Флориан долго ждал, пока ему откроют. Хозяйка была в бесформенной серой футболке, серой кофте, голова немытая, нос распух от насморка. Из квартиры пахнуло гороховым рагу. Привет из детства, называется.

– Да? – прозвучало неприветливо, грубо.

Флориан что-то сбивчиво, запинаясь, понес о синем платье. Она недоверчиво сверлила его взглядом: сейчас этот человек наверняка предложит подписаться на какую-нибудь газету, попросит денег для реабилитации малолетних преступников или провозгласит скорое пришествие Иеговы. Но, выговорив имя Альфреда, он вдруг расплакался. Тогда она взяла его за руку, ввела в свое похожее на тюрьму жилище, силой усадила на диванчик из «Икеи» и налила чашку своего ромашкового чая.

Флориан рыдал, как ребенок, она ему не мешала. Принесла синее платье и повесила на дверь гостиной.

Под мышками он сразу заметил бледные, высохшие уже следы пота. И маленькое жирное пятнышко на подоле. Стирать нельзя, ни в коем случае, только в химчистку. Флориан скорбно поник головой над чаем, немного отдававшим затхлостью. Молча разглядывали они платье: в мрачной комнате оно казалось кусочком неба. На балкончике ворковали голуби.

– Крысы летучие, – пробормотал гость и высморкался.

– Я тоже их так называю, – засмеялась хозяйка.

– Я их боюсь, – признался Флориан.

– А я ненавижу, – вторила ему Бабетта. – Похотливые, отвратительно жизнелюбивые твари. Я выбрасываю их мерзкие яйца и разрушаю их гадкие гнезда. Не переношу их гнезд – неуютные и безвкусные сооружения, слеплены абы как!

– Никакого чувства стиля, – согласился гость.

Бабетта подлила ему чаю. Флориан окинул взглядом квартирку. Странное она производит впечатление: как будто здесь поселились временно, хотя, кажется, живут давно. Рядом со старинным письменным столом стоит шезлонг из какого-то кемпинга, столик в гостиной – пара камней и стеклянная столешница, диван из «Икеи» порядком обшарпан и в пятнах, только ковер хорош, действительно хорош – старинный келим с ярким рисунком.

– Да, – улыбнулась она, – чудное у меня жилище. Но я тут, должна признаться, поселилась не навсегда. Это так, перевалочный пункт.

Флориан кивнул, и она сказала:

– А знаете, вы не поверите, но ваш друг был прав – это платье и в самом деле изменило мою жизнь.

На другой же день после покупки Бабетта призвала на помощь все свое мужество и в этом самом синем платье присела на скамейку с надписью «Любовь». «Конечно, наряд совсем не по погоде, в нем прохладно, откровенно говоря, да и раненая лодыжка Томаса наверняка еще не зажила. Сижу здесь дура дурой», – думала она, но внутри у нее что-то мелко дрожало, трепыхалось, как золотая рыбка в стакане воды. В то утро Бабетта не стала выметать голубиное гнездо: пусть наглецы творят, что им вздумается. Пусть воркуют, она тоже пойдет поворкует! Уже шесть яиц вынула она брезгливо, кончиками пальцев из проклятущего птичьего обиталища и выбросила в мусорный мешок. Детоубийца. Согрешила против природы, что и говорить. И теперь наверняка будет наказана.

Слово «любовь» жгло ее, словно каленым железом. Она ругала себя, она себя презирала, но со скамейки не ушла.

Ноги и руки постепенно коченели. Наконец Томас показался на дорожке, ковыляя к скамейке. В синем платье он ее даже не сразу и узнал. А она еле сдержалась, чтобы не вскочить и не кинуться ему навстречу, как девчонка.

Ну, и с чего бы это, спрашивается? – думала она, пока он медленно, шаг за шагом приближался к ней. Пахнет от него хорошо? Кожа на ощупь приятная? Или все дело в том, что у него, как и у нее, в буфете все чашки и блюдца разномастные? Или потому, что его уши напоминают ей уши Фрица? Почему в новом всегда ищешь то, что уже знакомо? Что, черт возьми, из этого всего выйдет?

