Дорогой Томас!

Жаль, что приходится тебе писать. Я ломаю голову: что я сделала неправильно? Вот уже несколько месяцев мы общаемся друг с другом так, будто мы два сырых яйца, которые в любую минуту могут разбиться. Вернее, в большей степени это ты так себя ведешь. Один-единственный раз я позволила себе попытку проникнуть внутрь твоей скорлупы, и теперь, видимо, ты меня за это наказываешь – держишь на расстоянии вытянутой руки и ближе не подпускаешь.

Я пишу тебе, потому что я спонтанно решила в понедельник вместе с Флорианом лететь в Мексику, на праздник всех мертвых. Второе ноября – годовщина смерти его друга, а мы как раз недавно видели по телевизору репортаж: в Оахаке в канун Дня всех святых отмечают праздник всех умерших. Покойникам устраивают роскошные поминки на кладбище. Нам обоим, мне и Флориану, показалось, что это именно то, что нас может утешить, так что на другой же день мы побежали в турагентство и купили два билета. Я бы с радостью обсудила это с тобой заранее, но не могу просто так позвонить тебе в больницу. И зайти просто так тоже не могу. Ты ведь строго регламентировал наши отношения, словно приемные часы, честное слово. Кроме того, бог его знает, как бы ты посмотрел на мои планы. Думаю, они тебе представляются совершенно безумными, ведь о смерти ты говорить не любишь, да и на кладбище танцевать вряд ли стал бы.

Сколько себя помню, я всегда боялась смерти. Никогда не забуду: однажды, года в четыре, я проснулась утром и в этом пограничном состоянии между сном и явью четко осознала вдруг, что все люди смертны. Все умрут рано или поздно: мои бабушка и дедушка, мои родители, мои сестры, моя воспитательница в детском саду, мои подружки, все люди, которых я встречаю на улице, – все-все. Я представила себе, как они один за другим исчезают, уходят, и я их больше не вижу. Земля все больше пустеет, и скоро я остаюсь на ней совсем одна, почти как Маленький принц. Я совсем одна, и никого вокруг. Страшнее я ничего себе представить не могла. И горько-горько расплакалась. Но тут меня осенило: ведь и я тоже однажды уйду туда, куда уходят другие. Мне нужно для этого лишь одно – умереть! Я пыталась представить себе собственную смерть – не получилось. Этот порог между жизнью и смертью мне преодолеть не удавалось, я оставалась среди живых и никак не могла выяснить, куда же исчезают мертвые. Помню, тогда я от этого едва не сошла с ума. Честно говоря, я до сих пор схожу с ума от этих мыслей.

Понятия не имею, что такое смерть, хотя не один раз ее видела, и даже совсем недавно своими глазами лицезрела переход из бытия в небытие. Какая-то она слишком нереальная, что ли. Такая банальная, обычная, казалось бы, и все же больше смерти мы ничего не боимся. Все кончается, все распадается. И никого это не минует. И не слишком утешает нас теория Эйнштейна, будто наша энергия после смерти не пропадает, а всего лишь переходит в другое состояние, как вода принимает разные формы: кубики льда в коктейле, морские волны, слезы, бутылка минералки или гейзер.

Может, мексиканцы знают об этом больше нашего.

Буду писать тебе каждый день.

Целую,

Бабетта.

В аэропорту выяснилось, что рейс в Мексику выполняет самолет мексиканской авиакомпании, а вовсе не Эр-Франс, как было объявлено раньше. Это повергло Бабетту в ужас: она была твердо убеждена, что полеты на лайнерах европейских авиалиний более безопасны, нежели на мексиканских. Не выйти ли, пока не поздно, не остаться ли дома? Что если это полет в смерть?

Откуда этот страх: знак судьбы или просто истерика? Рассказывают же люди всякие истории про недоброе предчувствие, про то, как они отменили поездку и поэтому остались в живых, а если бы полетели, то погибли бы. Тогда, перед тем отпуском на Бали, разве не было у Бабетты такого предчувствия? Да нет, признаться, не было. Ни намека. Тогда не было, и беда случилась, а теперь есть, значит, беды не будет.

Однако судьбе нет никакого дела до законов логики, плевать она на них хотела. Может, все-таки выпрыгнуть из самолета в последний момент? Или лучше вообще в него не садиться? Надо все объяснить Флориану.

– А теперь представь себе, – отвечал он, – ты остаешься. Грузчикам приходится выгружать твой багаж, две с половиной сотни пассажиров тебя тихо ненавидят, потому что из-за тебя задерживается вылет. А ты между тем объясняешь нетерпеливым стюардессам, что тебя охватил страх. К тому же объяснять наверняка придется по-французски.

Ой, нет, только не это! Лучше полететь, проблем будет меньше, честное слово. И Бабетта вместе с Флорианом заходит в старый, дребезжащий DC-10, где, к ужасу своему, узнает, что в полете пассажирам разрешается курить! Это чуть ли не последний курящий рейс в истории! Да как же так, они же специально справлялись?!

Ну, так и что? Мексиканцам закон не писан. Как курили, так и курят. Не во всем салоне, конечно, а только на двух последних рядах. Но именно там и сидят Бабетта и Флориан. Они видят рядом свободное место. Вот, думают, здорово! Можно устроиться поудобнее, не тесно будет лететь. Так нет же, выясняется, что именно это и есть то самое место, где всем курильщикам этого рейса разрешено дымить, сколько душе угодно.

К изумлению Бабетты, сюда заходят уютно покурить даже из бизнес-класса. Особенно зачастила одна пожилая, страшно элегантная дама в розовом костюме от «Шанель». Курит одну сигарету за другой все двенадцать часов до Мехико.

Бабетта и Флориан пробуют взбунтоваться. С пожилой дамой у них едва не доходит до драки. Сыплются жалобы шеф-стюарду, берутся в союзники другие некурящие пассажиры. В конце концов строгий голос капитана корабля объявляет по громкой связи, что в этом самолете имеет право курить любой, кто только пожелает. И сколько влезет!

