Слова через край

Дзаваттини Чезаре

ИЗ КНИГИ «ПОТОМ УНИЧТОЖИТЬ»

 

 

Невероятное

Когда наступает осень и на бульварах загораются призывные огни, а стены разукрашиваются яркими афишами, на улицу Люмьер стайками слетаются девушки из Перигора, Тюрени, Шампани — краев, где женщины славятся своими широкими бедрами и стройными ногами. По крайней мере так казалось господину Оноре де Бальзаку, знатоку в этой сфере.

В родные места эти «ласточки наоборот» возвратятся лишь в мае.

Все они девушки из ревю, которых мы увидим полуголыми и обезображенными гримом в «Фоли-Бержер» — искусственном раю для иностранцев.

Едва погаснут огни рампы, а последний звук саксофона все еще будет парить огромной летучей мышью над темными ложами, эти девушки выскользнут из еле заметной дверцы и быстро разойдутся в разные стороны.

Куда же они уходят?

Зритель в своем воображении низвергает в пропасть порока светящуюся наготу их тел, а загадочные черные линии вокруг глаз рисуются ему пещерами оргий.

Куда же они уходят?

…На чердаке одного дома нашли мертвую девушку. Она жила там одна. Заболела, и никто о ней не вспомнил. Умерла, как одинокая птичка. А мать в селении ждет, когда она вернется весной с деньгами, заработанными в Париже.

Куда же они уходят?

Невероятное в нашем мире — это честность. Или же поэзия.

 

Упорядочить призывы к тишине!

В одном из театров Аделаиды (Австралия) зрители учинили драку.

Мы получили возможность сообщить нашим читателям неизвестные доселе подробности этого ставшего достоянием хроники события.

В зале находилось сто пятьдесят человек, не считая билетеров. Шла драма Шекспира.

В середине первого действия молоденькая девушка, сидевшая в партере на приставном стуле, тихонько кашлянула.

Семьдесят зрителей амфитеатра пристыдили ее:

— Тссс!..

Казалось, откуда-то вдруг с шумом выпорхнула стая летучих мышей.

В партере человек сорок благопристойных дам и господ вскинули глаза вверх, и кто-то из них одернул тех, кто пристыдил барышню.

Тогда тридцать уважаемых господ из лож, придя в крайнее нервное возбуждение, пристыдили зрителей, которые пристыдили пристыдивших бедную девушку.

Тут три театральных критика, люди по натуре миролюбивые, поскольку их оторвали от выполнения высокой миссии, пристыдили всех, стыдивших друг друга прежде.

В ту же минуту галерка (кажется, человек шесть) обрушила на партер свой абсолютно оправданный гнев и громко пристыдила зрителей партера.

В ответ весьма пожилой господин из первого ряда поднялся и устыдил галерку столь яростно и громко, что шипение воды, упавшей на раскаленный стальной брус, показалось бы едва слышным шелестом молодых листочков.

Представление прервалось, и началась драка, о которой мы упоминали выше.

Вместо того чтобы извлечь из этой истории мораль в духе Эзопа — о способах излечения, часто более вредоносных, чем сама болезнь, — мы вносим предложение экстравагантное, но, в сущности, очень полезное и для Италии, где призывы к тишине, хоть они и являются одной из важнейших привилегий зрителей, все-таки нуждаются в упорядочении. Мы советуем призывать к тишине не после, а до того, как раздастся чей-то кашель или же скрипнет кресло.

 

Пари

Вечером 10 января в кливлендском кафе «Уолкер» собрались восемь финансистов.

Один из них, по рассказам крайне трусливый, объявил, что у него достанет храбрости пройти мимо кладбища ровно в полночь.

— Держим пари, что не осмелишься, — сказали остальные семеро.

И побились об заклад на тысячу долларов. Когда наступила полночь, банкир Блейк поднялся и сказал:

— Прошу двоих из вас пойти со мной и проверить, чтобы все было честно.

— Конечно, конечно, — хором откликнулись остальные.

— Мы не предложили этого сразу только из уважения к тебе, — сказал Блейку его близкий друг.

Но нью-йоркские банкиры, опасаясь, что эти трое сговорились заранее, решили пойти с господином Блейком и двумя свидетелями.

В кафе их остался ждать лишь престарелый господин Томпсон.

Семеро финансистов направились к кладбищу и прошли мимо него в благоговейном молчании.

Блейк, за которым в пяти шагах шли друзья, вел себя превосходно.

Он даже постоял несколько минут у ворот кладбища и попросил друзей подойти и убедиться, что никакого обмана нет.

Так была опровергнута легенда о трусости Блейка.

 

Первое апреля

Войдите в магазин, купите товару на тысячу лир. Потом уйдите, не заплатив. Если хозяин и продавщицы вас нагонят, скажите самым безразличным тоном:

— Первое апреля!

И тогда захохочут даже камни.

Позвоните по телефону и позовите своего друга Бальдассара.

— С кем я говорю? — спросит Бальдассар.

А вы ему:

— С Гамлетом!

Потом повесьте трубку и смейтесь, смейтесь до упаду. Ведь вас зовут совсем иначе, ну, скажем, Сикст.

На улице сядьте на землю и кричите:

— Помогите, помогите, я упал и ушибся!

Подбегут прохожие. Тогда вы скажете:

— Первое апреля!

Когда же они разойдутся, постарайтесь упасть так, чтобы и в самом деле ушибиться, и потом зовите на помощь. На этот раз никто не бросится к вам.

Вот вы и разыграли всех этих людей, ведь теперь-то вы и в самом деле нуждаетесь в их помощи.

А эта шутка особенно остроумна, но здесь нужна большая ловкость.

Скажите другу:

— Взгляни на луну.

Друг посмотрит, а луны-то и нет.

Чтобы шутка удалась, лучше проделать это днем.

 

Ценность признания

Присяжные удалились на совещание.

Час спустя секретарь зачитал страшный приговор:

— Лебрюк приговорен к смертной казни. Затем судья спросил у осужденного:

— Хотите ли вы что-либо добавить?

Лебрюк, белый как полотно, поднялся и, обращаясь к присяжным, сказал:

— Я виновен.

Потом он тихим голосом поведал свою постыдную историю вымогателя и убийцы.

Впечатление от его рассказа было непередаваемым.

Я защищал Лебрюка — и тотчас уловил эту благоприятную перемену.

— Господа присяжные, Лебрюк признался. Этот человек мог умереть, так и не сказав правды, а он раскаялся и обнажил перед вами свою душу.

Моя короткая речь вызвала бурю аплодисментов. Толпа кричала:

— Бис, бис!

Я пообещал повторить речь на бис по окончании заседания. Обстановка стала еще более благоприятной для моего подзащитного.

— Давайте оправдаем его, — предложил один из присяжных.

— Почему бы и не оправдать? — отозвался другой.

Прежде чем вторично удалиться на совещание, глава присяжных спросил у Лебрюка:

— Скажите честно, почему вы не признались сразу, в начале процесса?

— Боялся повлиять на ход обсуждения, — ответил Лебрюк.

Растроганный глава присяжных пожал ему руку.

 

Часы

У часов есть свои амбиции. Как, впрочем, и у гребешков, щеток и других якобы неодушевленных предметов, перечислять которые мы не станем — это завело бы нас слишком далеко. То, что часы тщеславны, я заметил много лет назад, стоя перед лавкой часовых дел мастера Сандори.

В витрине были выставлены сто, а может, даже двести всевозможных часов. Я долго и внимательно следил за ними. И обнаружил, что каждые из них стремятся обогнать своих собратьев. Было умилительно наблюдать, как малюсенькие часики гнались за большим золотым хронометром. Целый час им удавалось держаться рядом, не отставая ни на миг. Но потом часики отстали на секунду, на три, четыре и вот, выбившись из сил, остановились.

Мое внимание привлекли и старинные часы — музыкальная шкатулка. Каждый час они исполняли чудесную сонатину. Тем временем остальные часы дружно бросались вперед и выигрывали несколько секунд.

Кстати, в моей гостиной тоже стоят часы — музыкальная шкатулка, четыре раза в день они имитируют завывание ветра. Честно говоря, гостям быстро надоедает слушать завывание ветра, и мне, чтобы их развлечь, приходится показывать фокусы, порой даже акробатические трюки. Вы скажете, почему бы вам не продать вашу музыкальную шкатулку?! Увы, это память об одном из моих предков. Почти все часы — наследие предков. Поэтому их надо беречь как зеницу ока. У меня было много предков, и потому теперь есть много часов.