Он кивнул ей, и сердце у нее запрыгало – пустилось вскачь, как школьник домой после уроков.

– Вы похожи сегодня на голубой цветок, – улыбнулся он.

– Новалис, – выпалила она как из пистолета. Какого черта? Ей совсем не то хотелось сказать. Она хотела бы крикнуть: «Ну так сорви меня! Возьми меня! Съешь меня!»

Но это было сказано гораздо позже, потому что Томас оказался робким и стеснительным. Бабетту это жутко злило. Как голодная тигрица, металась она по квартире и клялась никогда, никогда больше о себе ему не напоминать и на кладбище не появляться. Пусть знает!

Один день она и вправду выдержала. А назавтра нашла на скамейке записку: «Куда ты подевалась? Я беспокоюсь».

Звонили они друг другу редко, будто боялись растратить чувства.

При следующей встрече Бабетте показалось, что Томас стоит перед ней, как перед столом, накрытым для фуршета, и никак не может выбрать, что бы такое съесть. Может, ограничиться закуской? А потом сразу десерт? Или все-таки попробовать жаркое? Ой, нет, он уже был женат, что-то страшновато.

А я? Это мне бояться надо, а не тебе, думала она.

– У тебя в жизни состоялась настоящая любовь, – сказал Томас, держа ее при этом за руку, словно у него для Бабетты плохие новости.

Состоялась любовь? Он не выпускал ее руки.

– Смерть, разумеется, страшна, – с нажимом произнес он, – потеря велика и ужасна, но я говорю о другом. Мне знакомы ощущения комнатного цветка, который по непостижимым причинам перестали поливать.

– Ты говоришь о своем браке? – недоверчиво переспрашивает Бабетта.

– Ну да.

– А почему ты больше не поливал этот цветок? Надоело? Стали нравиться другие растения? Потерял инструкцию по уходу? Или цветы у тебя всегда вянут?

Томас смущенно улыбнулся.

– Да, наверное, это вернее всего – не растут мои цветы, и любовь тоже вянет.

Больше Бабетта ничего от него не добилась. О своей бывшей жене он говорить избегал. Имени ее не называл, внешности не описывал. Так и осталась эта женщина без лица и без имени. В прошлом Томаса словно зияла черная дыра, и оно его удивительно мало интересовало. Бабетте, которой хотелось узнать его лучше, оставалось только прикасаться к нему, обнимать его. Но он не давал себя даже толком поцеловать. Чмок-чмок, и все – он выпроваживал ее за дверь или отвозил домой.

Он держал дистанцию, а ее тело сходило с ума. В конце концов она купила кроссовки. Продавщица поведала ей, что все принесла в жертву пробежкам по утрам.

– Когда бежишь, все остальное уже не имеет никакого значения, – убежденно заявила она, – это потрясающе!

– Ясно, – с сомнением ответила Бабетта и стала бегать по утрам на кладбище, пытаясь усмирить свое тело. До чего же обидно: она ведь, в сущности, ничем не отличается от этих маргариток, неистово прущих из земли к солнцу, или от этих деревьев, на которых взрываются одна за другой набухшие почки. Как она теперь понимала каждую из этих почек, любой рвущийся наружу сорняк!

Она накупила обтягивающих красных топов и маек с глубоким вырезом, коротких юбок, черные в сеточку чулки, туфли на высоких каблуках – Томаса ничто не впечатляло.

Она спрашивает его напрямик: в чем дело? Им уже давно не пятнадцать лет. Да и в пятнадцать все происходит гораздо быстрее, чем у них сейчас!

Он ерошит свои белокурые патлы и смущенно глядит в пол.

– Прости, я не хотел, чтобы тебе со мной было тяжело, просто не хочу все портить.

– Но можно же хотя бы выяснить, подходим ли мы вообще друг другу, – настаивает она. – Нет так нет. – На самом деле она просто не хочет терять времени.