Отчаявшись вконец, мятежники забираются опять к себе в кресла, как улитки в домики, и пытаются, задыхаясь в табачном дыму, немного поспать.

Бабетта пристально смотрит через иллюминатор в черное небо, бесконечное, безбрежное. И жизнь ее, кажется, растворяется в этом небе, как капля в море. Жива ли она еще вообще, в этой железной машине, высоко в воздухе, где мертвые, наверное, зависают вместе с живыми? Там впереди, кажется, сидят ее дед и бабка, тетушка Фрида, сосед с Ольгаштрассе, тот, что умер от астмы, а вон там – это случайно не Курт Кобейн?

Рядом сидит, конечно, Фриц. А впереди, через два ряда, виднеется черный ежик господина Шуна. Китаец тоже мертв, как и Фриц. Как и она сама.

А здесь даже совсем неплохо, наверху. Кино показывают без перерыва, то и дело приносят поесть. Что? Вены может закупорить, если долго сидишь? Или эмболия одолеет? Да кому до этого дело, если ты уже умер, грезит Бабетта во сне.

Разбудили, а жаль! Перед ней на подносе стоит завтрак. Снаружи льется яркий свет. Черная дыра куда-то исчезла, нет ее больше. Бабетте подают горячую влажную салфетку, она вытирает лицо. Живая! Жить, жить дальше! Она разминает затекшие конечности. Рядом с ней дама в костюме от «Шанель» зажигает очередную сигарету.

Они летят над неохватным морем крыш Мехико, нигде никакого намека на аэропорт. Самолет вклинивается носом между домами, будто птица, которая ищет свое гнездо. Того и гляди нырнет туда, где пробегают улицы. Да куда же здесь приземляться-то? Это какая-то ошибка, роковая ошибка!

Бабетта взволнованно хватает за руку Флориана. У него рука такая же ледяная, покрытая холодным потом, как и у нее.

Они выкатываются из самолета, как два тугих круглых жука, судорожно ищут свой багаж, еле находят, несутся через весь аэропорт, Бабетта кашляет, будто сама всю ночь курила не переставая, Флориан тащит ее за собой. Самолет на Оахаку улетел без них. Следующий – только утром. Их отправляют в гостиницу при аэропорте – забирает челночный автобус и везет по назначению.

Они в автобусе одни. Водитель не произносит ни слова. Из ярко освещенного аэропорта он поворачивает в одну из темных мрачных улиц. Флориану и Бабетте становится не по себе, они оказались к такому не готовы.

Классика жанра: первый попавшийся бандит за ближайшим углом, в двух шагах от международного аэропорта, легко порешит парочку вконец измотанных туристов, заберет паспорта, вычистит все карманы, и поминай как звали. Вот тебе и вся история. Что мы имеем? Двух безмозглых немцев, которым очень захотелось попасть на праздник всех усопших.

– Я даже нож карманный не захватил, – шепчет Флориан.

В тусклом свете салона автобуса он кажется зеленым. Бабетта прислоняется щекой к холодному стеклу. Она так устала, что сил нет даже испугаться по-настоящему. Ну и пусть зарежут! Наплевать! Если уж ей на роду написано вот так нелепо и смешно помереть, что ж, пожалуйста.

Флориан испуганно хватает ее за руку, как ребенок свою мать.

– Ш-ш-ш, тихо, – шепчет Бабетта, – ш-ш-ш. – И тихо напевает мотивчик популярной песенки, которую во время посадки включили в самолете. Она напевает эту мелодию Флориану, чтобы тот успокоился.

Life is a flower,

so precious in your hands…

Дальше она текста не помнит.

– Да уж, супер, ничего не скажешь, – едко произносит Флориан.

Проходит еще бог знает сколько времени, автобус все кружит по узким темным улицам, все дальше, все ниже, и вдруг неожиданно поворачивает с одной из боковых улиц на главную – широкую, ярко освещенную. Через несколько минут перед ними, как мираж, весь в неоновом свечении, возникает отель.

Спотыкаясь, бредут они в ресторан, заказывают две порции пива «Корона», тортиллас, черную фасоль с тоненькими кусочками мяса, жаренными на гриле. И с жадностью набрасываются на еду, хотя, казалось бы, их три раза кормили в самолете. Видимо, сказывается пережитый страх.

– Ур-ра, – провозглашает Флориан, – мы еще живы!

Они, довольные, плюхаются в постель. И никто рядом не курит, вот это да!

На другой день мы погрузились в какой-то крошечный кукурузник. За штурвалом сидел такой же крошечный пилот с огромными усами. И мы, безбожно тарахтя и пыхтя, полетели совсем низко над землей, а под нами с неимоверной скоростью менялся пейзаж. До чего ж я ненавижу эти перелеты! Да еще пилот лихачил, спортсмен фигов, некоторые так водят машину. Стюардесса щедро разливала нам текилу в пластиковые стаканчики, так что приземлились мы уже совершенно пьяные. Я только запомнила, что Оахака лежит в зеленой долине, запертой со всех сторон желтоватыми, будто подгоревшими горами, что здесь тепло и небо синее. Мы были счастливы, как блаженные. Даже багаж наш появился сам собой, словно по волшебству. Мы видели, как он лежит за стеклянной дверью, но забрать его долго-долго не могли: дверь была заперта, и ключ никак не могли найти. Но мы так напились, что ждали терпеливо, а потом, навьюченные нашими сумками, прибыли наконец в маленький пансион «Каса Мария» и обнаружили в номерах здоровенных пауков, но были совершенно удовлетворены.