Тот, кто оставляет после себя часы, хочет, чтобы наследники всегда носили их и сверяли по ним время. Обычай хороший, но, по-моему, его не мешало бы изменить. Почему бы, к примеру, не дарить наследникам на память вместо часов большие камни?.. «Этот камень принадлежал моему прадедушке, а этот — прапрадедушке». В кармане жилета мы будем носить не часы, а большие камни. Это станет куда более надежным доказательством нашей любви к предкам и уважения к их памяти. Ведь часы, в сущности, удобная вещь, и в унылые зимние дни следить за быстрой секундной стрелкой — одно удовольствие. Очень приятно проводить время и наблюдая за тем, как движется часовая стрелка. А в том, что она движется, сомнений нет. Но, увы, момент движения заметить не удается. Правда, один мой друг утверждает, что отчетливо видел, как двигалась часовая стрелка. Он вызывает у всех нас восхищение. Вот только не лжет ли он?..

Еще одно приятное развлечение — точно угадать, когда часы с маятником пробьют очередной раз. Вы считаете: раз, два, три… Если при слове «три» часы с маятником пробьют время, вы выиграли. А вот часы-копилку, столь редкие в наши дни, я просто ненавижу. Часы эти ходят, только если вы каждые сутки опускаете в них монету. Забудете опустить — они сразу же останавливаются. Гости смотрят на замершие стрелки и думают о вас самые неприятные вещи. Однажды мой друг, увидев, как остановились мои часы-копилка, отказался дать мне денег взаймы. После этого я убрал их на кухню. Теперь, чтобы отомстить за перенесенные унижения, я опускаю в них вместо монет пуговицы.

Наступит день, когда нам уже не понадобятся наручные часы. Громкоговорители каждые пять минут, а может, и каждую минуту будут объявлять точное время. По это новшество, насколько мне известно, вступит в силу лишь в 1990 году. А пока самые нетерпеливые предложили использовать для этой цели нищих. В Англии, Франции и Турции такое предложение было встречено весьма благожелательно. Суть новшества вот в чем: когда вы подаете милостыню нищему, тот вместо длинных изъявлений благодарности коротко и ясно говорит в ответ: «Спасибо. Сейчас четверть десятого». Таким образом вы совершаете доброе дело и в то же время извлекаете из него пользу. Понятно, нищих надо вначале снабдить особо точными часами.

Идея использовать нищих в рекламных целях была выдвинута и осуществлена шведом Соренсеном еще в 1912 году. Он был владельцем фирмы «Варенье Соренсена». Нищие, приняв милостыню, громко благодарили, а затем, чуть потише, добавляли: «Покупайте варенье Соренсена». А так как совет, поданный человеком, которого вы только что облагодетельствовали, не мог не быть бескорыстным, успехи фирмы не заставили себя ждать.

Но оставим эти хитроумные выдумки, по-моему, они весьма сомнительного свойства, и вернемся к часам. Вернее, поговорим о времени. Меня давно интересует одна проблема, которую нельзя разрешить с помощью современных часов. Вот в древнюю эпоху не существовало никаких часов, даже песочных, и только ящерицы волей-неволей выполняли роль солнечных часов. Наверно, тогда было совсем другое время. А теперь оно вызывает у меня чувство, близкое к ненависти. Я убеждаюсь в этом всякий раз, когда иду к себе на службу. На углу площади, ровно в восемь часов пятьдесят минут, я неизменно встречаю одного старика. Мы смотрим друг на друга с презрением. Для нас обоих эта встреча означает лишь одно — снова восемь часов пятьдесят минут, и ничего больше.

Мир удивителен, он переполнен часами, минутами, секундами, от звезд нас отделяют миллионы и миллионы километров, но в восемь пятьдесят холодные глаза старика враждебно уставятся на меня, что бы ни случилось на земле.

Однажды утром я спрятался в парадном и, высунувшись, наслаждался его изумлением, когда он меня впервые не увидел. На этом я потерял две минуты и вынужден был поспешить, чтобы прийти на службу в девять. Как всегда, ровно в девять. Бедное старое время, почему ты так злобно преследуешь маленьких людей?! Когда-то твоими жертвами были герои, великие полководцы, а теперь ты неустанно гонишься за худыми человечками в серых пиджаках и с покрасневшими от недосыпания глазами.

Есть на земле остров, куда все часы мира попадают в конце своей трудолюбивой жизни. Ускользнув от беспощадных рук любопытной детворы, они опускаются на траву и отдыхают в ней, прекрасные, как цветы. Их стрелки остановились — у одних на пяти часах, у других на девяти часах и двух минутах. Ведь у каждых часов было свое любимое время.

В день Страшного суда они снова затикают, и вырастут у них крохотные невидимые крылышки. Они взлетят и опустятся в жилетный карман своих прежних владельцев: вора, барона, мальчишки. И скажут барону, вору, мальчишке: «Знаешь, сейчас четверть шестого». И все пойдет как прежде.

 

Пальто

Я устал, кредиторы охотились за мной, было ясно — скоро они меня обнаружат. Признаюсь вам, я решил покончить жизнь самоубийством. Но в последний момент передумал. Я стоял на мосту Ваграм, туман скрывал воды реки, но до меня доносилось ее клокотание. Я снял пальто, шляпу, положил их на парапет и бегом скрылся в ночи.

В десять утра в дверь постучали. Вошел худой, довольно приличного вида человек.

— Я от фирмы «Бенсон», — сказал он.

— У меня нет денег, — ответил я.

Он коротко хохотнул.

— У меня тоже, — и добавил: — Мне платят проценты со всего, что я выколочу… Я ищу вас с раннего утра. Только я мог вас разыскать. — Он поглядел по сторонам и показал на пианино. — К примеру, это…

Мы долго спорили, все громче и громче, пианино я отдавать ни за что не соглашался: это мой рабочий инструмент.

— Я не отступлю, — сказал он. — Я голоден.

Никогда еще мне не встречался такой упорный и бессердечный сборщик налогов. Его глаза словно превращали любой предмет в моей комнате в сандвич.

Я умолял его, просил дать мне два дня отсрочки и вдруг — вы не поверите — заметил, что пальто на нем — мое.

— Я нашел его на мосту, — объяснил он. — Хотел покончить счеты с жизнью. Но как ни странно, стоит иной раз увидеть пальто, чтобы ваши намерения изменились. У меня не было пальто… Впрочем, не будем терять времени даром.

 

Игра в покер

В 1902 году я был гостем Экарда, бургомистра города Бланфурт. Мы играли в покер — я, Экард, его жена и капитан Отто. Отто выигрывал, перед ним высилась целая гора марок. Экард глядел на него исподлобья. У меня тоже мелькнула мысль: этот человек передергивает. Я уже проиграл почти все свое жалованье, остались последние двадцать марок. Да и вообще познакомились мы с Отто совсем недавно, месяц назад, после смены гарнизона. Руки у него были белые и проворные.

Мы с Экардом обменялись молниеносным взглядом — а ведь есть еще люди, не верящие в передачу мыслей на расстоянии.

Внезапно я заметил, что капитан, пока Экард тасовал карты, опустил руку под стол. Длилось это всего лишь мгновение, он сразу же снова вынул руку и с самым невозмутимым видом сунул ее в карман. Экард яростно заскрипел зубами.

В два часа ночи госпожа Экард пожала руки гостям, поцеловала мужа и ушла спать.

— Хотите виски? — предложил Экард.

Мы неторопливо потягивали виски, и Экард вдруг сказал, тыча пальцем в капитана Отто:

— Капитан, вы злоупотребили моим гостеприимством.

Капитан Отто смертельно побледнел. Хотел что-то сказать, но Экард его остановил:

— Я все видел… Уходите…

Я побежал вслед за капитаном и нагнал его на углу улицы.

— Простите, а мои марки…

Он посмотрел на меня с презрением и, возвратив мне деньги, сказал:

— По крайней мере не болтайте об этом с другими. Не ради меня, а ради госпожи.

Он подошел к фонарю и стал читать записку, которую госпожа Экард передала ему под столом.

 

Господин Брам

Господин Брам часто приглашал в дом множество гостей… У него были жена и дочь, очень красивая блондинка. Говорили, что у господина Брама есть два необыкновенных дара — он гипнотизер и медиум. Спиритические сеансы нравились всем. Вот только госпожа Брам упорно не хотела, чтобы муж вызывал дух дяди Клементина, ибо покойный слыл клептоманом. И верно, как-то вечером во время сеанса исчезла серебряная пепельница.

Однажды господин Брам пригласил и меня.

— Займемся немного гипнозом, — скромно сказал он.

Я посмотрел на него с немым восхищением.

