Когда в 1953 году американец Пол Стрэнд своим спокойным тоном, тоном патриарха, предложил мне сделать вместе с ним книгу о каком-нибудь уголке Италии, я, перебрав в уме такие города и селения, как Сперлонга в окрестностях Фонди, Гаэта, Гроино в дельте По, Бергамо, Алатри, Каррара, и подумав об Эмилианской дороге, о путешествии от истоков По до моря, в конце концов сказал: «Лудзара», а он ответил: «Сначала поеду посмотрю». В то время я уже год подготавливал с Эйнауди серию книг под названием «Моя Италия»; эти выпуски должны были состоять наполовину из фотографий, наполовину из подписей, например таких: сколько денег в кармане у этого человека, что идет по площади, куда он направляется, чего хочет, что ест. Мы выбирали между книгой и брошюрой, склоняясь все же в пользу дешевой брошюры и стремясь к тому, чтобы не только содержание задуманного нами издания, но и его форма были возможно более доступными. Темы предполагались самые разнообразные: жизнь прислуги в трех крупнейших итальянских городах — Милане, Риме, Неаполе (всех служанок мы собирались терпеливо интервьюировать); будни чиновников и крестьян; нянек и железнодорожников; велосипеды; субботы и воскресенья; день безработного; забастовка в Сесто-Сан-Джованни (которую мы задумали наблюдать с утра до вечера, следуя по пятам за семьей одного из ее участников); деревенские священники; солдаты и так далее. В качестве авторов мы хотели привлечь главным образом кинематографистов, и знаменитых, и совсем неизвестных, но одинаково вдохновленных духом неореализма, что означает искреннюю и полную отдачу всего времени, слуха, зрения фактам и людям родной земли. Мне хотелось в первую очередь отправить бродить по Италии молодежь: один на минутку остановился бы поговорить с каменщиком, прихватив с собой свою «лейку» или «кондор», другой — с механиком, третий — с первым встречным, но я был глубоко убежден в том, что, где бы они ни остановились, это будет хорошо, с кем бы они ни поговорили — это будет хорошо, хорошо, хорошо. Но пока обширный проект воплотился только вот в этой нашей книге.

Я впервые встретил Стрэнда на конгрессе кинематографистов в Перудже в 1949 году. Там был также Пудовкин; глаза у него были такие живые, что казалось, он никогда не умрет. На конгрессе обсуждался вопрос о долге современного человека по отношению к кино; Стрэнд уже определил свою позицию в этом вопросе как автор «Родной земли», где наряду со всем прочим показал, что значит любить свою землю и чем приходится во имя такой любви рисковать. Насколько я помню, мы с ним даже не обменялись рукопожатием: от его молчаливой суровости я робел. Потом, три года спустя, мы вновь увиделись, в Риме, и вот передо мной на столе его работа — около девяноста фотографий Лудзары, которые Стрэнд всегда сможет предъявить как одно из свидетельств своего внимания к ближнему и своей с ним солидарности. Со своим допотопным фотоаппаратом Стрэнд побывал в Мексике, Новой Англии, во Франции, вот в этом уголке Паданской низменности (теперь он в Шотландии) и повсюду сумел найти такие ракурс и освещение, при которых фотографируемые объекты сливались с нами, делая незаметными наше присутствие и наши усилия. У Стрэнда даже одиноко стоящее дерево никогда не выглядит одиноко, потому что сам он — тоже дерево.

Лет сорок назад, в школе, наш латинист как-то прочитал нам вслух «Послание к потомкам» Петрарки, в котором поэт, упомянув о том, что проезжал через Лудзару, навеки опозорил ее, назвав селением, стоящим на болоте и полным лягушек и комаров. Это меня так взволновало, что я вскочил из-за парты и закричал: «Я из Лудзары!»

Мне не хотелось бы, чтобы то обстоятельство, что я родился в этом селении, заставило читателя неправильно судить о мотивах, побудивших меня рекомендовать его Стрэнду; сказать по правде, когда Стрэнд подал мне идею, я хотел зажмуриться, ткнуть наугад пальцем в географическую карту Италии и отправиться с ним туда, куда попадет мой палец, — на Север или на Юг, чтобы постараться стать вдвойне итальянцем. А потом мы вместе со Стрэндом решили, что лучше выбрать такое место, о котором я хотя бы кое-что уже знал. Но сразу же вам признаюсь, что я ничего не знал о Лудзаре, хотя и предполагал, что все о ней мне известно, — в самом деле, ведь я даже написал в своем завещании: «Похороните меня там, где я родился». Мои представления о Лудзаре, которые я считал столь конкретными, оказались лишь сказочными. Поэтому я благодарен Стрэнду также и за то, что он заставил меня, пожалуй впервые всерьез, пожить одной жизнью с моими односельчанами. Сначала это было трудновато, потом — замечательно.

