Хранители Кодекса Люцифера

Дюбель Рихард

1612: Caesar моrtuus est [1]

 

 

 

1

Кайзер был мертв, и вместе с ним умерло все человеческое что его окружало. Однако все причудливое, непостижимое чудовищное, все фантастическое, призрачное, безумное, что связывало внешний мир с его личностью, – осталось. В человеческой памяти навсегда сохранится все, что ассоциировалось с ним, – законсервируется здесь, в его королевстве в его драконьем логове, его убежище, упокоившись в закоулках крепости в Градчанах. Себастьян де Мора, бывший придворный шут усопшего кайзера Рудольфа, дрожал от ужаса. Он все время ждал, что призрак покойника вот-вот появится из-за какой-нибудь колонны в кунсткамере.

– Святой Вацлав, что это там? – прошептал один из переодетых монахов, доставая с дальней полки какой-то сосуд. Стекло замерцало в свете лампы, которую монах держал в руке. Себастьян знал, что это, он знал почти все экспонаты из коллекции умершего кайзера.

«Законсервируется», – подумал он. Именно так.

Себастьян бросил быстрый взгляд в сторону остальных. Ранее он постоянно спрашивал себя, не распорядился ли бы однажды кайзер Рудольф, если бы Себастьян умер при жизни его величества, чтобы тело придворного шута тоже было законсервировано?

Остальные никогда раньше сюда не заходили, но по выражению их лиц он понял, что именно этим вопросом поневоле задавались и они. Опасность, исходящая от монахов, вооруженных рапирами и кинжалами, была весьма ощутимой, но когда он смотрел на содержимое этих сосудов, узнавая свое отражение, этот вопрос снова выходил на первый план.

Монах подался назад, сосуд соскользнул с полки, сверкнул в свете лампы и разбился об пол. Его содержимое выплеснулось наружу и застыло на полу. Смрад от смеси спирта и разложений заполнил комнату.

– Отец Небесный!

Монах отпрыгнул в сторону. Блуждающие взгляды друзей Себастьяна по несчастью скользили по бледной, распухшей фигуре на полу. Придворный шут затаил дыхание, поскольку запах обжег ему нос. Он мог бы рассказать всем, что в дюжинах сосудов на этой полке были законсервированы гораздо более ужасные экземпляры, чем младенец с двумя головами, слепые глаза которого смотрели с уже наполовину разложившихся лиц.

– Монахи-то не взаправдашние, – прошептала Бригитта.

Себастьян покосился на нее; в свете лампы ее лицо казалось скоплением безобразных темных пятен, придававших ей некоторое сходство с чудовищными серыми лицами на выложенном плиткой полу. Она попала ко двору Рудольфа одной из последних – была подарком шведского короля. Все те, кто находился здесь – карликовые, кривоногие, искалеченные существа с шишковатыми или кривыми лицами, – были собраны кайзером Рудольфом с половины известного на то время мира.

– Мы должны все это сжечь… всех этих омерзительных чудовищ, – сдавленно произнес переодетый монах, столкнувший с полки сосуд. Его взгляд упал на шестерых карликов, невольно прижавшихся друг к другу.

– Вперед, – не слушая его, сказал предводитель монахов, – мы только попусту тратим время.

Себастьян повел их дальше, в глубины собрания диковинок. У него не было выхода. У него не было иного выхода, кроме как играть в нехорошую игру этих мужчин. Он понял это, когда они внезапно появились в том самом коридоре, через который Себастьян уходил, чтобы остаться наедине и оплакать смерть кайзера. Их было двое. Сначала он принял незнакомцев за монахов, но потом услышал щелканье каблуков, бросил один-единственный взгляд в темноту, пытаясь разглядеть лица под надвинутыми капюшонами, – и кинулся бежать. Однако предводитель незваных гостей схватил его, одной рукой рванул вверх, а другой закрыл ему рот. Затем они затащили Себастьяна в одну из многочисленных комнат, где он увидел остальных придворных карликов и двух монахов, которые постоянно угрожали его друзьям по несчастью обнаженными клинками.

– Ты знаешь, где кайзер Рудольф прячет библию дьявола? – прошептал ему на ухо предводитель монахов. Себастьян промолчал. Главарь встряхнул его. Себастьян снова промолчал и почувствовал, что мочевой пузырь грозит не выдержать такого ужаса. Главный слегка повернул голову, и один из его людей схватил стоящего рядом с ним карлика – это как раз был Мигель, с которым Себастьян жил еще при дворе испанского короля, – и замахнулся на него рапирой.

Себастьян закивал, как сумасшедший, не в силах дышать из-за барабанной дроби собственного сердца.

– В кунсткамере? В обмотанном цепью сундуке, да? Ключ от него кайзер носил на теле?

Осознавая свое бессилие, Себастьян снова кивнул.

– Тело кайзера, приготовленное к захоронению, находится в его комнате. Ну что, Торо, смог бы ты добраться до ключа? – Голос предводителя звучал взволнованно. То, что он знал прозвище Себастьяна, указывало на его принадлежность ко двору кайзера Рудольфа. Впрочем, голос был незнаком Себастьяну.

Карлик кивнул. Потом его освободили, и он сумел выполнить это поручение, поскольку никто не обратил внимания на крошечную, неуклюже передвигающуюся фигурку, которая пробралась к кровати кайзера, пока все сановники и вельможи стояли в углу комнаты и шепотом совещались. Потом Себастьян вернулся в маленькую комнату, все еще надеясь, что лжемонахи освободят его и его товарищей.

Когда они зашли в последнюю комнату, группа снова остановилась. Здесь кайзер Рудольф хранил вещи, которые поражали его больше других. Безоаровы камни, отделанные золотом, оправленные в серебро или переделанные в кубки, были размещены на полках. Чучела зайца с одной головой и двумя туловищами, одно из которых было более искалеченным, чем другое, и двухголового теленка уставились на посетителей своими стеклянными глазами. Луч лампы стремительно скользнул по экспонатам выставки. Из темноты выступил внешне ничем не примечательный посох; кайзер Рудольф был абсолютно уверен в том, что это и есть легендарный посох самого Моисея, так же как и в том, что длинное веретено из слоновой кости, роскошно отделанное золотом и драгоценными камнями, было рогом единорога. Тускло блестели механические игрушки; под тяжестью находящихся в комнате людей деревянные половицы просели, на что среагировали пружины одного из стоявших поблизости механизмов, – и тут же металлическая Диана на таком же металлическом кентавре, громко заскрежетав, пришла в движение и проехала несколько дюймов по полу. Один из переодетых монахов выругался.

Себастьян указал на кольцо в полу. Лампа осветила тонкую линию мастерски подогнанного люка. Когда он был поднят, в комнату ворвались резкие испарения серы и селитры, смешанный запах высохших грибов, моха и других лишайников, благоухание розового и льняного масла, живицы и сандалового дерева, а базовыми нотами этого запаха был неопределенный, едва ощутимый дух загадочности, тайны и черной магии.

Себастьяна и остальных заставили первыми спуститься в тайник по приставной лестнице. Он услышал, как один из мужчин резко втянул воздух сквозь стиснутые зубы. Поколебавшись мгновение, он нехотя повиновался.

По приказу кайзера Рудольфа для библии дьявола был изготовлен громадный аналой. Его поместили в железную клетку к которой вели ступеньки короткой винтовой лестницы; все вместе это выглядело как кафедра церкви, в которой почитали не Бога, а противодействующую силу. Себастьян вспомнил о случае, когда он впервые увидел на кафедре библию дьявола: белая кожа будто излучала сияние, металлическая обшивка на ее фоне казалась черными следами чьих-то лап, а металлический орнамент в середине переплета действовал как магический ключ в мир, находящийся по ту сторону реальности. Он никогда не видел такой большой книги. Людям, подобным ему, необходимо было подняться на цыпочки, чтобы бросить взгляд поверх края стола, и то, что находилось на кафедре, выглядело для них как могучий мерцающий утес. Себастьян почувствовал, что в ушах загудело – этот звук он слышал всегда, когда находился здесь; казалось, его издает библия дьявола, но в действительности это была всего лишь кровь, стучавшая у него в висках.

– Пусто, – произнес предводитель монахов.

Себастьян указал на подножие безбожной кафедры, где стоял огромный сундук. С него свисал замок на цепи. Не дожидаясь приказа, карлик вперевалку подошел к сундуку и отомкнул замок. Длинная рука протянулась мимо него и открыла крышку. Что-то бледно поблескивало во мраке, царящем внутри сундука, светились металлические части.

– Хорошая работа, – одобрительно заключил предводитель монахов. – Карлики, вы уже не нужны.

Поворачиваясь, Себастьян услышал металлический звук, похожий на тот, который издает коса, попавшая на слишком большой пучок травы. Мигель стоял прямо перед Себастьяном, и один долгий миг Себастьян пораженно размышлял, что в его друге появилось такого, чего не было до сих пор. Внезапно он понял: у Мигеля подкосились ноги, насколько это позволяли его искалеченные, негнущиеся суставы, а потом он завалился на бок, как деревянная кукла. Из обрубка шеи била длинная струя черной крови. Голова Мигеля подкатилась к подножию кафедры и замерла.

Тишина.

Всего лишь одно мгновение царила тишина, всего лишь одно мгновение, но оно тянулось целую вечность.

Кровь Мигеля орошала каменный пол подобно проливному дождю.

Потом закричала Бригитта, и тишина затерялась в завертевшемся паническом движении.

Пять маленьких приземистых фигур, потеряв от ужаса голову, заметались по лаборатории. Лжемонахи ругались и размахивали клинками, но смертельный страх сделал коротенькие ножки проворными, а набитая до отказа столами, лавочками и лотками лаборатория не давала большим людям воспользоваться своим преимуществом. Рапира сверкнула в направлении убегавшего, но вместо его спины попала в край стола. При этом пиалы и колбы на нем задребезжали, подпрыгнули, затем попадали на пол и, наконец, разбились, когда хозяин рапиры второпях попытался выдернуть ее из дерева. Искры посыпались во все стороны, когда другой клинок прошелся по каменному корыту, не попав по заползшей под нее пестро одетой фигурке. Бригитта визжала, как сумасшедшая; она пролезла под столами и, размахивая руками, попыталась подбежать к лестнице. Кто-то со всего маху врезался в кафедру с библией дьявола, отскочил назад и упал на пол, а одна из рапир вспорола воздух в том самом месте, где только что стоял убегающий карлик.

– Заканчивайте с этими уродами! – крикнул предводитель монахов и, споткнувшись об обезглавленное тело Мигеля, упал. Капюшон сполз с его головы, и стоявший рядом Себастьян, оцепенев от царящего вокруг хаоса, увидел закутанное в черный платок лицо, на котором были видны только глаза. Именно эти глаза смотрели из белой кожи библии дьявола, которая находилась на расстоянии вытянутой руки. Себастьян увидел в них одновременно алчность и страх, а потом ослепившую их ярость. Переодетый монах встал и с такой силой пнул тело Мигеля, что оно скользнуло под стол. Затем он поднял меч и сделал огромный шаг навстречу Себастьяну, но кто-то – Себастьян не сомневался, что это был Гансик, настолько толстый, что когда-то во время представления он так и остался в корзине под паштетом, из которой должен был выскочить, – бросился под ноги мужчине и толкнул его. Подошвы сапог монаха заскользили по крови Мигеля, и он вместе со столом свалился на пол, вызвав тем самым взрыв разлетевшегося на осколки стекла, разноцветных жидкостей, порошков и магических кристаллов. Гансик отскочил в другую сторону, избежав удара клинком, который продырявил кожаный мешок. Самое лучшее красное вино, которое Рудольф использовал для промывки земляных червей, брызнуло наружу, описав высокую дугу в воздухе.

Себастьян очнулся от оцепенения и побежал назад. Его взгляд остановился на лампе, стоящей на столе. Если бы он смог ее потушить, в лаборатории воцарилась бы кромешная тьма – и тогда четверо рослых и сильных мужчин утратили бы свое преимущество. Он увидел, что Бригитта спаслась от преследователя и уже одолела половину лестницы, но тут к ней потянулась закутанная в монашескую сутану рука. Увидел, как Гансик попытался прошмыгнуть между ног одного из нападающих, но ему это не удалось, и его потащили назад; увидел двух других карликов, которые убежали в самую дальнюю часть помещения и стояли там, вцепившись друг в друга, парализованные, похожие на загнанных в угол кроликов… Если ему удастся погасить лампу, он наверняка спасет своих друзей.

Себастьян изо всех сил толкнул стол, на котором стояла лампа. Она покачнулась. Его ручки были слишком коротки, он не мог к ней дотянуться. Ослепленный паникой, карлик уперся в крышку стола и почти приподнял его, но в последний момент у него подкосились колени. Однако удар ножек стола об пол заставил лампу пошатнуться, и она подъехала к Себастьяну, угрожающе зависнув над краем стола. Ему удалось поймать ее, и он, обжигая себе пальцы, резко развернулся, чтобы швырнуть лампу на пол…

Страшная картина застыла у него перед глазами, чтобы остаться с ним до конца его жизни: визжащая Бригитта, умолкнувшая после того, как длинная рука в монашеской сутане стащила ее с лестницы и ударила об стену так, что переломала ей все кости; лежащий на спине Гансик, который, беспомощно барахтаясь, не сводил глаз с человека, стоящего над ним и вонзающего меч в его толстенькое тельце; те двое в углу, все еще прижимающиеся друг к другу и медленно сползающие на пол; предводитель монахов, отвернувшийся от своих жертв с мечом в руках; окровавленный клинок.

Лампа разлетелась на куски, и в абсолютной темноте стали слышны звуки капающей жидкости и падающих осколков, которые постепенно затихали, треск ломающегося дерева. Клокочущие, протяжные стоны, которые, должно быть, вырывались изо рта Гансика. Проклятие, которое прошипел один из монахов. Звук зацепившегося за что-то сапога и последовавшее за этим более громкое проклятие. Чье-то «эй!», как будто все происходящее было всего лишь игрой и кто-то из игроков невзначай затушил свечу. Потом наступила тишина. Себастьян стоял на том же месте, где он разбил лампу, не двигаясь, не дыша, бледный, не способный мыслить, наполовину обезумевший от ужаса.

– Нас наверняка услышали везде, – сказал монах.

– Уходим отсюда.

– Торо?… – Это был голос предводителя. По телу Себастьяна пробежала дрожь. – Неплохо, Торо!

– Нужно уходить, Геник! Стража будет здесь с секунды на секунду.

– Торо!

Себастьян затаил дыхание.

– Оставь в покое этого уродца. Давай сюда, я нашел лестницу.

Себастьян прямо-таки ощущал ярость главаря.

– Ну хорошо, хорошо. Мы еще увидимся, Торо! Берите книгу и проваливаем отсюда, пока еще никто не пришел.

Следующие минуты – часы? дни? столетия? – были наполнены охами, проклятиями, неуверенными, осторожными движениями Себастьяна по осколкам стекла, гадкой жидкости, через темноту, пока он не лег под одним из упавших столов, остерегаясь сделать неверный шаг, который мог бы выдать его местонахождение. Он слышал, как воры вчетвером подняли сундук, весивший вместе с книгой примерно как двое взрослых мужчин, и потащили его по лестнице; услышал над собой шаги, когда они быстро скрылись в направлении выхода. Себастьян не знал, как долго он лежал в ожидании, когда вокруг наступит относительная тишина. Наконец он попытался подняться, однако ноги отказались слушаться его. Тогда он пополз вверх по лестнице, чувствуя, как у него зудит кожа от мысли, что это обман и что они ждут его возле люка, но ничего так и не произошло. Пошатываясь, карлик миновал кунсткамеру и пошел сквозь мрак, полагаясь на один только инстинкт. Когда же Себастьян подумал, что сейчас должен будет пройти мимо полок с недоношенными уродцами, он тотчас уловил запах спирта и консервирующей жидкости, попавшей ему на обувь.

Потом он распахнул дверь, в комнату ворвались лучи света, и Себастьян, подчиняясь инстинкту, проскользнул за ближайшую полку.

– Эй, больше света!