Вечером я и еще двое приглашенных сидели в гостиной. Первый опыт хозяин дома проделал с учителем Тортоном. Пристально и долго глядел ему в глаза, пока Тортон не погрузился в гипнотический сон. Он очутился полностью во власти господина Брама. О, сколь велики еще тайны вселенной!

— Вы, — загробным голосом приказал Брам, — ступайте подметите прихожую.

Невероятно, но факт — Тортон, словно автомат, пошел и прихожую выполнять приказание.

Второй опыт гипноза Брам проделал с Меттом. Мы смотрели затаив дыхание, в полной тишине, слышно было, как пролетела муха.

— Вы, — так же мрачно сказал Брам, — пойдите на кухню и вымойте посуду.

Когда наступил мой черед, я сказался больным и поспешно распрощался с хозяевами. Я понял наконец, почему семейство Брам уже много лет обходится без прислуги.

 

Скорый поезд

Тебя удивляют вполне объяснимые вещи, — сказал мне однажды мой друг Антонио.

Он считает себя многоопытным, но я-то уверен, что мы удивляемся куда реже, чем должно. Кто возмущается из-за гнилого персика, кто сокрушается из-за недоданного яблока. И вообще, как это ни удивительно, все эмоции подчинены желудку. А по-моему, никто не должен считать меня глупцом, когда я говорю:

— Я удивился в тот день, когда мне сшили рубаху с прекрасным воротником. Вот уже двадцать лет, несмотря на мои подробнейшие объяснения, белошвейки ни разу не смогли мне угодить. Лишь теперь, в преклонные годы, я понял, что эти белошвейки слушали меня вполуха. Другой удивительный факт — в ресторанах, если вы хотите получить неразваренный рис, не говорите: хочу неразвареный рис, а доверьтесь судьбе. И она может подарить вам неразваренный рис, хотя официант, по вполне понятным причинам, будет упорно приносить рис переваренным.

После такой преамбулы рискну вам признаться, что четвертого июля примерно в шесть часов утра я удивился, и сильно. Напрасно ли было мое удивление? В любом случае я не хотел бы, чтобы из моего «отчета» были сделаны социальные умозаключения. Я стремлюсь избегать демагогии и к тому же знаю полезную безрассудность некоторых «мер». Но расскажу все по порядку.

Я выехал из Рима в полночь. Заснул я с радостным вскриком — ведь так редко удается заснуть в поезде — и открыл глаза уже в Фальконара Мариттима. Небо, море, станция были анисового цвета. Красный или желтый цвет сразу разрушили бы скромную красоту пристанционных строений. Обведя все вокруг ласковым взглядом, я направился в туалет — сполоснуть руки и промыть глаза. Туалет был занят (извините за подробности, но они, увы, необходимы), и я начал считать: один, два, три, — готовый держать пари, что на шестьдесят четвертой секунде пассажир выйдет.

— Господа, поезд трогается, — крикнул кто-то с перрона.

И тут, точно молния, в коридор ворвался железнодорожник с мешком за плечами и громко постучал в дверь туалета.

— Быстрее, быстрее! — кричал он.

Дверь открылась, и мы увидели намыленное лицо человека лет пятидесяти.

— Что случилось?

— Разрешите на одну минутку, — сказал железнодорожник.

И почти втиснулся в туалет.

— Ага! — воскликнул он. Схватил рулон туалетной бумаги (повторяю, без подробностей тут не обойтись) и бросил его в мешок. Потом взял маленькие полотенца (помните, такие белые с синей каймой), тоже бросил их в мешок и хотел уйти. Пассажир запротестовал, и железнодорожник торопливо — поезд уже отходил — объяснил:

— В Фальконара поезд до самой Болоньи из экспресса становится скорым. Поэтому… — И он показал на мешок, готовясь спрыгнуть на перрон.

Вероятно, вы тоже не знаете этого правила. Но оно существует, в чем я убедился позже, поговорив с одним авторитетным представителем железнодорожной администрации.

 

Документ

Граф Аппонс сказал:

— Наконец-то, — и направился в столовую, жадными глазами пробегая старинный документ, найденный им в одном из томов «Истории Мирмидонов». Ведь этот документ поможет ему отыскать сказочные сокровища рода Аппонс.

Граф вошел в столовую все еще в очень возбужденном состоянии. Он решил никому не рассказывать о своем поразительном открытии. Едва он вошел, все согнулись в поклоне. Графиня улыбнулась ему, маленький Кун захлопал в ладоши, воспитательница слегка покраснела, мажордом вытянулся в струнку, слуга поставил на стол дымящееся блюдо «регинос». Секретарь графа, Бела Штандар, также проявил не меньше почтительности, чем обычно.

Граф с небрежным видом человека, не придающего никакого значения своему поступку, положил документ в один из ящиков маленького углового столика из красного дерева, украшавшего столовую. Затем сел и милым, даже веселым голосом пожелал всем приятного аппетита. Но, видимо повинуясь какому-то предчувствию, тут же поднялся и направился к маленькому столику. Он решил спрятать важный документ у себя на груди. Выдвинул ящик… Документ исчез… Все произошло в одну минуту.

— Закройте двери! — крикнул потрясенный граф, сильно побледнев. — Никто отсюда не выйдет.

Все застыли словно в столбняке. И так просидели в полной растерянности, пока не прибыл вызванный по телефону сыщик-дилетант Питер Уайт.

Он вошел и развалился в кресле. Велел опустить гардины, закурил трубку, а затем принялся задумчиво следить за облачками дыма, которые поднимались к узорчатому потолку. Внезапно он заговорил:

— Бесполезно обыскивать присутствующих. Такого рода документ мог интересовать только человека достаточно сообразительного. И, следовательно, он знал, что его обыщут вместе с остальными. Таким образом, то, что мы ищем, спрятано где-то в другом месте. Посмотрите, господин граф, на журнальном столике.

Граф подошел к столу, порылся в газетах и журналах и объявил, тяжело дыша:

— Ничего нет.

— Это было ясно заранее, — проронил сыщик. — Теперь все знают, что лучший способ спрятать какую-либо вещь — никуда ее не прятать. Но раз и полиция это знает, к такому способу мог прибегнуть лишь жалкий воришка. А мы, не забывайте, имеем дело с преступником, наделенным определенной сметливостью.

Питер Уайт вновь раскурил погасшую трубку и продолжал:

— Никто из комнаты не выходил, окно было и осталось закрытым, никто не спрятал документ у себя на теле, ни у кого не было, да и не могло быть, достаточно времени, чтобы надежно спрятать документ в комнате… Следовательно… Ну, господин граф, сделайте окончательный вывод, это же просто, очень просто…

— Не понимаю, — пробормотал граф.

— Так вот, документ должен по-прежнему лежать в ящике.

На лицах присутствующих отразилось величайшее удивление. Граф бросился к столику из красного дерева, открыл ящик… и, к своему изумлению, сразу увидел пропавший документ.

— Я мог бы продолжить расследование, — добавил Питер Уайт, — и найти виновного, но это не имеет смысла, господин граф, если только…

— Немедленно увольняю всю прислугу, да-да, всю, — сказал граф.

Питер Уайт направился к выходу. В этот момент мажордом Рика робко спросил:

— Можно мне сказать, господин граф?

— Говорите, — разрешил граф.

— Ха-ха… — язвительно произнес Питер Уайт, остановившись на пороге.

— Господин граф, — начал Рика, — документ вы положили в первый ящик, а когда решили взять, то открыли второй ящик… Теперь же вы снова открыли первый…

Питер Уайт удалился явно раздраженный.

Не будет нелепым предположить, что наш Питер Уайт, пользуясь своей несокрушимой логикой, нашел бы документ и в том случае, если бы он был похищен на самом деле.

 

Кавалер Ришелье

Журналистами рождаются. Для вас человек, идущий сквозь туман, — это человек, идущий сквозь туман. А для меня это факт хроники. Два года назад я упал посреди улицы. Прежде чем подняться, я вынул записную книжку и записал в нее точное время и место. Все же тому, кто не занимается журналистикой, это покажется преувеличением. Необычное занятие — домой возвращаешься на рассвете, встречая по дороге собственных персонажей: пропащих женщин, воров, ревнивых мужей. Они бродят по пустынным площадям, как актеры по сцене после представления. А засыпая, думаешь, что ничего нового не произойдет до того самого момента, когда ты проснешься. Я, как известно, дебютировал в «Герольде». Вначале я был корректором. Директор писал «озорство» с двумя «с», и у меня хватило такта ему об этом не говорить. Вот почему он благоволил ко мне, чем не могли похвастать мои предшественники. О господи, к кому же и быть снисходительным, как не к своему начальству?! Затем я подал директору одну идею: печатать время от времени не выигравшие номера лотереи. Вначале этот психологический трюк ошеломил читателей, но потом пришелся им весьма по душе. Все читали наш бюллетень, толпа с нетерпением ждала у нашего здания очередной выпуск. «Номера 4, 18, 19 не выиграли», — сообщал один выпуск. «Номера 44, 66, 90, 3 не выиграли», — сообщал другой. Но люди не унывали — ведь позже официальный тираж мог принести им приятный сюрприз. Вы, конечно, поняли, что обращались мы к тем, кто всегда проигрывал, а их миллиарды. Вот у них-то наш бюллетень вызывал надежду, а не отчаянье. Словом, я окончательно завоевал расположение нашего директора.

