Дальний Восток.

Поездки эти связаны были с моим ремеслом майданника. Но имелось и еще одно обстоятельство. Задумав побег из России (сроки здесь не имели принципиального значения — важна была идея!), решив рано или поздно уйти за рубеж, я заразился вдруг странной сентиментальностью. Я колесил по дорогам страны, снедаемый тем смутным беспокойством, той щемящей грустью, какая обычно охватывает нас накануне разлуки с родными местами… В такой ситуации человек обретает как бы второе зрение, особое чутье; проникается болезненным и пристальным вниманием к мелочам… Все, что казалось ему доныне мелочным и пустячным, — окрестный жиденький пейзаж, осколок луны в дорожной луже, скрип половицы в избе — все становится вдруг ярким и значительным, насыщается новым смыслом.

И вот теперь мне хотелось вобрать в себя все это, запомнить и сберечь навечно!

Я разъезжал по Востоку, метался, тосковал и подолгу застревал на захолустных полустанках. И всюду меня сопровождала Марго.

Умница, она понимала меня, видела, что со мной происходит! И нигде не оставляла меня одного. Но вот что любопытно: занимаясь мною, Марго ни на миг не забывала о своих делах. Они имелись у нее повсюду. В Ашхабаде и Бухаре она промышляла перекупкой наркотиков, в основном анаши и тирьяка; во Владивостоке — какими-то темными, кажется, валютными операциями.

Да, это была поистине деловая женщина! В каждом городе имелись у нее друзья, находились деловые партнеры. Стоило нам приехать — и тотчас же появлялось надежное жилье… Должен признаться, что никогда еше не кочевал я столь комфортабельно, с такими удобствами. И, кстати, это моя связь с. Марго помогла мне по-настоящему осознать всю мощь и масштабность преступного подполья.

Уголовный мир существует, в принципе, всюду; любое общество делится на два пласта, на два слоя: внешний, видимый, и подземный.

Нелегальный этот пласт является как бы зеркальным отражением другого. Здесь, в глубине, имеется все то же, что и на поверхности. Здесь есть свои вельможи и свои плебеи, свои правонарушители, свои блюстители правил, своя общественная жизнь.

Конечно, жизнь эта в каждой стране организована по-своему, в соответствии с местными традициями и укладом.

Пожалуй, ближе всего к подземному миру России (насколько я теперь могу судить) находится итальянская мафия. Русских и итальянских уголовников в этом смысле роднит многое.

Но все же есть и различие — весьма существенное! Заключается оно, прежде всего, в том, что российский преступный мир (в отличие от итальянского) не имеет ни малейшего касательства к общественно-политическим делам страны. Он живет своей сокровенной жизнью, своими специфическими интересами. Для блатных внешний мир, в принципе, то же, что курятник для хорьков и лисиц… Проблемы, потрясающие курятник, хорьку неинтересны. Для него главное — проникнуть туда, полакомиться и вовремя унести ноги. Итальянская же мафия, насколько я могу судить, чувствует себя в курятнике как дома. Она не только лакомится, но еще и распоряжается: кому где сидеть, кому какое зерно клевать…

Уголовный мир на Руси возник в незапамятные времена. В Петровскую эпоху под одной только Москвой — по официальным сведениям — насчитывалось более тридцати тысяч разбойников! Знамениты этим были, однако, не только крупные центры, но и мелкие, казалось бы вовсе не значительные города. На этот счет в народе существует немало поговорок. Вот, например, «Орел да Кромы — первые воры, а Елец — всем ворам отец». Блатные имелись, во множестве, но были разобщены, орудовали отдельными шайками… Единая мощная организация возникла лишь в конце прошлого столетия.

Особенно разрослась и упрочнилась эта организация после революции, в годы нэпа. К началу Великой Отечественной войны она уже охватывала всю территорию государства, а ведь это одна шестая часть света! После войны — о чем уже было сказано — в блатной среде произошел раскол, началась смута, приведшая к жесточайшей резне. Российская мафия (я все же воспользуюсь этим словечком) помаленьку стала рушиться и хиреть…

Я соприкоснулся с ней в ту пору, когда процесс этот только еще начался, наметился. Внешне организация была сильна. Распад, как известно, возник в лагерях, в застенках, а на воле пока еще было тихо тогда! Жизнь шла своим чередом. Подпольный мир выглядел незыблемым. И единый, общий для всех кодекс морали еще действовал повсюду — в любой точке страны — от Финского залива до побережья Японского моря.

* * *

Там, у Японского моря — во Владивостоке, в припортовой пивной — узнал я наконец подробности, связанные с делом Хасана.

Об этом рассказал старый мой приятель — майданник Ботало.

Мы встретились случайно. Было людно в пивной; шумели за столиками портовые бичи, теснились иностранцы — американские военные моряки, «торгаши» из Англии, канадские зверобои… Губастый мулат в тельняшке и пестром шейном платке (матрос из Юконской флотилии) покосился на Марго лиловым выпуклым глазом, мигнул, щелкнул языком и плотоядно оскалился.

Я тотчас же напрягся в раздумье: обидеться или, может, не стоит?… Не люблю я, должен признаться, терпеть не могу, когда с моими бабами заигрывают всякие фрайера!

Мулат еще мигнул и что-то крикнул гортанно и вызывающе. Тогда я обиделся уже всерьез; нахмурился и шагнул к нему, шатнув соседний столик. Сидящие там англичане загалдели. Я погрозил им кулаком. Они тоже решили обидеться: долговязый, в рыжих веснушках парень произнес взволнованный монолог. Другой, в мохнатом свитере, приподнялся, ворча.

Назревал скандал. Кто-то свистнул пронзительно. Мулат по-прежнему ухмылялся, нагло скаля лошадиные зубы.

Крупные, в складках сморщенной кожи, руки его темнели на скатерти, отчетливо выделялись на ней. В одной руке дымилась сигарета, другая медленно ползла к краю стола — к бутылке… Вдруг он резко привстал и ухватил бутылку за горлышко. Я полез в карман за ножом. Мгновенно пивная затихла — люди смолкли выжидательно. В этот самый момент кто-то взял мулата сзади за плечи и резко — рывком — отодвинул его в сторону. И я увидел широкую загорелую физиономию Ботало.

— Привет, Чума, — сказал он, обходя мулата (тот сразу присел к столу и затих), — вот уж не думал встретиться. Ты чего тут хипеш устраиваешь? Действительно, Чума! А ну-ка, спрячь перо! Там на улице полно мусоров, только и ждут скандала.

Затем он галантно поздоровался с Марго, уселся за наш столик и, прихлебывая пиво, вертя в пальцах папироску, неторопливо стал рассказывать о последних событиях и новостях.

Хасана, как выяснилось, прикончить удалось не сразу. Какое-то время он заметал следы, ловко уходил от погони и заловился лишь в предместье Одессы, в Люйстдорфе. Там блатные и рассчитались с ним. Однако в завязавшейся перестрелке ранен был не только он, но и друг мой — Кинто. Теперь он лежал в одной из одесских малин, жестоко мучился (пуля попала ему в правый бок) и беспрерывно поминал меня — тосковал, хотел повидаться…

— Очень он неосторожен был тогда с Хасаном, — гудел сокрушенно Ботало. — Татарина легко можно было взять сзади — с берега… из-за камней… Мы так и думали. А Кинто поперся прямо, в лоб. Ну и напоролся, бедолага. Лежит сейчас, загибается.

— Но его хоть лечат? — спросил я.

— Лечат, — махнул он рукой.

— И что же врачи говорят?

— Разное… — Ботало засопел, насупясь. — В общем, дело тухлое. Надежды, говорят, маловато.

Я поворотился к Марго. Она посмотрела на меня молча и понимающе, вздохнула слегка и опустила ресницы.

Все было ясно без слов: пришла пора возвращаться на юг! И ехать надо было немедля.

 

35

Рука судьбы

Всю дорогу я волновался и нервничал, боясь опоздать… И опоздал! Кинто умер за сутки до моего появления.

Манька Халява — хозяйка той малины, где он находился после ранения, — причитая и всхлипывая, вынесла из задних комнат небольшой узелок.

— Это для тебя, — сказала она, — Кинто специально просил передать.

Узелок был увесист; что-то в нем глухо звякало и перекатывалось. Недоумевая, я развязал тряпицу и увидел золотишко. Узнал те самые вещицы (кольца, брошки, медальоны, часы), которые Кинто похитил когда-то из моего тайника и затем проиграл Хасану.

Из- за этого дерьма мы поссорились, разошлись с ним. И вот теперь мертвый друг отдавал мне старый свой долг…

У меня дрогнули руки. Узелок распался, часы и кольца покатились со звоном по полу.

— На кой черт, — пробормотал я, — на кой мне все ото? Проклятое рыжье.

И, взглянув на медальон, подвернувшийся мне под ноги, я с силой надавил на него каблуком.

Медальон хрустнул. Манька Халява — усатая грузная старуха — пала с воплем на пол и цепко схватила меня за ногу.

— Не губи вещь, — застонала она, — это ж деньги стоит!

— Ну а сколько? — быстро спросил я.