Вечером на Сукало – так у них рыночная площадь называется – мое блаженствующее расслабленное сознание туриста сообщило мне: здесь настоящая жизнь, именно здесь, а не где-нибудь! Здесь, на улице, среди теплой мягкой ночи, и не нужно сидеть взаперти в своих четырех стенах, потому что на улице – лютый мороз, так что любая собака замерзнет, справляя малую нужду. А здесь – толпы народа, музыка и цветы; в центре площади под деревьями играет маленький маримбабэнд – одни только ударные. Цветочницы продают свежие гардении. Мальчишки самозабвенно полируют ботинки солидным господам в дорогих костюмах. Натирают до блеска, пока обувь не начинает сверкать в темноте. Детвора предлагает купить маленьких кукол, жвачку и деревянные ножи, чтобы вскрывать письма. Школьницы в форме – зеленых плиссированных юбках и белых блузках – прогуливаются стайками и хихикают, как в любой другой стране мира. Повсюду воздушные шары, розовая сахарная вата и мыльные пузыри – выбирай, что душе угодно! Слепой старик играет на гитаре чудеснейшую музыку на свете. Насколько я могла понять, он пел о тоске и разбитом сердце.

Я по тебе скучаю, и это не просто воспоминание, которое ты, разумеется, назвал бы вымыслом. Я действительно скучаю, и именно по тебе. «Вот только кто для тебя этот "ты"»? – спросишь ты. Да я толком и не знаю. И все же того, что я знаю о тебе, достаточно, чтобы я соскучилась.

– Я скучаю по нему, – признается Бабетта.

– По кому? – не понимает Флориан.

– Ну, подумай, глупенький.

– Я не знаю, кого ты имеешь в виду.

– Я и сама не знаю, – отвечает она. – То по одному, то по другому, то по обоим вместе.

– Бедная, – сочувствует Флориан.

Он здесь прямо-таки помолодел: капельки пота блестят над верхней губой, спутанная копна каштановых волос. Только Бабетта знает, что он специально делает себе укладку гелем для волос, чтобы добиться эдакого художественного беспорядка. Карие глаза Флориана всегда немного заспанные, что придает ему сексапильность, как и щербинка между передними зубами. У Бабетты такое ощущение, что во время этого путешествия они с Флорианом расстанутся. Пора уже, думает она, почти два года прошло. И проводит рукой по его волосам.

– Фу-у-у! – Она вытирает испачканную липким гелем ладонь о скатерть.

– Сама виновата, – ухмыляется Флориан.

Он покупает у босоногой девочки два букетика гардений: один – себе, другой – Бабетте. Белые цветы дурманят своим запахом, и Бабетта вспоминает вдруг белые цветы франджипани на Бали. Сердце у нее обрывается.

– На! – В ужасе возвращает она цветы Флориану. – Забери их! Забери, пожалуйста.

Она вскакивает из-за столика, проходит пару шагов по площади и присаживается на скамейку в темноте. Судорожно, будто в панике или в приступе астмы, вдыхает и выдыхает, пока воспоминания не растворяются в воздухе, как облака, которые постоянно меняют свои очертания. Когда же наконец мои воспоминания станут воспоминаниями о хорошем? – с горечью вопрошает она.

Флориан тихо опускается на скамейку рядом с ней, молча ждет. Потом, не сговариваясь, они одновременно встают и двигаются к центру площади, где собралась толпа народа.

На огромном экране крутят фильм о планетах. Затаив дыхание, люди сидят на складных стульях, и у них над головами плавают по своим орбитам Марс, Уран, Венера. А поодаль толпа теснится перед церковью, собираясь на мессу.

Бабетта к ним присоединяется, входит в церковь, встает в уголке, среди дряхлых старичков и старушек, которые держат в руке свечки.

– Eres сото una flor, eres la vida, – произносит священник.

– Ты как цветок, ты есть жизнь, – вторя ему, бормочет Бабетта.

Сто лет не была она в церкви. Чтобы не забыть эти слова, быстро выходит наружу, повторяя: «Una flor, la vida».

Флориана она обнаруживает в очереди, которая выстроилась у телескопа.

– Ты как цветок, – обращается она к Флориану, – ты есть жизнь.

– Думаю, жизнь сама как цветок, – улыбается он в ответ.

– Это мексиканская версия, – объясняет Бабетта и поет: – «Eres сото una flor, eres la vida».

Люди в очереди смеются, слушая ее. Ей и самой радостно, даже удивительно. Подходит их очередь смотреть в телескоп, но астроном растерянно пожимает плечами: звезды больше нет, зашла за большие деревья, не достанется Бабетте и Флориану сегодня звездочки. Он протягивает им утешительный приз – конфетку.

Счастливые, бредут они обратно в «Каса Мария» по маленьким улочкам.

– Пошли здесь, – Флориан сворачивает в крошечный переулок, там – непроглядная тьма.

Бабетта секунду сомневается, но он уже зашагал вперед. Чего же бояться? Жизнь здесь привольная, чудесная. Молодой человек в белой майке идет им навстречу, наклоняется немного вперед и возится, топчется, переминаясь в своих кроссовках с ноги на ногу. Крошечное сомнение снова зарождается у Бабетты. Да ладно, ну его!

Мужчина проходит мимо Флориана и направляется прямо к ней. Она пытается его обойти, он преграждает ей путь. С быстротой молнии одна его рука оказывается у нее между ног, другая хватает ее за грудь. Бабетта издает истошный вопль, как будто ей воткнули нож в спину. Она уже ждет, что сейчас ее полоснет страшная боль – при ножевых ранениях, она слышала, боль чувствуется не сразу.

Флориан оборачивается. Мужчина убегает, его белая футболка мелькает в темноте.

– Ты ранена? – Флориан кидается к Бабетте.

Она еще не знает.

– Да нет, – заикается она, – кажется, нет.

– Что он тебе сделал? Что он сделал тебе?

Бабетта дрожит всем телом.

– Твоя сумка! Где твоя сумка?!

Да что он так орет? Вот она, вот сумка, здесь.

– На месте, – тихо отвечает она.

Молча бегут они в пансион, отпирают два массивных запора и наконец прячутся внутри.

Чтобы успокоить нервы, Флориан включает телевизор, детский канал. Тихонько сидят они на кровати и наблюдают, как Том гоняется за Джерри и наоборот, как Тома взрывают, расчленяют на мелкие кусочки, дробят и распиливают.