Несколько человек зашли в первый подвал. Поблескивало оружие. Себастьян еще глубже залез под полку. Свет приближался по мере того, как группа пересекала подвал. У них тоже был предводитель, человек в длинном темном плаще. За ним следовали солдаты.

– Боже мой, что это там?

– Пресвятая Мария!

– Уродец, – произнес первый голос, и было слышно, что человеку, которому он принадлежал, стало плохо. Себастьян не знал его, и все же ему вдруг стало понятно, чем на самом деле был длинный, до щиколоток, плащ: сутаной священника. – Его величество собирали их. Думаю, их здесь десятки.

– Пресвятая Мария!

– А где находится потайная лаборатория?

– В последней комнате, ваше преподобие.

Свет скользнул мимо укрытия Себастьяна. Его взгляд упал на богато украшенный кубок. С кубка на него равнодушно уставилось лицо: глаза под тяжелыми веками, широкий нос, толстые губы, голова без шеи, которая выше линии глаз была плоской, как доска. Свет переместился в кунсткамеру. Себастьян услышал возгласы удивления и отвращения, которые вырвались у охранников, а потом – неожиданное, вызванное шоком молчание, когда они открыли люк и осветили лампами подвал. Карлик вылез из своего укрытия и побежал к выходу из кунсткамеры так быстро, как только мог. Себастьян не замечал, что по его щекам текут слезы, и лишь пытался выкрикнуть слова, которые его деформированная гортань так и не смогла исторгнуть и которые звучали подобно глухому мычанию, из-за чего он и получил свое прозвище. Себастьян вбежал в коридор, налетел на противоположную стену, сполз по ней и зарыдал. Сквозь слезы, застилавшие глаза, он увидел фигуру в желто-красном одеянии, которая стремительно приближалась, увидел широкополую шляпу, на которой покачивались перья такой же раскраски. Ему было все равно, что человек увидит его здесь, лежащего на полу и плачущего; ужас от того, что он увидел и с трудом пережил, пробуждал совершенно другие чувства. Себастьян скорчился, одержимый мыслью, что больше не хочет жить.

Вдруг он почувствовал, что его подняли высоко над полом, и уставился в милое, юное, улыбающееся лицо, которое открывалось над пламенеющими красками одежды.

– Здорово, Торо! – И если ужас, поселившийся в душе Себастьяна, мог стать еще большим, то виной тому был именно этот голос Он узнал его. Несколько мгновений тому назад он слышал как этот голос произнес: «Заканчивайте с этими уродами!»

Молодой человек в огненно-яркой одежде без труда поднял его высоко вверх. Себастьян ударил своими маленькими кулачками по руке, на которой он повис. Это выглядело так, как будто бабочка ударом своих крыльев борется со львом. Он услышал скрип оконной рамы, которую его противник открыл свободной рукой, почувствовал ворвавшийся в комнату январский холод. Услышал свой стон…

Потом, когда он вдруг стал невесомым, какая-то часть его существа начала осознавать, насколько забавными выглядели в этот миг запечатлевшиеся в памяти картинки: теплый летний день, возбужденные лица, то приближающиеся, то удаляющиеся; одеяло, которое, натягиваясь, подбрасывало его вверх, а затем мягко принимало назад, как только он опускался вниз; смех и визг придворных дам, дружно вцепившихся в одеяло; маленькие крылья, прикрепленные к спине и сжимавшиеся каждый раз, когда он летал туда-сюда, словно мягкий пушистый комок снега; длинная, до колен, рубашка, единственное, что было тогда на нем из одежды, – она задиралась до самых плеч при каждом новом броске, что доставляло удовольствие придворным дамам; живой, ростом в три вершка, ангелочек с элегантными черными усиками, бородкой и подвеской, достаточно внушительной и для нормального взрослого мужчины и послужившей первопричиной для его прозвища. Он вспомнил о хохоте вокруг и страхе, что визжащее бабье уронит его, о пережитом возбуждении, вызванном тем, что его вновь и вновь подбрасывали вверх, что он летит…

Себастьян услышал рев и удивился этому, пока не понял, что страшный звук был исторгнут им самим. Потрясенный, он осознал, что в действительности ничего не хочет так сильно, как жить! Себастьян услышал голос своей матери, говорившей: «Мой маленький, мое солнышко!» Мать прижимала его к себе а по ее щекам текли слезы, и Себастьян не понимал, почему она такая грустная, ведь он же здоров… Услышал шум ветра.

Крохотный человечек, который летел навстречу смерти.

 

2

Рейхсканцлер Зденек фон Лобкович добрался до входа в кунсткамеру кайзера как раз в тот момент, когда перед ним был выставлен солдатский караул. Он с трудом перевел дыхание.

Тому, кто думал, что после смерти кайзера жизнь при дворе придет в состояние наполненного трауром затишья, не следовало высказывать подобное Мнение вслух; от такого маленького, внешне простодушного человека, с оттопыренными усами и гладко зачесанными назад волосами любой просто бы шарахнулся. Зденек фон Лобкович занимал высочайший пост в империи на протяжении всех этих лет, которые были отмечены потерей кайзером Рудольфом своей власти и неуклюжими попытками его брата Маттиаса захватить трон. Этот опыт научил его огромному презрению практически ко всем созданиям, находившимся при императорском дворе, включая якобы богоизбранного властелина империи. Он пытался применять это презрение как можно эффективнее, чтобы не ощутить его однажды, когда нужно будет смотреть в зеркало.

И только по отношению к одному человеку, занимающему высокий пост при дворе кайзера, он сохранил уважение: к Мельхиору Хлеслю. Старый кардинал и министр хотя и принадлежал, собственно говоря, к вражескому лагерю, ибо поддерживал брата Рудольфа Маттиаса, но в этом болоте, состоящем из придворной лести, тщеславия и лени, столь влиятельные чиновники, оставаясь политическими противниками, вынуждены были в силу обстоятельств проявлять друг к другу уважение.

Ян Логелиус, магистр ордена розенкрейцеров и викарный епископ Праги, стоял возле солдата и переминался с ноги на ногу; вместо епископского наряда этот пожилой мужчина надел сутану и выглядел в ней как жирный, страдающий подагрой сельский священник; к тому же он был мертвенно-бледен. Какой-то молодой человек прислонился к стене у окна и казался таким же высокомерным, как и все молодые придворные, которые прятали за высокомерием свою отчаянную зависимость от благосклонности ограниченного чиновника, занимающего высокий пост, или старой придворной дамы, изголодавшейся по молодому телу. Второй взгляд, направленный прямо в голубые глаза юноши, заставил Лобковича заподозрить, что, скорее всего, его оценка недалека от истины. Однако зачем продолжать думать об объекте, который, как только он закончит здесь свои дела, не будет иметь для него никакого значения и который явно обладает плохим вкусом, раз выбрал в такое время подобные цвета одежды (желтый и красный)?

Он повернулся к Логелиусу и прошептал:

– Удалось?

Магистр Логелиус с готовностью кивнул, словно он только и умел, что кивать.

Лобкович поискал что-то в карманах своего одеяния и нашел две маленькие металлические капсулы, покрытые облупившейся краской – желтого и зеленого цвета. Он посмотрел на зеленую капсулу.

– Рейхсканцлер, – тихо произнес Логелиус.

Лобкович помешкал, затем открыл одну из капсул и достал оттуда свернутую бумажку. В течение последних часов он вынимал ее десятки раз, читал, снова прятал, а потом снова вынимал и читал, чтобы убедиться, что поместил нужное известие в нужную капсулу. Он всмотрелся в крошечную запись: «Арчимбольдо покинул здание».

– Рейхсканцлер…

– Что еще, ваше преподобие?

– Удалось… но все же… кое-что произошло…

– Что? – Лобкович попытался снова заткнуть клочок бумажки в капсулу. Видя, что его пальцы заметно дрожат, он мысленно выругался. Где-то по ту сторону окна, которое выходило в сад, послышались приглушенные крики и шум. – Что там такое, черт побери?

– Я… я… – Викарный епископ вдруг подавился слюной и вынужден был взволнованно откашляться. – Расскажите ему, фон Валленштейн.

Молодой человек отошел от стены. Он шагнул к Лобковичу, без разрешения взял у него из рук листок и капсулу и вложил послание одним ловким движением. Рейхсканцлер метнул на него рассерженный взгляд, но ничего не сказал, беря назад закрытую капсулу. Молодой человек улыбнулся. На его лице, которое могло бы послужить образцом для статуи ангела, появилась улыбка, заставившая Лобковича содрогнуться. Несмотря на правильность черт, блеск зубов и милые ямочки на щеках, от него, казалось, исходил ледяной холод.

– В потайной лаборатории находятся несколько мертвецов, – сообщил юный дворянин.

– Вы ответственны за это? Вы…

– Генрих фон Валленштейн-Добрович, – подсказал ему молодой человек и покачал головой. – Нет, они уже были в лаборатории, когда я зашел туда со своими людьми.

– Ключ от двери подошел?

– Она была открыта, – любезно ответил Валленштейн. Лобкович стиснул зубы.

– Что за мертвецы?

– Придворные карлики кайзера.

Рейхсканцлер потерял самообладание.

– Кому было выгодно убийство маленьких уро… маленьких людей?

– Разрешите предположить, что это был один из видов коллективного самоубийства, – сказал собеседник Лобковича и добавил: – После того как умер их покровитель, кайзер Рудольф…

– Один или двое были прямо-таки разрезаны на куски, – вмешался епископ. – Самоубийство, Валленштейн?!

– Я не утверждал, что так оно и было, а лишь сказал, что мы могли бы это предположить. Я имею в виду, предположить во всеуслышание.

Лобкович, который во всех политических делах отличался сообразительностью, кивнул.

– Хорошо, здесь и без того достаточно проблем, так что мы будем вынуждены примириться с утратой нескольких убитых карликов.

– Но и они – бедные души перед лицом Господа нашего! – запротестовал Логелиус.

Лобкович, окинув его взглядом, произнес:

– Доводилось ли вам когда-нибудь видеть, как одна из этих бедных душ, нацепив форменную одежду, специально пошитую по распоряжению его величества, передразнивает вас, чтобы рассмешить кайзера? И при этом на ухмыляющемся лице карлика написано (вы легко могли бы прочитать это), что он точно знает, с каким удовольствием вы разорвали бы его на куски, но не осмеливаетесь этого сделать, поскольку кайзер тут же велит найти для вас свободную клетку в Оленьем прикопе? И вы, охваченные стыдом, вынуждены были всего лишь посмеяться над этой комедией, ибо опасались за свою должность…

Викарный епископ что-то пролепетал.

– Нет, вы этого не делали. А я – да. Так что оставьте эти бедные души в покое. Тот факт, что они были маленькими, еще не значит, что они не получали от своих злых шуток такое же удовольствие, как и все остальные.

– Но кто-то же оставил двери открытыми… Это могло произойти всего лишь за несколько секунд до прихода господина фон Валленштейна. Мы даже видели разбитый сосуд с законсервированным уродцем.

– Да пусть бы их всех разбили!

– Но, господин рейхсканцлер, – настаивал на своем епископ, – возможно, из кунсткамеры что-то украли!

– Что? Чучело морской девы, в котором каждый дурак увидит подделку? Невероятно ценный орешек 7 . Или механизм, который как будто бы жрет жемчужины, а через десять минут испражняется ими?

Викариный епископ Логелиус попытался подыскать подходящие слова. Рейхсканцлер, подойдя к нему, заявил:

– Что касается меня, то я не буду убиваться, если украдут все содержимое кунсткамеры. Как только Маттиас станет кайзером, он наверняка сожжет большую часть того, что в ней находится. А может, прикажет выбросить все эти экспонаты в Олений прикоп или продать.

– Да, но…

– Да, да. – Рейхсканцлер чувствовал, как ярость в нем постепенно угасает. Он пожал плечами. – До тех пор пока король Богемии не стал императором Священной Римской империи и никто не заявил мне об обратном, именно я отвечаю за сохранность всего, что находится в кунсткамере его величества. Я это знаю. И пока это так, я повешу каждого, кто на него посягнет.

– Мои люди надлежащим образом подготовили груз к передаче, – после паузы сказал молодой человек.

– Кожаный мешок с гербом императора?

– Немаркированный сундук, опутанный цепью. – Генрих фон Валленштейн-Добрович позволил себе сострадательную улыбку.

– Вы заглядывали внутрь?

– У нас был ключ только от входной двери.

– Он тяжелый? Я имею в виду сундук.

– Как гроб.

Лобкович посмотрел на молодого человека:

– Что за странное сравнение?

Генрих фон Валленштейн-Добрович развел руками.

– Прошу прощения.

– Я хочу увидеть сундук. – Лобкович повернулся и втиснул зеленую капсулу в руку викарного епископа. – Вот, ваше преосвященство. Поскольку вы уже одеты как простой священник, то могли бы отправить в дорогу голубя. Вы же знаете, где здесь голубятня.

– Я могу еще быть вам полезным, ваше превосходительство? – спросил Генрих фон Валленштейн-Добрович.

Рейхсканцлер Лобкович покачал головой.

– Да поможет нам всем Бог. Отведите меня к своим людям, чтобы мы смогли отправить этот проклятый груз куда следует. – Он раздраженно посмотрел в сторону окна. – И ради бога, позаботьтесь, в конце концов, о том, чтобы прекратили этот шум снаружи. Можно подумать, что кто-то вывалился из окна!

 

3

Человеку, никогда не имевшему ничего общего с тайным архивом Ватикана, клочки пергамента ничего бы не сказали. Но тот, кто в течение последних лет не занимался ничем, кроме полной переделки структуры архива, начатой по приказу Папы Павла V, который рассчитывал сделать архив еще более засекреченным, сразу бы догадался, что значат эти столбцы с данными: тип архивирования.

Человек, который дни напролет не просиживал над трактатами, предписаниями и буллами, наверняка не узнал бы в каракулях записи Папы Римского Урбана VII, неожиданно скончавшегося в сентябре 1590 года после крайне короткого – сроком в двенадцать дней – периода правления. Последнее не казалось чем-то совершенно необычным, если бы не обросло слухами и россказнями, возникшими в связи со смертью понтифика. Но дела обстояли так, что смерть Папы Урбана стала еще одной официальной загадкой Ватикана.

Текст краткой пометки не бросился бы в глаза никому, кроме отца Филиппе Каффарелли: Reverto meus fides!

Что вернуло Папе Урбану веру? Или кто?

И намного более важный вопрос: в его ли силах возвратить веру и отцу Филиппо?

– Ты отвлекся, – упрекнула его молодая женщина и шаловливо щелкнула его по носу.

– Извини, – сказал отец Филиппо и вернулся к своему занятию. Он не мог отрицать, что мысли его были далеки от того, что он сейчас делал. Почувствовав, как на его руки легли ладони молодой женщины, он догадался, что, если бы она после предупреждения не перехватила инициативу, его движения быстро прекратились бы. Услышав тяжелый вздох, Филиппо посмотрел на ее вспотевшее лицо, однако его взгляд по-прежнему оставался отсутствующим.

Кто не потерял бы веру после того, как эрцгерцог, будучи католиком, соединился с представителями протестантских земель, чтобы отнять у своего брата корону королевства Богемия, которая на протяжении веков была залогом выбора следующего императора? Кто не разочаровался бы в императорской власти, если бы только подумал, как долго пробыл на троне кайзер Рудольф, отошедший от всех религий мира еретик, ставящий противоестественные эксперименты в своей тайной лаборатории и собравший вокруг себя звездочетов, знахарей и алхимиков? И кто не усомнился бы в Церкви, когда ее предводители направляли все усилия не на воссоединение расколовшегося христианства, а на воплощение в жизнь трех своих главных проектов: тайного архива, построения фасада собора Святого Петра и распределения церковных доходов между своими семьями?

– Из этого ничего не выйдет, – сказала девушка и, опустив руки, прекратила свои ритмичные движения. Филиппо сконфуженно улыбнулся.

– Ты слишком много думаешь, братишка! – Она придвинула маслобойку к себе, обхватила руками толкушку и начала самостоятельно взбивать масло. Филиппо молча следил за ее руками. – И с тобой дело обстоит все хуже и хуже.