Случилось это майским утром, а кажется, будто вчера. Небо было безоблачное, свежий ветерок, легкий-легкий, влетев в распахнутое окно, шевелил бумаги на его столе.

— С нынешнего дня вы редактор, — сказал мне директор. И протянул свою маленькую, пухлую руку, которая писала «серебряный» с двумя «н». Но я все равно растроганно пожал эту руку.

В знак благодарности я тайком от всех внес небольшое изменение в название газеты: вместо «Герольд, ежедневная газета под началом Джона Блита» — «Герольд, ежедневная газета под началом Джона Блита, человека талантливого и сердечного, не говоря уже обо всем остальном».

— Друг мой, вы далеко пойдете, — сказал Блит, — но я не хотел бы, чтобы злопыхатели… сами понимаете… снимите добавление…

Жаль, я уже приготовил ему в подарок сто визитных карточек на отличной бумаге с тем же заголовком.

С того дня я стал кавалером Ришелье. Быть может, и вам известно, что этим псевдонимом я подписывал рубрику «Розовые письма». Ручаюсь, что одно-два письмеца послали и вы — весь город поверял свои тайны кавалеру Ришелье и просил у него совета.

Мне было двадцать лет, я был робок и еще не ведал любви. Немало я узнал на этом месте, узнал, что жены могут изменять мужьям и наоборот, что мечта большинства женщин — упругая грудь и многое другое, заставлявшее меня краснеть от стыда. «Я красива, молода, мне восемнадцать лет (виа Мерулана, 48). Что мне делать?» Таково было одно из писем. Я ответил: «Успокойся, милая девушка, надо уметь терпеливо ждать своего счастья». Мой ответ очень понравился директору, и он похвалил меня перед всеми коллегами. В ту ночь я не сомкнул глаз — виа Мерулана, 48… На другой день я пошел на виа Мерулана. Перед домом 48 сердце у меня екнуло. Но я ускорил шаги еще и потому, что вдруг увидел, как из тумана вынырнул человек и стал разглядывать номера домов. Это был господин Блит.

Почта прибывала три раза в день: двадцать писем в газету и тридцать кавалеру Ришелье. (Кстати, этот псевдоним придумал мой предшественник. Я почтительно заметил директору, что Ришелье был кардиналом, и весьма известным, но он возразил, что мой предшественник явно не имел в виду кардинала.)

Директор прочитывал письма, а затем с улыбкой отдавал мне.

— Мир велик и ужасен, — обычно говорил он.

Однажды в полдень в редакцию пришла госпожа Блит, красивая блондинка лет тридцати.

— Познакомься с кавалером Ришелье.

— Этот?..

— Этот.

— А где же старик Абрам?

— Абрам пишет теперь отчеты о лекциях в католическом университете.

Я покраснел так густо, как в минуты, когда читал интимные письма.

С этого момента я почувствовал, что такое быть кавалером Ришелье… Значит, она тоже читала «Розовые письма». Я утроил свое усердие, и часто рассвет заставал меня над белыми листами. Отныне все превратилось для меня в поэзию: совет, как вывести слишком густые волосы на ногах, рецепт от пор на коже… Ведь она тоже читала!.. Я работал, не зная усталости. Вы, верно, и сами знаете — такая рубрика отнимает уйму времени. Амарантовый Миозотис почти каждый день присылал мне трудные алгебраические задачи, удрученная горем Долорес донимала меня сложнейшими загадками. И это лишь два примера из многих. (Ну мог ли я догадаться, что Амарантовый Миозотис был студентом технической школы?!) Я прибегал к самым хитроумным уловкам, чтобы вставить в ответ коротенькие лирические стихи, пламенные слова любви.

«Воскресшая к жизни Анкона, 61, ты спрашиваешь, принадлежит ли картина „Афинская школа“ кисти Рафаэля? Какое это имеет значение? В неизвестности есть свое очарование, и, как сказал поэт: „Уверенность не украшает жизнь“».

Поэтом был я.

Кто посмел бы остановить мой победоносный марш? Все женщины станут моими: Джиэссе Н2 — Рим, мятущаяся Изолина — Бари, одинокая Леонида — Венеция.

Но директор рылся в моих письмах, он тоже мечтал о Джиэссе Н2 из Рима и многих других… Быть может, он уже не раз целовал в губы виа Мерулана, 48…

Да, я его ненавидел. Можно ли вдруг возненавидеть человека? Когда я видел, как плотоядно блестят его глаза, впившиеся в голубой лист с отпечатанным на машинке письмом, мне хотелось крикнуть ему: «Вы пишете „аттракцион“ с одним „т“!» Даже — «Ты пишешь». Может, чтобы его оскорбить, хватило бы этого «ты», брошенного прямо в лицо.

— Ну и ну, — сказал он, протягивая мне записку, — эти мне женщины! Ответьте, как она того заслуживает. Вы умеете.

Я жадно пробежал глазами записку: «Жду тебя в шесть у обелиска. Молодая незнакомка».

Солнце закатывалось, мы зажгли свет. До шести вечера оставалось тридцать минут.

— Конечно-конечно, — ответил я.

Джон Блит нервно прохаживался по комнате. Что-то напевал. Без пяти шесть я с невинным видом поднялся и хотел надеть пальто, как вдруг Блит, откашлявшись, сказал:

— Погодите, молодой человек, я забыл… Напишите мне передовую на тему… на тему… «Чрезмерная страсть масс к спорту»…

Я ни разу не слышал, как скрипят зубы, считал, что это метафора. Но тут я отчетливо услышал скрип моих зубов. Мысленно я видел женщину, благоухающую майораном (разве уже одно это не любопытно?!), ждущую меня у обелиска. Она молода, ее руки на моем лице кажутся мне нежными прохладными фонтанчиками, ее губы ласкают мне ухо. «У тебя поэтическая душа», — шепчет она.

— Я кончаю в шесть, господин Блит…

— Мне, молодой человек, нужно уйти по срочному делу. Статейку…

— Но ведь есть главный редактор, господин Блит…

Ох, он собрался туда, туда… Никогда он не уходил из редакции так рано. Ни разу!

Блит с минуту подумал, потом сказал:

— Нанзер с завтрашнего дня заменит вас. А вы займете его место. Радуйтесь, молодой человек, теперь главный редактор — вы.

Он взял шляпу, трость и, поспешно ушел. Между тем, признаюсь, вернись он вдруг, он бы увидел меня в необычной позе — я делал стойку на руках. Только так я мог убедить самого себя, что просто обезумел от счастья.

В половине седьмого я почти закончил статью. Я писал:. «Искусство пребывает в полном забвении, в то время как…» — и тут вошел господин Блит.

Позвонил в колокольчик и позвал:

— Нанзер!

Вошел Нанзер.

— С завтрашнего дня кавалер Ришелье — я. — Он стукнул кулаком по столу. — Этот молодой человек уволен.

Наутро я зашел в газету забрать свой убогий заработок за конец месяца. Было это тридцать первого. Прощайте, ротационные машины, прощайте, шрифты семь и девять.

У подъезда я увидел нежное создание — госпожу Блит. Белокурую, розовую, хрупкую. Как мне хотелось сказать ей: «Я люблю тебя», или же: «Ваш муж пишет „ассистент“ с одним „с“». Она шла мне навстречу, как на экране, крупным планом. Что случилось с ее глазами? Нет, это уже не были нежные, мягкие глаза, они горели яростью.

Она прошла мимо, окинула меня презрительным взглядом и пробормотала несколько слов, пожалуй, не меньше двадцати. Но я расслышал лишь четыре:

— Обелиск… шесть часов… доносчик…

 

Уважаемый господин Понтон

Лондон, 15 марта 1930

Уважаемый господин Поптон!