— Теперь уж и не знаю…

Она, кряхтя, собрала обломки в ладонь, подняла на меня белесые, выцветшие глаза:

— Разве ж так можно все-таки? Побойся Бога, жиган! За этакую штучку — была бы она целая…

— Я не про медальон спрашиваю, я вообще… Сколько весь этот товар в целом тянет? Что за него можно взять?

— Ну, тут надо сообразить, потолковать кое с кем, — Манька распрямилась, отвела со лба седую растрепанную прядь. — Золото золоту — рознь, сам понимаешь! Опять же хлопоты… Товар-то ведь темный.

— Хорошо, — сказал я. — Соображай, делай что хочешь! А пока… — я сложил щепотью пальцы и выразительно пошевелил ими. — Задаточек!

— Сколько же тебе дать?

— Сколько не жаль.

Мы быстро сладили с ней, и я получил в качестве задатка хрустящую пухлую пачку червонцев.

Получил — и на следующий день запил, загулял.

* * *

Период этот помнится мне неотчетливо. Я жил тогда, как в полусне. Постоянно хмельной, помутненный, с воспаленной, какой-то стонущей душою, шатался я по городу — по злачным местам — бесчинствовал и предавался маразму. Я не только пил тогда, я еще и баловался марафетом. К наркотикам я приобщился уже давно; на Кавказе курил анашу, во Владивостоке и Средней Азии — опиум. Пробовал также морфий и кокаин.

Кокаин нравился мне, пожалуй, больше всего… Его, как известно, нюхают. Однако опытные марафетчики предпочитают не нюхать порошок, а втирать его в десны. Способ этот гораздо практичнее обычного; проникая со слюною в желудок, отрава держится дольше и действует сильней.

Я вот сказал: кокаин мне нравился. Тут я выразился не совсем точно. В принципе, ни один наркотик не нравился мне по-настоящему, всерьез, так, чтобы я не мог от него отречься. Тяжелая расслабленность и сонливость, наступающая после одной-двух трубок опия, болезненная истома, связанная с морфием и тирьяком, а также острое возбуждение, которое приносит кокаин, — все это казалось мне в результате чересчур утомительным и довольно скучным.

Да, да, скучным! Я видел сотни марафетчиков в России и вижу их тысячи здесь — на Западе; мои слова их могут удивить. Что ж, каждому свое. Я не чувствую настоятельной необходимости в том, чтобы регулярно подогреваться таким способом или, наоборот, тупеть и раздваиваться, погружаясь в небытие… В состоянии такого вот «небытия» однажды погиб — был зарублен топором — хороший мой приятель, кореец Ким.

Произошло это под Иманом, в Приморском крае. Насосавшись опия — выкурив несколько трубок — Ким лежал на циновке и «плыл» (так по-блатному называется ощущение, которое возникает под действием наркотика). Он «плыл» и улыбался и, когда увидел занесенный над собою топор, даже не шевельнулся, ни о чем не спросил. Он принял удар безропотно и блаженно. И таким я его запомнил: рассеченный, раскроенный череп — и застывший в улыбке рот. Мертвый рот, по которому ползали, жужжа, зеленые навозные мухи.

Нет, я не любил так «плыть». И к помощи наркотиков прибегал лишь изредка, в те минуты, когда душа, изнывая, просит разгула и жаждет мгновенных утех.

Самым лучшим средством в подобных случаях является хороший глоток спирта, крепкая сигарета и в дополнение — несколько крупинок кокаина. Крупинки эти берешь на палец, тщательно втираешь их в десны, затем ждешь некоторое время. И внезапно чувствуешь, что мир не так уж безнадежно плох, как это только что казалось!

* * *

Да, я жил в те дни как в полусне. Алкогольный бред сочетался с бредом марафетным; все это тяжкой мутью заволакивало сознание. И в памяти моей — сквозь давнюю эту муть — сквозят лишь случайные, отрывочные картины.

Мне видятся одесские катакомбы: затхлый пещерный полумрак, шумное сборище, какие-то девки — голые и расхлыстанные. Одна из них сидит на земле, положив на колени мне голову. Она сидит и что-то лопочет протяжливо: то ли поет, то ли плачет, не разберешь. Лица ее я не помню. Помню только татуировки. Низ живота ее украшен крупной овальной надписью: «Добро пожаловать!» На одной ноге — на гладкой ляжке — начертано: «Смерть легавым — жизнь блатным». На другой — изображено сердце, пронзенное стрелою, и под ним: «Помру за горячую еблю!»

Мне видится также цыганский табор в предместьях города, на Ближних Мельницах. (Цыгане ютились там не в шатрах, как обычно, а в бараках, — это были, так называемые, «зимующие цыгане».)

…Развалясь на пыльном ковре, я покуриваю и беседую с цыганами о Копыловых; семью эту знают здесь. Недавно только виделись в Армавире со стариками и с Машей; у нее, оказывается, родился сын — сероглазый горластый парень, названный Михаилом.

— А отец, — волнуясь, спрашиваю я, — отец его кто?

— Неизвестно, — отвечают мне. — Тот парень, с которым она живет сейчас, взял ее уже с приплодом…

— Значит, она замужем?

— Да, а как же!

— И хорошо живут?

— Душа в душу. Дай Бог всякому.

— Кто ж он такой?

— Гитарист из ансамбля. Теперь в армавирском ресторане выступает. Любит Машку, одевает, балует… Подвезло бабе, поперло.

— Ну, а к ребенку как он относится?

— Да как. Известное деле! Если уж любит — все остальное пустяк… Хорошо относится, по-родительски, справедливо.

— А парнишка, он что — действительно сероглазый?

— Сама видела, — отвечает мне пожилая сухощавая цыганка, — глаз серый, с желтизной. А личико щуплое, плаксивое, губастое…

Мой, — соображаю я, — ну, конечно! — И чувствую торопливые тяжкие толчки в сердце: «Мой! Мой! Мой!»

И снова я хлещу водку, заливаю горе веревочкой, шатаюсь в беспамятстве по притонам.

А затем — как при вспышке магния, при слепящем свете бесшумного взрыва — возникает передо мною плачущая, разгневанная, словно вдруг постаревшая Марго.

— Что ты делаешь, подонок? — говорит она вздрагивающим голосом. — Что вытворяешь? Учти: если ты не прекратишь свой маразм, я от тебя уйду!

Так прошло полтора месяца. И наконец я очнулся.

Было это, помнится, в сумерках; уже близилась полночь. Моросил весенний дождичек, чавкала под сапогами грязь. Покачиваясь, с трудом дотащился до дому. Взглянул, запрокинул голову на наши окна (мы снимали квартиру на четвертом этаже) и увидел, что окна темны.

«Спит, наверное, — с умилением, с жалостью подумал я. — Притомилась, бедная… Господи, какая же я все-таки свинья!»

Торопливо поднялся я по лестнице. Отомкнул дверь. Вошел — и понял все. И тотчас же протрезвел.

Марго исчезла; она выполнила свою угрозу! Опустелая квартира носила следы поспешного ее отъезда. Всюду царил беспорядок: валялись клочья упаковочной бумаги, обрывки бечевок, какие-то тряпки.

На столе, на замусоленной клеенке, стояла недопитая бутылка водки, виднелась пепельница, густо набитая окурками. А рядом — белел конверт.

Это было письмо Копченого, я узнал его сразу.

Марго вернула его мне, как бы говоря этим, как бы давая понять: «Все кончено. Теперь — проваливай!»

* * *

Любил ли я ее? Да, конечно. Мне было легко с ней, безоблачно и спокойно. Пожалуй, даже слишком безоблачно, чересчур спокойно. И в этом-то, вероятно, была вся беда! Ее заботливость, се теплоту и нежность я по неопытности принимал как должное, как нечто само собой разумеющееся… И потому не ценил. Не ценил точно так же, как все мы до поры до времени не ценим те простые блага, что дарует нам жизнь: воздух, которым мы дышим, зелень, которую портим и мнем.

И лишь теперь, после исчезновения Марго, понял я вдруг, что потерял что-то такое, чего никогда мне уж больше не обрести. Я словно бы сразу осиротел, почувствовал себя пустым и неприкаянным.

Я сравнивал Марго с другими женщинами, в частности, с Машей. У цыганки родился сын, весьма возможно — от меня. Мне очень хотелось их повидать… И все же я знал: никогда у меня с ней не было и не будет впредь — не может быть! — такой полноты единения, такой безыскусной близости, как с Королевой Марго. Ее не будет никогда, ни с кем! В этом смысле моя Королева — единственная…

И вот сейчас я утратил, упустил из рук единственный этот редкостный случай. Упустил по причинам, неясным мне самому. По глупости? По бездарности? Из-за странной душевной лени?

— Что же делать? — громко сказал я. И в тишине помраченных комнат голос мой прозвучал неожиданно хрипло и дико. — Что? Ехать за Марго вдогонку? Но куда? Где ее теперь искать? В ее распоряжении не один только Ростов — вся страна. И если уж она захочет скрыться по-настоящему, мне ее никогда не найти!

«А может, и не надо искать, — тут же подумал я. — К чему суетиться?! Во всем, что происходит, есть своя внутренняя логика… Я потерял всех, кого любил. И теперь меня ничто уже здесь не держит. Не пришла ли пора воспользоваться письмом?»

Я осмотрелся устало — и только сейчас заметил, что темнота иссякла, кончилась. В окна уже ломился рассвет. На полу и на клеенке стола лежали оранжевые квадраты. И ослепительно, и влажно светилось бутылочное, пронизанное солнцем стекло.