– Я действительно хотел тебе помочь.

– Помоги лучше себе и скажи, что у тебя на душе?

– Ты когда-нибудь раньше слышала о библии дьявола?

– О чем?

Филиппо вздохнул.

– Не слышала, но я верю тебе на слово. Наверное, что-то такое действительно есть. Если кто-то там, наверху, разрешил написать о себе книгу, то почему бы это не сделать и тому, кто находится внизу.

– Виттория, ты меня просто шокируешь! И это говорит человек, в семье которого есть ныне здравствующий Папа Римский и кардинал!

– Именно это обстоятельство всему и учит. – Виттория Каффарелли оставила в покое толкушку и сквозь занавес распущенных волос внимательно посмотрела на своего младшего брата Филиппо, последнего ребенка в семье. – Особенно когда занимаешься домашним хозяйством кардинала. Почему ты не спросишь у нашего старшего брата?

– Сципионе? – Филиппо покачал головой.

– И что же такого важного для тебя в этой библии дьявола? Когда ты найдешь ее, она, несомненно, окажется дурацкой подделкой, состряпанной каким-нибудь несостоятельным монахом четыреста лет назад и не стоящей ни гроша.

– Откуда тебе это известно? – Филиппо прищурился. – Относительно четырехсот лет?

Виттория засмеялась.

– Я не знала об этом. Назвала цифру просто так.

– Библия дьявола была написана четыреста лет тому назад. И Папа Урбан ее искал.

– Не думаю, что он занимался этим долго.

– Я допускаю, что причиной его смерти стали именно эти поиски.

– Мне кажется, что его убило то, что он заглянул в бездну свинства, из которого состоит большая часть Ватикана.

Филиппо спросил себя, осталась бы в нем хоть капля терзающих его сомнений относительно католической церкви, если бы его сестра была чуть менее цинична? Они с Витторией были завершающими звеньями в цепи отпрысков семейства Каффарелли. После того как двое средних умерли еще младенцами, между ними и более старшими детьми возникла огромная возрастная дыра. Филиппо и самого старшего ребенка в семье, архиепископа и кардинала Сципионе Каффарелли, разделяли целых десять лет – огромная дистанция, преодолеть которую, наверное, можно было бы только в том случае, если бы над этим достаточно активно поработали обе стороны. Но этого не произошло, и потому еще в детстве самые младшие брат и сестра очень сблизились, понимая, что когда-нибудь их право на существование все равно будет даровано им в обмен на прислуживание остальным.

Виттория стала экономкой Сципионе, Филиппо – священником без прихода в епархии своего старшего брата; его при случае одалживали для выполнения заданий Ватикана, результат которых Сципионе Каффарелли использовал в своих корыстных целях. Сципионе отбрасывал громадную тень на жизнь Филиппо, представляя собой мрачный монумент, зацементированный верой, ханжеством и католическим усердием, в тесной и холодной темноте которого Филиппо разжег собственный костер сомнений и сгорал в нем.

– Я обнаружил, что Папа Урбан был полностью убежден, что с помощью библии дьявола ему удастся преодолеть раскол Церкви. Там должно быть что-то такое, что избавляет от всех сомнений.

– Мой бедный братишка! Вера не приходит извне, и тебе это должно быть известно, ведь ты ежедневно сталкиваешься с наставлениями Папы и других важных церковных деятелей.

Филиппо пожал плечами. Даже к своей сестре у него не было достаточно доверия, чтобы признаться ей, что в его душе, в том месте, где должна была бы жить вера, находится зияющая дыра и нет ничего, кроме темноты. Дыры такого происхождения вопят о том, чтобы их заполнили чем-то извне.

– Что ты там еще обнаружил?

– Что протоколы о смерти Папы Урбана не полностью совпадают. Но об этом – ни слова.

– А о чем говорят протоколы швейцарских гвардейцев?

Филиппо уставился на Витторию.

– Швейцарская гвардия, – повторила Виттория. – Ты что, никогда не видел их? Парни, похожие на павлинов, с длинными алебардами и ужасным акцентом…

– Виттория! – Филиппо ненавидел, когда она направляла свой цинизм против него. Сестра откашлялась и снова взяла в руки толкушку.

– Эти парни знают все, – продолжала она в такт движениям маслобойки. – Но тебе вряд ли удастся что-нибудь выведать у них. Они скажут только в том случае, если ты найдешь чем на них надавить.

– Ну и как я смогу надавить на гвардейцев?

– У каждого из нас рыльце в пушку.

– У гвардейцев – нет.

– Тогда ты должен найти их уязвимое место.

Филиппо поцеловал сестру в лоб.

– Почему ты прислуживаешь нашему проклятому старшему брату? – спросил он. – Ты ведь самая умная из нас всех.

Виттория окинула его полным любви взглядом и произнесла:

– Мне слишком часто приходилось быть свидетелем того, как Сципионе играет с тобой в свои игры. – Она погладила брата по щеке. – Игры в веру. Понимаешь?

– Да, – глухо отозвался он.

– Однажды, – сказала она, – я наберусь мужества и подмешаю ему в жратву фунт крысиного яда. Только из этих соображений я до сих пор прислуживаю ему.

 

4

Шум напомнил аббату Вольфгангу Зелендеру остров Иона. Где бы ни находился аббат, он не мог скрыться от этого звука – приближающегося и удаляющегося шума. Он был частью его жизни на острове, так же как холод, дождь, низко нависшие тучи и вечно ужасное настроение шотландских братьев. И здесь этот шум был таким же: то набирал силу, то стихал, а затем опять возобновлялся в коридорах монастыря, разбиваясь о его ребра, каменные углы, лестничные ступени; то преобладал над всеми звуками, то сдавал свои позиции.

Там, в Ионе, шум морского прибоя никогда не оставлял в покое монахов величественного монастыря Святого Бенедикта, с ним они каждый раз проваливались в сон и просыпались.

Здесь, в Браунау, шум прибоя не был знаком никому, кроме аббата Вольфганга, которому попеременно нарастающий и стихающий гул напоминал про холодный, одинокий год полного погружения в Бога и мироздание на шотландском острове.

Сам этот шум не имел ни малейшего родства с размеренными ударами волн. На самом деле это был приглушенный стенами монастыря гул полной ненависти толпы.

Он ненавидел эту свору. Ненавидел за то, что им хватало наглости шуметь перед воротами монастыря, ненавидел за то, что они чувствовали себя достаточно свободными, чтобы угрожать ему – аббату монастыря Браунау, хозяину города! Ненавидел за протестантское лжеучение и за то, что они упорно противостояли всем мерам, направленным на запугивание, и всем придуманным им приманкам для их измены своей еретической вере. Но больше всего он ненавидел их за осквернение его воспоминаний об Ионе.

Аббат Вольфганг услышал, как открылась дверь в маленькую келью, в которой он сидел в течение дня, отвечая на вопросы монахов или решая какие-то проблемы.

– Их становится все больше, преподобный отче! – произнес дрожащий голос.

Аббат кивнул, но не повернулся. Он не сводил взгляда с надписи на стене, которую распорядился оставить как напоминание для себя и как предостережение о том, что может произойти, если люди перестанут верить в силу Господа.

– Что нам делать, преподобный отче? А вдруг они начнут выламывать ворота? Ты же знаешь, что они недостаточно крепкие.

Конечно, он знал, что ворота недостойны даже того, чтобы их так называть. Еще с тех пор как он прибыл сюда по приказу кайзера и через посредничество своего хорошего друга в высших кругах Церкви, чтобы принять приход, осиротевший после смерти его предшественника, аббата Мартина, здесь не было никаких ворот. Вход в монастырь выглядел так, как будто выдержал штурм. Позже он узнал, какое мрачное сокровище хранилось в стенах монастыря, и узнал, что монастырь действительно подвергся нападению. Аббат Мартин так и не отдал распоряжение отремонтировать ворота, а дисциплина среди монахов сошла на нет. «Совсем не так, как на Ионе», – подумал Вольфганг. Постепенно оправляющийся после нашествия чумы Браунау с его роскошным культурным ландшафтом не имел ни малейшего сходства с шотландским островом и убогой морской простотой. Впрочем, для аббата не было никакой разницы, ибо он, Вольфганг Зелендер фон Прошовиц, был призван сюда, в это место, потому что Богу было угодно, чтобы здесь появился тот, кто своей решительной рукой снова наведет порядок. И то, что он, на протяжении десятилетий следуя своему призванию, в глубине сердца понимал, что охотно бы остался на Ионе, где море придавало вере простой, всепроникающий ритм, не должно было играть никакой роли. Аббат приступил к выполнению задания, полный нерушимой веры в то, что сможет закончить все в течение одного года, максимум двух лет. Когда же аббат узнал, что здесь, в Браунау, действительно находилось само Зло, то дал себе пять лет и принялся за проведение контрреформационных мер в городе согласно назначенному им сроку.

Тем временем прошло уже десять лет, и все, что ему удалось сделать, – это установить новые створки монастырских ворот. Но заделать их в каменную стену так, чтобы они смогли выдержать штурм, казалось ему абсолютно невозможным. Монастырь, некогда один из центров учености Богемии, когда-то находился на попечении богатого города суконщиков, а ныне очутился на краю света, а сам город был ослаблен наводнениями, эпидемиями и упорствующей ересью, таящей в себе изменение образа мыслей его жителей.

Время от времени в своих уединенных молитвах аббат спрашивал Господа, почему тот покинул его. Но иногда ответ приходил из другого источника, который дышал глубоко под землей, в подвалах монастыря, и выдыхал свою порочность в его душу.

– Возвращайся к остальным. Продолжайте молиться. Продолжайте петь. Те, кто там, снаружи, должны вас слышать. Когда ворота падут, ваши тела должны стать тем препятствием, которые остановят еретиков.

Монах колебался. Аббат Вольфганг посмотрел ему прямо в глаза. Они были широко распахнуты, а лицо монаха посерело.

– Ворота выдержат, – сказал аббат и заставил себя улыбнуться.

Монах торопливо вышел. Взгляд аббата Вольфганга снова скользнул по надписи, которую он осознанно распорядился оставить на стене, когда отдавал приказ замазать все остальные штукатуркой и краской. Он приготовился к борьбе против распущенности, лжеучения, отсутствия ориентиров и, как всегда, дал себе установку провести свой собственный крестовый поход против ослабления веры в том месте, за которое он был в ответе. Никто не сказал ему, что в действительности аббат выступал против вещи, которая лежала в подземелье под сводами монастыря, запертая в многочисленных сундуках, закованная в цепи, вещи, относительно которой многие утверждали, что могли чувствовать ее вибрацию и слышать шепот. Эта вещь никак не проявляла себя, пока Вольфганг отказывался верить в историю ее происхождения, и все же время от времени именно она что-то шептала ему на ухо, когда его ненависть к сопротивлению власти была такой сильной, что он боялся задохнуться от нее.

Аббат Мартин, добровольный узник собственных иллюзий, который провел последние месяцы своей жизни в этой келье, вероятно, был парализован страхом. Аббат Вольфганг не знал, что произошло с верой в католицизм и законы святого Бенедикта, но он считал, что человек, стойкий в своей вере, не нуждался бы в формуле изгнания, дабы уберечься от страха. Мартин снова и снова выцарапывал на стене своей кельи формулу изгнания – огромными и крошечными буквами, легко читаемыми как надпись на надгробии или нечитаемыми, как граффити. Снова и снова одна и та же надпись, пока ею не были покрыты все стены и пока во многих местах не откололась штукатурка. Когда Вольфганг увидел все это впервые, он похолодел от ужаса. Его совершенно не удивило то, что за ним не последовал ни один из монахов. И все же Вольфганг отдал распоряжение оставить одну из надписей, как раз на уровне глаз. Честно говоря, чуть позже он пожалел об этом; постепенно ему стало казаться, что тем самым он оставил небольшое отверстие, через которое яд проклятого сокровища из подвалов монастыря смог проникнуть к нему в келью.

Помимо пульсирующего прибоя возле Ионы он мог, если напрягал слух, уловить отдельные звуки: крик чаек, лай тюленей. Здесь тоже при желании можно было услышать обертоны, немногим отличающиеся от пронзительных криков белых птиц. Это были ругательства и проклятия. А среди них время от времени звучало его, аббата Вольфганга, имя. Он слышал оскорбления, и от этого портились его воспоминания о плывущих облаках и парящих чайках.

Аббат посмотрел на стену и так стиснул зубы, что ему стало больно. На Ионе он иногда стоял на пронизывающем ветру, под потоком ревущей воды и, широко разведя руки и закрыв глаза, кричал во все горло, не обращая внимания на хлещущий по лицу дождь. Но при всей своей ничтожности, которую Вольфганг чувствовал, столкнувшись с силами стихии, он знал, что Господь, дав ему силы, перенес его именно в то место, где в нем нуждаются. Крик его на самом деле был пением псалма. Здесь же аббата все чаще и чаще посещало желание до боли сжать челюсти, чтобы из его горла не исторгся рев, наполненный ненавистью, а не осознанием силы Божьей. В самые наихудшие моменты он был уверен, что слышит, как что-то стучится и нашептывает в его душе, что-то, не имеющее в себе ничего человеческого. Казалось, что надпись на стене дышит.

Vade retro, satanas!

У него перехватило дыхание, когда он увидел стены кельи, покрытые одной этой надписью. Единственный возглас, повторенный тысячи раз. Иисус Христос в свое время произнес эту фразу преисполненный глубокой уверенности. Здесь же каждая буква пронзительно кричала о человеческом отчаянии. Аббат Вольфганг провел в этой тюрьме, наполненной кричащей тишиной, всего одну неделю, но с каждым днем ощущение, будто его запрятали внутрь черепа аббата Мартина, все больше и больше усиливалось. Он уже не мог этого выносить и приказал келарю найти ремесленника.

Vade retro, satanas!

Насколько близко подобрался злой дух к аббату Мартину?

Дверь в его келью распахнулась и с грохотом ударилась об стену. Аббат Вольфганг обернулся. На пороге, тяжело дыша, стоял белый как мел привратник.

– Они ломают ворота! – прокричал он.

Полукруг из молящихся и поющих монахов, которым аббат Вольфганг дал распоряжение построиться прямо за воротами, выглядел поредевшим и совсем не похожим на стену из тел, твердых в своей вере и готовых противостоять орде еретиков. Их псалмы звучали слишком тонко по сравнению с гулом, который издавали раскачивающиеся на своих подвесах ворота. Казалось, вся свора упирается в них. Люди не принесли с собой тарана и потому просто раскачивали ворота. Вольфганг видел, как осыпается пылью штукатурка в тех местах, где были вмурованы стальные шарниры, и ему казалось, что створки ворот дышат. Через мгновение серая выцветшая краска обрела цвет морской волны, которая переливалась под порывами ураганного ветра, а весеннее небо над Ионой было темно-синее, мрачное, изборожденное клочьями туч, которые неслись по нему. Небо над Браунау выглядело совершенно безобидным, ибо это было небо теплого богемского апрельского дня, по которому под аккомпанемент диких криков по ту сторону ворот медленно проплывали подушки облаков.

– Католические свиньи!

– Сдохни, Вольфганг Зелендер!

– Святой Вацлав, уничтожь их всех!

Аббат Вольфганг ощутил на себе взгляды братьев. В приступе невыносимой ярости он раскаялся в том, что не разорвал у них на глазах грамоту, которую они впервые подсунули ему под нос тогда, на третьем году его пребывания на этом посту. На ней можно было увидеть написанную неровным почерком фразу и подпись аббата Мартина, сразу под продолговатым, бросающимся в глаза своим кричащим триумфом текстом, в котором было изложено требование о строительстве в пределах города протестантской церкви. И, как будто бы желая добавить к своей наглости еще и насмешку, они назвали свой спроектированный языческий храм в честь покровителя города, святого Вацлава. Тогда Мартин зачеркнул «на торговой площади» и написал «у нижних ворот»; в своем ослеплении он обдумывал возможность разрешить строительство, но при этом оставался достаточно прозорливым, чтобы одобрить его сооружение в противоположном конце города. Мартин так и не поставил печать под этим письмом – ему помешала смерть. Но без печати монастыря разрешение было недействительным. Вольфганг ни разу не попытался сделать хоть что-нибудь, дабы ускорить этот процесс. На протяжении нескольких лет еретики навещали его как раз в день смерти их проклятого доктора Лютера с просьбой поставить печать. Но Вольфганг каждый раз отвергал их просьбу.