Я вынужден вторично пожаловаться на жильца Карлисона с пятого этажа. Он возвращается к себе поздно ночью, громко хлопает дверьми, а главное — тут, господин Поптон, у меня не хватает слов, — кажется, будто разновидности всех шести тысяч шумов, недавно закаталогизированных одним ученым, господин Карлисон проверяет на полу своей комнаты. А по воле господней, в наказание, видно, за мои грехи, я живу как раз под ним. Прошу вас, примите меры, иначе я вынуждена буду в знак протеста не платить вам квартирную плату за текущий квартал.

С наилучшими чувствами

Анна Пирс

Лондон, 17 марта 1930

Уважаемый господин Поптон!

Хорошо, я буду в вашей конторе завтра в одиннадцать. Клянусь вам, ничто так меня не огорчает, как несправедливые наветы. Моя соседка Анна Пирс хотела бы, чтобы я ходил на цыпочках. Я ношу ботинки с резиновой подметкой и по старой доброй привычке надеваю домашние туфли, едва вхожу в квартиру. Впрочем, мы объяснимся с госпожой Пирс в вашем присутствии.

Джей Карлисон

Лондон, 22 мая 1930

Уважаемый господин Поптон!

К великому сожалению, вынужден вас побеспокоить. Я, как вы знаете, не люблю жаловаться, но сейчас без этого просто не обойтись. Вот уже десять дней, как жилица с четвертого этажа, чья квартира прямо над моей, словно всбесилась. Фантазия у меня небогатая, но, по-моему, на пол с грохотом падают стулья, столы, во всяком случае какая-то мебель. Через привратницу я выразил госпоже Пирс свое недовольство, но эффекта это не возымело: час спустя от мощного удара какого-то предмета об пол задрожал весь дом. Не стану вас утомлять дальнейшими подробностями, господин Поптон, в надежде, что вы примете действенные меры.

С почтением Бен Свифт

Лондон, 12 июня 1930

Уважаемый господин Поптон!

Посылаю плату за последний квартал и сообщаю, что с 1 января я освобождаю квартиру. С наилучшими чувствами

Анна Пирс

Лондон, 30 декабря 1930

Уважаемый господин Поптон!

Вношу деньги за весь квартал. Рад сообщить, что в ближайшие дни зайду в вашу контору, чтобы возобновить контракт.

С приветом

Джей Карлисон

Лондон, 4 февраля 1931

Уважаемый господин Поптон!

Это невероятно, может, тут виновны призраки, но адские шумы на четвертом этаже не прекращаются. У нового жильца те же скверные привычки, что и у госпожи Пирс. Впрочем, с ней я помирился: вчера она пригласила меня выпить рюмочку портвейна по случаю ее предстоящего бракосочетания с господином Джеем Карлисоном. Они, как вы знаете, уже некоторое время живут вместе, и, по правде говоря, это произвело не самое лучшее впечатление на остальных жильцов. Но я, кажется, отвлекся от сути дела, господин Поптон, а потому выражаю вам свое почтение в надежде, что вы призовете к порядку нового жильца Исайю Келлога.

Бен Свифт

Лондон, 10 февраля 1931

Уважаемый господин Поптон!

Считаю своим долгом поставить вас в известность о том, что произошло сегодня утром. Жилец Исайя Келлог встретил на лестнице госпожу Анну Пирс и, похоже, попросил ее ходить по своей комнате потише, так как он страдает головными болями, а шаги супругов Карлисон отдаются в голове, точно пушечные залпы. Госпожа Анна Пирс, по мужу Карлисон, ответила ему грубостью, и между двумя жильцами вспыхнула ссора, которая, однако, вскоре закончилась благодаря моему вмешательству. Господин Исайя Келлог, обращаясь к госпоже Пирс, произнес малоприятную для меня фразу: «Видите, вы даже привратницу заставили выступить в роли примирительницы…» Надеюсь, что вы, достопочтенный господин Поптон, укажете Исайе Келлогу на неуместность подобных слов.

Джудит Белборн

Лондон, 29 февраля 1931

Уважаемый господин Поптон!

Пусть будет по-вашему, завтра я приеду в вашу контору и объяснюсь начистоту с госпожой Пирс, по мужу Карлисон. Но никакие объяснения не понадобились бы, знай супруги Карлисон правила приличного поведения. Они ссорятся с утра до вечера, дерутся, кидаются друг в друга шкафами и комодами. Судя по грохоту, это точно шкафы и комоды. Я погибаю от головных болей, и мне, господин Поптон, увы, придется покинуть ваш прекрасный дом.

Исайя Келлог

Лондон, 29 августа 1931

Уважаемый господин Поптон!

После короткой передышки господин Исайя Келлог вновь начал донимать своих соседей. Глубокой ночью меня будят сильные шумы, точное происхождение которых я определить, затрудняюсь. Господин Келлог не кажется мне плохим человеком, и, верно, вина тут целиком его жены, госпожи Анны Пирс, на поведение которой жильцы в свое время уже жаловались. Ее первый муж Джей Карлисон намекает на ее бешеный темперамент, а что это значит, вы и сами понимаете. Вынужден со всей решительностью просить вас — примите меры…

С почтением

Бен Свифт

Лондон, 30 августа 1931

Уважаемый господин Поптон!

Вы столько раз делали мне добро, что я просто не могу не исполнить вашу просьбу — прийти в вашу контору и объясниться с жильцом Беном Свифтом. Собственно, вы пригласили моего мужа, но Исайю приковал к постели ишиас. Впрочем, так даже будет лучше — этот господин нуждается в паре точных и крепких слов, и я их найду. Мужчины либо мирятся, либо говорят лишь половину того, что думают.

С глубоким уважением

Анна Пирс

Лондон, 30 декабря 1931

Уважаемый господин Поптон!

Я незамедлительно, выполнила ваши распоряжения — квартира на третьем этаже будет заново оклеена обоями, и вы сможете въехать туда в установленный срок. Господин Бен Свифт освободит ее сегодня же. Он сказал мне, что намерен покинуть город сразу же после развода с госпожой Анной Пирс. У этого человека масса недостатков, и думаю, что госпожа Анна стала жертвой грубости господина Бена Свифта. Я уверена, господин Поптон, что госпожа Анна нашла в вас идеального друга жизни и что вы проживете в согласии и счастье много-много лет.

Джудит Белборн

P. S. Записала ваше распоряжение о том, чтобы квартиры на втором и четвертом этажах впредь сдавались лишь женатым.

 

Примерно пятьдесят строчек

Позвольте мне выступить в защиту футбольных судей. В воскресенье, когда «Амброзиана» выиграла у «Болоньи», три тысячи зрителей кричали: «Смерть Даттило, смерть Даттило!» А он спокойно, невозмутимо даже, бегал по полю В своих коротеньких штанишках и рубашке «а-ля Робеспьер». Его красивые черные кудри развевались на ветру.

Бедные судьи, они не могут даже привести на стадион своих домочадцев, хотя вход для них бесплатный.

Когда арбитры покидают стадион под охраной полиции, мальчишки с улюлюканьем несутся за ними. Однажды судья среди преследователей узнал своего сына. Помнится, в тридцать шестом году один судья во время матча то и дело давал свисток и, к общему изумлению, останавливал игру. Молчание длилось с минуту или чуть больше. Судья вглядывался в далекий горизонт, потом встряхивал головой, вздыхал и столь же внезапно давал свисток к продолжению матча.

Интересно, какие мысли одолевали его в ту минуту?

Другой судья, когда наступал момент окончания матча, бросал взгляд на часы и вдруг застывал в изумлении. Он становился бледным, подзывал игроков к себе и говорил им проникновенно:

— Вот, тик-так, тик-так, бегут секунды… Время летит…

Всех охватывала глубокая печаль, и в раздевалке разговор шел о бессмертии души.

Поистине, самые чувствительные души нашей эпохи надо искать среди футбольных судей!

Футбольный чемпионат начался. Командор Ансельми, под дождем ли, под градом ли, непременно займет место на трибуне, чтобы поддержать свою команду. Если бы его родные видели, как он подпрыгивает, кричит, поет со сдвинутой набекрень шляпой, когда гол забивает его команда, либо со стоном падает на ступеньки, когда гол влетает в ее ворота, — если б родные все это увидели, они бы ночью наверняка устроили ему «темную». Но они уверены, что он отправляется на стадион и там, важный и хмурый, как в своем служебном кабинете или в кругу семьи, следит за игрой и время от времени пронзает грозным взглядом судей на линии или судью на поле и оставляет без ужина вратаря, защитника, правого крайнего. И верно, домой он возвращался с обычным суровым выражением лица. Лишь тонкий наблюдатель по ласковому шлепку младшему сыну или подзатыльнику старшему мог бы определить, как закончилась игра.