Вообще-то у них отдельные номера, но сегодня они жмутся друг к другу на узкой койке Бабетты. Бабетта спиной чувствует, как вздымается и опускается грудная клетка Флориана, как там бродят взбаламученные чувства и эмоции, будто песчинки в стакане воды, если его как следует взболтнуть. И с каждым следующим вдохом вихрь постепенно успокаивается, песчинки медленно опускаются на дно, вода становится опять ясной и прозрачной.

В какой-то момент Бабетта засыпает. И снится ей высокое дерево с гладкими зелеными, словно пластмассовыми, листьями. Она подходит к нему и трясет его. С дерева падают один за другим разные звери: лев, леопард, пантера, тигр – все дикие. А попадав на землю, как спелые фрукты, встают и дружно шагают в свои клетки.

Дорогой Томас!

Мы здесь всего второй день, а у нас уже появились здешние привычки. Чудно мы все-таки устроены: всегда-то нам хочется все выстроить по образцу. По плану. Такие уж мы. Наверное, нам становится вольготно, только когда мы в новом узнаем старые приметы. В шесть часов утра, как только рассветет, у нас в саду начинает трещать попугай – зовет хозяйку нашего пансиона: «Мария! Мария! Мария!» А потом сама хозяйка точно с такой же интонацией энергично зовет нас завтракать: «Сеньора Бабетта! Сеньор Флориан!»

Я знаю, ты ревнуешь меня к Флориану, хотя и не признаешься в этом. Ладно, не волнуйся, комнаты у нас отдельные, если тебя это вообще еще интересует. Мне так хотелось бы, чтобы у нас с тобой опять все наладилось. Но для этого мне нужно знать, в чем я провинилась, что сделала не так? Видимо, я вторглась в запретную зону…

На завтрак подают лепешки из кукурузной муки и черные бобы, а для туристов с плохим пищеварением – пару кусочков белого хлеба.

Наша Мария – маленькая толстая женщина лет пятидесяти пяти, хромоногая. Представляешь, этот пансион она тащит в одиночку. Мечтает сама стать туристкой. «Turista», – говорит она, в ее устах это звучит прямо как профессия, правда? У Марии трудная жизнь за плечами. Родители погибли в автомобильной катастрофе, когда она еще девочкой была. Когда о них рассказывает, всегда плачет. А ведь уже сколько времени прошло. Вот тебе, пожалуйста, и воспоминания.

Знаешь, у меня такое чувство, что мы вспоминаем слишком редко и мало. Кажется, я начинаю понимать одну вещь: глубокий траур, скорбь может стать предпосылкой для нового большого счастья. Господи, как же мне тебе это объяснить?

Тогда в машине, у входа в кукурузный лабиринт, я расплакалась от внезапного счастья и оттого, что этот миг никогда не вернется. Хуже того: счастье-то потому и счастье, что мимолетно, мгновенно и неповторимо. Понимаешь, любовь не утоляет невыносимой тоски по ушедшим – ее ничто не утолит, – но превращает утрату в нечто волшебное, невыносимо прекрасное.

Твоей улыбки – такой, как там, на кукурузном поле, я никогда больше не увижу. Каким я обрела тебя тогда, таким и потеряла.

Но я хочу снова и снова тебя терять, понимаешь? Это боль и счастье одновременно. Кажется, я тогда оговорилась и назвала тебя Фрицем, но это не потому, что я вас перепутала, а потому, что мое счастье с тобой основано на моей вдовьей тоске. У этой тоски есть имя. И имя ей Фриц.

Раскаленное бирюзово-синее небо нависает над городом, как шелковое покрывало, все краски на земле под таким небом тоже раскаляются, рдеют, пылают. Перед кобальтово-голубым домом стоит женщина в лиловом платье. Жара, тени черны, как уголь. С одного из балконов прохожих приветствует скелет ростом с нормального человека. Он в платье и шляпе с вуалью.

– О господи, – произносит Флориан, – я этого не выдержу.

– Выдержишь, – смеется в ответ Бабетта, – мы затем сюда и приехали.

Повсюду продаются миниатюрные скелетики из гипса и папье-маше. На любой вкус, какие только душе угодно: женщины и мужчины, в костюмах и с мобильными телефонами, домохозяйки у гладильной доски, дамочки на пляже в бикини, секретарши за компьютером, целая семья в автомобиле, скелет верхом на мопеде, влюбленные парочки, медицинские сестры и врачи, мамаши с детьми на руках, причем дети – тоже скелеты.

– Ты посмотри, какое платьице на нем! – изумляется Бабетта.

Она поднимает на вытянутой руке вверх скелетик в платье невесты из белых кружев. Флориан глядит на эту куколку и становится белый как мел. На нем черная майка, и кажется, что он стал черно-белым, как будто в цветном телевизоре убрали цвет. Он бросается вон из магазина.

Бабетта озадаченно глядит ему вслед, все еще держа скелетик-невесту в руке. Флориан уже скрылся за поворотом, и слышно только, как громко хлопают по пяткам его шлепанцы.

В одиночестве проходит она по горячему булыжнику, выстилающему улицы, и чувствует себя странно, как будто ее блеклый образ вклеили в пеструю яркую картинку. Белая кожа, бледные одежды – она сюда явно не подходит, в этот вездесущий карнавал смерти, кричащий, яркий, пылающий, вычурный. Это ужасно, жутко, отвратительно, тошнотворно.

Измученная, заходит она в дорогой отель «Камино Реаль» и позволяет себе заказать чашечку кофе. Но и оттуда приходится бежать: в фойе наперебой предлагают туры по кладбищам, целые экскурсионные пакеты, где уже все включено: цветы, ладан, мескаль и маленький pan de muerte, хлеб смерти в форме человечка, с ручками, ножками и тельцем из теста.

– Pan de muerte, – в ужасе бормочет Бабетта.