Стрэнд исходил вдоль и поперек Лудзару и ее окрестности, на что ушел целый месяц, и наконец выложил передо мною на стол поля, лица, дома, а я затем отправился по его следам в сопровождении одного крестьянина по фамилии Лузетти. Этот самый Валентино Лузетти служил проводником также Стрэнду и его жене, причем разговаривал с ними по-английски (он был в плену в Америке). Лузетти знает много и рассказывает о деревенской жизни очень точно и проникновенно. Например, показывая какое-нибудь растеньице, он так осторожно дотрагивается до него пальцами, словно оно из тончайшего шелка. Он как брат расспрашивал тех, с кем мне самому вряд ли удалось бы так поговорить, и без его рассказов я был бы в своей работе еще на полдороге. Спасибо ему. Спасибо также моему дорогому Анджилену, который проходит по своим родным полям, словно главный врач, совершающий обход, спасибо Марио Скардове, спасибо всем, кто родился в Лудзаре, спасибо молодым друзьям Идо, Чизорио, Чельсино и Чекино, что выходят из дома, подобно кошкам, только после часу дня. Бродя с ними до трех, мы не раз заходили в ветхое здание бывшего театрика, где теперь громоздятся десятка два косилок, и чинит их один толковый механик; мы заглядывали на трибуны стадиона, где во время дождя люди, бывало, стояли, подвернув брюки, по колено в грязи и, если местная команда забивала гол, размахивали высоко поднятыми зонтами, похожими на рвущиеся в небо воздушные шары. Мы бродили вечерами по улицам, что носят имена парней, расстрелянных фашистами в 1944 году, и подолгу молчали. При порывах ветра раздавался скрежет железной щуки на башне замка — это герб нашего селения. Или вдруг останавливались под уличным фонарем, пытаясь различить, что сыплется сверху — дождь или снег; летящие капли дождя или пушинки снега в свете фонаря казались яркими искорками. Мы заходили в музыкальную школу, которая дала селению хороший духовой оркестр: на похоронах впереди шли кларнетисты, и их кларнеты медленно раскачивались из стороны в сторону, а в паузах, когда музыка на мгновение смолкала, слышалось, как цокают лошади по булыжнику мостовой, ныне залитой асфальтом.

Я словно снова ходил на занятия в школу живописи — некогда многие лудзарцы занимались рисованием, и их жилища были полны картонных щитов с изображением остроконечных листьев фикуса или плюща и ваз, на которые с одной стороны обязательно падала тень. В этом доме живет такой-то, нет-нет, он его продал; мы, словно патруль, продолжаем свой обход, мы хотим обо всем знать, одних мы хороним, других прославляем, третьим завидуем… представляете, этот каждый год ездит на воды в Монтекатини; старуха умерла, а ее наследники, чтобы не платить налога на вступление во владение недвижимостью, закопали ее тело в огороде; Б. вчера искал, у кого занять 10 тысяч; здесь надо бы открыть тратторию с простыми, обшитыми деревом стенами, где бы вкусно кормили, и поставить у въезда в селение плакат, чтобы фары машин выхватывали из темноты надпись: «Лучшая эмилианская кухня». Выбор блюд — самый скромный: вареное мясо, жаркое из филейной части и местное вино ламбруско — крепкое, темное, с того берега По, красное вино реджанских холмов с огненной, мгновенно тающей пеной.

А если мы выходили из селения, пересекая черту, за которой кончаются дома, то видели, как долину заливают широкие потоки света, словно над ней сейчас взойдет луна. Но это продолжалось всего мгновение: автомобиль проезжал и скрывался за поворотом дамбы.

В энциклопедии Треккани на странице 709-й XXIX тома сказано, что Лудзара — маленький городок, известный со времен франков, где произошла жестокая битва между герцогом Вандомским и принцем Евгением Савойским. Далее говорится, что Лудзара принадлежала когда-то роду Гонзага и до сих пор здесь сохранились кое-какие следы владычества этих герцогов. Указывается, что число жителей, включая окрестные деревни, превышает десять тысяч, что городок находится менее чем в километре от реки По и что здешние земли чрезвычайно плодородны. Энциклопедия умалчивает, что в соседних селениях Лудзару называют гузкой каплуна — там, мол, самые лучшие земли на всей Паданской низменности (но это явное преувеличение; просто скажем, что там одни из самых лучших земель Паданской низменности), на них выращивают сорта пшеницы, неизменно получающие премии на выставках, виноград, кормовые травы, разводят рогатый скот; вечером на окрестных дорогах пахнет фиалками, и аромат фиалок смешивается с запахом сыра, называемого «реджано» (из Реджо), а также «пармиджано» (или «пармезаном», то есть из Пармы). Можно сказать, что Лудзара расположена между двумя мостами через По — мостом Гуасталла, приблизительно в шести километрах от селения, и мостом Боргофорте — в десятке километров.