Однажды командор Ансельми привел на ужин весьма солидного синьора. Все в семье подумали: «Это крупный коммерсант». Между тем, это был всего лишь человек, который на стадионе согласился с командором в оценке игры полузащитника Гидеони.

Таинственную жизнь ведут командоры, следящие за футбольным чемпионатом! Это каждодневная жестокая борьба: по двенадцать часов просиживают они в своем кабинете, не моргнув глазом увольняют сразу несколько рабочих, мечтают о международных трестах и дают оплеуху сыну, если он резиновым мячом играет возле дома в футбол.

Лишь в воскресные дни на трибунах они трепещут, как знамена на ветру, и способны растрогаться, услышав пение соловья. Я видел, как они, крича «Го-о-ол», обнимали своих старых, заклятых врагов.

Будь на то моя воля, я бы организовал чемпионат так, чтобы каждый день командоры ходили на футбольный матч, и приказал, чтобы побеждала их любимая команда — команда командоров.

Теперь я уже могу сказать: Нобелевская премия по химии в этом году была присуждена мне. Но я от нее отказался.

Меня настойчиво убеждали согласиться, даже грозили. Король Густав лично позвонил мне и был предельно любезен, но я стоял на своем — и не раскаиваюсь.

Почему?

Да потому, что нужен был пример. Сейчас, когда все, словно голодные волки, гоняются за титулами и почестями, должен же был появиться человек, способный добровольно от них отказаться.

Жить стало просто невозможно, друзья мои: вокруг одни измученные, бледные лица. Мой сосед по дому, к примеру, всю новогоднюю ночь проплакал. Только потому, что 1937-й прошел, так и не принеся ему никаких почестей. В бешенстве он надавал пинков сыну, который упрямо просил у Деда Мороза духовое ружье.

А один мой родственник!.. Ему сказали: «Обскачи на одной ноге Соборную площадь, и тебя сделают кавалером». Он обскакал, прохожие глядели на этого седовласого чудака в немом изумлении. Потом ему сказали, что это была шутка. Мой родственник тут же покинул Милан, и больше о нем не слышали.

После моего жеста кто осмелится и дальше неистово охотиться за почестями? О, я чувствую, что начинается новая эра!.. Я буду налево и направо раздавать пергаментные удостоверения с золотыми виньетками и розочками. «Синьор Ансельмо Дацци в такой-то день такого-то года отказался… от титула…»

И все повесят мои удостоверения в красивых резных рамках на видном месте в столовой.

Все уже вернулись после летнего отдыха. Никого не осталось? Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь… Я пересчитал всех и увидел: одного недостает. Город зажил своей прежней бурной жизнью, но кто-то на поверку не явился.

А-а, это Амилкар Деис из Флоренции, служащий нефтеперегонного завода. Он должен был вернуться в город 31 августа из Сирате, горного селения, расположенного на высоте тысяча метров. Но не вернулся, и о нем нет никаких вестей. В Сирате его звали синьор Деис, ему прямо домой приносили кувшины с парным молоком, мальчишки наперебой искали в пыли брошенные им никелевые монетки, и даже солнце заходило только для него.

Полиция сообщила, что Амилкар Деис выехал из Сирате, но у ворот города остановился. Ему страшно: хозяин никогда не принесет ему кувшина с молоком, никто не снимет перед ним почтительно шляпу. Что теперь делать бедняге Амилкару? Вернуться в Сирате он не может — не осталось у него больше монеток для мальчишек и для старушки, которая приносила ему из долины газету.

Амилкар Деис несколько дней бродил вокруг города, потом исчез, и следы его затерялись.

Каждый год после летнего отдыха появляются новые жертвы. В прошлом году ею стал Альфонсо Тьери из Мачераты, еще раньше, в 35-м, — Паоло Ренси из Озимо, в этом году — Амилкар Деис. Давайте отменим летний отдых, который делает людей бродягами, наивными мечтателями, отменим летний отдых, друзья мои!

 

Письма

 

К Сальваторе Квазимодо

Адресую это письмецо тебе, ведь, насколько мне известно, ты получил недавно прибавку к жалованью…

Продолжаю свои статистические изыскания. Я установил, что семьдесят процентов всех ссор между старыми друзьями вызваны повышением жалованья. Люди, которые уважают друг друга и готовы в огонь и в воду ради товарища, внезапно меняются, и на смену взаимной привязанности приходят презрение и ненависть. Это случается всякий раз, когда один из двоих начинает получать высокое жалованье. Обычно жалованье до трех тысяч лир в месяц не приводит к разрыву, а вызывает лишь легкие недомолвки. Жалованье от трех до пяти тысяч уже становится источником серьезного раздора, но примирение еще возможно. От пяти до десяти тысяч — приводит к обмену жесточайшими оскорблениями. А вот после десяти тысяч происходит нечто странное: вместо того, чтобы возрасти, что, казалось бы, логично, раздоры прекращаются. При жалованье же свыше двадцати тысяч у одного из друзей наблюдаются даже случаи преклонения и рабской услужливости по отношению к преуспевшему.

Как же остановить на первой стадии это отрицательное социальное явление?

Увы, даже деньги, заработанные в поте лица, не спасают от вышеназванных вредоносных последствий.

Я видел, как один служащий мчался домой, чтобы сообщить радостную весть — ему повысили жалованье. Он несся, пританцовывая на бегу, и пел.

— На сколько повысили, на сколько? — спрашивали его соседи.

— Миллион, — отвечал он, — буду получать миллион в месяц.

Все глядели ему вслед злыми глазами и медленно, с тоской закрывали окна. Никто даже не заметил, что этот служащий сошел с ума.

 

К Антонио Бальдини

Мы встретились в прошлом месяце под ласковым небом Монтекатини. Какой благодатный и поучительный уголок. Я напишу об этом роман, а Вы, надо думать, — немало тонких, музыкальных страниц.

Но сейчас пишу Вам, чтобы спросить, не омрачила ли Ваше пребывание там проблема чаевых — сложности с чаевыми, раздумья, порой тягостные, о чаевых? Не хотите ли Вы подписать вместе со мной письмо королю с просьбой ввести смертную казнь для тех, кто дает или берет чаевые? Нет, я вовсе не брежу, без подобных радикальных мер мы не уничтожим эту заразу. Страна может морально деградировать, если этот обычай будет процветать.

У меня мягкое сердце, я не решаюсь пройти мимо носильщика, чистильщика обуви, швейцара, мальчика-посыльного, официанта, директора гостиницы, не раздав монет — маленьких, средних, крупных. Все эти люди глядят на тебя с собачьей преданностью, преследуют тебя в коридорах гостиницы, виляя хвостом, тихонько скребутся в дверь твоего номера. «Добрый день», — говорят они. И ждут терпеливо, как змеи.

Ночью я не спал, прикидывая — три лиры для паренька, который открыл мне дверь телефонной кабины, многовато, а две лиры для женщины, которая почистила мне брюки, пожалуй, мало. Надо всегда иметь при себе много мелких монет, мучительно думал я. Я ворочался в постели с боку на бок, и передо мной возникали недовольные лица извозчиков, шоферов, красивые лица рыбаков и розовощекие — разносчиц воды, лица парикмахеров, билетеров, массажистов, банщиков, продавцов сигар и папирос, маленьких монахинь, неподвижно, точно статуи, стоявших на бульварах с жестяными коробочками для пожертвований.

— Дайте мне пинка, — взывали они хором, — сильнейшего пинка, обзовите меня как угодно, но вложите мне в руку серебряные монеты, и я подползу к вашим ногам.

Почему этому, а не тому?

У того вид честного человека.

А этот лжет, хотя кто его знает, может, и не лжет.

Со мной ничего не случится, если я дам на чай целых пять лир, зато он запрыгает от радости.

Он назвал меня «командор». Наглый льстец. Ведь он наверняка догадывается, что у меня нет титула командора. Но он ждет за свою лесть вознаграждения. Не могу же я его унизить отказом.

Одну лиру? Две? Полторы, одну и семьдесят?

О господи, сколько трудностей! Святой Франциск дарил все подряд, и у него не было этих проблем. Как ловко он их разрешил!

За день я дал на чай пятьдесят лир, и все чаевые были логичны, обдуманы заранее. Когда мы встречались, дорогой Бальдини, я не любовался конскими каштанами, а мучительно прикидывал: «Четыре лиры, пять лир?»

Мой сосед по номеру свалился с лестницы — он никогда не давал чаевых. Понимаете, свалился?

А другой постоялец, почтенный отец семейства, ночью бежал из гостиницы, преследуемый невысказанными проклятиями обслуги. Куда он исчез?

Согласитесь сами, только смертная казнь может положить конец этой драматической ситуации.

