Я стал очень редко появляться на занятиях настолько, что, когда поздно пришел на лекцию, у профессора было пораженное лицо, хотя он не позволил себе ни малейшего замечания. Я проскользнул на скамейку перед Мэйбилин. Возможно, это было дерзко, но что мы должны были делать в этом наглом мире? Я думаю, что мистер Райт все прекрасно понимал. После «Юности» мы изучали «Доктора Фауста» Кристофера Марло, и Мефистофель был в центре обсуждения. Много раз они говорили о быстротечности времени и о том, как лучше им распорядиться. Мистер Райт цитировал Бергсона, Сэкай считал время подростковой проблемой. Сулейман полагал, что выражение «у меня нет времени» абсурдно: разве в течение нашей жизни время нам не принадлежит? Для Мэйбилин и меня это не имело значения. Я пропускал лекции, так как засыпал либо в четыре часа дня, либо в девять утра. Я разрушил свои внутренние часы, в дальнейшем их вели другие ритмы, более счастливые и индивидуальные. В них сбились стрелки, они были расстроены, но они стремились к правильному ритму. Между прочим, вопреки ожиданиям, они стали вращаться по кругу. Я даже опаздывал на наши встречи — о, не больше чем на пятнадцать минут — она меня ждала, мы оба понимали, что так и должно быть: время нас испытывало, оно обижалось, оно смотрело на нас глазами побитой собаки; время, как и небо, могло подождать. И на что оно рассчитывало, когда моим ориентиром стал блеск в глазах Мэйбилин, когда я чувствовал, что могу ее рассмешить, видя, как она едет в своем канареечном свитере на велосипеде ко мне, спускаясь по Риджент-стрит? Если существовали песни Майка. Или когда Гарри поднимал кружку, оглядывал зал, прежде чем поднести к губам. Или вечерами, когда бесконечно лился свет, словно ему нечего было делать, послав все к черту, по небу с огромной скоростью плыли облака, поджав хвост, как трус перед очевидностью. Время отказалось от борьбы, признало себя побежденным, склонило голову перед каждой секундой, которая была каплей в вечность.