После очередного штурма ворота практически уступили натиску, монахи отшатнулись от них, а их пение стало больше походить на бормотание. Вольфганг был уверен, что, подпиши он грамоту, подобная ситуация возникла бы давно – и тогда бы в нем уже не нуждались, а грамота, как документ, давала бы еретикам все права, даже если бы кайзер послал в Браунау делегацию для изучения обстоятельств разграбления монастыря и смерти нескольких монахов (среди которых, возможно, случайно оказался бы и аббат). Створки ворот грохотали и шатались, измученное дерево трещало.

– Повесить монахов!

Один из монахов в ряду повернулся и, визжа, побежал в направлении главной постройки. Пение полностью прекратилось. Вольфганг сжал кулаки и прыгнул в дыру, образовавшуюся после бегства монаха. Он схватил за руки братьев, стоящих слева и справа от него, крепко сжал их пальцы и взвыл, читая текст двадцать второго псалма:

«Sed et si ambulavero in volle mortis non timebo malum quoniam tu mecum es vigra tua et baculus tuus ipsa consolabuntur me!»

«Если я пойду и долиною смертной тени…»

К нему присоединились несколько нерешительных голосов.

«Pones coram те mensam exadverso hostium meorum…»

Ворота задрожали. Голоса заколебались, но не умолкли.

Вот оно, думал аббат Вольфганг. Вот сила католической церкви. Вот квинтэссенция веры.

«Ты приготовил предо мною трапезу в виду врагов моих».

«Умастил елеем голову мою, чаша моя преисполнена».

– Вольфганг Зелендер, ты будешь гореть в аду!

Ему показалось, что над всеми этими криками он снова услышал настойчивый шепот, но тот утонул в стихах псалма.

«Пусть благодать и милость твоя да сопровождают меня во все дни жизни моей, и я пребуду в доме Господнем многие дни».

Голоса монахов медленно слились в единодушном хорале. Аббат Вольфганг посмотрел на привратника, который стоял здесь, перед лицом опасности, как громом пораженный и словно в трансе сжимал руку стоящего рядом брата и пел вместе с ним. Все больше монахов брались за руки. Келарь, наставник послушников, приор… Едва ли оставался еще кто-то из братьев, кто не влился в живой вал за воротами. Со всей своей яростью Вольфганг почувствовал, как в нем ширится почти святая вера. Так было на Ионе, когда осенью остров внезапно накрыло наводнение, вызванное штормом, и пять самых старших братьев утонули бы в спальнях, если бы все остальные не образовали живую цепь и не вытащили бы их на самый верхний этаж башни, где жизни монахов не угрожала опасность.

– Псалом Давида! – прорычал Вольфганг, и братья повторили псалом сначала.

Это был блеск католической церкви, триумф христианской веры – вместе выстоять перед угрожающей опасностью, даже если это потребует подвига мученичества.

– Дай то, что нам полагается!

– Убирайтесь из города, вы, папские потаскухи!

Вдруг один из шарниров выскочил из своего крепления, куски штукатурки и камни посыпались вниз. Створки ворот зашатались. Привратник поперхнулся от страха.

«Господь – пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться…

Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим.

Он подкрепляет душу мою; направляет меня на стези правды ради имени Своего».

Створки ворот остановились. Шум снаружи внезапно утих. В этой тишине хорал звучал подобно голосам самих ангелов и отражался эхом от стены монастыря, высокой, как утес. Аббат Вольфганг продолжал петь. Голоса следовали за ним, пока псалом во второй раз не был допет до конца. А потом на монастырский двор опустилась тишина. Последний кусок штукатурки сорвался с вылезшей из стены железной ленты и упал на землю. Монахи неуверенно переглянулись. Аббат Вольфганг на одеревеневших ногах подошел к воротам. Он схватился за засов обеими руками. Привратник издал какой-то звук. Вольфганг вытянул засов из крепления, и тот упал на землю. Монахи вздрогнули. Аббат кулаком толкнул створки ворот. Они качнулись наружу. На улице, которая вела к городской площади, лежали раздавленные овощи и камни. Улица была пуста, а место, где она выходила на рыночную площадь, заливал солнечный свет.

Вольфганг обернулся. Он воспринял это как одно из самых сложных дел всей своей жизни – не издать вопль триумфа.

– Аминь, – тихо произнес он.

Братья перекрестились. Некоторые уже начали улыбаться. В ушах Вольфганга звенело.

А потом он увидел монаха в темной сутане, который, пошатываясь, выходил из главной постройки монастыря. По его лицу стекала кровь.

 

5

Сон был так реален, что Агнесс лежала в темноте, раскрыв глаза и тяжело дыша, словно ее парализовало от пережитого ужаса. Впрочем, на самом деле он был своего рода ярким воспоминанием, поскольку в нем совершенно отсутствовали присущие любому сну алогичные подробности и бессмыслица. Охваченная страхом, Агнесс поняла, что на самом деле все происходило совершенно иначе. Или нет? Что было действительностью в эти минуты между сном и явью? Возможно, то, что она до сих пор считала реальностью, на самом деле было сном? Она снова увидела себя в ветхом доме в пражской Малой Стране: высокая, стройная дама в сшитом хорошим портным платье, дорогом не из-за богатых украшений, а скорее из-за неброской, но очень ценной материи. Темные волосы ее были связаны в пучок, из которого уже выбились первые непослушные локоны, когда она покидала родной очаг. Киприан, знавший ее лучше, чем кто бы то ни было, имел обыкновение говорить, что способность отстаивать свои права и воля к свободе начинаются в голове. Что касалось Агнесс, то, с его точки зрения, эта способность начиналось на ее голове, а именно в ее волосах, отчаянно сопротивлявшихся любой прическе, кроме пышной вьющейся копны. Что до ее личности вообще, то Киприан считал, что в отношении отстаивания своих прав все обстоит аналогичным образом. Агнесс уже давно обрела себя, и поэтому, что бы она ни искала, ее собственная суть к этим поискам отношения не имела, поскольку давно находилась внутри нее. Несмотря на это, она принадлежала к тому типу женской натуры, который побуждал других женщин награждать сопровождающих их мужчин тычком по ребрам, так как последние постоянно бросали на Агнесс слишком откровенные взгляды. Она же почти не замечала их, потому что в ее сердце было место лишь для одного – для Киприана, мужчины, который вот уже двадцать лет подряд всегда был рядом – и телесно, и духовно. Выглядела она лет на тридцать с хвостиком. На самом же деле ей исполнилось сорок.

Агнесс прижалась к раме двери и прислушалась.

«Мама», – прошептала Александра. Дочь сидела на постели, сцепив руки и широко распахнув светящиеся в темноте глаза. Беременная женщина под одеялом стонала от страха. Агнесс выругала себя за то, что решила пойти наперекор опасности, чтобы ухаживать за беременной; и еще больше она ругала себя за то, что взяла с собой Александру. Она думала, что пятнадцатилетней девушке пойдет на пользу, если та покинет безопасный мир своего дома и будет сопровождать ее во время этого посещения. Именно таким образом Агнесс предпочитала подавать милостыню нуждающимся – оказывая им всяческую помощь, делясь с ними горячей едой и принося действенное утешение девушке, которая, будучи ровесницей Александры, уже столкнулась с возможностью умереть во время родов или вести жизнь в бесчестье, как мать внебрачного ребенка. И вот теперь Агнесс оказалась перед опасностью того, что богатство жизненного опыта, накопленного ее дочерью, расширится, включив в себя изнасилование и убийство грубыми ландскнехтами из Пассау. Агнесс стиснула зубы, чтобы тоже, как несчастная беременная, не застонать от страха.

Разумеется, ей опять пришлось быть хитрее всех остальных. Разумеется, любой человек, менее импульсивный, чем она, сначала хорошенько подумал бы и не обошел своим вниманием панические предупреждения о том, что в город движется армия ландскнехтов. Но роды должны были произойти через одну-две недели, и юная девушка, дальняя родственница ее кухарки, как никогда нуждалась в утешительном слове. Исходя из своей собственной истории, Агнесс уважала каждую будущую мать, решившуюся родить ребенка, несмотря на ужасающую нищету и на то, что куда проще ей было бы ступить на путь детоубийства. Потому Агнесс взяла за правило навещать Малу Страну каждые два дня, направляясь туда пешком, что отнимало у нее чуть меньше получаса, – из сверкающего, богатого мира вокруг Золотого колодца прямо в мрачную нищету поденщиков и бедняков. Агнесс приносила еду, питье, ношеные платья, помогала беременной помыться, беседовала с ней, подыскивала вместе с будущей матерью имя ребенку, плакала и смеялась, общаясь с ней. Но ее не отпускало ощущение, что она делает недостаточно, чтобы снять с себя надуманную вину за то, что к ней в свое время судьба оказалась столь благосклонна.

Однако теперь, охваченная холодным страхом, Агнесс в третий раз выругала себя за то, что взяла с собой Александру, свою дочь, которая во всем походила на нее саму и которая всегда занимала в ее сердце особое место, как бы сильно она ни любила двух младших сыновей.

Одновременно она подумала о том, что, может быть, наконец-то пришло время рассчитаться за двадцать лет безоблачного счастья.

– Мама… – снова прошептала Александра.

– Ш-ш!

– Мама, в этом доме есть еще один выход, прямо в переулок. Если постараться, то, возможно, нам удастся вынести ее на улицу и незаметно доставить в безопасное место.

Агнесс покачала головой. Ее бросило в жар от любви к дочери, когда та предложила не самим спасаться бегством, а постараться спасти беременную. Однако пять беременностей, две из которых закончились выкидышем, многому научили Агнесс, поэтому она ни секунды не сомневалась в том, что девушку в таком положении переносить нельзя. Они либо серьезно навредят ей и ее нерожденному ребенку, либо вообще вызовут преждевременные роды – прямо в переулке, посреди зимы, когда вокруг бродят ландскнехты, ища, какую бы новую мерзость совершить.

Агнесс приложила палец к губам. Снаружи доносился смех многих мужчин, настолько пьяных, что они бы хохотали до упаду, выброси кто-то из окна их собственную бабушку. Агнесс стало плохо. Еще несколько дней назад она готова была поверить, что эти мужчины, встреть она их в трезвом виде, наверняка оказались бы относительно цивилизованными, порядочными гражданами, которые даже могли бы предложить даме проводить ее домой, а не выстроиться в очередь и, громко смеясь, один за другим изнасиловать женщину посреди улицы, чтобы потом убить.

Позже до нее дошли сообщения о деяниях ландскнехтов: об отцах семейств, сожженных заживо после попытки защитить своих близких; о младенцах, подброшенных в воздух и насаженных на пики, – еще дергающихся, живых, исходящих криком; о беременных, повешенных вниз головой в дверном проеме, с распоротыми животами, из которых безжалостно извлекли детей. Эрцгерцог архиепископ Леопольд I набрал ландскнехтов из Пассау в своем епископстве по поручению кайзера Рудольфа, но они оказались не нужны, и он просто бросил их на произвол судьбы. Больные, влачащие жалкое существование в палатках, полумертвые от голода мужчины в конце концов разбежались по всей стране, грабя и убивая, пока не добрались до Праги, чтобы, как они сами утверждали, защитить кайзера. Протестантские войска Праги не дали им переправиться через Влтаву, но на первое время оставили им Малу Страну.

Агнесс услышала звон посуды и стекла, доносящийся из переулка, и шум от ударов кулаков: несколько солдат таскали туда-сюда несчастных соседей. Она знала, что эта жестокость была еще только цветочками, и подозревала, что ландскнехты, наслаждаясь зрелищем выбитых зубов и сломанных носов, похваляются друг перед другом своими «подвигами». Не пройдет и четверти часа, как появятся первые убитые, раздастся визг вытаскиваемых из домов женщин и девушек… Она попыталась, сглотнуть, но во рту у нее пересохло. Как же ей поступить?

И тут Агнесс услышала, как главарь ландскнехтов крикнул: «Эй, дурачье, куда вы подевали своих баб? А ну, тащите их сюда!» Она почувствовала озноб. Сюда не придет никто из тех, кого они замучили на улице, но это значит, что солдаты примутся искать сами. Она обменялась взглядом с беременной и внутренне сжалась от смертельного ужаса, который заметила в ее глазах. Затем она заглянула в глаза Александры и увидела в них тот же самый страх, только не такой силы, не на грани паники. Неожиданно ей стало ясно, в чем ее единственный шанс.

Лицо Александры напряглось, когда она поняла замысел матери. Девушка открыла рот, но Агнесс кивнула ей и, сдержав слезы, увлажнившие ее глаза, выскользнула в дверь.

– О, да тут одна сама пришла! – заорал изумленный ландскнехт после долгой паузы. – Она нам очень пригодится, ребята!

Агнесс спокойно рассматривала мужчин. Она не надеялась, что сможет одним только взглядом смутить их. Сердце ее колотилось так сильно, что ей не хватало воздуха. Избитые до полусмерти мужчины на мостовой, покорившись судьбе, повернули лица в ее сторону.

– Какая аппетитная курочка! Наверное, там, откуда ты вышла, есть и другие, а, красавица?

Агнесс кивнула.

– Ну так веди их сюда, или мы сами их вытащим.

Агнесс подумала о своем муже Киприане, пожалела, что не может сообщить ему, в каком положении находится, и тут же почувствовала благодарность за то, что двадцать лет тому назад он подсказал ей решение, с помощью которого она еще могла выйти из создавшейся ситуации.

– Сами их вытаскивайте, – грубо заявила она. – Только поспешите, пока они еще не остыли.

– А?…

Агнесс покачнулась. Ей не пришлось сильно прикидываться: в мышцы, казалось, налили воды.

– Мою маму и бабушку, – медленно произнесла она, притворившись, что ей трудно говорить, – забрала чума. Делайте с ними что хотите, они все равно уже ничего не почувствуют.

Солдаты вытаращили на нее глаза и переглянулись.

– Они что, ноги протянули? – уточнил один.

– Если вам доставит удовольствие насиловать трупы, – продолжила Агнесс, сделав ударение на последнем слове, ибо именно это считала своим козырем, – то милости прошу. Что с того, если у вас после этого выскочит парочка бубонов. – Она снова покачнулась… и, к своему безграничному ужасу, услышала громкий смех.

– Зачем же нам трахать мертвых, если у нас есть такая красавица?

– Неужели вы не боитесь подхватить чуму?

– Дай себе хорошенько потрахаться, прежде чем копыта откинуть!

– Но вы ведь заразитесь… – выдавила Агнесс.

– И что с того? Мы и так всего лишь корм для воронов.

Трое из них уже двинулись к Агнесс, а первый успел и руку в штаны запустить. Агнесс видела, как шевелится его кулак. Она отшатнулась. Ухмылки на лицах стали еще шире. Неожиданно она поняла, что до этого момента не воспринимала всерьез все эти байки о сожженных мужчинах и распоротых животах беременных женщин… и осознала, что сделала именно то, чего делать не стоило. Наверняка была еще какая-то возможность убежать от них! Вместо того чтобы спрятаться, она не просто предоставила себя этим мужчинам, но и обратила их внимание на обеих женщин, скрывающихся внутри дома.

Ужас ее был неописуем, когда она начала понимать, что сейчас произойдет неизбежное. Сделав еще один шаг назад, Агнесс почувствовала, что уперлась спиной в дверь. Так, значит, именно здесь она примет свою последнюю битву, в дверях полуразвалившегося дома, – у нее не возникало ни малейшего сомнения в том, что она будет стоять у порога, загораживая собой вход до последнего вздоха. Несмотря на весь страх перед тем, что с ней хотели сделать, она молилась, чтобы Александра вела себя потише и чтобы ее не… О Господи, пожалуйста, пусть эти парни ее не…

Ландскнехт с ритмично подергивающимся кулаком уже взялся свободной рукой за веревку, держащую его штаны на бедрах, и оскалился.