Невольно я потянулся к бутылке (там еще оставалось — на доброе похмелье), но сейчас же отдернул руку: к черту! Хватит распадаться! Пора, наконец, выходить из виража.

* * *

В первой же закусочной, куда я завернул позавтракать, мне встретилась знакомая шпана.

В основном, это были карманники, трамвайные ширмачи. Они начали с утра, чуть свет, и сейчас подкреплялись перед работой. Левка Жид — длиннолицый, рыжий и разбитной — помахал мне издали рукой и широким жестом пригласил к своему столу.

— Садись, Чума, — сказал он, — есть разговор, — и затем — со свистом обсасывая куриное крылышко: — Слушай, ты куда это запропастился? Тебя второй день ищут. По всей Одессе. С ног сбились.

— Кто ищет? — дернулся я. — Марго?

— Нет, мы.

— А Марго где?

— Уехала.

— Куда?

— Не знаю, — он облизал пальцы, отодвинул тарелку. — Мы к вам домой позавчера утром заходили — Марго как раз барахлишко увязывала, на вокзал спешила… Спросили про тебя — так она нас таким матюгом покрыла, ой-ой! Что это у вас стряслось? — Левка прищурился. — Поссорились?

— Поссорились, — подтвердил я уныло, — в общем-то, я сам во всем виноват. Запил, распустился, по девкам шляться начал…

— То-то мы тебя нигде разыскать не могли, — проговорил Левка с укоризной.

— А на что я вам? В чем дело?

— Так ты не в курсе? — хохотнул Левка. — Хорош, ну, хорош!

— Ладно, — сказал я, — ты — короче.

— Была всеобщая сходка.

— Так. И что же?

— Речь шла о том, кого послать на международную конференцию… Про это ты хоть знаешь что-нибудь?

Я знал кое-что, слышал давно, еще в бытность мою в Ростове. Солома, Чабан и другие старые урки частенько говорили о необходимости созыва такой конференции. Что-то они даже предпринимали тогда: рассылали письма, обсуждали организационные детали. Однако все это казалось мне несерьезным. И теперь я с удивлением узнал о том, что конференция эта — событие вполне реальное.

— Толковищс продолжалось два дня, — рассказывал Левка. — Шуму было — можешь себе представить! В общем, утвердили десять делегатов, в том числе и нас с тобой.

— За что ж такая честь? — усмехнулся я.

— Ну, меня решили послать потому, что я знаю языки, — пояснил Левка. — Немецкий знаю, польский, еще по-английски немного.

— А меня?

— Тебя, хоть ты и молодой еще, зеленый, выбрали за интеллигентность. Ты ведь, собака, грамотный — все книжки прочел. К тому же и сам сочиняешь… Сумеешь перед Европой выступить! Не ударишь в грязь лицом!

— Где это, кстати, должно происходить?

— Во Львове, — сказал Левка, ковыряясь спичкой в зубах.

— Во Львове, — медленно, изумленно проговорил я. — Ты шутишь, Левка?

— Нет, — он пожал плечами, — ничуть. А что такое? «Что ж, — подумал я, — вот все и решилось, устроилось само собой! Это рука судьбы! Теперь мне так или иначе Львова не объехать, не миновать».

— Одно мне только неясно, — помедлив, сказал я. — Почему именно там?

— Ну, это-то проще простого, — отозвался Левка, — это дважды два.

И он — почти слово в слово — повторил фразу, сказанную некогда Копченым:

— Львов — самый западный изо всех советских городов… Из крупных городов, конечно. Самый, по сути, европейский.

— Недавно присоединенный, что ли?

— Ну да. И находится он, заметь, недалеко от кордона. Кругом леса, болота, через границу ходить легко…

— Легко ли? — усомнился я. — Наши границы, сам небось знаешь, на замке.

— Знаю, — сказал, посмеиваясь, Левка. — Думаешь, ты один образованный? Я тоже иногда просвещаюсь, в кино хожу. Недавно вот видел картину… Забыл, какое заглавие… В общем, о пограничниках. Там все разъяснено! Чекисты там мудрые, стальные. А нарушители, конечно, идиоты, — он шевельнулся, осклабился мечтательно. — Все, как один, глупы и трусливы… Но, между прочим, — всегда при деньгах. При ба-альших деньгах! Это в кино хорошо показано… Эх, мне бы сюда хоть одного шпиона, хоть самого завалящего. Обожаю такую клиентуру! С детства мечтаю встретиться! Пощипать бы его, потрогать за вымя…

Левку понесло. Я знал эту его слабость — он мог о шпионах болтать часами — и потому поспешил прервать его излияния:

— Стой, погоди. Я с тобой — всерьез…

— Ну а если всерьез, — заметил Левка, — то все это, брат, не наша забота. Решаем не мы, решает кодла. Кодла знает, что делает. А от нас с тобой требуется одно: поспеть во Львов вовремя.

 

36

Воровская конференция

Идея созыва общеевропейской воровской конференции возникла среди российских урок довольно давно и неслучайно.

Преступный мир существует в любой стране, это общеизвестно. Однако отсюда вовсе не следует, что блатные обычаи везде одинаковы.

В Северной Америке, например, процветает преимущественно гангстерство (вооруженный грабеж). Причем каждая бандитская группа являет собою замкнутый мирок; это некий клан, живущий по собственным своим правилам и отъединенный от прочих. Такая обособленность зачастую приводит к взаимным конфликтам и распрям. Американский гангстер, по сути дела, враждует со всеми — с блюстителями порядка и с нарушителями его.

Италия, Польша и Россия, например, славятся своими карманниками и взломщиками: мастерами «ширмы», виртуозными «слесарями».

Тут уже мир не бандитский, а сугубо воровской!

В Западной Европе (так же, как и в Англии) все перемешано; четкое деление здесь отсутствует, единого стиля нет. Но все же воровское подполье преобладает…

А вот богатая, пресыщенная Скандинавия заметно отличается от всех этих стран: она поставляет в основном не блатных, а шулеров и мошенников.

Любопытно отметить, что социально-экономические условия всегда и очень явственно отражаются на характере преступного мира. Здесь все определяется общим жизненным уровнем. Чем этот уровень ниже, тем активней и изощреннее практика воровства. И наоборот! Закономерность эта прослеживается отчетливо; марксисты, в сущности, правы, утверждая, что бытие определяет сознание.

В соответствии с этим самым «бытием» издревле формировалась вся подземная жизнь, вся уголовная этика.

Этическими вопросами как раз и были теперь озабочены организаторы Львовской конференции. В чем же заключалась суть проблемы?

По российским законам профессиональный уголовник не имеет права где-либо служить или работать. Он не должен входить в контакт с властями — это строжайше запрещено! Зарабатывать себе на пропитание он может только с помощью своей специальности, с помощью воровского ремесла. Все это отлично выражено в классической — почти библейской — формуле: «Вор ворует, а фрайер пашет, — каждому свое!»

Данная формула неоспорима, она имеет силу закона. Она применима на воле точно так же, как и в лагерях. Имеется одна только разница: если на свободе фрайерская, легальная деятельность абсолютно запрещена, то в заключении существуют все же некоторые допущения. Блатной там может трудиться, но только не в зоне, а на «общих работах». Не в тепле, а на холоде. Не около администрации, а, наоборот, в стороне от нее.

Выходить с бригадой в тайгу, на мороз; рыть землю и трелевать баланы — все это можно. Необязательно, конечно, но вполне допустимо! Это не зазорно для честного блатного.

Другое дело — работать в зоне!

Осевшие там арестанты называются «придурками» — и это не случайно. Цепляясь за теплое место, человек поневоле начинает ловчить, приспосабливаться, всячески угождать начальству. Тут уже недалеко и до предательства (скрытого или явного), до активного пособничества властям.

В отличие от простых работяг им — придуркам — есть что терять. И потому заключенные относятся к ним с недоверием.

И вполне естественно, что любой, ставший придурком уркаган, тотчас же утрачивает блатные привилегии, делается отщепенцем, превращается в ссученного.

В послевоенные годы (когда условия в лагерях ухудшились и стали невыносимыми, когда пришло время «большой крови») уголовники поняли, что и им надо как-то приспосабливаться. После многих сомнений и споров было наконец решено сделать некоторые исключения из правил: блатные получили возможность, в случае надобности, становиться бригадирами и парикмахерами.

В этом был, конечно, свой резон. Бригадир всегда мог спасти и прокормить нескольких друзей; парикмахеру же открывался доступ к острорежущим предметам — к бритвам и ножницам. В период внутрилагерной сучьей войны обстоятельство это было немаловажным.

И все же исключения эти были редки; в конечном счете они лишь подтверждали правило, общее правило российского воровского подполья.

Российского — но никак не западного!

На Западе, в Европе, все обстояло иначе.

Даже в таких истинно воровских странах, как Польша и Италия, никогда не существовало подобных запретов. Человек там вполне мог совмещать несовместимое; мог быть одновременно чиновником и взломщиком касс, исправно служить в магазине или кафе и параллельно с этим шерстить ночные квартиры.