Томас медленно качает головой: мол, ладно, он об этом подумает.

Бабетта смотрит на него пристально и недоверчиво. Чем ближе она его узнает, тем больше он становится похож на испуганного подростка. Видать, изрядно достал его этот несчастный засохший комнатный цветок, этот бывший брак.

Что я в нем нашла? Чем он вообще так мне симпатичен? Встреть я его на улице, может быть, и вовсе не заметила бы, не взглянула, не обернулась. Кто знает?

Она стала готовить ему ужины. Он обычно приходил из больницы поздно вечером, бледный, осунувшийся от усталости, руки, присыпанные тальком, пахли операционными перчатками. Бабетта сидела у него на кухне и ждала. В первые же дни она проверила все его полки, все шкафы, все выдвижные ящики. Ни единой фотографии. Ни одного намека на то, что у него было. Чудно, конечно, хотя успокаивает: не придется ни с кем сражаться. Тени его прошлого затаились где-то во мраке, их не видно.

В ванной, в шкафчике над раковиной, совсем у стенки, за склянками с эхиноцином, аспирином и легким снотворным, она обнаружила упаковку виагры. Пачка была вскрыта, не хватало только одной таблетки. Какой срок годности? Так, пачка старая, лежит здесь давно. Интересно, что бы это значило? Имеет ли вообще смысл продолжать так стараться добиваться близости?

Иногда, когда Томас задерживался надолго, Бабетта, не раздеваясь, ложилась прикорнуть у него на кровати. Порой ей снился Фриц. И всегда только в кошмарах. Ни разу не привиделся он ей в золотом сиянии, ни разу не обратился к ней с добрыми словами, не сообщил, что он там где-то счастлив. Вместо этого, покрытый страшными ожогами, он метался по их прежней квартире и кричал, что не хочет умирать. Или не желал ложиться в гроб, сопротивлялся, в отчаянии отбивался от мрачных мужчин в черных саронгах, а они совместными усилиями втискивали его обратно и, навалившись сверху, заколачивали крышку. Бабетта в оцепенении стояла в углу и смотрела. Сделать она ничего не могла. Ее бросало в жар, тошнило, из горла рвались слова: «Ну, что же, может, не стоит больше биться? Не надо сопротивляться, прими уж, что тебе суждено, и упокойся с миром!»

Томас разбудил ее. После очередного кошмара она долго приходила в себя и не сразу заметила, что он голый. Плохо соображая и все еще замирая от тупой боли в груди, Бабетта тоже стала раздеваться. На ней было синее платье. Томас бросил его на пол. Она никак не могла понять, где же, в сущности, пребывает – с Фрицем в кошмарном сне, с Томасом в постели или на полу в синем платье? И не отводила глаз от платья – страшилась встретиться взглядом с Фрицем. А вдруг он стоит здесь и смотрит, как она занимается любовью с другим мужчиной?

Все произошло совсем не так, как она себе представляла. Она не почувствовала единения с Томасом, хотя он старался, кажется, изо всех сил.

– Спасибо, – шепнула она.

– Да что ты, – отвечал он.

Она расплакалась в подушку. Он с беспокойством вытер слезы у нее со щеки, она замотала головой:

– Все в порядке, правда, все хорошо. – Она снова среди живых, и возвращаться оказалось труднее, чем она думала.

Глубокой ночью Бабетта потихоньку проскользнула в ванную и заглянула в шкафчик. Он даже больше не стал прятать упаковку. В ней не хватало уже двух таблеток.

Так, разберемся, что же она чувствует? Ей обидно? Она оскорблена? Ясно одно: ее неземного женского сияния, ее восхитительной индивидуальности, ее чулок в сеточку и синего платья – всего этого оказалось недостаточно, чтобы его соблазнить! Она продиралась сквозь свои смятенные чувства, как сквозь мебель, наваленную кучей в тесной комнатушке, и в своем смятении обвиняла, конечно, Томаса.

Он принимает виагру, иначе жизнь для него останавливается.