– Да лучше я сдохну на тебе от чумы, чем в полном одиночестве – на веревке!

– Могу тебе посочувствовать, приятель, – раздался знакомый голос.

Ландскнехты разом повернулись. У Агнесс возникло такое чувство, будто она смотрит их глазами: посреди переулка в полном одиночестве стоял человек. Он был здоровый как бык; из-за мощных плеч и широкой грудной клетки его тело казалось несколько укороченным. В отличие от большинства зажиточных горожан того времени он был атлетически сложен и с годами не приобрел ни толстых, красных от вина щек, ни пивного брюшка. Его даже можно было недооценить, если не смотреть ему в глаза. Но если кто-то вступал с ним в поединок взглядами, то встречался с практически смертельным спокойствием, основывавшимся, похоже, на том, что обладатель этих глаз всегда держит пару тузов в рукаве, как только ставкой становится жизнь; а кроме того, еще и на убежденности, что в любой борьбе побеждает тот, кому есть за что бороться. Если противник оказывался умен, он понимал, что этот человек в любую минуту готов вступить в борьбу за благополучие своих близких.

– А это еще что за задница? – прогудел один из солдат.

Сердце Агнесс пропустило удар. Этим человеком был Киприан.

– Есть две возможности, – заявил Киприан. – Если вы предпочтете возможность номер один, то, сложив оружие и возместив моральный и физический ущерб вот этим господам на мостовой, сумеете беспрепятственно удалиться.

– А если мы предпочтем возможность номер два, то что будет, умник?

– Тогда вы пожалеете, что не остановили свой выбор на возможности номер один.

С этими словами Киприан указал на окна дома, находившегося дальше по переулку. Ландскнехты невольно проследили за его жестом.

Охваченная ужасом, Агнесс увидела, что улыбка внезапно сползла с лица Киприана. Дом, который он имел в виду, казался пустым.

– Что, арьергард запаздывает? – ехидно осведомился ландскнехт и, хрюкнув, поднял свой мушкет.

Агнесс поймала взгляд Киприана. Сердце ее замерло.

Солдат выстрелил. Она увидела, как пуля попала Киприану в грудь. Его отбросило назад…

Агнесс пронзительно вскрикнула и рванулась к тому месту, где упал Киприан, позабыв о двери, которую намеревалась защищать до последнего вздоха…

…и проснулась от собственного крика. Она лежала в темноте и тяжело дышала.

Все происходило совсем не так. На самом деле почти из каждого окна дома выглядывало дуло мушкета, и этого оружия было достаточно, чтобы трижды застрелить напавших на нее ландскнехтов, а у одного окна стоял ее брат Андрей, лучший друг Киприана, и в высоко поднятой руке держал платок. Все понимали: как только платок упадет, мушкеты дадут залп и ландскнехтов разорвет на куски. Андрей подмигнул ей. Солдаты сдались.

Агнесс на ощупь потянулась к Киприану, но его место на кровати оказалось пустым. Она вылезла из постели, все еще дрожа, и поспешно накинула плащ. Пол под ее ногами был холодный, в доме было темно, хоть глаз выколи. Киприан, имевший привычку время от времени спускаться среди ночи в зал, обычно разжигал огонь в камине и сидел, глядя на языки пламени, будто после всех прошедших лет все еще не был уверен, хозяин ли он в этом доме. Иногда Агнесс просыпалась и находила мужа там, приносила ему одеяло, заворачивалась в него вместе с ним, а затем они любили друг друга на полу перед камином и с одной стороны коченели от холода большого зала, а с другой слегка поджаривались. Агнесс стянула одеяло Киприана с постели и шмыгнула в зал.

К ее изумлению, там горели свечи. Вместо большого стола в центр зала были поставлены козлы. Перед ними сидел на корточках какой-то человек с поникшей головой. На козлах, своем смертном одре, вытянувшись во весь рост, лежал Киприан, холодный и окоченевший, похожий на плохо сработанную восковую фигуру.

Сон обернулся явью.

Агнесс прижала кулаки ко рту и пронзительно закричала.

Она рывком села и услышала, как в спальне затихает эхо ее крика.

– Батюшки мои, – сонным голосом произнес Киприан со своей стороны кровати. – Я так однажды умру от испуга.

Агнесс резко обернулась. Она уставилась в полумрак помещения. На улице, похоже, уже светало. Киприан выглядывал из-под одеяла – немного насмешливо, немного сонно. Она услышала, как из ее горла вырвался сдавленный всхлип, а затем, будто прорвав плотину, из глаз хлынули слезы. Она крепко обняла Киприана. Он прижал ее к себе. Она почувствовала тепло его тела и поняла, что окоченела, а по тому, как сильно он сжимал ее, догадалась, что вся дрожит.

– Я видела, как они застрелили тебя, – пробормотала она, стуча зубами. – А затем я увидела, что ты, мертвый, лежишь у нас в зале!

– Опять тот же сон? – спросил Киприан и, пытаясь утешить жену, стал нежно покачивать ее. – У тебя удивительно настойчивые кошмары, любимая. Ведь почти целый год прошел уже. И ни с кем из нас ничего не случилось, да и с теми проклятыми ландскнехтами тоже. Ты даже мысли не должна допускать, что Андрей может оставить меня одного.

Она сильнее прижалась к нему. Ее сотрясали рыдания. Он снова покачал ее.

– Не беспокойся обо мне, – ласково сказал он. – Я всегда буду возвращаться к тебе.

 

6

Филиппо откинулся назад, когда полковник Зегессер зашел в комнату и вытянулся перед ним по стойке смирно. Он молчал и пристально смотрел на гвардейца швейцарской армии. Раньше Филиппо считал своей личной слабостью то, что перед каждым разговором с незнакомым человеком ему необходимо было немного времени, чтобы собраться с мыслями. Наука, которую вбил в него отец, была столь же простой, как и надежное: при любых обстоятельствах держи рот на замке, а если ты успел что-то спросить, то позволь мне или твоему брату Сципионе дать на этот вопрос ответ.

Отец Каффарелли, деверь могущественного кардинала Камилло Боргезе, всегда следил за тем, чтобы брат его жены не был случайно скомпрометирован из-за детской болтовни. В доме Каффарелли, в самом тесном кругу, кардинал Боргезе хладнокровно планировал свое восхождение на папский престол – и то, кто из его семьи позже получит от этого выгоду. Конечно, так или иначе этим занимался каждый кардинал, однако огласка подобных действий совершенно не благоприятствовала тому, чтобы быть избранным Папой. Тем не менее это должно было принести свои плоды для Сципионе, который в тринадцать лет оказался достаточно умен для того, чтобы понять, что именно способствовало обещанной ему карьере на церковном поприще.

Филиппо только лишь недавно осознал: то, что он воспринимал как проклятие, достаточно часто могло приносить ему определенную выгоду. Его немногословность вкупе с безучастным выражением лица могла поколебать уверенность собеседника, а доброжелательная маска – скрыть собственные сомнения Филиппо. Он спрашивал себя, не отнесла бы Виттория свое заявление о крысином яде и к его скромной особе, если бы стала свидетельницей его сегодняшних поступков? Филиппо знал: то, что он планирует, ничем не лучше, чем ежедневные занятия кардинала Сципионе.

Заметив, что левое нижнее веко полковника начало подергиваться, Филиппо наконец заговорил:

– Речь идет о вашем отце.

– Мой отец был верен Святому престолу и честно служил ему, – довольно резко ответил полковник Зегессер.

Гвардейцы обладали завидной уверенностью в своей непогрешимости. Филиппо вынужден был признать, что небезосновательно.

– Расскажите мне о смерти Джованни Кастанья, – попросил Филиппо. И поскольку полковник Зегессер по-прежнему продолжал молчать, он добавил: – Папы Урбана VII.

Полковник вытянулся еще сильнее. Филиппо задумался. Такие вымуштрованные солдаты, как полковник Зегессер, были куда более трудными собеседниками, чем остальные, ибо они, владея языком тела, понимали молчание лучше, чем кто-либо другой. Молчаливая стойка навытяжку могла означать что угодно – от согласия до откровенного оскорбления, – и при этом ни то, ни другое необязательно было выражать словами.

– Папа Урбан вернулся из тайного архива и умер на руках у вашего отца, – произнес Филиппо. – Так сказано в рапорте, составленном вашим отцом.

– Не припоминаю, ваше преподобие.

– Я нашел рапорт. Вероятно, по недосмотру он был неправильно заархивирован. Тогда вы были капитаном при своем отце и тоже подписали этот документ.

– Так точно, – ответил полковник Зегессер, и нужно было отдать ему должное: по его голосу совершенно ничего нельзя было понять. Филиппо, в глубине души уже изрядно уставший, продумывал каждый свой шаг подобно человеку, идущему босиком по битому стеклу.

– Когда умирает святой отец, это, должно быть, становится трагедией для каждого гвардейца.

– Так точно.

– Но более всего это чувствует командующий гвардией, особенно если святой отец умирает прямо у него на руках.

– Так точно.

– При крайне странных обстоятельствах…

Филиппо ни за что не поверил бы в такую возможность, но полковник, как оказалось, смог выпрямиться еще сильнее, а его веко задергалось быстрее. Филиппо почти проникся состраданием к этому человеку, но в какой-то момент пересилил себя: тот, кто прошел школу последнего кардинала Каффарелли, когда он еще был юным Сципионе, надеждой семьи, знал, что сострадание сбивает с пути и мешает в достижении цели.

– Я хочу ее видеть, полковник Зегессер!

– Не могу знать, о чем вы говорите, ваше преподобие!

– Папа Григорий, который взошел на престол после смерти Урбана, отправил вашего отца в отставку. Если меня правильно проинформировали, ваш отец сам настоял на этом. Конечно же, можно предположить, что он просто был слишком потрясен случившимся, чтобы считать возможным свое дальнейшее пребывание на прежней должности. Это было бы одним из множества объяснений.

Полковник Зегессер молчал.

– Но давайте упростим это все для нас обоих. Перед уходом в отставку ваш отец стал самовольно разыскивать то, что Папа Урбан искал в архиве. Само собой разумеется, его действия можно объяснить тем, что он, ведомый своей добросовестностью, хотел найти то, что привело к смерти Папы.

– Так точно!

– Но ведь речь сейчас идет не о том, в какое объяснение я бы поверил, – продолжал Филиппо. – В конечном итоге речь идет о том, во что поверит святая инквизиция, когда будет вынуждена принять решение о еще одной проверке обстоятельств, при которых умер Папа Урбан. Или же членам святой инквизиции может прийти в голову установить связь между трагическими фактами, которые свидетельствуют о том, что Папа Урбан слишком быстро отправился на тот свет за двумя другими предшественниками.

– Расследование этого дела прекращено, – возразил полковник.

– Расследование прекратили потому, что трибунал не был поставлен в известность, что ваш отец что-то вынюхивал в тайном архиве.

– Мой отец не шпион!

Филиппо молча рассматривал гвардейца. Тот тщетно пытался скрыть ненависть во взгляде. Лицо его было неподвижно, но в глазах горел огонь.

– Вы когда-нибудь искали в детстве клад, полковник Зегессер?

Сбитый с толку полковник заморгал.

– Просто не верится, как плохо могут быть спрятаны некоторые сокровища. И подсказки видны каждому. Нужно только следовать им. Для некоторых сокровищ было бы лучше, если бы они лежали прямо на улице, – тогда их определенно не нашли бы или просто не заметили бы.

«Поиски клада», – подумал Филиппо и вспомнил об игре, в которую играл с ним Сципионе во время своих каникул; Сципионе, шестнадцатилетний священнослужитель с тонзурой, который на весь мир смотрел задрав нос. Филиппо тогда было шесть.

– Знаешь ли ты, что такое вера, Филиппо?

– Нет, Сципионе.

– Но дорогу к ней ты должен отыскать самостоятельно, Филиппо.

– Да, Сципионе.

– Веришь ли ты в то, что я привез тебе из города сладости?

– Я не знаю, Сципионе. А ты действительно привез?

– Следуй за подсказками, Филиппо, красными и зелеными.

И Филиппо следовал за подсказками: вишнями, которые сами бросались в глаза на фоне листьев, или земляникой, или малиной – в зависимости от поры года. Они были выложены в форме следов, которые вели к тайнику. Когда же он приходил на место, в тайнике сидел Сципионе и показывал ему пустые руки.

– То ли я съел их сам, пока ты так долго добирался, Филиппино, то ли я совсем ничего не привозил. А? В какую из версий ты веришь?

Филиппо наклонился вперед.

– Полковник, существует легенда о том, что дьявол написал книгу и поместил в нее свое знание. Знание дьявола, полковник Зегессер. Скажите мне, существует ли в мире более ценный клад?

Филиппо мог разглядеть капли пота, которые выступили на висках полковника.

– Ваш отец последовал за подсказками, а я пошел по его следам. Мне не хватает всего лишь одного шага, полковник Зегессер, чтобы попасть на то место, где был ваш отец. Последняя подсказка ведет к вам, его сыну.

Капли пота медленно потекли по щеке полковника Зегессера, но он по-прежнему старался сохранять выдержку.

– Где я найду библию дьявола, полковник Зегессер?

 

7

Аббат Вольфганг сбежал вниз по лестнице так быстро, как только мог. Испытанное им чувство триумфа обратилось в прах.

– Они вошли по спуску, через который в канаву сбрасывают кухонные отбросы, – с трудом переводя дыхание, произнес привратник. – Решетка изогнута. Сбежали они этим же путем.

Вольфганг никогда и не подозревал, что на него могут взвалить еще больше, чем управление католическим монастырем в сердце протестантской пустыни веры. В то время как он несся вниз, за раз перепрыгивая две ступеньки, перед его духовным взором вставали события первого дня, проведенного им в монастыре Браунау. Он видел, как братья оставляли монастырский зал для собраний, принеся ему клятву верности, видел, как лица имеющих духовные звания монахов, которые стояли рядом с ним, стали жестче. Он видел свое собственное, вопросительное, выражение лица, ибо был удивлен тем обстоятельством, что монахи не просто торопились уйти, а более того, их уход из зала напоминал бегство, как будто их поджидали прокаженные. Он представил, как семь черных, закутанных в плащи фигур вошли в портал, и вспомнил о том, как его сердце вдруг тяжело и испуганно забилось. Аббат словно со стороны смотрел на себя после того, как эти семь черных монахов принесли свою совершенно особенную клятву верности: он в полной растерянности сидел в келье, уставившись на тысячу раз нацарапанную на стене фразу, и слушал, как она все громче и отчаяннее отзывалась в его голове: «Vade retro, satanas!»

Он уже знал, что монастырь Браунау хранил свою страшную тайну. В этот день он, аббат Вольфганг Зелендер фон Прошовиц, десятки раз прошедший испытание возвращения веры усомнившемуся, стал хранителем этой тайны, положив начало ежедневной борьбе за то, чтобы, зная о мрачном сокровище в подвалах, не потерять собственную веру.

Он летел по ступеням вниз, охваченный пульсирующим страхом, оттого что не справился с этой задачей и что тайна Браунау теперь стала известна человечеству.

У подножия лестницы горел факел. Он рванул его к себе и осветил проход.

Одна из черных фигур лежала на краю освещенного пятна, словно тень, тонувшая во мраке за его гранью. Светлые стержни арбалетных стрел торчали из неподвижного тела.

– О господи, – прохрипел наставник послушников, следом за Вольфгангом добравшийся до конца лестницы. За ним, спотыкаясь и едва сдерживая свистящее дыхание, спустился привратник. На большее, чем пронизанный ужасом стон, он не был способен. Вольфганг стиснул зубы и прошел мимо мертвеца. Он уже знал, что найдет, но заметил, что начал что-то шептать, только тогда, когда оба мужчины подхватили за ним его молитву.

