Скелеты из витрин убирают, город впадает в летаргию, будто вымирает. Теперь он действительно кажется мертвым. Я заботливо упаковала гипсовые скелеты в газету, а сахарный череп с именем Томаса положила сверху. Он получит его дома, в Германии, однажды летним вечером, когда взревут на улицах Швабинга мотоциклы и люди распахнут окна, чтобы выветрить застоявшиеся в доме зимние ссоры.

Я прощаюсь с Флорианом. Он остается здесь, хочет окончательно разобраться в себе. Последний раз гуляем мы по центральной площади, вдыхая смешанный запах гуталина и гардений.

Дети скачут в куче песка, очертания песчаного черепа пропадают. В одном из ларьков мы покупаем кулек жареной саранчи, chapulinas.

– Ну, давай, – подбадривает меня Флориан, – кто съест хоть одну, вернется в Оахаку снова.

А хочу ли я этого?

У саранчи отвратный прогорклый вкус, она премерзко хрустит на зубах, и каждая ее жалкая лапка чувствуется на языке, а потом в горле. Флориану она вообще в горло не полезла, он ее просто выплевывает: «Я и так уже здесь».

Мы забираемся на низенькую стену рядом с церковью. Я разглядываю мои задубевшие ноги, совсем коричневые стали от солнца, даже не верится, что это мои ноги.

– Ты вернешь мне мое синее платье?

Пауза.

– А можно еще немного подержать его у себя? Просто так, чтобы иногда на него смотреть, – просит Флориан. – Оно же тебе сейчас не нужно, ты уже себе одного парня подцепила.

– Ты тоже, – смеюсь я.

– Хм, на самом деле нет. Это так, на одну ночь. И платье на него напяливать – дурацкая была затея. Ума не приложу, что на меня нашло. Что-то вдруг внутри заговорило, да еще по-чешски.

– И ты, конечно, все понял?

– Понял. Это «что-то» все повторяло: «Pravda, pravda, pravda».

От смеха мы оба скатываемся со стены.

– Я иногда слышу смех Альфреда, – признается Флориан. – Раньше этого не было.

– Понимаю. Фриц вчера ночью тоже первый раз засмеялся. Когда я танцевала. Видимо, дети впервые смеются в три месяца, а покойники – через два года после смерти.

– Почему бы и нет, – соглашается Флориан.

– Все может быть.

– Ты так и не рассказала, что же стало с господином Шуном.

– С господином Шуном?

– С китайцем. Из самолета.

– Никогда больше о нем и не вспоминала, – изумляюсь я. – Честное слово. Транспортная компания еще там, на Бали, обменяла наши чемоданы. Мне отдали мой. А ему, должно быть, доставили его. И я ни разу больше о нем и не думала. Странно, правда?

Флориан кивает:

– Я тоже больше не думал об Энди. Он был, пока Альфред был жив. И я был, пока был Альфред. А теперь я – это уже не я, а кто-то другой.

В самолете, который уносит нас обратно в Мехико, мы – единственные туристы среди индейцев. Непривычно как-то сидеть рядом с Томасом, спотыкаться о его длинные ноги, которые в тесном салоне некуда деть. Мы смущенно улыбаемся – не привыкли так долго сидеть, прижавшись друг к другу.

Снова мы пересекаем море крыш мексиканской столицы, опять я сомневаюсь, что пилот найдет здесь место для посадки, но вот уже под нами протянулась посадочная полоса. Мне представляется, что я уже приземлилась, стою и жду, когда по плывущей ленте подъедет ко мне мой чемодан. Вдруг, когда мы уже в каких-нибудь метрах трех от земли, наш самолет снова резко взмывает в небо.

«Вот оно как, значит», – проносится у меня в голове, страх наваливается, как голодный хищник на жертву, и начинает душить. Холодно, как же становится холодно! Липкий холод ползет по телу, меня знобит, как от сильного шока. Я вижу, как Томас бросается на меня и закрывает собой. Я лежу на ковре, жестком и колючем, самолет стонет и трещит, будто сейчас развалится на части. Я, кажется, кричу, воздух вырывается из моих легких, как из спущенной шины. Потом на меня накатывает полнейшее равнодушие, потом опять страх.

Спустя несколько минут или лет самолет снова набирает высоту и понемногу выравнивается.

Я выпрямляюсь. Томас крепко обнимает меня одной рукой, прижимая к себе. Где заканчивается мое тело и начинается его – уже не разобрать. Тишина вокруг мертвая. Индейцы стоически глядят прямо перед собой, на их лицах ни тени волнения. Томас убирает мне со лба волосы. Лицо у него блестит от пота и совершенно белое.

Еще через пять минут капитан объявляет, причем только по-испански, ни слова по-английски: «К сожалению, другой самолет занял нашу посадочную полосу». Вот и все.

Мы снова заходим на посадку, на этот раз все проходит гладко. Я еле встаю – так колени трясутся. У выхода стоят стюардессы, бледные как полотно, одна из них дрожит как осиновый лист.

– Gracias, – я неистово трясу ее руку, будто это она лично посадила самолет. – Gracias!

Снова мы опаздываем на ближайший рейс, снова трясемся в челночном автобусе по тем же самым улицам, что и неделю назад.

Томас озабоченно глядит по сторонам:

– Ты уверена, что мы не заблудились? Нам сюда?

– Не волнуйся, – авторитетно произношу я и беру его за руку. – И ничего не бойся.

Как и тогда, нас высаживают перед ярко освещенным отелем. Ресторан как раз открылся, будто только нас и ждали. Мы наваливаем себе побольше еды на тарелки, наполняем бокалы, чокаемся.

– За жизнь, – провозглашает Томас, и я повторяю:

– За жизнь. И за смерть.

Он ухмыляется:

– И за смерть.

Я протягиваю ему руку. Он бережно кладет на нее свою ладонь.

Прижавшись друг к другу, мы лежим в кровати. Воздух в комнате кажется неоново-голубым. Вдали гудят самолеты, взлетая и приземляясь. За стеной ссорится какая-то парочка.

– Хорошо тебе? – шепчет Томас.

– Да, – тихо отвечаю я. – Очень даже.

Я встаю и роюсь в чемодане. Достаю газетный сверток и разворачиваю его. Все гипсовые скелеты раскрошились, одни разноцветные осколки остались. Только сахарный череп с именем Томаса на лбу цел и невредим. «Томас» – голубые сахарные буквы.

Бережно несу его в постель.

Мы молча сидим и облизываем череп, лижем и лижем. Мало-помалу он теряет форму, тает и превращается просто в кусочек сахара без имени.