В одно прекрасное утро в начале сентября 1580 года, то есть спустя приблизительно двадцать лет после описанных нами событий, человек двадцать дворян, которых называли Ординарцами короля Генриха III и общее число которых составило сорок пять, ожидали в большом дворе Лувра, когда король пойдет к обедне и захватит их с собой, чтобы заставить их, хотят они того или нет, молиться, поскольку одной из маний короля Генриха III было заботиться не только о спасении своей души, но и о спасении душ других людей; подобно тому как пятьдесят лет спустя Людовик XIII говорил своим фаворитам: «Приходите поскучать со мной», Генрих III говорил своим миньонам: «Приходите спасаться со мной».

Жизнь, которую вели Ординарцы, или Сорок Пять, его величества — их называли и тем и другим именем — была не слишком весела: распорядок в Лувре был столь же строг, как в монастыре; король, приводя в пример Сен-Мегрена, Бюсси д'Амбуаза и двух-трех других дворян, чья смерть воспоследовала в результате их неумеренной любви к прекрасному полу, ссылался на эти случаи, чтобы обрушиться на женщин и представить их своим фаворитам как существа низшие и даже опасные.

Поэтому бедным молодым людям, в особенности тем, что хотели остаться в милости у короля, в качестве развлечений приходилось довольствоваться фехтованием, игрой в мяч, стрельбой по домовым воробьям из сарбакана, завивкой, изобретением новых форм воротников, чтением молитв и самобичеванием; и все же, несмотря на эту невинную жизнь, дьявол, не щадящий даже святых, являлся искушать их.

Поэтому неудивительно, что один из Сорока Пяти, увидев, как какой-то пожилой человек с одним глазом, одной рукой и одной ногой просит милостыню у рейтара, дежурившего у ворот, позвал нищего, дал ему денег и задал несколько вопросов, а потом, движимый естественной жаждой общения, которая в равной степени терзает школяров, запертых в стенах коллежа, монахинь, запертых в стенах монастыря, и солдат, запертых в стенах крепости, немедленно позвал своих товарищей.

Молодые люди прибежали, окружили попрошайку и начали внимательно рассматривать его.

Поспешим сказать, что тот, кто имел честь привлечь всеобщее внимание, того стоил.

Этому человеку было, наверное, лет шестьдесят, но у него, казалось, не было никакого возраста, так он был изувечен кампаниями, которые он проделал, и, по-видимому, полной приключений жизнью.

Мало того, что у него не было одной руки, одной ноги и одного глаза, у него еще лицо было иссечено сабельными ударами, пальцы на руке перебиты пистолетными выстрелами, а голова во многих местах залатана пластинами из жести.

Нос же его был до того покрыт разного рода шрамами, что напоминал палку, на какой булочник делает зарубки, отпуская хлеб в долг.

Согласимся, что подобный манекен для солдатских упражнений вызвал любопытство молодых людей, которые, из-за отсутствия более сладостного досуга, считали дуэль одним из своих развлечений.

Молодые люди осыпали нищего градом вопросов. «Как тебя зовут?» — «Сколько тебе лет?» — «В каком кабаке тебе выбили глаз?» — «А руку ты в какой засаде оставил?» — «А в какой битве ты потерял ногу?»

— Послушайте, господа, — сказал один из молодых людей, — спрашивайте по порядку, а то бедняга не сможет нам ответить.

— Но прежде нужно узнать, не потерял ли он и язык!

— Нет, благодарение Богу, храбрые господа, язык у меня остался. И если вы что-нибудь дадите старому капитану наемников, он еще воздаст вам хвалу.

— Ты, капитан наемников? Неужели ты хочешь убедить нас, что ты был капитаном?! — воскликнул один из молодых дворян.

— По крайней мере, таковым меня называли, и не один раз, герцог Франсуа де Гиз, которому я помог взять Кале, адмирал Гаспар де Колиньи, которому я помогал защищать Сен-Кантен, и принц Конде, которому я помог войти в Орлеан.