«…Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной; Твой жезл и Твой посох – они успокаивают меня…»

Остальные пять Хранителей лежали перед дверью в келью – застреленные, заколотые, убитые. Они даже не успели выстрелить из своих арбалетов. Дверь кельи была открыта. Если бы Вольфганг был один, он опустился бы на пол от потрясения. Но за ним стояли два других монаха, поэтому он взял себя в руки, хотя и с большим трудом. Мрак за дверью кельи зиял подобно мраку, который теперь должен был поглотить мир. К чему проверять? Он точно знал, что сундук взломан, а то, что находилось в нем, исчезло. Его мозг пытался не отдавать ногам приказ нести его к открытой двери.

Раздался звук приближающихся шагов. Он обернулся. Между двумя монахами стоял келарь. Его лицо было белым как полотно.

– Это… это… выглядит так, будто беспорядки перед воротами были всего лишь… отвлекающим маневром, – запинаясь, пробормотал келарь. – Их было самое меньшее дюжина. Тяжело вооруженные, они начали стрелять и рубить всех подряд, и Хранители даже не успели понять, что происходит. У них не было возможности защищаться. Преподобный отче… мы потеряли их всех!

Вольфганг стиснул зубы. Келарь, встретившись с ним взглядом, обреченно кивнул.

– Чудом было уже то, что тот несчастный наверху умудрился вырваться на свободу. – Келарь не договорил, у него сорвался голос.

– Да упокоит Господь их души, – прошептал Вольфганг. – Меа culpa, mea maxima culpa…

– На тебе нет никакой вины, преподобный отче, – сказал привратник.

– Мы должны проверить, – бросил наставник послушников.

Вольфганг перевел дух. Что осталось после этого от его жизни? Что осталось от веры, надежды, любви, если они покинули его? Что осталось от мира?

До этого, в тот момент когда он последовал за внезапной тишиной и открыл ворота, у него было такое чувство, будто он двигался по воздуху. Теперь казалось, что ему предстояло перейти вброд трясину. С бесконечной осторожностью аббат переступал через мертвецов; он сознавал, что закричал бы, если бы дотронулся ногой до одного из них. Он открыл дверь в келью так широко, как только мог, – но широко не получилось. Даже мертвые, Хранители пытались защитить свою тайну. Он вытянул руку с факелом и исчез внутри подземелья.

Келарь, наставник послушников и привратник уставились на дверь. Из помещения пробивался тусклый свет. Их собственный факел чадил, потрескивал и искрил. Они бросали друг на друга короткие смущенные взгляды. Каждый из них думал, что должен был последовать за аббатом в подземелье, и каждый стыдился того, что у него не хватило на это мужества. Мертвецы в своих черных сутанах казались единым целым с темнотой, даже их кровь в свете факелов была черной.

Наконец аббат вышел из кельи. Его глаза были мутными. С той же плавностью, что и раньше, он переступил через мертвецов и подошел к ним. Во рту у трех монахов пересохло; каждый болезненно ощущал биение своего сердца почти в горле. Келарь не замечал, что свободной рукой растирает себе грудь; привратник схватился за свои четки, сжав обе руки в кулаки, как будто хотел их разорвать.

Когда аббату удалось добраться до них, он тяжело опустился на пол. Они уставились на него сверху вниз, понимая, что не в состоянии помочь ему.

Аббат Вольфганг опустил голову и заплакал. Рука, в которой он держал факел, упала на землю, факел зашипел и погас. Второй факел заискрился не сразу. Во внезапно образовавшейся темноте у трех монахов перед глазами запрыгали цветные узоры. Наставник послушников невольно вытянул руку, чтобы опереться о стену.

– Что-то, по всей вероятности, помешало им, – прошептал аббат. – Должно быть, сам Господь Бог остановил их. Они достали ее из сундука, но потом оставили.

Он поднял на них глаза. Слезы текли по его лицу.

– Библия дьявола еще здесь, – прошептал он. – Мы спасены.

 

8

Генрих фон Валленштейн-Добрович, отстояв себе все ноги в одной из приемных дворца Лобковичей, попытался подавить в себе беспокойство.

Окна комнаты выходили к восточным воротам Пражского Града. Генрих наблюдал за тем, как вокруг него лихорадочно снуют люди, и раздражался, оттого что не был частью этой суеты. Он бы не мог на что-то повлиять, конечно нет, но по меньшей мере держал бы нос по ветру и чуял, куда он веет. Такой человек, как он, не имевший за душой ничего, кроме имени и огромной семьи, члены которой рассорились между собой, всегда зависел от того, насколько быстро ему удавалось распознать направление ветра.

Разумеется, как и любой другой, он в общих чертах знал, что происходит в Граде. Маттиас, король Богемии и брат умершего императора, пытался провести свою кандидатуру на пост властителя Римской империи, угодив при этом желаниям и представителей земель, и духовенства. Католические курфюрсты возвели на трон эрцгерцога Альберта, но были готовы удовольствоваться Маттиасом, лишь бы новый император был верным католиком и происходил из дома Габсбургов. Курпфальц хотел бы иметь протестантского властителя, но готов был смириться и с Маттиасом – в том случае, если никак не удастся избежать возвеличивания члена дома Габсбургов, – потому что последний казался более управляемым, чем самоуверенный, безукоризненный Альберт. Таким образом, Маттиас, которого лично Генрих считал мыльным пузырем и в сравнении с императором Рудольфом еще худшим претендентом – пусть даже думающему человеку это представлялось практически невозможным, – мог въехать верхом на коне, достигнув своей цели. В результате произошло бы совпадение наименее вероятных прогнозов и еще одна жалкая фигура начала бы неумолимо приближаться к пропасти.

Не то чтобы Генрих беспокоился из-за этого. Протестант или католик – его это не интересовало. Если он и верил во что-то, то лишь в то, что вмешавшийся первым отхватит более жирный кусок. Ну а какой дом в конечном счете захватит власть, заботило его мало; его род, как бы разветвлен он ни был, в случае необходимости предложит приспешников и удовольствуется тем, что отрежет себе от пирога самый большой кусок, какой только удастся, пока более могущественные продолжат спорить о том, кому достанутся изюминки внутри этого пирога. Что касалось его собственной судьбы, то она всегда зависела от его гибкости, а ее – Генрих не мог подавить улыбку – он за последние недели еще раз доказал. Посыльный с деньгами был на месте, когда товар доставили, а впереди маячила возможность дальнейшего сотрудничества. Другие заказы такого рода полностью отвечали вкусам Генриха, а тот факт, что он точно не знал, кто на самом деле скрывается за ними, скорее увлекал его, нежели тревожил. Несомненным было одно: в любом случае ему удалось удовлетворить обоих заказчиков – того, кто больше заплатил, и того, на которого он должен был работать изначально.

Впрочем, возможно, сомнения все-таки были. Генрих волновался по той причине, что его вызвали во дворец рейхсканцлера, а он слышал, что Зденек фон Лобкович задерживается в Вене на совещании. Хотя он наверняка ошибся: Лобкович, скорее всего, тайно отправился в Прагу. В таком случае приглашение приехать к нему во дворец казалось вдвойне рискованным. Лобкович был его первым заказчиком.

Он отвернулся от окна и принялся рассматривать картины. Что отличало дворец рейхсканцлера от большинства других дворцов, которые он знал изнутри, так это отсутствие на стенах светлых прямоугольников. На этих местах при жизни императора Рудольфа висели непостижимые работы Джузеппе Арчимбольдо. Генрих также очень хорошо понимал, что кто-то, имевший возможность воспользоваться авторитетом при дворе императора Рудольфа, баловал заказами его любимого художника, а затем снял эту халтуру и пустил на растопку, лишь только она перестала приносить своему обладателю преимущества. Если бы у него был собственный, достойный упоминания дом, он бы не поступил иначе. Он бы во всяком случае попросил мастера писать лица не из фруктов или овощей, а из половых органов. Он постоянно ощущал, что картины Арчимбольдо под определенным углом зрения выглядели как тысячи отдельных вульв; однажды он даже был настолько дерзок, что высказал это в доме одного придворного, который попросил художника изобразить всю его семью вместе с почившими прародителями Арчимбольдо. Были времена, когда он еще бывал неосторожен… После этого его больше не приглашали, и все решили, что он поплатился за свою болтливость, что, в общем-то, было сомнительно, ибо хозяйка этого дома, перед тем как его выкинули, шепнула ему на ушко, что она испытывала то же самое и охотно дала бы ему возможность позже сравнить эту живопись с ее прототипом. К тому же Генрих был убежден, что Джузеппе Арчимбольдо, услышав столь оригинальное истолкование его работ, рассмеялся бы и предложил бы ему выпить с ним бокал вина. Но Арчимбольдо вернулся в Милан, когда Генрих еще не родился, и около двадцати лет тому назад умер. Все же Генрих был уверен, что они оба поняли бы друг друга. Жулик жулика видит издалека.

Среди полотен, висевших в этом помещении, были аллегории, образа святых, несколько потемневших от времени портретов прародителей Лобковича. На одной из картин были изображены мускулистые оруженосцы и полуобнаженная женщина – обычная сцена для украшения стен. Заметно выделялся один портрет. Генрих даже присвистнул сквозь зубы, увидев его. Кем бы ни была женщина, изображенная на нем, он бы с удовольствием с ней познакомился. Генрих подошел ближе. Он бы даже с большим удовольствием с ней познакомился. Если учесть горделивую осанку, официальное платье, строгую прическу и возможную некомпетентность мастера, то красота, запечатленная на полотне, в действительности, должно быть, просто сногсшибательна. Вероятно, она была одной из свойственниц – в родословной толстощекого Лобковича не могло быть такой Афродиты – и могла умереть сотни лет тому назад. Потом ему бросилась в глаза небольшая картина, которую художник изобразил на заднем плане портрета. На ней были изображены все те же античные воины и полуобнаженная женщина. Генрих проверил оригинал и с удивлением обнаружил, что она была датирована позапрошлым годом. Значит, портрету было максимум два года. Внезапно до него дошло, кто изображен на портрете: Поликсена фон Лобкович, прежде Розмберка, вдова бывшего королевского бургграфа, а ныне жена рейхсканцлера. Генрих отступил на шаг назад. Он постоянно слышал, что Поликсена фон Лобкович – самая красивая женщина Священной Римской империи, и втайне над этим смеялся. Как оказалось, смеялся он напрасно. Генрих снова присвистнул, ибо теперь он также смог понять смысл сцены с солдатами – это был ритуал жертвоприношения мифологической Поликсены на могиле Ахилла. Он тщательно изучил маленькую картину на заднем плане в надежде, что художник, возможно, наделил обнаженную женщину чертами Поликсены, но его предположение не оправдалось. Слегка растерявшись, Генрих обнаружил, что эта мысль его возбудила, и одернул брюки, чтобы почувствовать себя в них свободнее. Как этому невзрачному Лобковичу только удалось жениться на такой великолепной женщине? Наверное, он целовал ей ноги и после визитов ее любовников заботливо справлялся о том, понравилось ли ей. Брюки Генриха, такие широкие, насколько это позволяла нынешняя мода, неожиданно показались ему узкими.

Через мгновение, наполненное противоречивыми мыслями и чувствами, вошел лакей, провел его бесконечными коридорами по дому и оставил в одной из дальних комнат. Прежняя нервозность вновь овладела Генрихом. Возможно, он был слишком легкомысленен! Возможно, кто-то все-таки видел Торо, который возился у тела императора, а затем в течение нескольких недель пытался сделать какие-то выводы относительно смерти всех карликов, в том числе Торо. Ключ к сундуку Генрих выбросил в воды Влтавы. А вдруг у Торо еще хватило дыхания, чтобы шепнуть кому-то на ухо о том, что произошло в кунсткамере? Внезапно он выругал себя за то, что не проверил все хорошенько. Мысль просто оставить дом и сделаться на ближайшее время невидимым появилась в его мозгу pi завладела им, превратившись в навязчивый соблазн. Бежать прочь, спасаться бегством от маленького толстощекого человечка, который пресмыкается перед своей женой? Но если он и был в чем-то уверен, то лишь в том, что лучше пять минут побыть трусом, чем всю жизнь мертвым.

Генрих уже был почти у двери, как она вдруг открылась. Он отпрянул, а потом забыл, что хотел удрать; он даже забыл сделать подобающий поклон. Он вытаращился, разинув рот.

 

9

Он предполагал, что полковник Зегессер поведет его через какие-то потайные лестничные клетки, которые от него, Филиппо Каффарелли, несмотря на многие годы, проведенные в Ватикане, оставались сокрытыми. Вместо этого полковник, тяжело ступая, повел его в сухой и холодный подвал, где складировали всякий хлам, завещанный Церкви предшественником нынешнего Папы и не выброшенный только потому, что ни у кого не хватало ни времени, ни решимости. Поначалу Филиппо был даже очарован, когда узнал, что запачканные краской бруски и доски были отдельными частями помоста, на котором сто лет назад стоял Микеланджело Буонарроти, расписывая Сикстинскую капеллу, и что проеденные червями, похожие на кубики для детей конструкции, сотнями беспорядочно сброшенные в ящики, представляли собой разные проекты перестройки собора Святого Петра и принадлежали таким видным архитекторам-хвастунам, как Браманте, Сангалло, Перуцци и тому же Микеланджело. Лари с мощами вышедших из моды святых, из покрытых золотой краской оправ которых кто-то выковырял драгоценные камни, лежали среди каменных и терракотовых статуй, привезенных какому-то святому отцу какими-то делегациями из каких-то городов в качестве подарка своей родины. В одном углу, в разбитых керамических трубах, плесневели свитки пергамента, выглядевшие как сложная подвальная система отопления и бывшие якобы копиями трактатов великого Аристотеля, в которых он описывал свойства смеха, что никак не увязывалось с прочими сочинениями греческого философа, послужившими основой культуры католической церкви. Именно поэтому они могли быть мастерскими подделками. Почему в этом случае их просто не сожгли, Филиппо не знал и, естественно, делал свои собственные выводы.

В первые месяцы Филиппо снова и снова приходил сюда, чтобы притронуться к вещам, когда-то имевшим значение для знаменитых людей. Но со временем в нем поселилось сознание того, что заляпанный краской деревянный помост все же не был чем-то большим, чем просто заляпанный краской деревянный помост.

К его удивлению, полковник Зегессер направился к керамическим трубам в углу. Он отставил фонарь и убрал трубы в сторону. Филиппо, пораженный увиденным, понял, что трубы, лежавшие сверху и по бокам, были длиннее, чем остальные. Они укрывали находившуюся в степе низкую нишу, в которую был задвинут довольно массивный сундук. Филиппо, волнуясь, сглотнул. Вряд ли можно было бы придумать лучший способ спрятать сокровища: они лежали совершенно открыто… Как часто он проходил здесь! А один раз даже пытался вытащить какой-то из пергаментов из трубы, испытывая, однако, отвращение к заплесневелой ветхости и к чему-то мелькавшему и копошившемуся там. Он почувствовал, как сердце забилось у него в горле, а ладони вдруг стали влажными.

Полковник освободил доступ к сундуку. Засов оказался на месте, однако не был скреплен замком.

– Сокровище, которое лежит на виду? – громко повторил Филиппо. – Гм… Полковник, отойдите в сторону!

Когда он встал перед сундуком, сквозь хаос, в который превратилась деятельность его мозга, резко пробилась одна-единственная мысль: поиск подошел к концу. Теперь он узнает, может ли найти настоящую веру, – или оправдается его опасение, что нет веры, надежды, любви, а только знание о том, что все добро на свете было лишь злом, которое случайно не сбылось.

За годы, проведенные в тайном архиве, Филиппо видел так много свидетельств подавления знания, обмана, приспособленчества, продажности и ереси внутри католической церкви, что хватило бы трех таких же человек, как он, чтобы засомневаться в осмысленности веры. С добросовестной надменностью Церковь аккуратно вела книгу о всех случаях, когда она предавала традицию Иисуса Христа, начиная с отпущения грехов императору Константину, который, преданно следуя христианской политике насилия, приказал убить всю свою семью, и заканчивая смертью на костре Джордано Бруно. Филиппо изучал все это, сперва совершенно околдованный, позже – испытывая отвращение. Наверное, он обратился бы в протестантскую веру, если бы не нашел достаточно документов, подтверждавших, что для последователей Лютера и Кальвина учение Иисуса Христа не было ближе, чем учение якобы единственной истинной Церкви.

