На следующий день я встретил Мэйбилин между «Кенко» и автобусной остановкой. Она ждала 110-й автобус, чтобы отправиться в Ньюмаркет. Рядом с ней стоял тип, я его узнал, так как на нем был только один ботинок, — нищий, которому я давно, еще в начале моего пребывания в Кембридже, в порыве радости дал десять фунтов, но он на них так и не купил себе второй башмак. Мэйбилин спросила, что мне нужно. Я сказал, что не хочу любить никого, кроме нее, что в моей голове звучит песня группы The Platters «Only you». Либо она, либо никого. И к тому же я, как и она, жду автобус до Ньюмаркета. Она слегка улыбнулась и произнесла, что со всеми этими вещами у меня вид «отца семейства» — сейчас очень трудно вспомнить, какие именно вещи у меня были (ранец? бинокль? зонтик? пальто, перекинутое через руку?). Я вместе с ней вошел в автобус, сел рядом, но, как только захотел открыть рот, Мэйбилин перебила меня поцелуем, прошептав, что будет так делать всегда, когда я буду «злым».

— Don’t you know I’ll miss you? — спросила она, намекая на будущее, как будто оно уже наступило. Знал ли я, что мне будет ее так не хватать? Что я должен был ей ответить?

В Ньюмаркете мы вышли из автобуса, пересекли парк, покрытый свежей зеленью, и вышли к ипподрому — с 1622 года Ньюмаркет известен своими скачками, the Newmarket flat racing! Мы заплатили, чтобы войти внутрь, купили по апельсиновому соку и поднялись по ступенькам на трибуну. Ни она, ни я ни разу не были на скачках. Для нас обоих это был новый опыт, мне больше всего нравилось, что рядом с Мэйбилин все было новым: сама жизнь, как новое испытание, каждый ее поцелуй. Я не был согласен с Тимом: попробовав целоваться, ты испытываешь вкус всех поцелуев, однажды, занявшись любовью или прожив один день, ты сразу все понимаешь и можешь приступать познавать новое. Мы смотрели, как люди были увлечены скачками. Я поставил два фунта на лошадь по кличке Рубикон, просто положившись на удачу. Чтобы выиграть, удача значит не меньше, чем все остальное. Мэйбилин купила швепс, а я пиво. Затем мы снова уселись на ступеньки, ожидая, когда на старте появится Рубикон. Так как Мэйбилин смотрела на меня в профиль, она снова завела разговор о носах — форме, изгибе, связи со лбом, обо всей этой геометрии с циркулями, измерениями и углами… Она превращалась, как минимум, в палеоантрополога, я даже представлял, как она вышагивает по африканскому Рифту. Выстрел заставил нас подпрыгнуть, мы увидели, как лошади стартовали с пол-оборота, наше возбуждение было сумасшедшим, мы даже не предполагали, что способны на такое. Рубикон, казалось, мчался в пустоту, топтался на одном месте, нам почему-то было стыдно за него, мы были уверены, что наши подбадривающие крики и неистовость толпы позади нас должны ему помочь выправить положение, но Рубикон все равно продолжал плестись в хвосте, и мы потеряли два фунта. Когда ехали обратно, в автобусе я напомнил Мэйбилин, что через месяц ухожу в армию. Будет ли она меня любить, если я не стану капитаном, капитан-лейтенантом или командиром дивизиона? А еще я спросил, какие письма мы будем писать друг другу, когда больше не будем видеться, когда, через несколько дней покинув Кембридж, мы разъедемся в разные стороны. Какие? Это был опасный вопрос. «В интонации как раз и заключается все различие», — подумал я. Иногда, вопреки своей воле, ты меняешь тон, даже если этого не хочешь.

— Ты хочешь сказать, что в твоих письмах будет сквозить горечь?

— Да, горький вкус лимона. Кислый. Понимаешь, со мной не будет твоих поцелуев, чтобы это исправить?