Перед одним немецким турагентством на черной доске – расписание «Дней мертвых», план экскурсий:

Первый день, 30 октября: души утопленников и убиенных.

Второй день, 1 ноября: души детей.

Третий день, 2 ноября: души взрослых.

Значит, Фриц и Альфред должны вернуться сюда второго ноября. Куда они вернутся? В гостиницу? В «Каса Мария», посидеть с Бабеттой и Флорианом на диване, посмотреть вместе телевизор? «Но ведь мертвые приходят только к тому, кто верит в их возвращение, – подавленно, удрученно, мучительно размышляет Бабетта. – Домой, хочу домой».

Она оглядывается: вокруг почти одни огромные американки в неряшливых шмотках. Вдовы, видимо. Года на два постарше Бабетты, не больше. Как одержимые, они штудируют планы кладбищ, что-то записывают, раскладывают по сумкам фотоаппараты, бутылки с водой, крем от солнечных ожогов.

«Как же я на них похожа, – думает Бабетта в отчаянии, – тоже хочу найти утешение, когда утешения нет».

Она пишет письмо Томасу из интернет-кафе, сидя в жестяной будке на Сукало.

Почему ты мне не отвечаешь? У меня такое впечатление, что я громко ору в звукоизолированной комнате и, как идиотка, жду эха. Это мое последнее послание. Мне надоело.

На этом месте компьютер зависает. Бабетта не в состоянии справиться с ним сама и обращается за помощью к соседке – молодой немке, чья белая как снег кожа сплошь покрыта татуировками: на икре – вишни, на плече – скелет, его огромная костлявая рука обнимает другое. Бабетта разглядывает барышню, как книжку с картинками.

– А почему вы решили вот там нарисовать вишни? – любопытствует она.

Девушка гордо поворачивается к ней:

– На моей коже очень хорошо получаются цветные картинки. Кожа-то вон какая! – произносит она, даже, собственно, и не отвечая на заданный вопрос.

– Ах, ну конечно. – Бабетта кажется себе старой и глупой.

– Ой, я, кажется, нечаянно стерла ваш e-mail, – признается девушка. – Это очень страшно?

– Нет, – откликается Бабетта, – пожалуй, даже наоборот. Это было прощальное письмо.

– Прощальные письма лучше отсылать на другой день, а не сразу, – советует опытная барышня. – Ведь назавтра все может измениться.

– Убедили, – соглашается Бабетта.

– Вот именно. – Девушка чешет одну из вишен на своей икре. – Я вот однажды собралась самоубийство совершить. Написала прощальные письма родителям, другу, пошла в последний раз в туалет, поскользнулась на лестнице и лодыжку сломала.

– А как вы собирались себя убить? – интересуется Бабетта.

– Воздух в вену впрыснуть, – непринужденно отвечает несостоявшаяся самоубийца, снова поворачиваясь к своему компьютеру. – Простите, но здесь минута стоит один евро, а я любимому письмо пишу.

– О, извините, – отзывается Бабетта. Ей бы хотелось спросить: «Воздух в вену – и что, действует? Больно? И сколько ждать?»

Хотя ты мне и не отвечаешь, я все равно тебе пишу. Надеюсь услышать эхо, ну, а если его нет, что же я могу поделать. Наверное, я пишу тебе, просто чтобы вспомнить, что со мной происходило, иначе все новые впечатления и эмоции канут в Лету, как камушки в воду.

Рыночная площадь в Тлаколуле. Рано утром мы уже ждем в длинной очереди collectivo, маршрутного такси. Мексиканцы ждут стоически, неподвижно, а я нетерпеливо расхаживаю туда-сюда, негодуя. С чего это я взяла, что лишь активно проведенное время имеет смысл?

Чем дольше я жду, тем больше донимает меня мое проклятущее нетерпение. Рядом со мной неподвижно выстроились низкорослые женщины: волосы убраны в длинные черные косы, а в них, как у лошадей на турнире, вплетены блестящие ленты. Все эти женщины в мексиканских национальных костюмах – блузка, рукава фонариком, юбка и сверху фартук с пестрой вышивкой. Подальше стоит мой сосед по отелю, древний старик, босой, в ковбойской шляпе, лицо покрыто глубокими морщинами, два последних зуба оправлены в серебро. Он улыбается мне по-дружески и немного изумленно. Я отвечаю ему улыбкой. Чудно, наверное, этим людям на меня смотреть. Что нужно здесь этой чужестранке? – думают они. Что она тут толчется? Зачем все время высматривает такси на улице? О чем все время бормочет своему спутнику? Что случилось с этими странными людьми, почему они так нервничают?

На другой стороне улицы я вижу молодого американца, у которого на майке написано: «Пока ты не бегаешь, ты никому не интересен». Я бы купила у него эту футболку и подарила тебе…

Золотистые бархатцы называются на языке индейцев-сапотеков cempasuchil. Это важнейший цветок в день мертвых – с одной стороны, символизирует чью-нибудь душу, с другой – солнце. Мило, правда? Лепестками бархатцев посыпают путь от кладбища в дом родственников, чтобы умерший мог найти дорогу домой, а потом вернуться на кладбище. Потому что если покойник заблудится и не найдет снова своей могилки, он будет весь год донимать родных. Может быть, имеются в виду опять-таки воспоминания?

Наконец-то такси! Больше пяти человек в одну машину не влезает. Я вместе с весьма внушительных размеров парочкой втискиваюсь на заднее сиденье, Флориан садится вперед, рядом с водителем и стариком в ковбойской шляпе. Под оглушительный аккомпанемент музыки диско автомобиль несется по узкой деревенской улице, и только «лежачие полицейские» заставляют водителя несколько снизить бешеный темп. Я боюсь погибнуть в какой-нибудь идиотской автокатастрофе в Мексике, только этого еще не хватало. А ведь все может случиться, мало ли глупых, нелепых случаев происходит в жизни, и как их избежать? Я с ума сойду, если буду об этом думать! Почему, спрашивается, я до сих пор не научилась использовать свое время с толком, если так сильно боюсь смерти и постоянно жду ее? Почему я все по-прежнему живу одним днем и как будто наугад, на ощупь? Но мне невыносима мысль, что нужно наслаждаться каждым днем как последним, любить жизнь, постоянно взвешивать и решать, что важно, а что второстепенно, всегда держать в голове, что век наш на земле краток, что отпущено нам всего ничего. Ужасно! Разве так можно жить? Как ты только это выносишь? Ты же сталкиваешься с этим каждый день! Вот живет человек и думает, что он бессмертен, и вдруг – раз! – он у тебя на операционном столе, под наркозом. Потом наркоз плавно перетекает в вечный сон. А может, и разницы-то никакой нет между ними, кто знает?