Если бы он положил руку на библию дьявола и почувствовал ее вибрацию, то знал бы, что могла существовать только одна настоящая вера – вера в силу Зла. Если бы завещание сатаны осталось таким же немым, как Святое Писание, и то и другое были бы не больше чем суеверие. И наконец, если бы сила зла оказалась единственной истиной, тогда он, Филиппо Каффарелли, отринувший всякое лицемерие, введенный в заблуждение всей ложью, испытывающий отвращение к продажности, все свои силы положил бы на то, чтобы служить ему. Даже настолько, что предпочел бы уйти во мрак с правдой, – лишь бы не жить в сумерках с ложью.

Он нагнулся, чтобы вынуть из петли задвижку сундука. Его руки так дрожали, что металл гремел. Внезапно он почувствовал у себя за спиной какое-то движение и подумал, что не принял во внимание одну мелочь: полковник Зегессер мог просто воткнуть ему между лопаток меч, а потом где-нибудь спрятать его труп. Никто бы не стал обвинять швейцарского гвардейца в убийстве, никто бы не нашел здесь следов смерти Филиппо, даже если бы он истекал кровью, как свинья, или полковник Зегессер не сходя с места распилил бы его на куски. Филиппо просто исчез бы навсегда, вызвав крошечный скандал, который бы, возможно, заставил отца Каффарелли разочарованно нахмурить лоб, а кардинала Сципионе Каффарелли – раздраженно поднять бровь. У него перехватило дыхание. Он не мог иначе – он должен был поднять глаза.

Полковник Зегессер стоял в шаге от него. Лицо гвардейца было напряжено, руки скрещены на груди. Филиппо криво улыбнулся, чтобы по нему не было видно, о чем он подумал.

Задвижку заело. Филиппо встряхнул ее. Она открылась с коротким визгом. Он откинул крышку сундука.

Сидящий в нем Сципионе распростер руки и спросил: «Я взял ее себе, потому что ты слишком долго возился, Филиппино, или ее никогда здесь не было?»

Сундук был пуст.

 

10

– Садитесь, господин фон Валленштейн, – произнесло явление и указало на один из стульев. – Или мне обращаться к вам Добрович? Как вы хотите, чтобы я к вам обращалась?

Мозг Генриха, которому не хватило времени справиться с изумлением, предпочел привычную для него бесцеремонность.

– Мои друзья называют меня Геник, – услышал он свой голос.

Она улыбнулась.

– Ну хорошо, Геник. Присаживайтесь.

Портрет лгал, а художнику нужно было вставить кисть в задницу, а потом поджечь ее. Генрих, которому с трудом удалось не шлепнуться мимо стула, продолжал откровенно пялиться на нее. Ее выбеленное лицо было тем единственным, что перекликалось с холодом, исходящим от портрета. В жизни красота этой женщины была пламенной, затмевающей все вокруг, так что об нее могло бы обжечься само солнце. Генрих смотрел ей в глаза и сгорал, как залетевший в пламя мотылек. Изумрудно-зеленые глаза, мрачно сияющие на застывшей белизне лица, создавали шокирующий цветовой контраст со светлыми волосами. Назвать черты ее лица правильными было равносильно тому, что назвать недра вулкана теплыми; назвать ее фигуру и осанку совершенными означало бы назвать ураган легким бризом. Она блистала перед ним – бледное лицо, платье из белого шелка, отделанное белой парчой, отливающей радужными бликами. Генрих вдруг осознал, что просидел здесь уже целую минуту, не проронив ни слова. Две крошечные ямки надсекли косметику в уголках ее рта, когда она весело улыбнулась. Ее губы были темно-красными. Она производила впечатление сошедшего на землю ангела, который напился крови.

– А вы, мадам Лобкович, – сказал он, – как мне называть вас?

Она не сводила с него глаз.

– Какое имя вы посчитали бы подходящим для меня?

– Афродита, – ответил он, не задумываясь.

Ее губы еще немного раздвинулись.

– Нет, – возразила она.

Тем временем мозг Генриха наверстывал упущенное. Его сердце и некоторые расположенные ниже органы были охвачены волнением, но мышление восстановилось.

– Нет, – повторил он и, ответив на ее улыбку, предложил: – Диана.

– Должно быть, это богиня?

– Безусловно. – Генрих попробовал улыбнуться той улыбкой, которая – он знал это наверняка – заставляла краснеть даже монахинь. Она не срикошетила, а бесследно поглотилась. Ее собственное выражение лица не изменилось.

– Диана, – повторила она и кивнула.

– Что я могу сделать для вас, мадам… Диана?

Казалось, что на мгновение женщина задумалась, не слишком ли много свободы она дала ему, и, к его собственному удивлению, он довольно напряженно ждал выговора от нее. Удивление Генриха стало еще большим, когда он понял, что его бы это задело, но при этом он стал бы неукоснительно придерживаться приличий. Он подумал о том, что надеялся увидеть в изображенной на картине Поликсене, приносимой в жертву, ее черты, ее упругие груди. Он устыдился этого, но не потому, что это вдруг показалось ему грязным, а потому что весь ее облик, с головы до ног укутанный в белое платье, вызывал в нем в сотни раз большее вожделение, чем улыбающаяся богиня. Генрих чувствовал, как внизу живота пульсирует кровь, и был рад, что на нем широкие венецианские брюки, которые замаскировали бы даже вертикально стоящий двуручный меч. Хотя, конечно, он догадывался, что его эрекцию можно было увидеть в его глазах.

– Вы уже кое-что сделали для меня… Геник.

– Да? – Он знал, что произнес это слишком быстро и удивленно. Мысленно он спросил себя, когда в их беседе преимущество снова будет на его стороне, и уже смирился с тем, что вопреки ожиданиям этого, наверное, не произойдет.

– Вы оказали мне услугу.

– Назовите мне следующую, и я с радостью выполню ее снова.

Она подняла руку и поднесла ее к его лицу. Генрих хотел дотронуться до нее, думая, что должен поцеловать руку, как вдруг заметил, что между указательным и средним пальцами она держит монету. Генрих хотел взять ее, но с такой ловкостью, которую он видел только у фокусников, она стала перемещать монету в пальцах, пока та не исчезла в ее ладони. Она улыбнулась ему. Он ответил ей смущенной улыбкой. Взгляд женщины опустился на ее руку, его взгляд последовал за ним, и тут монетка вновь появилась: щелкнув пальцами, она подбросила ее в воздух, поймала и одним-единственным движением сунула ему в руку, все еще по-идиотски висевшую в воздухе. Потом женщина отступила на шаг и стала наблюдать за ним.

Генрих осмотрел на монету. Он знал эту чеканку. Когда он это понял, ему показалось, что на него вылили ушат ледяной воды, за которым последовал поток кипятка.

– Моя девичья фамилия Пернштейн, – сказала она. – Пернштейн, как крепость в Моравии. Крепость, в которую вы привезли библию дьявола.

– Так это вы поручили мне выкрасть ее?

– Вы разочарованы, мой дорогой Геник?

Генрих почувствовал, как все его тело невольно вздрогнуло, когда он понял, что эта женщина таким образом оказалась в его руках, как и он в ее. Конечно, он терялся в догадках, кто мог быть таинственным заказчиком, который описал ему в деталях, что именно он должен захватить. То, что это не мог быть кто угодно, было ясно – кто угодно не знал бы о существовании библии дьявола, не говоря уже о том, что она лежала в кунсткамере императора Рудольфа. Но то, что это была жена рейхсканцлера… Он совершенно не задумывался, что означало полученное им задание и зачем нужно было везти добычу в этот замок. Пернштейн был не более чем обрывками воспоминаний о придворных сплетнях о каком-то сыне, который промотал наследство своего отца, и об имении, настолько обремененном долгами, что даже камни уже не принадлежали хозяевам. Крепость производила впечатление покинутой: каждый мог бы, как это сделал тот, к кому попала библия дьявола, стать перед воротами и сделать вид, что здесь его дом.

– Разочарован? Восхищен!

– Была ли оплата достаточной?

Что он должен был сказать? Внезапно у него возникло чувство, будто от этого ответа зависит очень многое.

– Для слуги – да, – медленно произнес Генрих, – для партнера – нет.

Она снова принялась разглядывать его в своей молчаливой, оценивающей манере, так что он с трудом сохранял спокойствие. Мурашки в нижней части его живота пробегали то ли из-за желания, то ли из-за страха. Вдруг она наклонилась над ним, схватившись за подлокотники кресла, и приблизила свое лицо к его лицу. Генрих уловил аромат духов и косметики, сквозь которые пробивалось нечто такое, что будило в нем животные инстинкты. Заморгав, он почувствовал, как его мужская гордость вздрогнула, а тело наполнилось похотливым желанием.

– Что берут партнеры в качестве оплаты? – прошептала она. Он увидел под слоем косметики слабо обозначившиеся тени.

У нее были веснушки. Где-то в глубине его медленно запутывающегося в липкие нити мозга промелькнула мысль, что естественность такого маленького недостатка, как россыпь веснушек, делали ее красоту более притягательной, но при виде алых губ, между которыми появился язычок и облизал их, никто не стал бы прислушиваться к этой мысли.

Он хотел протянуть руки, чтобы привлечь ее к себе, но вдруг заметил, что она придавила ткань его рукава. Необъяснимым образом у него не хватило силы освободить руки.

– Все, – прохрипел он.

– Хорошо, – сказала она. Колибри порхнул около его губ – поцелуй ее дыхания, – Я принимаю это… партнер!

Она выпрямилась, взяла его за руку и повлекла за собой к двери. Когда она открыла ее, Генриху в лицо ударило душное тепло. Комната была роскошна. Тяжелые портьеры едва давали дневному свету проникать внутрь. Перед огромной кроватью с колоннами и кроваво-красным балдахином стоял камин, от которого распространялся жар, круживший голову. Она подвела его к кровати. Он слышал, как бьется его сердце, и почти чувствовал боль при каждом ударе. Камин обжигал его с одной стороны. Генрих, прищурив глаза, посмотрел на пламя и увидел, что туда было воткнуто полдюжины металлических прутьев, с деревянными рукоятками на свободных концах, чтобы за них можно было без опаски схватиться. Концы, лежавшие на раскаленных углях, имели всевозможные формы: плоские клинки, острые шипы, спирали… Его глаза расширились, когда он увидел грубо вылепленный фаллос, очертания которого мерцали в адском пламени. Все внутри у него сжалось.

Внезапно он вспомнил о Равальяке, о Гревской площади. Там началась его вторая жизнь; нет, там его жизнь вообще только началась. Жаровня палача так же мерцала от жара. Смотровое место, которое ему досталось, было превосходным, хотя и, на его вкус, было слишком отдалено от эшафота. Однако он отчетливо видел отливающие красным губки клещей; когда палач вытащил их из пламени, толпа вздохнула, а Равальяк начал громко молиться…

Через покрывало на кровати пробивался глухой шум, будто кто-то пытался, несмотря на кляп во рту, звать на помощь. Мадам – нет, Диана! – прошла мимо него, отдернула покрывало и снова отошла назад. На кровати лежала обнаженная девушка, за щиколотки и запястья привязанная к колоннам кровати, с кляпом во рту. Он увидел обезображенную старыми и недавними ушибами и царапинами кожу, выпирающие ребра, плоский жилистый живот, который поднимался и опускался в судорожных попытках девушки вдохнуть воздух, несмотря на панику и кляп. Кто-то ее вымыл, побрил и натер мазью. Однако было ясно, что она была дешевой маленькой потаскушкой, которая еще вчера приносила облегчение своим женихам за хлевами у каких-нибудь ворот. Ее глаза, огромные на распухшем от кляпа лице, смотрели на Генриха с мольбой. Внизу живота у него пульсировало, но, тем не менее, он был разочарован.

– Это тоже оплата для слуги, – сказал Генрих и обернулся к белой фигуре. В тот же миг он умолк. Она беззвучно выскользнула из своего платья и стояла перед ним совершенно нагая. Как он и предполагал, ее тело тоже было безупречным. Его губы шевелились, он упивался этим зрелищем. У него выступил пот; камин был лишь частично виновен в этом.

– Не болтайте вздор, Геник, – мягко произнесла она и легко развела руками. – Это для вас. А вон там…

Женщина прошла мимо него с такой естественностью, которая почти заставила забыть, что она обнажена. Ее плечо коснулось его, когда она проходила мимо, и внизу живота у него так забилось, что он с трудом перевел дыхание. Между кроватью и камином она остановилась.

– Эта – для богов.

Взгляд ее зеленых глаз скользнул по связанной девушке, а потом она протянула руку к пылающему камину и выхватила из него раскаленный докрасна фаллос. Пленница отчаянно замотала головой. Ее глазные яблоки покраснели при попытке избавиться от кляпа и взвыть, прося о помощи. Диана снова воткнула фаллос в камин.

– Позже, – сказала она.

Она подошла к Генриху, и ему пришлось взять себя в руки, чтобы одновременно не отшатнуться и не привлечь ее к себе. Ее взгляд впился в его лицо. Он чувствовал, как она, не опуская глаз, развязала завязки на его венецианских брюках, затем запустила в них прохладную руку и обхватила его горячий член. Он застонал. Внезапно он осознал, как сильно она завела его, прежде чем дотронуться до него. Ее рука продолжала двигаться, а улыбка, появившаяся в глазах, выдавала, что она думает о том же.

– Намного позже.

Она сжала кулак, и он начал дико дрожать, излился в ее руку и свои штаны, ликуя и одновременно чувствуя, как наслаждение в нем превращается в пепел, падает в черную дыру. Генрих с ужасом осознал, что она ожидала от него большего и что их партнерство не продлится и на час, если он не оправдает ее ожиданий. Он попытался овладеть собой, заметил, что забыл глубоко дышать, и начал отчаянно хватать ртом воздух.

Ее улыбка не изменилась. Она отошла и легла на кровать рядом со связанной девушкой. Ее белое тело в сравнении с избитым до синевы, наполовину использованным телом проститутки выглядело как статуя из каррарского мрамора. Пленница стонала и вертелась, но Генрих воспринимал ее всего лишь как посторонний шум.

– Идите сюда, партнер, – произнесла Диана и раздвинула ноги с той невозмутимостью, которая снова заставила его член болезненно окаменеть.

Генрих сорвал с себя одежду и пополз к ней на кровать. Связанная оказалась на его пути, и он оттолкнул ее в сторону, как чурбан. Он не видел ничего, кроме белого лица под собой, широко открытых зеленых глаз, созданного грехом тела. Он сжал одну из ее грудей, и она, открыв рот, задышала быстрее. Погрузившись в нее и почувствовав, как ее ноги обхватили его и надавили еще сильнее, он подумал, что сгорит в ней.

На отчаянные стоны проститутки, лежащей рядом, Генрих больше не обращал внимания. То, что он вдруг услышал, было тяжелым дыханием мадам де Гиз и ее дочери, которые, облокотившись на подоконник одного из окон в городском дворце, с видом на эшафот, где смерть короля Генриха была тысячу раз искуплена убийцей Равальяком, задрали повыше юбки над бедрами и с готовностью выставили ягодицы. А он и неизвестный ему французский дворянин рядом неутомимо трудились, чтобы сократить время бесконечной казни. Генрих услышал далекий рев Равальяка, вспомнил о том, каково это – будучи двадцати лет от роду, стать королем мира, но возвышенное чувство внезапно исчезло в смутном ужасе, ибо он вдруг осознал, что страшная агония осужденного на площади возбуждала его больше, чем раскрытые щели девушки и красивой зрелой женщины у окна. Его невинность исчезла благодаря одному мгновенному взгляду, который он смог бросить в свое сердце. И вдруг, в одном рывке, который чуть не выбил его из ритма, Генрих понял, что имел в виду, когда сказал, что оплата партнера состоит из всего. Он уже полностью и всецело принадлежал этой женщине, встававшей под ним на дыбы с дикостью необъезженной кобылицы и царапающей ему спину и ягодицы; его тело, его сердце – и его душа. Если ей доставляло удовольствие видеть, как он применит светящийся красным фаллос к несчастной на кровати возле него, тогда… да будет так!