И тот же принцип существовал у них в заключении. Попав за решетку, блатной устраивался там, как умел. И если появлялась возможность заделаться «придурком», присосаться к начальству — он присасывался, не задумываясь. Он мог безбоязненно входить в контакт с администрацией — упрекать его было некому.

И вот здесь, в этом пункте, как раз и пролегла основная линия водораздела.

Случилось это в начале сороковых годов после того, как Россия и Запад соприкоснулись на поле сражения.

Мировая война перетряхнула весь Евразийский континент; границы распались, привычный уклад нарушился. Все на земле смешалось и спуталось. И вот тогда впервые русские уголовники познакомились с тюремным бытом зарубежья.

Некоторые старые урки (в основном одесситы) бывали в Европе еще до революции — гастролировали там и попадались порой. Но все это были отдельные, частные случаи. Теперь же хлынул поток. Блатные растеклись по оккупированной территории, а затем по всей Европе.

В свою очередь и европейские урки (немцы, болгары, румыны, поляки) успели за годы оккупации побывать на юге нашей страны.

Немалое их количество застряло в местных, преимущественно в украинских тюрьмах. И когда фронт откатился, все они попали в руки МВД.

Между прочим, арестанты частенько в ту пору переходили из рук в руки, доставались поочередно то германской полиции, то советским тюремным властям. И вот характерная деталь: если между блатными существовали определенные различия, то между официальными «казенными» ведомствами ощутимой разницы не было. Стиль работы у германских и русских тюремщиков был, в принципе, почти одинаков (тут имеются в виду именно тюрьмы!).

Приняв и заприходовав уголовный контингент (процедура эта везде одна и та же!), начальство затем разгоняло людей по этапам; в одном случае этапы уходили на Запад, в другом — на Восток.

Вот так, собственно, и происходила эта перетасовка, это соприкосновение двух несхожих миров.

Несхожесть их обнаружилась довольно быстро. Поведение иностранцев в тюремных камерах и лагерях России было двусмысленным и недопустимым. Оно противоречило общепринятым нормам и вызывало резкий протест со стороны отечественного ворья.

Необходимо было выработать хоть какие-то общие правила, прийти к единому решению в вопросах этики… Ради этого и собрались блатные во Львове.

Ради этого и я приехал туда.

Однако наряду с общественными проблемами у меня имелись еще и личные.

Мне предстояло теперь разыскивать друзей Копченого — познакомиться с ними и вручить им письмо.

* * *

Как вы, наверное, сами догадываетесь, я успел уже давно заглянуть в это письмо — поинтересоваться его содержанием… К сожалению, я ничего в нем понять не смог. Послание Копченого написано было на польском жаргоне.

«Хитрый мужик, — думал я, шагая по улицам Львова и разыскивая нужный мне адрес. — Настоящий конспиратор. Ну что ж, посмотрим, каковы его друзья!»

Указанный в адресе дом оказался двухэтажным деревянным зданием, расположенным на окраине города, в глухом переулке, неподалеку от бойни.

Дом окружала высокая изгородь. Во дворе гремел цепью косматый вислоухий пес. Он встретил меня заливистым лаем, и тотчас же возникла из дверей дома женщина.

Я представился и протянул ей письмо. Она приняла его, повертела и спрятала, не читая. Затем молча взяла меня за руку и ввела в полутемную просторную комнату; судя по всему, это была кухня. В одном ее углу виднелась печь, в другом — поблескивала на полках медная посуда: кастрюли, тарелки, тазы. Дубовый, грубо сколоченный стол из конца в конец пересекал комнату, и было видно, что за ним совсем еще недавно обедали люди.

Еще витал махорочный дым и громоздилась на краю стола грязная посуда, и пол был замусорен, испятнан следами многих ног.

— Почекайте трошки, — сказала женщина и ушла, оставив меня одного.

Ждать, впрочем, пришлось недолго. Едва лишь я закурил и осмотрелся, знакомясь с обстановкой, раздались грузные шаги. Дверь распахнулась, и в кухню вошел плотный мужчина с вислыми хохлацкими усами и в расписной косоворотке.

— Ну, будем знакомы, — сказал хохол, пожимая и крепко встряхивая мою руку. — Присаживайтесь, прошу вас, — говорил он, кстати, на хорошем чисто русском языке, с характерной московской интонацией. — Может, хотите чего-нибудь с дорожки — выпить, закусить? Нет? Вы только не стесняйтесь! — он уселся на лавку, потер ладонями колени и остро глянул на меня. — Итак, вы — от Копченого. Судя по письму, вы с ним виделись… Где это, между прочим, было?

— На Северном Кавказе, — сказал я, — в Грозном.

— А где — конкретно?

— На квартире у одной женщины. Вы ее, наверное, не знаете…

— Как ее звать?

— Марго.

— Ах, Марго, — протянул он улыбнувшись легонько, тронул длинные, прокуренные свои усы. — Прелестная женщина…

— А вы разве тоже ее знаете? — спросил я и опять — в который уже раз — подивился популярности моей Королевы.

— Видел когда-то, — уклончиво ответил он, — приходилось… Значит, встреча состоялась у нее на квартире. Но ведь это, кажется, было уже давненько. Сколько с тех пор прошло времени?

— Не помню, — растерялся я. — Погодите, дайте подумать. С Копченым я виделся где-то в конце сентября, а сейчас — апрель… Значит, прошло полгода.

— Где ж вы были все это время?

— В разных местах, — пробормотал я. — В Ташкенте был, к примеру, в Бухаре. Потом во Владивосток заехал ненадолго. Но в чем дело? Вас интересуют мои маршруты?

— Нет, нет, что вы, — поспешно сказал он, — ни в коем случае! У каждого из нас своя работа. Просто меня несколько удивила столь длительная ваша задержка. А в общем, это несущественно.

Так мы беседовали. И я все время ожидал, что человек этот заговорит, наконец, о деле — о переходе через границу, коснется деталей, поинтересуется моими планами. Хохол ни о чем таком не сказал. Разговор был весьма общим; он как бы шел по спирали — прихотливыми кругами и петлями, — и в результате мы снова вернулись к Марго и сошлись на том, что она — женщина редкостная, вполне оправдывающая свою кличку.

— Когда ж вы все-таки ее видели? — спросил я.

— Давненько, — сказал мой собеседник, — еще во время войны.

И тут же он деловито встал, давая понять, что беседа наша окончена.

Опять появилась женщина — та самая, что вела меня в дом. Невзрачная, сухонькая, с лицом, закутанным в серый платок, она тихо стала у притолоки, сложила руки под грудью. Хохол сказал, кивнув в ее сторону:

— Это Марья Тарасовна. Прошу любить и жаловать. (Я поклонился. Марья Тарасовна продолжала стоять недвижно и молча.) — Сейчас она отведет вас в вашу комнату. Там вы пока будете жить. Учтите, порядки здесь строгие, — он посмотрел на меня, сощурясь. — На завтрак, на обед и ужин являться вовремя. Она вам скажет когда. По дому без толку не шляться. Разговоров с людьми не затевать. Если что-нибудь будет нужно, спросите хозяина, то есть меня. Все ясно?

— В общем, да, — сказал я, озадаченный начальственным жестким тоном Хозяина, — но из дому-то хотя бы можно будет выходить?

— Можно, — усмехнулся он, — конечно. Только ставьте в известность Тарасовну или меня — это, во-первых. И во-вторых: если будете возвращаться ночью — проходить в дом следует не через двор, а задами, огородом. Там есть калиточка… Вам покажут, — и добавил, разглаживая ладонью усы: — Ну вот, собственно, и все. Правил у нас не слишком много, но они — железные! Усвойте это накрепко. Да вас, я думаю, не надо учить.

— И сколько же мне здесь придется жить? — спросил я, внезапно ощутив какое-то смутное беспокойство. — Моя задача, вы, вероятно, знаете, — уйти за кордон…

— Знаю, — сказал он медленно, — но всему свое время! Когда придет час, начнем действовать. А пока надо ждать. Есть причины. Да и вообще, торопливость — вещь неуместная. Кошки все делают быстро — и родятся слепыми!

* * *

Обосновавшись на новом месте, я поспешил затем на Зеленую Горку — так именовался известный во Львове трущобный окраинный район, расположенный на высоком холме неподалеку от вокзала. Там, на этой Горке, в районе Постдамша, проходила блатная конференция.

Она проходила шумно и суматошно, и в общем-то от нее, как и от всякой конференции, проку было немного. Слишком сильны были противоречия, слишком отчетлив идейный раскол. Каждая из сторон отстаивала свою правоту и не хотела компромисса.

Единственное здравое решение, к которому пришли блатные, гласило: «У себя дома каждый волен делать что хочет, но, попав в чужую страну, он должен подчиняться существующим там законам».

И хотя российские урки, созывая конференцию, мечтали об иных результатах, им пришлось, в конце концов, примириться с данной формулой.

Я лично выступил на конференции всего лишь раз — и неудачно. Переводчик мой, Левка Жид, был сильно пьян, резвился и перевирал все мои слова. Поначалу я никак не мог понять, отчего это мое выступление (очень серьезное, с обильными цитатами из классиков) сопровождается всеобщим хохотом. И только потом сообразил, в чем дело.

Во время перерыва, по дороге к вокзальному ресторану, я спросил Левку, о чем он там болтал. Покачиваясь и загребая ногами пыль, приятель мой ответил с ухмылкой:

— Разъяснял твою мысль. Ты ведь говорил о значении коллектива, о том, что без кодлы, без друзей, всякий человек — сирота… Точно?