Супружеская пара, мои соседи, в своей массивной неподвижности плотно прилипли к сиденью, а меня швыряет на поворотах из стороны в сторону. Но когда я обращаюсь к ним, они одаривают меня душевной теплотой. Это люди без предрассудков, открытые, искренние, ничего не боятся и не чураются.

Они проводят нас по рыночной площади Тлаколулы. Это огромный лабиринт, откуда можно выбираться часами, да так и не выбраться – вот бы тебе сюда…

Мы протискиваемся между горами арахиса, сладостей, бананов, кукурузных початков, какао и chapulinas – жаренной на гриле саранчи. Здесь существует примета: кто съест одну такую жареную саранчу, обязательно вернется в Оахаку. На площади продают мельницы для приготовления кукурузной муки к тортиллас, мачете и индюков, которых торговки носят, как детей, – в платках, завязанных через плечо. Мальчишки чистят ботинки, а клиенты – не намного их старше, почти сверстники, – в это время со скучающим видом листают порнокомиксы. Представляешь, я здесь в одной палатке нашла на полке с медицинскими книгами пару порножурналов. Да, пока ты хранишь искусственный сон своих пациентов, лежащих на операционном столе, и читаешь их взбаламученные мысли и чувства, истории и воспоминания, я повсюду пытаюсь обнаружить намеки на твое прошлое, все вынюхиваю, какой ты, что было в твоей жизни. Интересно, а что происходит с их историями в момент, когда твои приборы показывают одну только прямую белую линию и издают резкий писк? Может быть, душа наша просто выключается тогда, как телевизор? Ты в это веришь?

Позади торговых рядов мы обнаруживаем магазинчик свадебных нарядов. В витрине среди манекенов-невест болтается пластиковый скелет. Тут же в открытом гараже продаются новенькие гробы, выбирай любой. Рядом младенец спит в картонной коробке, а его мамаша продает сахарные черепа. Я купила один из черепов и попросила написать на нем синими сахарными буквами твое имя, только без «h», как здесь принято. Такие мертвые головы из сахара называют calaveras. Их дарят любимым. Теперь и я ношу с собой в сумке подарок для тебя!

От жары Флориан и Бабетта спасаются в величественной церкви Тлаколулы. Оглушенные ее пышностью, присаживаются на обшарпанную скамью. Зеркала в позолоченных рамах отражают босоногих индейцев, которые истово молятся перед огромным, больше человеческого роста, распятием, громко взывая к Господу. В церковь вваливается толпа французских туристов. У каждого на груди – табличка с именем, украшенная черепом. Они прилипают к видеокамерам и обводят объективами все, что видят: молящихся индейцев, старика-инвалида, который с белой гвоздикой в руке тянется к распятию и, дрожа всем телом, проводит цветком по ногам распятого. Этот старик останется на отпускных кассетах туристов, и по всей Франции люди будут наблюдать, как он тянется белым цветком к кровоточащим ранам Христа. Кого-то увиденное тронет, кого-то шокирует, а кто-то останется равнодушным и он будет есть в это время пиццу, воспитывать детей или подавится рыбной костью…

Вдруг Флориан грохает кулаком по церковной скамье. Бабетта сжимается от страха.

– Дерьмо! – орет он надрывно. – Фигня! Дерьмо все это! Молишься, молишься, а кому и когда это помогало? Никому! Никогда! Ни фига не помогает, никогда!

Видеокамеры дружно перебегают на него – молодого привлекательного немца, который решил поднять мятеж в мексиканской церкви. Ну, не совсем мятеж, так, что-то вроде. Право, даже жаль, что только вроде.

– Мы с Альфредом однажды отправились на автобусе, вместе с паломниками из Алльгоя, в Сан Джованни Ротондо. Всю дорогу они пели «Мать Мария, будь нам защитой». Альфред не пел, а я пел, как только мог, пел изо всех сил.

Чего я только ни предпринимал: ходил к колдунам и шаманам, гадал на рунах и картах Таро, медитировал, готов был сделать все что угодно, лишь бы откуда-то оттуда, из космоса, кто-нибудь меня хоть немного утешил. Ничего не помогало, и я от отчаяния стал молиться. Я понятия не имел, как это делать, никогда не учился и не умел – молился вслепую, на ощупь, как придется. Причем даже не знал, кому. Бога я себе представлял очень смутно. Но тогда в автобусе молиться вдруг стал искренне, горячо, надрывно, а Альфред смотрел на меня, как горнолыжники-профи смотрят на новичков. Смотрел с сомнением: вряд ли, мол, этот дилетант когда-нибудь научится по-настоящему дело делать.

Сам он постоянно пребывал в возвышенном диалоге со святой Терезой Коннерсройтской, звал ее Резерль, и именно от нее получил наказ отправиться в Апулию, к месту рождения святого отца Пия, монаха-капуцина, которому приписывают множество чудесных деяний.

– На Пасху у Пия из ладоней текла кровь, как и у Резерль, – рассказывал Альфред, – только немного сильнее. И ему велено было носить в этот день рукавицы, чтобы никто его кровоточащих рук не видел.

Он показывал мне в альбоме, что достался ему от бабушки, в детстве еще, фотографии Терезы. Резерль оказалась полненькой маленькой женщиной, которая, как полагали, питалась только освященными просвирками.