Он снова бросился на нее с неистовством, которое почти лишило его чувств, и осознал, что мысль о том, что он и языческая богиня еще могут сделать со своей жертвой, была так же виновата в этом, как и сам половой акт.

– В чем мы, собственно, партнеры? – простонал он.

Она сжала мышцы внизу живота. Он охнул. Бешеная скачка замерла только раз.

– В пути к трону императора, – сказала она, а после прошептала ему на ухо: – Возьми меня еще раз.

Он заключил договор с дьяволом.

Он был мертв.

Он был благословлен.

 

11

Вацлав фон Лангенфель осторожно балансировал на развалинах. Только что он поскользнулся, и лишь большая удача помогла ему уйти от судьбы и не оказаться насаженным на торчащую вертикально вверх часть копья. Приглядевшись, он понял, что на самом деле это был длинный, прямой, завитой внутрь рог. Судя по основанию, его выломали из золотой оправы. Большего от одного дня поисков нельзя было ожидать: одновременно избежать опасности быть посаженным на кол и при этом найти сокровище.

Вацлав поспешил отправиться в обратный путь – вниз к городу, по берегу Влтавы к Малой Стране и оттуда снова вверх, к Градчанам, – полный дикой надежды, что рог мог принадлежать единорогу.

Андрей, его отец, который был дома, разглядывал находку с мрачным выражением лица.

– Это зуб кита, – сказал он наконец. – Выброси это.

– Как же так, ради бога! Он такой красивый!

– Он приносит несчастье.

– Что? – Вацлав недоверчиво фыркнул.

Андрей вздохнул.

– Я догадываюсь, где ты нашел эту штуку. В Оленьем приколе, среди старых корней и веток, где валяются обломки мебели и остальной мусор из замка.

Спорить было излишне. Вацлав почувствовал, что краснеет. Отец сделал вид, будто ничего не заметил.

– Император Маттиас всего две недели на троне, но уже начинает уничтожать коллекцию Рудольфа. Видит бог, там много такого, что нужно было бы выбросить или сжечь. Но еще больше того, что стоило бы сохранить. Рог единорога! У тебя прекрасная компания, сын мой, ведь император Рудольф был убежден, что так оно и есть. У него их было несколько.

У Вацлава постоянно возникало странное чувство, когда его отец, не отдавая себе отчета, делал подобные намеки, из которых можно было понять, что Андрей в какой-то период своей жизни был тесно связан с императором Рудольфом. Вацлав не мог в это поверить. Его отец – близкий друг кайзера Рудольфа, личность которого сейчас, спустя полгода после его смерти, вызвала столько толков и приобрела в два раза большую популярность, чем при жизни? Андрей фон Лангенфель, временами меланхоличный, иногда ужасно неловкий, а чаще всего дружески-радостный, был деловым партнером и лучшим другом Киприана, а также братом его жены Агнесс Хлесль, которые, опять же, были родителями Александры?… На этом месте Вацлав обычно заставлял свои мысли двигаться в другом направлении. Странное чувство, как правило, оставалось, и когда юноша пытался получше в нем разобраться, он понимал, что оно вызвано полным непониманием стройного, высокого человека, который все еще выглядел молодым и до сих пор был центром его жизни. Вацлав не любил копаться в своих переживаниях. Какой вывод он должен был сделать? Что он чувствовал себя чужим по отношению к человеку, который был всем, что составляло его семью?

– Видно, что рог был в оправе.

– Конечно, золото и драгоценные камни. Императору Маттиасу нужны деньги.

– Почему ты думаешь, что он приносит несчастье?

Андрей покрутил рог в руках. Вацлав знал, что их взаимно доверительное общение многими воспринималось как небрежное и непочтительное. Андрея это не заботило. Насколько юноша мог припомнить, он всегда был рядом с отцом – в поездках, дома, даже на совещаниях в доме Хлеслей, куда он приходил вместе с ним. Кузина Александра, на четыре года младше Вацлава, была его подругой детства. Сначала в эти посещения она, лепеча, слюнявила своих гостей, позже, полная серьезной добросовестности, забрасывала разными вопросами и, наконец, стала рассматривать старшего брата как своего рода неприятную особу, которую надо было обязательно задеть, если Вацлав, по ее мнению, действовал кому-то на нервы. А Вацлав уже не мог сказать, когда он стал воспринимать ее не иначе, как совершенно восхитительную девушку.

– Все, что относилось к этой коллекции чудес, приносит несчастье.

– Например?…

К разочарованию Вацлава, Андрей не попал в ловушку.

– Если бы не было этой кунсткамеры, Рудольф был бы вынужден принять вызов действительности, а империя не пала бы так глубоко.

– Что мне теперь с этим делать?

– Думаю, его можно оставить. Но оставь его для себя и не показывай всем вокруг.

– Спасибо.

– Вацлав?

– Да?

– А что ты еще там нашел?

– Кроме рога? Сломанные рамы для картин… груды черепков… раковины… орехи… Один в самом деле выглядел как…

– Да, да, я знаю эти орехи. Книги?

Вацлав уловил ту незначительную долю, на которую голос отца отклонился от своего обычного тембра.

– Книги? Нет.

– Ну хорошо.

Вацлав дошел до двери.

– Вацлав?

– Да?

– Не ходи туда больше.

Вацлав промолчал. Он ненавидел лгать своему отцу. Он не сомневался, что снова пойдет к одинокому месту у подножия замка, мимо покрытых мхом статуй и засоренных фонтанов, которые больше никого не интересовали, мимо висящих на деревьях клеток, в которых, если верить сплетням, по приказу Рудольфа гноили алхимиков, пытавшихся его обмануть.

И вот теперь он снова был здесь, уже в пятый или шестой раз, потея на теплом июньском солнце, осторожно карабкаясь по лабиринту из веток и корней. Все, что ему удалось найти во время своих последних посещений, это те же черепки, уйма причудливых раковин улиток, разбитые бокалы с остатками жидкости, пахнущими алкоголем и гнилью, разорванные полотна картин. Здесь не оказалось ни единой книги, и Вацлав был близок к тому, чтобы оставить свою надежду.

Внезапно что-то блеснуло на солнце. Вацлав прищурился. Золото? Какой-то придворный льстец забыл отломать оправу от одного из чудес природы? Андрей и Вацлав не были бедны, но найти хороший кусок золотого украшения… Его отец улыбнулся бы, если бы он притащил его домой и объяснил, что в этом нет его доли и что он принадлежит только Вацлаву. И вообще, Вацлав может отнести это к ювелиру и сделать из него подвеску или браслет, что-то маленькое, тонкое, что-то для девушки… для Александры, только так, из родственного глубокого уважения…

Он протянул руку между ветвями, под которые проскользнула металлическая вещь, и не без труда вытащил ее. Удивительно тяжелая, неопределенной квадратной формы, размером с часы-куранты, она была украшена фантастическим орнаментом и тускло отсвечивала матовым золотом, словно главный экспонат сокровищницы. Юноша с волнением вытащил ее наверх, где было светлее.

Предмет выглядел как неудавшийся макет пьедестала для статуи – три плоскости одна над другой, похожие на ступени пирамиды. Колесики, винтики и шестеренки составляли запутанное геометрическое украшение на передней части. На самой верхней плоскости находились две фигуры, повернутые к зрителю спиной. Создавалось впечатление, будто их конечности были собраны отдельно. Через поверхность последней ступени тянулись полосы; они вели к фигурам, за которыми исчезали. Вацлав попытался перевернуть фигуры на спину или отделить их от поверхности, однако у него ничего не получилось. Тогда он осторожно встряхнул находку – внутри нее зазвучала мелодия, напоминающая сложный колокольный звон. С мыслью, что найденная им вещь, возможно, сделана из золота, он уже попрощался. Фигуры, а также поверхность последнего основания, особенно вокруг полос, выдавали отслоившуюся золотую краску, а под ней простую жесть. Он снова встряхнул ее. Маленький ключик, который он до этого не заметил, выпал из своего крепления и повис на тонкой цепочке. Вацлав нашел замочную скважину и, осторожно вставив в нее ключик, повернул его. Внутри предмета что-то затрещало. Он наконец понял, что найденный им предмет – это своего рода механическая игрушка. Что-то щелкнуло, шестеренки и зубчатые рейки с внешней стороны задвигались рывками, задрожали. Падение вниз, на эту свалку, вряд ли пошло на пользу автоматической конструкции. Юноша еще раз повернул ключик. Он уже чуть не выкинул свою находку, когда обе фигуры вдруг сами перевернулись на спину. Вацлав увидел тонкие стержни и проволоку, выходящие из полос и сваренные с конечностями фигур. Фигуры были обнаженными мужчиной и женщиной. У фигурки мужчины там, где должно было быть его мужское достоинство, Вацлав заметил прямоугольную щель. Примечательно, что была отломана именно эта часть. Анатомически точное исполнение обеих фигур заставило Вацлава догадаться, что эта деталь отсутствовала вовсе не по недоразумению. Он снова повернул ключик.

Задвигались другие шестеренки. С дрожанием и треском, резкими рывками, как марионетки, обе фигуры поднялись вертикально и благодаря похожим на паутинки подпоркам из стержней, проволок и шарниров повернулись к верхней части пьедестала. Вацлав был очарован.

Когда же еще более сильный поворот ключа переместил фигуры на пьедестал, раздалось слабое жужжание.

– О-о… – произнес Вацлав.

В выемке между ног мужской фигуры показалось нечто. Стало очевидно, что оно не было отломано, а только извлекалось с помощью очередного механизма. С широко открытыми глазами Вацлав смотрел на огромный фаллос, который медленно и анатомически болезненно, как-то неправильно выдвигался из низа живота, но потом – с такой же анатомической болезненностью, но теперь уже правильно – начал подниматься. Вацлав нервно сглотнул.

– Ага, – сказал кто-то почти ему на ухо.

Вацлав вздрогнул и нечаянно ударил игрушку о ветку. Жужжание прекратилось, движение резко остановилось. Что-то треснуло внутри, как будто последний час прибора был недалек.

Вацлав уставился на груду корней, где на пару ладоней дальше от того места, на котором сидел он, стояла красивая девушка. Однажды Вацлав слышал, как Киприан Хлесль, смеясь, рассказывал, что перед своей брачной ночью он произнес три короткие молитвы: первую – чтобы от возбуждения у него не отказало; вторую – чтобы, когда его жена забеременеет, все прошло хорошо; третью – чтобы их первый ребенок, если это будет девочка, не был похож на своего отца. Поскольку все это в точности исполнилось, подытожил Киприан, он не отважился произнести четвертую молитву – чтобы его дочь была послушной. Когда в тот раз Вацлав покосился на Александру, она надула губы и закатила глаза – наполовину с веселым согласием, что ее родители невозможные, наполовину рассерженно, потому что он, Вацлав, стал невольным свидетелем этого.

Александра унаследовала всю красоту, которую могла передать ей ее мать: она была высокой, стройной, уже сейчас женственной; у нее было узкое лицо с высокими скулами, смелыми глазами и копной темных волос. Вацлав каждый раз смущался, когда смотрел в эти глаза, и у него было такое чувство, будто он смотрит в глаза своей тети или своего отца. Сам он уродился не в свою родню; казалось, от этой ветви семьи он не унаследовал и самой малости. Как и Александра, он должен был походить по своему характеру на мать, умершую вскоре после его рождения. Однажды Киприан шутливо прижал его к себе и сказал, что они оба посторонние в этой красивой семье, два безобразных парня, существующие только для того, чтобы подчеркивать красоту других. Когда Вацлав в ответ засмеялся, его собственный смех показался ему неестественным.

– А я хотела узнать, чем ты тут занимаешься, – сказала Александра. – Я случайно видела, как ты исчез в Оленьем прикопе. Поэтому я пошла вслед за тобой.

– Ах да, – слабо произнес Вацлав и попытался незаметно спрятать игрушку.

– Что у тебя там?

– Ничего, – ответил Вацлав, которому удалось так перевернуть прибор, что фигур не было видно.

Это движение зацепило что-то внутри механизма, и фаллос мужской фигуры с жужжанием поднялся на несколько сотых дюйма.

– Что это было?

– Ничего.

– Ты считаешь меня глупышкой, Вацлав? Что у тебя там?

– Это… это… механическая игрушка…

– Ты нашел ее здесь?

– Э… да.

– Покажи.

– Э… нет.

– Что? Ну-ка, показывай!

Когда Вацлав понял, что она хочет попытаться взобраться наверх, к нему, он запаниковал.

– Оставайся внизу, – запинаясь, произнес он, – здесь все шатается!

– Если эта штука выдерживает тебя, меня она тоже выдержит.

Вацлав еще сильнее прижал к себе адскую игрушку, от встроенной пантомимы которой у него сложилось ужасное впечатление. Он понимал, что подумала бы Александра, увидев все это, и оттого чувствовал себя еще ужаснее. К несчастью, механизм зацепился за ветку. С треском и жужжанием женская фигура начала опрокидываться, но застыла на середине движения.

– Он еще работает, правда?

– Н-нет…

– Ты просто дурак, Вацлав! – крикнула Александра. – Я сейчас поднимусь и возьму эту штуковину.

Вацлав попытался спрятать игрушку за спиной, но натолкнулся на ветку, и чертов механизм выскользнул из его потных пальцев. Одно мучительное мгновение юноша следил, как он падал вниз, отскочив от какого-то корня. Вацлав попробовал схватить игрушку, но его движение было медленным, как у черепахи. Игрушка опрокинулась, с грохотом покатилась дальше и остановилась прямо у ног Александры. Они оба уставились на нее. Игнорируя все молитвы Вацлава, обе фигуры не разбились. Они оставались неподвижными. Вацлав был уверен, что механическая игра в следующее мгновение дойдет до конца, как происходило всегда в подобных ситуациях, но фигуры не двигались. Александра наклонилась и подняла механизм. Она рассматривала его, нахмурив лоб. Взгляд Вацлава был прикован к фигурам, к маленькому металлическому мужчине. Он увидел, что падение немного заставило механизм сработать в обратную сторону, и это движение снова втянуло фаллос. Он уже начал верить, что спасен.

– Это все? – спросила Александра и щелкнула пальцем по маленькому мужчине.

Раздалось жужжание, и механизм снова заработал. Мужчина с треском двинулся к своей возлюбленной, фаллос поднялся – у Вацлава поплыло перед глазами от ужаса – и стал не просто большим, а гигантским, за пределами всех мыслимых размеров. Ко всему прочему он был чертовски детально изображен, вплоть до прожилок и курчавых волос в паху. Металлическая женщина грациозно легла на спину; жужжание, треск и щелчки становились все более сильными по мере того, как ее ноги вытягивались вверх. Тем временем мужчина опустился к ней, и после небольшой заминки механизма, происшедшей из-за повреждений, но придавшей акту естественность, начал двигаться. Не могло быть и малейшего сомнения в том, что здесь представлялось. Вацлав перевел взгляд на Александру. Казалось, о его лицо можно было зажечь фитиль.

– Так, – медленно произнесла Александра. Ее голос звучал абсолютно спокойно, но она была бледна. – Вот, значит, чем ты здесь занимаешься.

Она без спешки поставила игрушку на землю, окинула Вацлава с головы до ног и, развернувшись, зашагала прочь, проходя каждый дюйм как королева. Движение на верхней части пьедестала затихло, мужчина со своим неповрежденным достоинством рывком выпрямился, а женщина вытянулась в длину. В следующее мгновение, дрожа металлическими пластинками, механизм выдал бойкий триумфальный марш, который сопровождал уход Александры, пробирающейся сквозь заросли.

Вацлав закрыл руками лицо и проклял себя самого, кайзера Рудольфа, кунсткамеру, идиота, который выбросил сюда эту адскую машину, а потом весь мир.