 

К сенатору Николе Пенде

Пишу Вам потому, что Вы поистине гениальны и столь же знамениты. Вы меня поймете.

Я тоже считаю, что узкая специализация в медицине была бы ошибкой. Надо знать ухо пациента и его ноготь, блеск глаз и волос — словом, открыть закон, управляющий всем организмом. Знать, как кровь омывает нос, колено, диафрагму, роговицу. Странно, что до сих пор нет специалистов по крови; по моему мнению, это не было бы узкой специализацией.

Я уже говорил: надо найти общий закон. Ваша наука, господин сенатор, должна стать более простой. Да, но как найти этот закон, если самые именитые специалисты сами себя ограничивают по мере того, как растет их слава?

Следите за ходом моих мыслей: знаменитый врач берет за визит 100, 200, 300 лир. Кто может заплатить подобную сумму, кроме состоятельных людей? Получается, что пациенты знаменитых врачей принадлежат к одной-единственной социальной категории. А это значит — и к одной физической категории, ибо уровень жизни вызывает изменения и в состоянии, и в настроении человека…

Это мне не по душе. Не потому даже, что люди бедные, малоимущие не могут обратиться за помощью к известным врачам, но потому хотя бы, что такое положение дел задерживает открытие закона, великого закона для всего организма, ибо опыт таких врачей ограничивается только одной социальной группой.

 

К комиссару полиции Милана

Уже два года я страдаю бессонницей.

Все хлопают меня по плечу, восклицают: «У тебя отменное здоровье!» В самом деле, лицо у меня, слава тебе господи, розовое. Но в мозгу одна за другой гибнут клетки. Каждый украденный у сна час — и тук-тук: погибла тьма мозговых клеток.

Но главное ведь не в этом, а в мыслях, которые приходят, когда ворочаешься под одеялом. Я вижу своих друзей, начальников, женщин, которых люблю; с жужжанием я кружу над ними, точно шмель. Утром мы все встречаемся, они с улыбкой идут мне навстречу, и я тоже приветливо с ними здороваюсь. Они не знают, что я думал о них ночью, иначе не стали бы даже со мной здороваться и помчались бы к Вам, господин комиссар, с жалобой на меня. Я заранее принял меры. Теперь, когда я открыто признался Вам в своем недуге, у меня в случае совершения преступления будут смягчающие вину обстоятельства.

Господин полицейский комиссар, как хорошо было мне прежде! Весело насвистывая, я выходил из дому и погружался в туман, как ребенок в мыльную пену. А теперь я до самого полудня мучаюсь темными мыслями, возникшими в ночной тьме. Они гвоздем засели в моем мозгу.

Скорее пришлите под мои окна на все будущие ночи отряд полицейских с мандолинами и лютнями, и пусть они поют тихие колыбельные песни. Не давайте мне спать, господин комиссар, это — ваш служебный долг. Предупредите преступление!

 

К Луиджи Фредди

Я побывал в Киногородке: звезды экрана, режиссеры, операторы, техники звукозаписи. Чудесное солнце освещало аллеи и лица. Строгий порядок и работа.

Я на цыпочках отделился от общей толпы, чтобы самому побродить по павильонам, среди статистов. На углу рабочие сооружали фасад дома. Один из них, весело насвистывая, укладывал кирпичи. Я подошел к нему, держа шляпу в руке.

— Простите, — сказал я, — не дадите ли мне автограф?

В этот момент мимо нас с воплями пронеслись несколько почтенных старушек из Милана, которые преследовали Камилло Пилотти, еще не успевшего после съемки снять фрак.

— Да, но я Антонио Дрей, плотник.

Я настаивал, и он с трудом вывел свою подпись на почтовой открытке.

Потом я расспросил его о семье, о чем он думает, что ест, какой у него марки велосипед.

— Снимите меня рядом с Антонио Дреем, — попросил я.

И фотографы — мгновенно, как в Голливуде, — исполнили мою просьбу. Я был очень взволнован. Как раз перед этим «лейка» запечатлела меня рядом с Мастрочинкуе и Виви Джой, а еще раньше я подробно интервьюировал Марио Камерини и других знаменитостей кино, и все это проделал совершенно спокойно.

Но сейчас я был очень взволнован, ведь рядом стоял Антонио Дрей, один из лучших в мире рабочих. Можно спорить о достоинствах актера, сценариста, режиссера. Но наши рабочие вне конкуренции, даже за границей признают их мастерство. И вот передо мной один из лучших плотников в мире.

Теперь ты понимаешь, дорогой Фредди, почему я позвал своих коллег, Бокказиле, Манци, Нандо, Маджо, Баракко, Вальтера, и мы устроили хоровод вокруг Антонио Дрея. Мы расспрашивали его о работе, просили автографы. Вскоре мы опубликуем в газете его портрет, такой же огромный, как портрет Блазетти и Лауры Нуччи.

 

К Марко Рамперти

Когда глашатаи объявили об избрании двадцати двух новых академиков, я подумал: «Вскоре я буду среди них. Двадцать два человека — это немало, а значит, у меня есть шансы на успех». Я встретил многих друзей, которые бежали, чтобы купить газету. Они тоже надеялись. Я заметил, что все мы тайно надеемся, что нас изберут в академики. Все? Да, все. В Милане 427 писателей и журналистов, 515 художников, скульпторов и архитекторов, и все мы ждем, что нас вот-вот сделают академиками. (В Риме, по последним данным, академиков примерно две тысячи, во всей Италии — около тридцати тысяч.) Вы, дорогой Рамперти, единственный — и я хвалю вас за это, — кто в частных беседах и публично заявляет прямо, что хочет стать академиком.

Всех нас, желающих попасть в академики, объединяет уверенность, что наше избрание будет встречено радостными криками, вот избрание других вызовет взрыв негодования, и первыми, кто проявит это негодование, будем мы сами.

«Такого-то? — закричим мы. — Что же нас ждет дальше, если этого типа избрали академиком? Позор, да и только!»

В четверг точно такую же фразу произнес один мой коллега, которого я совершенно не уважаю, и, если б его избрали академиком, я бы заболел от недоумения и ярости.

До чего причудлива жизнь! Даже поэты, внимающие дыханию листвы, годами ждут титула «Ваше превосходительство».

У меня есть предложение: в академики избирать людей не старше сорока лет. Тогда они смогут вполне насладиться всеми преимуществами этого звания. Они наденут новенький мундир и будут выглядеть в нем на редкость элегантно: женщины преисполнятся к ним симпатии, и новоиспеченные академики побегут по площадям, перед изумленной толпой, вздымая облака пыли, и золотистые полы их пиджаков будут развеваться на ветру.

В шестьдесят лет… в шестьдесят лет — слишком поздно. А в семьдесят я большую часть дня буду сидеть на белой улице моего селения, думая о тщете и суетности мечтаний стать академиком.

 

К Франческо Мессине

Ты скульптор и в самом деле работаешь — я сам видел, как ты трудишься над огромными, с дом, глыбами мрамора. Пишу тебе, чтобы сообщить, что я окончательно пришел к выводу: живопись, напротив, есть сплошное развлечение, все равно что посещение кино. Даже еще большее.

Как-то Карло Карра при мне воскликнул:

— Придется, видно поработать весь завтрашний день!

Помнится, и Примо Конти два года назад говорил в Виареджо:

— Сегодня я поработал пять часов — и очень устал.

Он провел рукой по лбу, а родные стояли и заботливо обмахивали его веерами. Какой же он лицемер!

Мой друг Анастасио Солдати, уезжая на отдых с маленьким этюдником, объявляет:

— Три месяца буду работать днем и ночью. Работа, работа! А между тем, дорогой Мессина, они развлекаются. Дети целыми часами забавляются с карандашами, пастелью, тюбиками. Точно так же и художники.

Прежде чем поведать тебе о своем открытии, я долго думал. Но личный опыт окончательно убедил меня в моей правоте. Я пробовал рисовать; рисовал я плохо, но все же рисовал. До чего приятное развлечение! Ни о чем не думаешь, синий цвет может обрадовать тебя не меньше, чем мороженое. Рисуешь деревца, а потом говоришь себе: добавим красное пятнышко в эту желтизну и поглядим, что получится. Ты мажешь краской пальцы, руки, нос, находишь зеленые пятна на носках. Словом, сплошное развлечение…

Мои домашние, люди весьма благоразумные, позволяют мне два-три часа стоять у мольберта, но потом темнеют в лице и говорят: «Все, хватит, не злоупотребляй нашим терпением, поработай наконец».

И мне приходится садиться за стол, думать и что-то сочинять, иначе они решат, что я забыл свой долг перед семьей.