— Ну а дальше?

— Дальше я им рассказал анекдот про сироту. Знаешь? Нет? Ну, слушай. Приводят в отделение милиции беспризорника. Спрашивают: «Отец есть?» — «Нету, — отвечает он, — я круглый сирота». — «А что ж с отцом?» — «Убит мужиками в самосуде». — «Ну, а мать?» — «Умерла от сифилиса». — «А сестра?» — «Сестры тоже нету». — «А брат хотя бы имеется?» — «Брат есть, а как же? Он — в медицинском институте, в лаборатории». — «Что же он там делает? Работает, учится?» — «Да нет, он в банке заспиртован. Родился с двумя херами, причем один — на лбу…»

— Тебе бы, Левка, не карманником быть, а конферансье, — сказал я, одновременно хмурясь и улыбаясь. — На эстраде бы работать. Там трепачи в цене. А так, что ж, талант только зря пропадает.

 

37

Ночной плач

Спустя двое суток Левка зашел ко мне в гости; он появился неожиданно, утром (я только что позавтракал), и первая фраза его была:

— Ну, наконец-то! Сбылась голубая мечта! Всю жизнь хотел встретить хоть одного шпиона, а тут у тебя их целая дюжина.

— Какие шпионы? — нахмурился я. — Брось болтать.

— Дитя мое, — ласково, проникновенно сказал тогда Левка, — никогда не спорь со старшими. Разве тебя этому не учили в детстве?

— Тоже мне, старший!

— Все-таки постарше тебя, повзрослей. А кроме того, у меня есть жизненный опыт и… как это называется? — он щелкнул пальцами. — Классовое чутье. Так вот, верь моему классовому чутью!

— Но… Где ты этих шпионов увидел?

— Здесь, на кухне. Да они и сейчас еще, по-моему, там сидят.

— Что ж они делают?

— Яичницу жрут. Похмеляются.

— Да, конечно, — усмехнулся я, — все это весьма подозрительно.

— Ты не смейся, я точно говорю, — загорячился Левка. — Когда я входил в кухню, кто-то там по-английски говорил. А потом сразу перешел на украинский… Да и вообще, — он оглянулся на дверь, — такие морды! Стоит только глянуть, и сразу все ясно. У каждого из них на лбу, как клеймо, пятьдесят восьмая статья отпечатана!

Легкой танцующей походкой прошелся он по комнате, подымил папироской. Затем сказая негромко:

— Как теперь за них приняться — вот вопрос. Если я не работну хоть одного — грош мне цена. Всю жизнь себе не прощу.

— Молчи, — сказал я, — даже не думай об этом. Ты что меня подвести хочешь?

— А при чем здесь ты?

— Но я же тут живу!

— А, кстати, почему? — поднял брови Левка, — Почему ты тут оказался? Каким образом?

— Так получилось, — пробормотал я и шагнул к дверям. — Давай-ка выйдем. Здесь — не место… Я тебе потом объясню.

Честно говоря, мне не очень-то хотелось посвящать в свои замыслы Левку, этого известного трепача. Я даже жалел теперь, что дал ему свой адрес… Но делать было нечего, пришлось рассказать обо всем подробно.

— Значит, вот какие дела, — процедил Левка, внимательно выслушав меня. — Да, брат, вляпался ты в историю. Попал в тентервентерь.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я, втайне уже угадывая, постигая все, что он должен мне сказать.

— Ну, как же. Здесь ведь самая настоящая явка, скорей всего — бендеровская.

— Но почему именно — бендеровская?

— Потому что они как раз тут гнездятся. Это ж ихний район!

Мы стояли на углу переулка среди зарослей крапивы и лопухов. Отсюда отчетливо был виден дом, в котором я поселился; серый, обнесенный высоким забором, он показался мне странно угрюмым, исполненным зловещей немоты. И, оглядев его зорким прищуром, я спросил, закуривая:

— Послушай, Левка, а ты не фантазируешь? Откуда ты знаешь, что этот район…

— Об этом все знают, — ответил мой приятель, — кругом говорят! Но это — ладно… Беда в том, что они тебя держат за своего. Усекаешь? Ты приехал от Копченого — и все. Для них достаточно. Хозяин потому и не стал допытываться, где ты был да что ты делал… Он так сказал: «У каждого — свои дела?»

— Своя работа, — уточнил я.

— Конечно, он думает, что ты ихний! Имеешь какое-нибудь задание…

— Н-да, скорей всего так, — проговорил я уныло. И тут же добавил, осененный новой мыслью: — Но, с другой стороны, может быть, это мне на руку? Для своего они как раз и должны постараться.

— Постараться, это верно, должны, — сказал, наморщась, Левка. — А все же связываться с ними опасно. Я бы, например, не рискнул. Как ни говори, а ведь это все — люди темные, занимающиеся политикой… Зачем честному жулику влезать в ихние дела? Можно так влезть, что потом не выберешься. Клюв вытащишь — хвост застрянет, хвост вытащишь — клюв застрянет.

— Ни в какие ихние дела я не влезаю, — возразил я резко, — и не собираюсь.

— Уже влез, — сказал он и осуждающе качнул головой, — уже с ними портнируешь, в одной упряжке ходишь… — и, еще раз взглянув на виднеющийся вдали дом, он добавил медленно: — И потом имей в виду: если тебя вместе с ними застукают — хана. Пощады не жди. Тобой уже не угрозыск будет заниматься, а КГБ. А с этой конторой шутки плохи.

— Что ж, — вздохнул я, — теперь все равно ничем уже не поделаешь. Колесо завертелось. Да и какая, в сущности, разница — с кем я буду отныне связан? Любой переход через границу — дело политическое.

— А ты, значит, твердо решил?…

— Да, старик, — сказал я, — это бесповоротно.

— Думаешь, там будет лучше?

— Не знаю, не уверен. Марго точно так же меня спрашивала. А что я ей мог сказать? Там видно будет.

— Она, значит, возражала?

— И как еще! И вообще, насколько я сейчас понимаю, она была в курсе всех дел. Но почему-то отмалчивалась, предпочитая говорить намеками, недомолвками…

— Была, говоришь, в курсе? — переспросил задумчиво Левка. — Что ж, пожалуй. Я сейчас припоминаю… С ней во время оккупации в Одессе одна история случилась… В общем, дело было так. У нее на малине был убит какой-то немец. Убит или отравлен — неважно, короче — сыграл в ящик. Полиция устроила там облаву и, конечно, замела Марго. Все думали, что она уже не вернется. Однако она через полгода вернулась — и снова, как ни в чем не бывало, начала крутить свои дела. И вот тогда-то впервые появился Копченый.

— Ты его встречал? — поинтересовался я. Видел когда-нибудь?

— Один раз, случайно, но слышал немало. В общем, он был связан с немцами, это ясно.

— А теперь…

— Теперь он в контакте с этими, — Левка усмехнулся, — с твоими террористами. А может, и еще с кем-нибудь… Разве их, таких, поймешь?

— Послушай, но ведь ты о «таких» как раз и мечтаешь, — заметил я. — Почему ж ты Копченого тогда выпустил из рук?

— Нет, милый, — осклабился Левка, — я не о таких. Мне какой шпион нужен? Мне шпион нужен тихий, кроткий, запуганный. А этот турок… или — казак? В общем, этот тип…

— Ну, ясно, — сказал я, — он твоему идеалу не соответствует.

— Никак не соответствует!

— Да и вряд ли ты когда-нибудь этот идеал найдешь.

— Ох, не говори, — Левка скорбно потупился, сжал рот в куриную гузку. — Я и сам иногда так думаю, но ведь жить без мечты нельзя. Надо же иметь хоть какие-нибудь идеалы!

* * *

Итак, я попал из огня да в полымя! Спасаясь от блатных передряг, приобщился к другим — политическим. Ища тишины и покоя, угодил в бендеровское подполье, в организацию террористов, причем в самый центр их, в самое гнездо.

И все осложнялось еще тем, что они считали меня «своим»!

Они считали меня своим и в качестве такового вполне могли использовать меня в конкретных делах, в текущей работе.

А работа у них была специфической! Чуть ли не каждый день доходили до меня слухи о деяниях бендеровцев — о растрелянных активистах, спаленных хатах, пущенных под откос поездах… Вот к этим самым диверсиям они могли теперь привлечь и меня. И, вероятно, поэтому медлили со мною, не спешили перебрасывать через границу.

Но даже и в этом случае, если бы меня наконец перебросили, даже и тогда я оставался бы в их руках… Париж был далек, и путь к нему — неясен. Скорее всего, я шел бы нелегально, «по цепочке», и Бог знает, где и когда бы эта «цепочка» пресеклась!

Люди эти приняли меня и ввели в свою организацию на основании письма Копченого. Но что он написал обо мне? Что именно? Как отрекомендовал? Какие дал им советы и инструкции? Все это было для меня полнейшей тайной.

Я жил здесь уже вторую неделю — томился ожиданием и не знал, как поступить, что делать. Ждать еще? Но сколько и до каких пор? А может, плюнуть на все, бежать отсюда и снова вернуться к блатным?