– Не понимаю, – откликается Флориан.

– Ну, – Бабетта наливает ему еще чаю. – Видите ли, речь идет, в конце концов, только о сексе, всего лишь о сексе. Неважно, как и сколько времени к этому шло, хоть всю жизнь, все равно в итоге все сосредоточено только на сексе. Ну, мне кажется, вы должны бы это понимать…

– Почему вы так решили?

– Ну, как же, ведь у гомосексуалистов секс и есть самое важное, разве нет?

– Если нет любви, то да. – И Флориан вытирает пот со лба, он вспотел от чая.

– Если нет любви, – повторяет она.

Молчание. Синее платье слегка покачивается на сквозняке – из балконной двери тянет.

– В платье зашиты несколько полосок чешской газеты, вы об этом знаете? – подает голос Флориан. – Его шили в Чехии. Материя все время рвалась, и Альфреду пришло в голову проложить швы газетной бумагой.

Бабетта поднимается как по команде и щупает швы на платье. Ногтем она выковыривает маленький кусочек газетной бумаги.

– Мы сами поехали в Чехию забирать готовые платья, – продолжает Флориан. – Жили в Праге в старой пыльной гостинице и чувствовали себя, словно в сказке о спящей красавице, честное слово. Официанты и прислуга в красных ливреях двигались, как в замедленной съемке. А у нас в номере висели три синих платья. Бог знает, что о нас подумали горничные. Мы валялись на огромной дубовой двуспальной кровати и смотрели «Мосты округа Мэдисон» на кабельном платном канале. Мы все глаза выплакали – жалко очень было Мерил Стрип, Клинта Иствуда и любовь их обреченную. На самом-то деле мы о своей любви плакали. У Альфреда после химиотерапии все время руки и ноги мерзли. Приходилось их постоянно растирать. А на другое утро он проснулся и нашел на подушке свой последний выпавший волос. Господи, как он тогда на испуганного младенца был похож. «И за что нам это все? Чем провинились? Да ведь мы же единственная счастливая пара гомиков на всей земле, черт возьми!» – вырвалось у меня. Альфред мне говорит: «Еще раз завоешь, еще один такой вопрос – и ты у меня получишь».

Пошли гулять на Карлов мост. Там пара стариков-музыкантов, муж и жена, слепые. Она поет, он играет на аккордеоне. На женщине было желтое в красный горошек платье, и она в такт музыке покачивала бедрами.

«От химии тоже можно ослепнуть, – сказал Альфред и улыбнулся. Стоит и улыбается, как на вечеринке, поболтать подошел, понимаешь ли. – Ты об этом знал? Или еще инфаркт может случиться. Рак-то от нее иногда проходит, а сердце не выдерживает. Знаешь, что они под видом химии в кровь загоняют? Отравляющий газ времен Первой мировой. Тут не только ослепнешь, тут вообще…»

Он спросил у женщины, можно ли снять ее на пленку, очень уж ему нравится ее платье. Она согласилась и кокетливо выставила вперед одну ногу в ожидании щелчка фотоаппарата. Мы купили у них кассету. Обложка оказалась черно-белой ксерокопией, раскрашенной фломастерами. На старушке было то же платье, только разрисовано другим цветом. Всю обратную дорогу в Мюнхен мы слушали их песни, тяжеловесные богемские баллады, и плакали. Но это были уже совсем другие слезы – радостные, легкие, немного даже нарочитые. От такого плача не разрывается грудь, не болит сердце – так плачут дети. И мы плакали так раньше, когда знали – стоит высохнуть слезам, и все снова будет прекрасно.

– Да, – откликается Бабетта, – я очень хорошо понимаю, что вы имеете в виду.

Они снова замолчали. С балкона неслось воркование одержимых любовью птиц.

– Ладно бы еще они строили какие-нибудь приличные гнезда, – снова завелась хозяйка, – так ведь нет.

Тащат ко мне на балкон всякие кусочки пластика, мусор. А потом еще шлепаются своим толстым задом в мою герань, уже всю переломали.