— Ты видел всех этих знаменитых военачальников? — спросил один из дворян.

— Я видел их, говорил с ними, и они со мной говорили… Ах, господа, вы храбры, я в этом не сомневаюсь, но позвольте мне сказать вам, что порода доблестных и могучих воинов ушла!

— И ты последний из них? — спросил какой-то голос.

— Я не последний из тех, кого я назвал, — ответил нищий, — но последний из некоего сообщества храбрецов… Нас было десятеро, господа мои, и с нами любой военачальник мог смело решиться на любое дело, но смерть унесла нас одного за другим, так сказать, в розницу.

— И каковы же были, — спросил один из дворян, — уж не спрошу о подвигах, но имена этих десяти храбрецов?

— Вы правы, что не спрашиваете о их подвигах, о них можно бы было написать поэму, но тот, кто мог бы ее написать, бедный Фракассо, к сожалению, умер от горловой спазмы, а имена — это другое дело…

— Ну, тогда перейдем к именам.

— Первым был Доменико Ферранте: он и ушел первым. Однажды вечером он с двумя товарищами проходил около Нельской башни, и ему пришло в голову предложить свою помощь одному чертову флорентийскому скульптору по имени Бенвенуто Челлини: тот только что получил из рук казначея Франциска Первого мешок серебра, а наш товарищ хотел помочь ему донести этот мешок. Бенвенуто припозднился — в эту минуту в церкви Сен-Жермен-де-Пре как раз пробило полночь — и в обычном любезном предложении усмотрел корыстные намерения, а потому он схватился за шпагу и одним выпадом пригвоздил Доменико к стене!

— Вот что значит быть чересчур любезным! — сказал один из слушателей другому.

— Вторым был Витторио Альбани Фракассо, великий поэт, способный работать только при свете луны. Однажды он в поисках рифмы бродил в окрестностях Сен-Кантена и оказался среди людей, устроивших засаду на герцога Эммануила Филиберта, но он был так занят непокорной рифмой, что забыл спросить у этих людей, с какой целью они там собрались. И когда вскоре появился герцог и началась схватка, бедный Фракассо оказался в самой гуще; он пытался изо всех сил выбраться из свалки, но получил удар булавой по голове от оруженосца герцога, проклятого забияки Шанка-Ферро. Засада провалилась, Фракассо остался на поле битвы и, поскольку он был без сознания, не мог объяснить, что оказался там случайно; ему накинули веревку на шею и вздернули на дубовый сук. И хотя Фракассо, как истый поэт, весил не более козодоя, тем не менее под тяжестью его тела скользящая петля затянулась, вызвав удушение. Тут он как раз пришел в себя и хотел дать объяснения, опровергнув обвинения, порочащие его честь, но опоздал на одну секунду; объяснения застряли у него в глотке, поскольку остались по другую сторону петли, и это заставило многих считать, что ни в чем неповинный человек был повешен справедливо.

— Господа, — произнес чей-то голос, — пять «Pater» и пять «Ave» за несчастного Фракассо!

— Третьим, — продолжал грустно нищий, — был достойный немецкий наемник по имени Франц Шарфенштайн. Вы, конечно, слышали о покойных Бриарее и Геркулесе? Так вот, Франц обладал силой Геркулеса, а ростом был с Бриарея. Его убили при защите бреши в стене Сен-Кантена. Да упокоит Господь его душу, равно как и душу его дяди Генриха Шарфенштайна, который, оплакивая племянника, впал в слабоумие и умер.

— Скажи-ка, Монтегю, — спросил чей-то голос, — как ты полагаешь, если бы ты умер, твой дядя впал бы в слабоумие, оплакивая тебя?

— Милый мой, — ответил тот, к кому был обращен вопрос, — ты же знаешь правило, гласящее: non bis in idem.