Я подумал так и сейчас же сообразил, что бендеровцы теперь не выпустят меня живым, не дадут уйти безнаказанно. Любая моя попытка к отступлению будет расценена как предательство…

Да и куда я мог бы уйти от них здесь, во Львове? Вся эта местность — вся, по существу, Западная Украина — находилась под контролем воинствующих националистов. Они имели своих людей всюду. И даже среди уголовников. С ними, как выяснилось, были связаны Копченый и Марго. Да только ли они одни?!

Я как бы оказался в кольце… Надо было вырваться из него, искать хоть какой-нибудь выход! И, поразмыслив, я направился к Хозяину.

До этого я уже не раз беседовал с ним. И всегда выслушивал одно и то же: «Надо ждать». «Всему свое время». «Торопливость уместна только при ловле блох». Все это были пустые, ничего не значащие фразы. И вот теперь я решил наконец поговорить с ним начистоту: открыться ему, объяснить подробно, кто я и откуда и чего я хочу.

Уже подойдя к его двери (он жил надо мною на втором этаже), занеся руку для того, чтобы постучать, я вдруг замер, охваченный внезапным подозрением… А что, если все обстоит гораздо проще, чем я думаю? Проще — и страшней? Никакой я для них не «свой», они все обо мне знают — на основании того же письма! И придерживают меня здесь, исходя из каких-то особых соображений. Для чего-то, вероятно, я им надобен. Но для чего? Для чего?

Хозяйская комната была полна людьми; слоился дым, глухо дробились голоса. В тот самый момент, когда я вошел, Хозяин говорил о чем-то: я уловил отрывок фразы: «…В данных обстоятельствах это наш единственный вариант!» Затем он увидел меня и, прервав монолог, шагнул ко мне, уже издали протягивая руку для пожатия.

— Здравствуйте, здравствуйте, — проговорил он быстро, — вижу, догадываюсь, о чем вы хотите спросить.

— Ну, а если так, — сказал я, — может быть, вы мне сразу же и ответите?

— А вот это уже труднее, — наморщился он, — вообще должен сказать, голубчик, что вам не повезло: здесь сейчас начались такие сложности…

— Какие же? — полюбопытствовал я.

— Всякие, — Хозяин задумчиво тронул усы. — Политические и организационные. Давайте-ка так сделаем, — он посмотрел на меня из-под опущенных клочковатых бровей. — Вечерком я к вам зайду, и мы все обсудим. Сейчас я, как видите, занят. Вы уж извините. Дела!

— Ничего, ничего, пожалуйста, — ответил я, отступая к дверям. — Так, значит, вечерком?

— Да, — сказал он, — ждите.

* * *

Он пришел ко мне поздно ночью, я уже лежал, засыпая. Уселся со вздохом на постели — в ногах — и так помалкивал небольшое время. Видно было, что он сильно устал и издерган: лицо его осунулось, потемнело, под глазами крупно обозначились отечные мешки.

Я привстал и потянулся за папиросами. Мы закурили. Цедя сквозь усы синеватый дымок, Хозяин сказал погодя:

— Я вас раньше не посвящал в наши сложности. Может быть — напрасно… Словом, дела обстоят скверно! МГБ взялось за нас всерьез. Вы понимаете, что это значит?

— Догадываюсь, — усмехнулся я.

— Этого, собственно говоря, давно уже следовало бы ожидать, — он говорил осевшим, каким-то сдавленным голосом. — В пограничные районы стянуты войска, повсюду идут облавы, многие явки разгромлены…

— Значит, что же, — забеспокоился я, — значит, мое дело тухлое? Не выгорает? Так, что ли?

— Ну, не совсем, — пробормотал он, кряхтя. — Не совсем… Вам мы еше сможем помочь. Но в данных обстоятельствах лучший путь для вас будет — как мне кажется — легальный.

— То есть как — легальный? — изумился я, роняя папиросу.

— Да вы не пугайтесь, — проговорил он с улыбкой, — все просто. Постарайтесь выслушать меня спокойно, — и, придвинувшись ко мне, сказал, положив на плечо мне руку: — Здесь, во Львове, имеется специальная комиссия по отправке на родину репатриированных поляков. Действует она уже давненько и отправила многих. Сейчас собирается еше одна партия. Понимаете, куда я клоню? Если вы вольетесь в общий поток…

— С этим «потоком» я попаду всего лишь в Польшу. А там?

— Главное попасть, — сказал он, а там уже никаких осложнений не будет. Польша — наша страна! Оттуда вас доставят куда угодно.

— И кстати — насчет «потока». Тут тоже есть свои проблемы. Как я, например, буду изъясняться? Я же по-польски не говорю. Не разумею.

— А вам говорить и не придется, — мгновенно отозвался Хозяин. — Вам, наоборот, надо будет молчать, — он полез в боковой карман пиджака и вытащил пачку каких-то бумаг. — Вот, смотрите! — он разложил бумаги на одеяле. — Прежде всего — справка из комендатуры, выданная на имя Моисея Филоновского.

— Почему Моисея? — спросил я.

— Потому что Филоновский — еврей! — Хозяин покосился на меня с веселым юмором. — Вас это обстоятелктво не устраивает?

— Да нет, — сказал я, — какая разница! Еврей так еврей.

— Вот и я так думаю, — кивнул он. — Поехали дальше…

— Мне одно только интересно, — перебил я его, — этот документ подлинный?

— Конечно. Здесь все бумаги надежные. Без сучка, без задоринки. Это не то, что какая-нибудь блатная туфта.

Он сказал и усмехнулся, покусывая ус, и я подумал: знает, собака! Отлично знает — кто я такой. Они вообще все знают, эти шпионы.

— Стало быть, Филоновский, — начал я, — существует?…

— Существовал, — отрывисто бросил Хозяин.

— Ага, — сказал я, — так…

— Давайте-ка не будем отвлекаться! — он потянулся к бумагам. — В дополнение к указанной справочке имеется еще и другая — самая важная для вас. Заметьте, — он поднял палец, — самая важная! Это заключение медицинской комиссии. Здесь указано, что Филоновский, в результате перенесенной им фронтовой контузии, страдает нервическими припадками и временной потерей речи, — и он протянул мне справку — новенькую, похрустывающую, испещренную подписями и штампами. — Ну как? Годится такой вариант?

— Да вроде бы, — сказал я, вертя ее в пальцах и разглядывая пристально. — Я, признаться, в этом не очень-то разбираюсь. Но, судя по всему…

— Судя по всему, голубчик, — проговорил Хозяин, — трудный вы человек, вот что я вам скажу. Экий вы, право! Нельзя быть таким скептиком. Другой бы этот документ с руками оторвал, от восторга рыдал бы.

— Да я почти и рыдаю, — сказал я.

— Ну, ну, — поморщился он, — ладно. Смотрите теперь сюда, — он зашуршал бумагами. — Вот здесь аттестат, а это послужной список. Словом, целое досье. Собрать его, поверьте, было нелегко. Пришлось привлечь к делу многих нужных людей, а сейчас это рискованно. Мы вообще таким путем идем редко, крайне редко, — и, помедлив несколько, он добавил негромко, сумрачно, с хрипотцой: — Боюсь, однако, что скоро и этот путь будет для нас отрезан. Увидите Копченого — так и передайте ему!

— Ладно, — ответил я.

Я ответил, не задумываясь, машинально. Но тут же вздрогнул, охваченный беспокойством: смысл сказанных Хозяином слов дошел до меня не сразу, и, когда я, наконец, уловил его, меня всего словно бы обдало тревожным холодком.

— Постойте, постойте, — заговорил я поспешно, — я что-то не понял… Вы сказали: я увижу Копченого?

— Непременно.

— Вот как! Но когда? И где?

— Скорее всего, в Перемышле, — пожал плечами Хозяин, — там, куда отправляют всех репатриантов… А что? — он вдруг прищурился. — Разве вас об этом не предупреждали?

«Ах, черт возьми, — подумал я, — вот так сюрприз. Вероятно, он все же считает меня своим. Считает таким же, как и сам он… Потому он и говорит со мной столь доверительно! И, пожалуй, не стоит с ним откровенничать, разубеждать его — нет, не стоит. Откровенность сейчас была бы для меня опасной».

— Как вам сказать, — пробормотал я, — не то, чтобы меня предупредили… Но я, признаться, считал, что это произойдет в другом месте. А впрочем, все это не столь уж важно. Значит, в Перемышле! Что ж, пускай. Только где его там искать?

— Он вас сам найдет, — заявил, поднимаясь, Хозяин. — Об этом можете не заботиться.

И потом — уже уходя — взявшись за ручку двери:

— Итак, до завтра. Утром мы с вами еще обсудим кое-какие дополнительные детали… А пока вы тут посмотрите все, вникните, постарайтесь, как говорят актеры, войти в роль!

* * *

Хозяин ушел, пожелав на прощание спокойной ночи… Однако ночь предстояла мне весьма хлопотливая.

Да и в самом деле, о каком спокойствии могла теперь идти речь? Дела мои складывались скверно. И больше всего удручала меня предстоящая встреча с Копченым. Будь он простым честным уголовником или контрабандистом, все бы, конечно, выглядело по-иному. Я, пожалуй, был бы только рад такому совпадению; без провожатого мне все равно там не обойтись… Но в том-то и дело, что он оказался не жуликом, а разведчиком, матерым шпионом. А у этих людей свои, особые интересы… «Ох, темно все, сомнительно, опасно, — размышлял я в тоске. — Уже сейчас, если вдуматься, я нахожусь у него в руках, а что же будет дальше — за кордоном, на чужой стороне?»