 

К Трилуссе

Теперь я понимаю, почему ты никогда не покидаешь свой благословенный Рим.

Я отдыхаю в горах, целый год я мечтал о покое — уснешь на лугу и проснешься окутанный облаком, потом спустишься в долину, по тропинке, и твои шаги отзовутся гулким эхом, и ветер будет нестись за тобой по пятам. Позовешь: Паоло, Антонио, Джульетта. И, к великой твоей радости, никто не ответит. Адвокат Ансельми, профессор Реджис! И опять никакого ответа. Весь этот воздух лишь для меня и для моей семьи.

Но приходит вечер и с ним скука. Смотрю, как в ресторане моей гостиницы все молча обедают. Взгляды взмывают ввысь, словно летучие мыши. Нас человек сорок. Бледный свет придает нам еще большую неподвижность. Мы глядим друг на друга затравленно, как овцы. «Скажи же мне хоть слово, хоть одно слово», — умоляют эти взгляды. Но никто не хочет быть первым. Больше того, каждый втайне шепчет: «Ты мечтал об одиночестве. Ты ненавидишь людей, любишь пинии и орлов. И я тебе ни звука не скажу, хотя бы ты ползал у моих ног».

Минуты летят, посыпая столы хлебными крошками.

— Пам-пам, — вдруг начинает напевать мой сосед.

Остальные смотрят на него.

Секунду спустя десять человек сразу выкрикивают: «Пам-пам!» Затем вновь воцаряется тишина. Вдруг вскакивает старик и вопит:

— Да здравствует одиночество!

К нему подбегают официанты с нашатырным спиртом. Господин с черным зубом улыбается мне, а я в ответ улыбаюсь ему — он мне несимпатичен.

— Покер! — внезапно кричит кто-то.

— Покер, — отзываются семь-восемь человек сразу.

Они бросаются к колодам карт, молодые и пожилые, воры и благовоспитанные лжецы. Садятся рядом и обдают друг друга своим зловонным дыханием.

Больше я не поеду в город.

Завидую тебе, Трилусса, тебе, который всегда ждет, когда медленные воды Тибра принесут в Рим осень.

 

К Карло Бернари

К восьми вечера город погружается во тьму. Все идут по улицам с большой осторожностью, но все же неизбежно сталкиваются с кем-то, нечаянно толкают кого-то локтями. Я при этом никогда не возмущаюсь…

Да и как возмутишься? Ведь мне не разглядеть лица того, кого надо обругать.

Вчера вечером на виа Салариа двое прохожих поскандалили, столкнувшись на повороте. Было темно, луна еще пряталась за Монте Марио. Вокруг собралось шесть-семь человек, вернее, теней. И уж тут оскорбления посыпались со всех сторон. Вскоре началась драка, подоспела дорожная полиция. Когда порядок был восстановлен, каждый направился своей дорогой.

Вот видишь! А ты удивился, когда в пятницу вечером я сказал тебе в такси, что плохо понимаю людей. На виа Салариа спорщики слышали лишь голоса; враждующие партии и составились-то по голосам, ведь невозможно было различить ни носа, ни уха, и никто не спросил у другого фамилию.

Я же отвечаю оскорблением, только если оскорбляют меня лично. И во время ссоры, прежде чем приступить к расправе и дать человеку пощечину, вежливо спрашиваю: «Вы именно меня намерены оскорбить?»

«Да, вас», — ответил мне один тип, которому я нечаянно наступил на ногу. Я долго молча смотрел на него, потом спросил: «Кто я такой?» — «Я вас не знаю», — сказал он. «Значит, вы не меня лично хотели оскорбить?» Лишь когда я назвал свое имя, а этот тип продолжал осыпать меня бранью, я дал ему пинка.

Теперь ты понимаешь, дорогой Бернари, почему я обычно ссорюсь только с друзьями!

 

К Джузеппе Чезетти

Что самое противное в человеке? Боязнь, страх, ужас, что ты станешь нищим. Свойственно это, разумеется, в основном людям богатым, вернее даже, очень богатым. А поводом к такому заключению послужило твое письмо. Ты писал мне: «Купил себе сельский домик и там проведу остаток жизни».

Сельский домик — наиболее распространенная и приемлемая мечта. Каждый из нас, после честно прожитой жизни, имеет в старости право на несколько лет покоя, право вернуться в родные края. Мне почему-то кажется, что все родились не в городе, а в маленьких селениях, где тебе знаком каждый камень. И я думаю, что покинуть город можно без всякой ностальгии; с каждым днем я все яснее понимаю, что для светлой души закат не так уж и печален. Один мой старый друг, представь себе, даже не радовался восходу солнца.

Почти все, или вообще все, знакомые мне богатые люди невольно признаются, что днем и ночью мучаются мыслью, как обеспечить себе навсегда безбедную жизнь.

К примеру, у К. П. есть миллион. Так что же? Вот как он рассуждает: «Куплю себе в городе квартиру. Обеспечу себя на всю жизнь. А еще куплю кусок земли, и это даст мне средства к существованию. Зерна, пшеницы, для себя я всегда смогу собрать. Потом надо купить большой брильянт и везде носить его с собой. Если даже случится война, недород, придется бежать из страны, золото и брильянты своей цены не утеряют. А вдруг и они обесценятся? Ведь могут же открыть огромные алмазные россыпи, и тогда брильянты будут стоить гроши. Тогда я сооружу большущий бронированный погреб и буду хранить там тысячи консервных банок, сотни бутылок вина, центнеры муки и других продуктов, десятки пар ботинок, рулоны тканей. Хотя и это может не помочь. Когда вспыхивают мятежи, безжалостные повстанцы проникают повсюду, они вспарывают матрацы, ломают стены, для них нет ничего святого. О боже, как же поступить?! Надо перевести в заграничный банк по крайней мере двести тысяч лир. Нет, лучше вырою в моем поле тайник…»

Думаешь, все это я сочинил? Такие мысли я читаю в глазах многих наших друзей. Нечто подобное пронеслось недавно и в моей голове, когда, заплатив свои годичные долги, я взял и отнес в банк несколько тысяч лир.

Нет, не принимай меня за врага сберегательных касс и других столь же разумных учреждений. Но поверь, зло накопительства не знает исключений.

Итак, я навещу тебя в твоем сельском домике и буду искренне тебе завидовать.

 

К Марко Бранкаччи

Эта твоя рубрика мне нравится все больше, в ней ты бичуешь один из самых больших и темных пороков человека — неуважение к молчанию. Мы хотим всегда, каждую секунду, слышать звук собственного голоса. Вчера я наблюдал, как Сатурн и Юпитер словно бы сплелись и имеете плыли в облаках. На площади нас было всего двое. Внезапно мой друг сказал: «Видал, тот дом в глубине выкрасили в зеленый цвет?» — «Да», — ответил я, и потом мы заговорили о всяких других вещах. Дома я долго над этим думал и в конце концов пришел к выводу, что друг споим пустым вопросом напрасно помешал мне любоваться звездами.

Я знаю людей, способных совершить весьма скверные поступки, лишь бы вмешаться в разговор своим тоненьким «вы правы» или же ничего не значащим восклицанием. Часто слово — всего-навсего рабское стремление напомнить о себе, чтобы другой отвлекся от своих мыслей и послушал твой голос. В их овечьих глазах сверкает страстное желание заговорить. Знаешь, люди, принужденные целый месяц молчать, не обменявшись ни с кем ни словом, порой сходят с ума. Многие готовы стать подлыми, наивными, глупыми, лишь бы им позволили произнести хоть коротенькое словечко: но, если тебе… Они осторожно наклоняются, уточняют какую-то цифру, подсказывают чье-то имя. Обычно они бывают лаконичны. «Вчера украли десять шуб», — говорят одни. «И золотые часы», — добавляет прохожий и удаляется, затаив дыхание, уверенный, что к его спине прикованы удивленные взгляды ему подобных.

Мне жаль этих слабых людей. Однажды я даже сказал одному старику, которого никто не хотел слушать: «Выговорись мне в жилетку». Он говорил целый час, и я заснул. Поразительно: эта неспособность помолчать даже две секунды — на слово мы тратим секунду — нередко наносит людям огромный вред. И все потому, что мы не можем не открывать рта одну, две, три секунды.

«В Неаполе ранили трех человек», — сказал кто-то из нашей компании. Сидевший за соседним столиком человек, давно мечтавший присоединиться к нашему разговору, подвинулся чуть ближе и уточнил: «Четырех». И сразу принял важный вид, слегка покраснев от удовольствия, что мы все посмотрели на него. В точности как пироманы — поджигатели домов.