— Пятый, — продолжал нищий, — был честный католик по имени Сирилл Непомюсен Лактанс. Этому спасение на Небесах обеспечено, потому что он двадцать лет сражался за нашу святую веру и умер мучеником…

— Мучеником? Черт возьми! Расскажи нам об этом.

— Очень просто, господа. Он служил под началом знаменитого барона дез'Адре, который на тот момент был католиком. Вы, конечно, знаете, что барон дез'Адре всю жизнь провел за тем, что из католика становился протестантом, а из протестанта — католиком. Итак, на тот момент барон дез'Адре был католиком, а Лактанс служил под его началом; и случилось так, что барон накануне праздника Святых Даров взял в плен нескольких гугенотов и не знал, какую казнь для них придумать; тогда Лактанса осенила свыше мысль снять с них кожу и обить ею стены домов в деревушке Морнас; барону эта мысль очень понравилась, и он, к вящей славе нашей святой веры, назавтра же привел ее в исполнение. Но на следующий год, день в день, когда барон сделался уже гугенотом, случилось так, что Лактанс попал к нему в руки; тут барон вспомнил совет, который мой благочестивый друг дал ему в прошлом году, и, несмотря на его протесты, приказал содрать с него кожу! Я узнал кожу мученика по родинке у него под левым плечом.

— Может быть, и с тобой такое получится, Вилькье, — сказал один из молодых людей своему соседу, — но, черт побери, на обивку стен твоя шкура пойдет только в том случае, если во Франции к тому времени будет избыток барабанов!

— Шестым, — продолжал ниший, — был изящный щеголь из нашего славного города Парижа, молодой, красивый, галантный, всегда волочившийся за какой-нибудь дамой…

— Тсс, — произнес один из дворян, — говори, добрый человек, потише: вдруг король Генрих Третий услышит тебя и накажет за то, что ты водился с такой дурной компанией?

— И как же звали человека, имевшего такие дурные нравы? — спросил другой дворянин.

— Его звали Виктор Феликс Ивонне, — ответил нищий. — В один прекрасный день, вернее в одну прекрасную ночь, когда он пришел к одной из своих любовниц, муж, не решившийся ждать его со шпагой в руке, снял с петель дверь, через которую Ивонне должен был выйти. Дверь была сделана из цельного дуба и весила, наверное, тысячи три фунтов; ее просто сняли с петель и поставили на место. В три часа ночи Ивонне распрощался со своей любимой и пошел к двери, а ключ у него имелся; он вставил ключ в скважину, повернул его два раза и потянул к себе; но, вместо того чтобы повернуться на петлях, дверь рухнула на бедного Ивонне! Если бы это были Франц или Генрих Шарфенштайны, они бы отбросили ее как листок бумаги, но Ивонне, как я уже сказал, был изящный молодой человек, с маленькими ручками и маленькими ножками: дверь переломала ему кости, и на следующий день его нашли мертвым.

— Послушайте, — сказал тот из Сорока Пяти, которого звали Монтегю, — прекрасный рецепт, надо дать его господину де Шатонёфу: жена не станет от этого меньше изменять ему, но не дважды с одним и тем же.

— Седьмым, — продолжал бродяга, — был некий Мартен Пильтрус. Это был, как говаривал господин де Брантом, учтивый дворянин, а погиб он из-за досадного недоразумения. Однажды господин де Монлюк проезжал через какой-то городок, где его приветствовали все городские чиновники, кроме судей; господин де Монлюк решил отомстить за такую невежливость, а для этого навел справки и узнал, что в тюрьме города содержатся двенадцать гугенотов: их должны были на следующий день судить. Он явился в тюрьму, вошел в общую залу и спросил: «Кто здесь гугенот?» В этой зале находился уж не ведаю в чем обвиненный Пильтрус, он знал, что господин де Монлюк — ярый гугенот, и понятия не имел о том, что тот сменил религию, как и барон дез'Адре; и вот Пильтрус решил, что господин Монлюк спрашивает, кто здесь гугенот, с целью их освободить; оказалось, вовсе не так — с целью их повесить! Когда бедный Пильтрус понял, в чем дело, он стал протестовать изо всех сил; но протестовал он напрасно, было принято во внимание только его первое заявление, и он был повешен высоко и сразу, двенадцатым по счету. А кого схватили на следующий день? Конечно, судей, кому некого больше было судить… Но Пильтрус был уже мертв.