– Да, – отвечает Флориан, бережно упаковывая синее платье в принесенный с собой чехол. – Не сдавайтесь, – ободряет он ее, как дедушка внучку, – у вас еще будет любовь.

– Да ладно, – отмахивается она, – была у меня уже одна любовь в жизни. Да такая, какая другим и не снилась. Может, одной любви в жизни достаточно? Ведь я же знаю все, что будет потом: ну, съедемся мы с Томасом, станем жить вместе, он вечно будет первым захватывать пульт от телевизора, придется покупать второй телевизор, чтобы не ссориться, потом пойдем в поход в горы однажды осенью… Господи, все это старо, как мир, честное слово.

Флориан изучает ее взглядом, будто прикидывая размер.

– Да уж, это точно, так оно всегда и бывает, – подтверждает он, – но я руку правую готов отдать, чтобы в моей жизни это все снова повторилось.

И оба опять начинают рыдать.

– Простите, – вдруг говорит Бабетта, с веником в руках кидается на балкон и обрушивается на голубей: – Пошли отсюда! Ненавижу! – кричит она сквозь слезы. – Вон отсюда! Ненавижу! Черт вас возьми!

Иногда она не готовит ужин, и они с Томасом идут к «маленькому вьетнамцу». Вообще, это забегаловка, но там можно поесть сидя и есть даже туалет. Местечко стало их любимым: они его открыли, нашли и обжили. Кормят вкусно, но, с другой стороны, вроде бы и не выход в ресторан, так что ни к чему не обязывает, а ведь они так боятся быть чем-то друг другу обязанными. По настоянию Бабетты они платят по очереди, Томас ей не перечит. Ему не хочется, чтобы она рассчитывала на большее, чем просто прогулка в другой город – просто маленькая экспедиция, предсказуемое путешествие куда-нибудь, где они еще не были.

Заказывают они всегда одно и то же: два супа, тарелку лапши с салатом и уткой. Томас съедает утку, Бабетта – тофу с овощами.

Салат она делит так добросовестно, что он даже готов обидеться. Ну, зачем уж так-то? Они все-таки два месяца спят вместе, уже раз восемь, не меньше, так что ничего страшного, если один поклюет салат из тарелки другого.

Но нет, они держат дистанцию, и это болезненно для обоих, но изменить они ничего не могут.

Бабетта всякий раз давала Томасу время дождаться действия виагры. Придумывала что-нибудь: хочется новости посмотреть или книжку быстренько дочитать, двадцать страниц осталось. Она знала, что лекарство начинает действовать через полчаса минимум. Откуда ей это было известно? Да так, ходили кое-какие скабрезные шуточки и слухи, когда виагра только появилась в аптеках. Сочиняли даже, будто эти маленькие синие ромбовидные таблетки на самом деле бесполезны – их лепят итальянские хозяйки на кухне вместе со спагетти, а потом на грузовиках развозят по всей Европе, – и все это происки мафии, просто новый мафиозный бизнес.

А один ее знакомый рассказывал: его приятель слышал от своего приятеля историю о том, как этот последний ждал подругу на вокзале. Поезд должен был прийти через полчаса, и он принял таблетку заблаговременно, а поезд возьми да и опоздай часа эдак на два. Что с этим несчастным творилось там, на вокзале!

На самом деле никто из ее друзей и знакомых никакой виагры никогда не принимал. Одни только побочные действия чего стоят, кто же станет так рисковать. Да и не было такой необходимости.

Томас, хочется надеяться, знает, чем опасна виагра, он все-таки врач.

Он засыпает, а Бабетта – бегом в ванную, в шкафчик: принял ли он на этот раз таблетку? Принял, черт. И всякий раз ей обидно. На третий раз пачки в шкафчике уже не было. Бабетта обшарила все ящики и закутки, чувствуя себя при этом подлой дурой. А что толку? И вообще, что лучше – не знать ничего или узнать все точно? Если он больше не пьет таблетки, она могла бы убедить себя, что это ей удалось разбудить в нем снова мужскую силу. Ей и, может быть, еще природе, которой, как известно, по большому счету все равно.