Я чувствовал, что запутываюсь, вязну. И если вовремя не выберусь из этого омута, потом уже будет поздно… Надо было бежать, выбираться, не теряя ни единой минуты и уж тем более не дожидаясь утра.

Утром вы меня уже не получите, — думал я, разыскивая портянки, вбивая ноги в тесные сапоги. — «Дополнительные детали» придется вам обсуждать с кем-нибудь другим.

Я торопливо оделся, сгреб с постели документы, оставленные Хозяином, сложил их и сунул под подушку.

Прощай, Моисей Филоновский! Так нам и не удалось с тобой породниться…

Затем осторожно, опасливо я выглянул в коридор.

Там было темно и тихо. Лишь где-то в отдалении слышалось невнятное всхлипывание. Женский этот, жалобный, сочащийся из мрака голос показался мне знакомым. Пройдя несколько шагов по коридору, я помедлил, прислушался и понял: плакала Тарасовна.

Она плакала глухо, несмело и горестно… О чем? Бог весть. Но этот ее плач как бы подчеркивал ощущение тревоги и неотвратимость близкой, нависшей над домом беды.

Умеряя дыхание, стараясь не шуметь, я прокрался мимо ее каморки. Здесь коридор изгибался; за поворотом находилась кухня, а рядом с нею — дверь, ведущая в огород.

Этим ходом я пользовался частенько и мог теперь свободно ориентироваться здесь во тьме. Минуту спустя я уже был на улице, на воле…

Пройдя переулок (на всякий случай я держался в тени заборов, обходя открытые, затопленные луною места), я встал на углу и обернулся, стараясь разглядеть очертания покинутого дома.

Здание было видно смутно, неотчетливо; на фоне неба выделялся только острый гребень крыши. Над гребнем висела низкая ущербная луна. А где-то под этой кровлей, в кромешной мгле, плакала женщина…

Какое-то время я стоял так, мысленно прощаясь с этим домом, и с его обитателями, и со всеми своими надеждами. Потом повернулся и тотчас же замер, вжимаясь спиною в шершавые доски забора.

Кто- то дышал поблизости, шевелился, похрустывая щебнем. Кто-то здесь был — и не один! Всем существом своим, всеми нервами ощутил я присутствие чужих людей; они находились совсем рядом, в нескольких шагах от меня. И так же, как и я, они таились в тени забора, прятались. Но от кого? Зачем?

Поначалу я предположил было, что это бендеровский пикет, сторожевое охранение, на всякий случай выставленное Хозяином… Но тут же сообразил, что если бы это было так — я непременно должен был бы знать об этом. Ведь не ради же меня, в самом деле, торчали они здесь!

Нет, это были сторонние, пришлые люди. И появились они неспроста. Что-то они затевали.

«Неужто чекисты?» — подумал я, содрогнувшись. И тотчас же до меня донесся торопливый шепоток; судя по голосам, переговаривались трое.

— Ну как там? — спросил один.

— Да все тихо, — прошептал другой, — спят, должно…

— А может, и не спят, — с коротким смешком отозвался еще один голос — низкий, надорванный и сипловатый, — сидят, помалкивают, как мыши в норе… Да это, в общем, неважно. Все равно накроем.

Они помолчали. Затем кто-то сказал, позевывая:

— Закурить, что ли…

Вспыхнул трепетный огонек, и на секунду в колеблющемся свете увидел я склоненное лицо, воротник шинели, краешек солдатского погона.

Низкий, надорванный голос сказал — уже с начальственной интонацией:

— Ты тут иллюминацию не устраивай. Переулок просматривается насквозь, не понимаешь разве? Встань хотя бы за угол, дура!

Спичка погасла. Черная, вылепленная из мрака фигура солдата шахнулась в сторону и растворилась, растаяла. Исчезли и другие, смутно маячившие во мгле. Все они сгрудились за углом и там опять зашептались…

Я уже не слушал их. Я медленно отступал, прижимаясь к забору, — отходил все дальше, назад, к дому.

Теперь я прислушивался к иным голосам, к тем, что звучали во мне самом, поднимались из глубины души, из тайников ее… И один голос звал меня в покинутый дом. Призывал вернуться туда и предупредить людей об опасности. А другой кричал: «Беги! Скрывайся! Не делай глупостей, не заботься о чужих. Те все равно уже обречены, а ты еще можешь спастись. Ты и так почти уже спасся — вовремя выбрался из западни. Зачем же лезть в нее снова? Беги, беги, беги!»

Он был силен, этот Голос Страха. Он подавлял меня, обессиливал, напрочь глушил мою волю.

Рука моя внезапно нащупала калитку; я толкнул ее, и она приоткрылась. «Зайди сюда, — властно приказал Страх, — ну! Живее! Здесь ты сможешь отсидеться».

И вот в ту самую минуту, когда я уже хотел юркнуть в спасительную эту калитку, мне вдруг вспомнилась женщина, несмело и горестно плачущая в ночи…

 

38

Путь на Восток

— Добрались, значит, и до нас, — пробормотал, выслушав меня, Хозяин. — Быстро работают, сволочи, — он крепко огладил лицо, сгоняя с него остатки сна. — Оперативно, ничего не скажешь… Н-ну, ладно. Легко они нас все равно не возьмут!

Сунув руку под подушку, он вытащил оттуда увесистый пистолет и привычным движением передернул затвор, вгоняя пулю в ствол. Затем спросил:

— А у вас оружие есть?

— Нету, — замялся я, — как-то, знаете, не запасся. Я все больше привык — с ножом…

— Ну, голубчик, нож — это наивно! Здесь он вам не поможет. Не та ситуация.

Хозяин склонился к тумбочке, стоявшей у изголовья его кровати, пошарил там и извлек небольшой вальтер — никелированный, изящный, с наборной перламутровой рукоятью.

— Вот, держите! Вид у него, правда, дамский, игрушечный, но вы не обращайте внимания… Бьет хорошо, сильно.

Он зевнул, потянулся с хрустом. И тотчас обрел обычный свой вид — деловой, собранный, строгий.

— Кстати, документы у вас с собой?

— Там остались, — я мотнул головой, — в моей комнате.

— Где?

— Под подушкой.

— Сожгите! Немедленно сожгите! Или нет, ладно… Я сам. Затем он стремительно ринулся в коридор. И мгновенно дом охватила паника. Гулко затопали шаги. Дробясь и пересекаясь, заметались тревожные голоса.

Потянуло едким дымком — в соседних комнатах что-то жгли поспешно.

«А вот теперь пора уходить, — подумал я. — Теперь уже можно!»

* * *

Перед самым рассветом небо помрачнело, подернулось облаками. Темнота загустела, стала непроницаемой, и это помогло мне вторично выбраться из западни. Держа наготове вальтер (он уже успел привыкнуть к моей руке и лежал в ладони прочно, надежно и ласково), я пробрался во двор соседнего дома, оттуда — на сеновал, потом махнул через покосившуюся изгородь и оказался в чьем-то саду.

Дальше — я знал это — начиналась территория бойни. А там уже было недалеко и до железнодорожного полотна.

Однако добраться до полотна оказалось делом отнюдь не легким. Район был обложен со всех сторон. Кольцо облавы стягивалось неотвратимо и явственно. Повсюду в угольном мраке видел я шевелящиеся тени, улавливал подозрительные шорохи, бряцанье металла.

Меня, между прочим, сильно удивляло отсутствие в городе «звонарей» (на блатном языке так называются цепные собаки). «Почему они молчат? — недоумевал я. — Почему не лают? Куда они подевались?» В российской провинции, в любом, ее месте, даже и на окраинах Москвы, такое скопище людей среди ночи непременно бы вызвало общий собачий переполох… Но потом я сообразил, что, во-первых, город этот не русский, а именно — западный. И, кроме того, здесь совсем еще недавно шли бои. Дворовых собак почти всех повыбивали, разогнали — и это для чекистов было выгодным обстоятельством.

Выгодным для них так же, как и для меня!

Медленно, с трудом выбирался я из путаницы львовских улиц. Я крался, по городской окраине, поминутно вздрагивая и озираясь, и при каждом новом звуке пугливо приникал к оградам и деревьям. В иных местах приходилось двигаться ползком… Однажды я чуть было не столкнулся вплотную с каким-то человеком. Он прошел мимо, обдав меня кислым запахом махорки и шинельного сукна.

Свободно вздохнул я лишь в тот момент, когда передо мною возникли очертания станционных построек.

За ними уже растекалась неяркая прозелень. Низкое, подернутое мутью небо понемногу начинало светлеть. И, глядя туда, на восток, я подумал: значит, теперь мне нужно идти в этом направлении. Только в этом! Запад остался сзади, за спиною… И оглядываться на него уже нет смысла!

И сейчас же я оглянулся.

Я оглянулся невольно, объятый тревогой: сзади, за спиною, посыпались вдруг частые выстрелы. Они были слышны отчетливо. Простершаяся над городом тишина усиливала и множила их трескучее эхо.