На другом снимке видны были только два белых крестика в темноте, не иначе как ее стигматы светились в темноте.

Мы валялись в кровати, рассматривали фотографии и смеялись до слез. Я обмотал лысую голову Альфреда кухонным полотенцем, нарисовал ему на ладонях фломастером кресты и так сфотографировал. Мы хохотали, как сумасшедшие.

На другой день Альфред сломал зуб и решил, что это кара за издевательства над Терезой. С меня, известного язычника, спросить нечего, так что наказан один только он, Альфред.

Я рассмеялся, он взбесился.

Прежде чем отправляться в паломничество, надо было дождаться конца второго курса химиотерапии. Тогда мы и тронулись в путь, два гомика-паломника. Всю дорогу Альфред сидел, прильнув головой к стеклу и спрятавшись за зеленой занавеской – ему не хотелось, чтобы все пялились на его распухшее, отекшее от гормонов лицо. Дурачок, да ведь у любого из алльгойских крестьян лицо вдвое больше и краснее, чем у него.

Жадно слушал я все истории о том, как святой Пий исцелял больных. Еще одна крошечная капелька надежды. Опухоль между тем росла – я постоянно названивал в лабораторию и узнавал результаты анализов. Сердце у меня замирало в тоске, а на том конце равнодушно шуршали бумагами и безразличный голос лаборантки, как приказ о казни, зачитывал мне данные о лейкоцитах, уровне гемоглобина, росте опухоли. И дела наши с каждым днем становились все хуже.

В автобусе постоянно крутили видео: отец Пий машет из окошка своей кельи огромным платком, белым, как его борода. Иногда он кивал головой, и паломники со слезами на глазах отвечали ему. Одна пожилая дама из деревни близ Мемингена рассказала, как отец Пий диктовал ей номера выигрышных лотерейных билетов, и она даже кое-что выиграла. Другая показала глубокие шрамы на шее: нет, не было никакой операции – святой Пий два раза провел по ее огромному зобу рукой, и базедовой болезни как не бывало.

Надежда. Снова надежда. Надежда в сочетании со страхом – жутчайшее из чувств.

Всю дорогу туда я полагал, что отец Пий еще жив. Я так и видел: Альфред закатывает свою рубашку, святой отец прощупывает ему живот и улыбается, а потом мы возвращаемся домой, и врачи в больнице в изумлении разглядывают снимки компьютерной томографии, на которых нет больше и следа от опухоли. Я видел уже, как ухмыляется Альфред своей неподражаемой нагловатой ухмылкой. Вера должна спасти его, я был в этом убежден.

Если бы святой отец был еще жив, так бы оно и произошло, я точно знаю, но он, как выяснилось, давно уже умер. В бессильном бешенстве любовался я на его уродливую бронзовую статую, увешанную подношениями благодарных больных, которых он исцелил: очки от тех, кто некогда был слеп, детские нагруднички от некогда бесплодных женщин. И это все? Все, я вас спрашиваю?!

Альфред утешал меня, как ребенка, который вдруг узнал, что деда Мороза на самом деле не существует. чтобы развеяться, он предложил по дороге домой завернуть в Венецию.

Смерть в Венеции, подумал я, что может быть пошлее и подлее?

Но Альфреда было уже не отговорить. Ну, и, конечно погода нас ждала мерзкая: дождь лил как из ведра, площадь Святого Марка затопило, наш пансион не отапливался, а ходить по музеям или просто гулять у Альфреда не было сил.

Дни напролет мы просиживали в непристойно дорогих кафе и злились на бесстыжих официантов.

Мы как раз и сидели в кафе, когда Альфред вдруг ткнул меня кулаком в ребра, да так, что я завопил не своим голосом.

– Смотри! – воскликнул он. – Ты только посмотри! – Он взволнованно указывал рукой в сторону собора Святого Марка.

Через затопленную площадь по деревянным настилам торопливо двигалась элегантная брюнетка в томатно-красном платье. В синеватом, бледном свете дня платье горело, как пожар.

– Наше платье, – заорал Альфред, – это наше платье!

Он вскочил, кинулся вон из кафе и помчался вслед за дамой, увлекая меня за собой. Мы бежали за ней до тех пор, пока наконец не оказались у нее за спиной, так близко, что могли различить неровно простроченный шов на юбке – это мы, мы немного схалтурили. Да, наше платье! Оно самое!

Женщина шла, точно зная, куда идет, к определенной цели, не оборачиваясь, пересекала узкие мостики и кривые переулки. Значит – не туристка, местная, венецианка! Наше платье продано за границу! До чего же она была хороша в нем, как прекрасно самоуверенна и элегантна – мы не могли отвести от нее глаз. Вот оно, вот зачем мы шьем наши платья, вот зачем творим – ради такой красоты и стараемся!

Мы шли за женщиной, пока она не исчезла в каком-то желтом доме. Альфред от восхищения, казалось, совсем забыл, что слаб и болен.

– Ты видел, как красный отливает при этом освещении? Разве не потрясающе? Идеальный красный! И синим не отдает, и желтизной не отпугивает. А ты еще хотел меня тогда уговорить на красный бургундский, помнишь?

Он трясся всем телом, и я стал умолять его вернуться в отель.

– Нет, – заупрямился он, – будем ждать.

И мы стали ждать. Холод, дождь, неуютно, промозгло. А у него иммунитет ослаб, не дай бог еще воспаление легких схватит.

– Пошли домой, – умолял я.

Нет, он останется на посту. Желает еще раз увидеть свое творение.

– Да она, может быть, вообще сегодня больше не выйдет. А если выйдет, то наверняка переоденется, – твердил я.

– Да ты что?! – Альфред посмотрел на меня с сожалением. – Она никогда больше не снимет это платье, она в нем звезда. Спорим?