В ящике стола она обнаружила совершенно новенькую, нераспечатанную еще пачку. Час от часу не легче. Запасливый какой, как трогательно. Значит, Томас имеет все-таки на нее виды. Хочется верить, что только на нее.

Она сидит в его гостиной с таблетками в руке, он спит в соседней комнате. С улицы долетают смех и голоса, стук каблуков по мостовой, и мужской голос кричит: «Да подожди же ты!»

Лето наступает.

Бабетта уже несколько месяцев пьет зверобой для повышения тонуса – не дай бог снова рухнуть в черную дыру, где она существовала еще недавно. И она осторожно убирает виагру на место.

Встретились два нездоровых человека. И чувства здесь ни при чем.

– Мы накачиваемся таблетками, чтобы не выпрыгнуть однажды из окна, – поедая вьетнамскую прозрачную лапшу, она пристально смотрит поверх тарелки на Томаса, прямо ему в глаза.

– Что?

– Да так, – бормочет она и краснеет. – Я просто подумала: может, нам следует об этом поговорить?

– О чем? – беспокоится он.

Она разрывается между нежностью и отчаянием.

– Да ладно, проехали.

Томас смотрит на нее с благодарностью и кладет перед ней обе ладони на стол.

– Ты такая сегодня хорошенькая.

– Сегодня?

До чего же трогательный неуклюжий комплимент.

– Я люблю тебя, – так, в качестве эксперимента произносит она. А вдруг поможет, надо просто сказать. А то чувства опять ей изменят, опять начнется это метание из крайности в крайность.

Флориан, вспоминает она. Какое у него молодое, печальное лицо, словно мордочка таксы. Флориан и его синее платье. Он готов отдать правую руку, лишь бы в его жизни снова появилось немножко любви и этой повседневной суеты. Он знает, чего хочет. А она никак не поймет, не определится. Бабетта ненавидит себя за это вечное шатание из стороны в сторону – она кажется себе моряком на палубе корабля в открытом море, который ходит развинченной, разнузданной походкой, как будто все время штормит. Ей легко представить, как она слоняется таким образом по их общей с Томасом квартире, натыкаясь на стены, чтобы только не упасть. Со временем она привыкнет к такой походке. К этим движениям. И когда снова причалит к берегу, он будет плясать у нее под ногами, ненадежный, как вода. Одно она знает точно – что бы ни случилось дальше, она, наконец, покинет материк своего вдовьего траура!

– Может, нам съехаться?

Ладони Томаса на столе начинают судорожно трепыхаться, как рыбы, выброшенные на берег.

– Ну, – тянет он, – не знаю.

– И я не знаю.

Он кривовато улыбается.

– Трудновато со мной, да?

Она улыбается ему в ответ и кивает. Не шевелясь, сидят они за столом. Стоит им произнести хоть слово, и призраки прошлого, вынырнув из тьмы, присядут к ним за столик. Привидения начнут болтать без умолку, они раздавят и Бабетту, и Томаса, припрут к стене.

Поэтому они молча доедают, платят и уходят.

Томас провожает ее домой. Ночевать он не останется, это понятно. Они быстро целуют друг друга в щеку, он вежливо ждет, когда она исчезнет в доме, а потом бежит.

Он минует собственный дом, прибегает на кладбище и там нарезает круги. Лодыжка все еще ноет, ботинки не те на ногах… Наплевать. Главное – избавиться, убежать от этих минут счастья, которые давят на него, сжимают ему горло, не дают дышать. Он бегает, пока чувства совсем не притупляются, и тогда только отправляется домой.

А Бабетта лежит одна в кровати и смотрит, как проезжающие мимо автомобили отбрасывают блики на потолок ее комнаты. Она не может унять свои бурлящие, беспорядочные чувства. На балконе слышен шелест. Шорох крыльев. Воркование. Она зажимает уши ладонями.