— Requiescat in pace! — сказал один из слушателей.

— Это по-христиански, сударь, — сказал нищий, — и я благодарю вас за своего друга.

— Приступим к восьмому, — предложил чей-то голос.

— Восьмого звали Жан Кризостом Прокоп; он был из Нижней Нормандии…

— Король, господа! Король! — раздался чей-то крик.

— Ну-ка, спрячься, бездельник, — сказали нищему молодые дворяне, — и постарайся не оказаться на пути его величества, потому что он любит красивые лица и изящные манеры.

Король и в самом деле вышел из своих покоев; по правую руку от него шел герцог де Гиз, а по левую — кардинал Лотарингский. Король был, по-видимому, сильно опечален.

— Господа, — обратился он к дворянам, ставшим по обе стороны прохода и старавшимся спрятать как могли за своими спинами человека без одного глаза, одной руки и одной ноги, — вы ведь часто слышали от меня о том королевском приеме, что оказал мне герцог Эммануил Филиберт Савойский, когда я был в Пьемонте?

Молодые люди поклонились в знак того, что они об этом помнят.

— Так вот, сегодня утром я получил горестное известие о его кончине, которая имела место в Турине тридцатого августа тысяча пятьсот восьмидесятого года.

— И конечно же, государь, — спросил один из Сорока Пяти, — кончина этого принца была прекрасна?

— Достойная его кончина, господа: он умер на руках у сына, успев сказать ему: «Сын мой, пусть моя смерть научит вас, какой должна быть ваша жизнь, а моя жизнь — какой должна быть ваша смерть. Вы уже в том возрасте, когда способны управлять государством, которое я вам оставляю; позаботьтесь о том, чтобы передать его вашим детям, и будьте уверены, что Господь будет хранить его, пока вы будете жить в страхе Божьем!..» Господа, герцог Эммануил Филиберт был в числе моих друзей; я буду носить траур по нему восемь дней и восемь дней буду слушать поминальную службу. Кто поступит как я, доставит мне удовольствие.

И король продолжил путь к часовне; дворяне пошли за ним и благочестиво прослушали обедню.

Выйдя оттуда, они стали искать нищего, но нищий исчез. И вместе с ним исчезли кошелек Сент-Малина, бонбоньерка Монтегю и золотая цепь Вилькье.

У бродяги оставалась одна рука, но, как видно, он умел ею пользоваться. Трое обворованных поспешили узнать, так же ли хорошо он пользуется своей одной ногой, и побежали к воротам, чтобы выяснить у часового, куда делся хромой нищий, с которым они разговаривали полчаса назад.

— Господа, — ответил часовой, — он скрылся за Малым Бурбонским особняком; уходя, он вежливо сказал мне: «Сударь, может быть, благородные сеньоры, с которыми я только что беседовал, захотят знать, как звали двух моих последних товарищей, и как зовут того, кто пережил их всех. Мои два товарища, которых звали Прокоп и Мальдан, были: один — из Нижней Нормандии, а другой — из Пикардии, оба весьма сведующие в праве; первый умер в должности прокурора в Шатле, а второй — доктором в Сорбонне. Меня же зовут Сезар Аннибаль Мальмор, и я весь к их услугам, будь я на это способен.

Вот и все известия, дошедшие о последнем члене сообщества до Сорока Пяти и до нас.

Случай решил так, что тот, кто должен был погибнуть первым, каким-то чудом пережил всех!