Вскоре открылась дверь, и женщина выскользнула наружу. Мы едва не застонали: на ней было светлое пальто-тренч. Но из-под него все же сверкнул красный цвет. И мы снова пошли за ней, проводили до ресторанчика поблизости, как туристы мы сами никогда бы его не нашли. Там она встретилась с мужчиной. У него были волосы, крашенные под седину, и тяжелый подбородок. Как это ее угораздило встречаться с таким типом?

Мы сели за соседний столик, продолжая любоваться, как материал нежно обволакивает ее грудь и плечи глубоким декольте, как ласкает кожу. Только вот подправить бы немного пару мест – она не очень удачно обернула ткань вокруг тела. Я еле удержал Альфреда.

– Классическая ошибка, – стонал он, – слишком перетянула ткань налево, слишком туго затянула на талии. Платье же так износится мгновенно!

Изношенной ткань не выглядела совершенно, но я не стал отвлекать Альфреда от его мыслей. Пусть радуется, пусть забудет о своей беде хоть ненадолго. Пусть хоть немного посветит этот неожиданный лучик света в нашем с ним мраке. А мы погреемся в нем, все равно он выглянул на считанные часы. Еще чуть-чуть, еще пару минут, еще один только миг, и солнце это снова зайдет за тучи.

Мы напились от счастья, и Альфред даже поел с аппетитом, чего давно уже не случалось, а потом и вовсе не повторялось.

Женщина, похоже, проводила время гораздо менее приятно, чем мы. У нее с тем типом вышел серьезный разговор. Но одета она была потрясающе, а до остального нам дела не было.

Я вспоминаю того японского модельера, который ребенком пережил Хиросиму, и понимаю его решение – окружить себя только красивыми вещами, сосредоточиться только на красоте. Альфреда тогда ничто не могло бы утешить так, как то его красное платье.

Дорогой Томас!

Сегодня начинается самое интересное. Мария соорудила маленький алтарь для своих родителей: на маленьких столиках в семь ярусов цветы, свечки, ладан. Она сварила mole, острый шоколадный соус, говорят, это любимое блюдо мертвых, припасла сигареты и пиво для отца, если он придет. Мы помогали ей усыпать путь от кладбища к дому лепестками бархатцев, чтобы покойники и в самом деле нашли дорогу домой. Мария ни минуты не сомневается, что они придут. Правда, чудесно, когда кто-то во что-то так твердо верит?

Еще при свете дня мы поехали на кладбище Хохо, за пределами Оахаки. Уйму времени промучились в жуткой пробке. Тут не ставят фильтры на выхлопную трубу, так что мы чуть не задохнулись. Я думала, мои легкие взорвутся. Возможно, мы теперь умрем раньше времени только оттого, что побывали здесь.

В Хохо перед старым кладбищем расположились торговые ряды: цветы, «хлеб смерти», сахарные черепа, свечки. Еще все спокойно, народу немного. Семейства украшают могилы своих покойников. На фоне темно-синего неба белеют молочные гладиолусы, горят тигровые лилии, и повсюду вездесущие бархатцы.

Все принарядились. Женщины на каблуках, в коротких юбках. Несут сумки – на могилах будет пикник, «кола» и «спрайт» для детей, «Корона» и мескаль для взрослых. Для стариков ставят складные стульчики прямо рядом с надгробием. В воздухе носится запах тортиллас и ладана.

Мы сидим на скамейке под кладбищенской стеной и наблюдаем за суетой. Перед нами заброшенная сиротливая могилка. Кто это? Мальчик, младенец, Марсело – родился 24 сентября 1984 года и умер в тот же день. Мы бросаем друг другу короткий взгляд, идем и покупаем букет цветов, огромный «хлеб смерти» и замечательный сахарный череп, в который, как в подсвечник, можно поставить свечку.

Мы украшаем могилку Марсело, зажигаем свечи. Красиво горит наша сахарная мертвая голова. Довольные, мы снова садимся на лавку и смотрим на «нашу» могилу, чувствуя себя гораздо более комфортно, чем те несчастные туристы, что толпой слоняются по кладбищу, растерянно глазея по сторонам и стараясь не наступать на надгробия, а это весьма непросто, поскольку никаких дорожек здесь не предусмотрено.

Ах, вздыхаем мы облегченно, до чего же хорошо, что мы сами по себе, а не с этой ошалевшей ордой. Тут приближается семья с цветами и пакетами в руках – родители и маленький ребенок. Они идут прямо к нашей могилке. Господи! Мы испуганно вскакиваем. Ну, конечно: это семья Марсело, его родители! Мы лепечем извинения, но родители удивленно улыбаются и даже благодарят нас за украшенное надгробие. Мы готовы сквозь землю провалиться, но они нас успокаивают: ningun problema, нет проблем. Им пришлось дольше других добираться до кладбища, они далеко живут, но своего Марсело никогда не забудут, хотя он и прожил всего один день – «родился до срока на рыночной площади и был слишком слаб, чтобы выжить», – рассказывает мать. Теперь у нее уже четверо детей. «Вот, – она кивает на мальчика, – этот – наш младшенький».

Малыш залезает на одно из надгробий и прыгает ко мне на руки. Он карабкается по мне, хватается ручонками, как обезьянка. Родители смеются и любуются на нашу сахарную голову-череп со свечкой, прикидывая, куда им теперь девать свои цветы, ведь могилка уже вся покрыта нашими.

Все еще пунцовые, по-прежнему бормоча извинения, мы отправляемся восвояси. Я представила себе, как прихожу в Германии в День поминовения на могилу Фрица, а там компания японцев или тех же мексиканцев решила украсить надгробие, потому что оно показалось им заброшенным…

Смеешься, наверное, надо мной, да? Головой качаешь? Считаешь меня дурочкой? Знаешь, мне было бы даже приятно, если бы ты считал меня немного дурочкой. И смеялся надо мной. Я старалась, как могла, казаться умной – это, видимо, и была моя самая большая ошибка. Так я думаю теперь, здесь в Мексике, сидя в интернет-кафе. Комары безбожно впиваются мне в ноги, и я размышляю: почесать зудящую икру или продолжить свои серьезные размышления?