Ахнул взрыв. Тяжкий медленный отзвук его прокатился по округе и приглушил перестрелку. Она помаленьку стала слабеть, выдыхаться. И тогда над крышами домов (над тем районом, откуда я только что выбрался) взошло багровое зарево пожара.

Оно взошло высоко, это зарево, и словно бы подпалило небо. Края облаков зарделись; косматую их пелену пронизал трепещущий мрачный свет.

Это гибла в огне бендеровская резиденция. Я вспомнил слова Хозяина: «Легко они нас не возьмут!» — и подумал о том, что он и его помощники — кто бы они ни были — оказались доблестными людьми. Они сумели достойно встретить беду. Ведь в конце концов каждый из них мог бы поступить точно так же, как и я, — выскользнуть из дома и скрыться! Конечно, идейный их путь и особенно их практика — все это не для меня; тут мы разные, мы навек чужие! Но все-таки в личном мужестве им не откажешь…

Стрельба — уже редкая и глухая — еще продолжалась какое-то время. Она то вспыхивала, то угасала, отступая все дальше, за край ночи, и наконец затихла совсем.

Я стоял, напряженно вытянувшись, глядя на Запад, на мятущиеся отблески огня. Потом отвернулся.

И увидел на Востоке такое же зарево.

Над станцией, над кущами садов, поднималось солнце — заливало кровли мутным багрянцем. Оно катилось в дымной, огненной мгле. Казалось, вся земля — из края в край — полыхает, объятая гибельным пламенем… Да так это, в сущности, и было!

Но размышлять на эту тему я не мог, не имел времени. Со стороны вокзала сюда, ко мне, шли гурьбою какие-то люди. Встречаться с ними было рискованно. И я, пригибаясь, юркнул в сторону, в палисадник, под защиту густо разросшихся акаций.

Там, в этих зарослях, я переждал, пока люди пройдут. Потом осмотрел себя и стал приводить в порядок: почистился, выбил пыль из пиджака, старательно надраил сапоги, навел на них блеск. И, упрятав пистолет в задний карман брюк, вышел, посвистывая, на дорогу.

Теперь надо было как можно скорее разыскать друзей. Они располагались в здешнем квартале — квартировали у вокзальных проституток.

К одной из них — к той, у которой поселился Левка Жид, я и направился тотчас же.

Это была девушка пухлая, щекастая, на низком ходу, и, вероятно, поэтому ее звали Булкой. «Я свою Булку за что люблю? — говорил Левка. — За оптимизм! Кормишь ее, ласкаешь — она смеется. Моришь голодом — опять смеется. Бьешь ее, дуру, — смеется еще того пуще».

Левка был, в какой-то мере, прав. Сколько я знал Булку, она вечно хихикала, веселилась; по любой причине заливалась мелким, грудным, рассыпчатым смехом.

Однако на этот раз она встретила меня хмуро.

— Уходи! — задыхаясь, проговорила она, стоя в дверях в одной рубашке. — Уходи быстрее! Тут такое творится!

— Что творится? — насторожился я.

— Кругом обыски, аресты, проверка документов… У меня этой ночью мусора два раза были. Слава Богу, Левка уже успел отвалить.

— Когда он уехал?

— Вчера днем. Собрал вещички и даже… — она вдруг всхлипнула, рот ее перекосился, — даже слова ласкового не сказал!

* * *

Не желая задерживаться во Львове, я покинул его в тот же день. Несколько остановок проехал в собачьем ящике… И повсюду, на любом разъезде, на каждой станции видел из-под вагона армейские сапоги. Они громыхали и цокали подковами, попирая булыжник, топча дощатый настил перронов. Их было множество, этих сапог! Железная дорога кишела чекистскими патрулями. Ехать дальше в таких условиях было опасно. Улучив момент (воспользовавшись тем, что разразился давно назревающий дождик), я украдкой отстал от поезда и схоронился в придорожной ржи. Дальше я уже шел все время пешком.

Происходило, в сущности, то же, что было когда-то на иранской границе. «Все повторяется, — уныло думал я, бредя по посевам, увязая в слякоти, разъезжаясь подошвами в мутных лужах, — все идет по спирали».

Да, действительно, все повторялось! Как и тогда, я стремился уйти от железной дороги — уйти подальше и, главное, поскорей… Разница заключалась лишь в том, что тогда, близ Ирана, я пропадал от жары и жажды, задыхался в пыли и мечтал обрести хоть каплю влаги. Теперь же я тосковал о солнце!

Темно-лиловая, как ночное небо, туча нависала над равниной; посверкивала и глухо ворчала. Дождь сыпал, не ослабевая. Ледяные его струи секли мне лицо и приминали тугие колосья. Я шел в хлебах по пояс, как в воде, раскачиваясь и с трудом переставляя ноги. Я вообще передвигался из последних сил, был на крайнем пределе. И единственное, что удерживало меня на ногах, это был страх. Инстинктивное желание уйти, избавиться от опасности. Незаметно пала ночь. Наступление ее уловить было непросто: над степью с утра клубилась сырая струистая сумеречь. Она постепенно сгущалась, мрачнела, наливалась чернотой… Я заметил, что молнии стали как бы ярче и пронзительней, и только тогда сообразил, что день уже, в сущности, прошел!

Надо мною возник короткий мертвенный белый свет. Он сверху донизу вспорол нависшую тучу — пошел по ней, ветвясь. Темнота раскрылась. На мгновение стали видны окрестности: тяжелые, глянцевые от влаги волны ржи, невысокий пригорок, силуэты хат. И неподалеку от меня — покатая верхушка стога.

Видение это вспыхнуло и исчезло. И сейчас же из мглистой бездны ударил яростный громовой раскат.

И опять раскололось и высветилось небо — дохнуло нестерпимым огнем и снова обрушилось с оглушительным треском.

Спасаясь от грозы, я кинулся к стогу; разворошил его, вырыл в нем просторное углубление и залез туда торопливо.

Сны мне виделись странные, какие-то морские: я где-то плыл, захлебывался, тонул… И мерз все время — отчаянно мерз! — никак не мог согреться.

Я проснулся совершенно мокрый, сотрясаясь от озноба. Одежда моя за ночь нисколько не просохла — наоборот! И все вокруг было на ощупь сырым и склизким. Озадаченный, выбрался я наружу и понял, в чем суть. Это было вовсе не, сено. (Да и откуда, в самом деле, могло взяться сено в такую пору, в самом начале мая?) Оказывается, я переночевал, зарывшись в кучу старой картофельной ботвы. Она была свалена на краю пустого перекопанного поля, и ее-то я принял в потемках за стог!

«Надо идти в село, — решил я, глядя на косогор, на смутно виднеющиеся в тумане крыши. — Попрошусь в какую-нибудь хату, отогреюсь хоть немного. Здесь, в глуши, мне уже нечего бояться!»

Еще издали, пересекая поле, я удивился безмолвию, царящему в селе. Не слышно было крика петухов, не мычали коровы, не скрипел колодец… «Что еще там стряслось?» — забеспокоился я. Поспешно поднялся по откосу, приблизился к околице и увидел, что село это вымершее, нежилое.

Многие дома здесь были разрушены, дворы захламлены, засыпаны прахом, единственная улица — изрыта воронками. Всюду виднелись следы былого огня и давнего запустения.

В этом месте, очевидно, проходила когда-то линия фронта. Я стоял, размышляя о разыгравшейся тут трагедии. Было тихо, пасмурно и жутковато. Неожиданно за спиною моей послышался шорох… Я выхватил пистолет, обернулся, всматриваясь в развалины, и с облегчением перевел дух.

Из- за груды обугленных досок выглядывала кошка. «Кис, кис», — позвал я. Она мяукнула в ответ и пошла, вытягивая шею, поставив палкой хвост.

Странно она шла! Неровно и как-то слишком уж неуверенно, словно слепая… Я подумал об этом и тотчас же понял, что так оно и есть. Кошка была слепой. Подойдя ко мне вплотную, она подняла голову. И на месте глаз ее обозначились черные пустые провалы.

Облезлая, покрытая струпьями, она ластилась ко мне и мяукала жалобно. «Последний живой обитатель села, — подумал я. — Но как же она все-таки кормится? Как она, незрячая, живет? И стоит ли так жить дальше? Не лучше ли разом покончить с ее мучениями?»

Невольным движением поднял я пистолет — хотел было выстрелить. И тут же опустил руку.

Она ведь ждет от меня не пули, а ласки или какой-нибудь еды… И стрелять в нее сейчас было бы кощунством. Было бы последней подлостью.

Уходя, я обернулся. И снова увидел кошку — в зыбких струях тумана. Она стояла, вытянув шею, и напряженно нюхала воздух. И голос ее, летящий мне вдогонку, напоминал отдаленный детский плач.

* * *

Так вот я шел по Украине — по следам недавней войны. Путь мой пролег через разрушенные села, спаленные перелески, опустелые хутора… после многих мытарств я угодил в Конотопскую тюрьму, а оттуда — в Харьков, на Холодную Гору. Затем проехал в этапном эшелоне по всей стране. Недолгое время пробыл на пересылке, в бухте Ванино. И, погрузившись в корабельный трюм, пересек туманное Охотское море.

Мой путь был извилист и непрост, но одно оставалось неизменным: я все время неуклонно двигался теперь на Восток!