Мосты в годы войны были взорваны, и немцы во время отступления словно обезумели — они не знали, как переправиться на другой берег: не было ни лодок, ни других плавучих средств. Многие бросались к крестьянам и хватали все, что могло держаться на воде, — чаны, в которых давят виноград, корыта. То и дело озираясь, так как боялись появления партизан, немцы вежливо спрашивали, не найдется ли гражданской одежды. Те, кто успели переправиться, кричали с противоположного берега, и их крики, перелетая через реку, медленно и зловеще кружили над рекой, как воронье, что только увеличивало тревогу оставшихся на этой стороне; многие немцы рассчитывали переправиться, вырывая колья из заборов и связывая их наподобие плотов, или же галопом въезжали в воду верхом на конях и тонули. Потом два-три дня по реке плавали трупы немцев и лошадей.

Река очень опасна для пловцов: легко угодить в яму, тебя засасывает в омут, откуда не выплыть. Купаться жители Лудзары начинают в июне, когда По уже мелеет и на ней появляются первые песчаные островки. Велосипеды лудзарцы оставляют в лесу, рядом с велосипедами землекопов, работающих там с восьми утра, ибо в это время года начинаются работы по укреплению речного берега. С грохотом пролетают по реке моторки, участвующие в ежегодных гонках Павия — Венеция, и все сидят на бережку и болеют.

Наступает лето, и тут вспоминают поговорку, что По каждый день требует себе в жертву утопленника. Под вечер на берег приходят влюбленные парочки и располагаются под ивами; поцелуи чередуются с легкими пощечинами — это бьют надоедливых комаров. Когда зеленый убор лесов желтеет, жителей вновь начинает тревожить мысль о наводнении. Огромные массы темной воды почти каждый год обрушиваются на дамбы, заливают прибрежные земли и леса, и тогда дровосекам и лесникам приходится туго. Они до первого снега сидят все вместе на берегу вокруг костра и поджаривают на огне ломтики поленты, нанизанные на заостренные прутики. Наступает зима, деревянные утки, поставленные на воду, чтобы привлечь пролетающих птиц, становятся белыми от инея; весла лодок покрываются сосульками. Чтобы плыть в тумане, прибегают к помощи компаса или дымят сигарой: если дымок плывет направо, значит, надо грести так, чтобы он все время плыл направо.

Когда По вздувается, дичи куда больше, чем когда вода спадает. Свет луны будоражит птиц, в полнолуние их пролетает тут несметное множество. Дикие утки снимаются с рек, которые зимой замерзают, и направляются в Египет и Турцию; но в марте — апреле они вновь возвращаются на север и очень спешат: пора класть яйца. В 1953 году два черных гуся с красной шеей прилетели из Сибири. Иногда уставшие птицы целыми стаями садятся отдохнуть и засыпают; они опускаются там, где течение реки более медленное и спокойное. Однажды шесть хвостатых уток, летевших в сторону низменности, спали на лету, но по очереди одна из них бодрствовала и следила, чтобы остальные не сбились с пути, — так мне рассказал Романо, который со своим приятелем Маньосом проводит на берегу По от двенадцати до шестнадцати часов в сутки и выражается на особый манер.

Многие в моих краях говорят красиво. Например, один лудзарец объяснял на диалекте, какое время дня самое прекрасное в Лудзаре: это когда он зимою выходит из тепла (он служащий в муниципалитете), и ощущение холода доставляет ему наслаждение, которое он сам затрудняется объяснить.

«Я пробегаю мелкими шажками метров десять — пятнадцать, — говорит он, — а у меня над головой зажигаются уличные фонари. Я приветствую встречных коротким, отрывистым „чао!“ — так здороваешься, забегая под портики во время неожиданно хлынувшего ливня».

А для меня самое прекрасное время в Лудзаре — полдень и предзакатный час: почти полная тишина, царившая на площади, вдруг взрывается громкими велосипедными звонками; трезвон длится с четверть часа — это окончившие работу норовят проехать через площадь, только бы лишний раз ею полюбоваться; девушки на велосипедах выкатывают из дому и несутся через все селение, громко сигналя, чтобы обратить на себя внимание, и парни тоже вскакивают на велосипеды и мчатся вслед за ними.

Прежде я жил только воспоминаниями дострэндовских времен, поры, когда я носился как дикий конь и все удивлялся, как это люди не шарахаются в сторону при моем появлении. Мне было пять лет, и я слышал, как оглушительно грохочет булыжная мостовая родного селения под подошвами моих сандалий. Ворота моего дома были овиты побегами трилистника, и цветы казались светящимися капельками. Их можно сосать, потому что они сладкие. Я всегда так радовался этим цветам: пусть мой отец по уши в долгах, но мы никогда не будем голодать, потому что у нас полно трилистника.

Когда я был церковным служкой и нес во время крестного хода огромную свечу, едва ли не больше меня ростом, то смотрел на ее желтое пламя с синевой возле фитиля, боясь вздохнуть, как бы не погасить пламя, но колебания воздуха удлиняли его, оно становилось все уже и уже и то совсем исчезало, то вдруг вновь появлялось перед глазами, круглое, как золотая монетка. Помню огоньки продвигались вперед под кваканье лягушек в необозримой тьме долины, словно плыли по темной водной глади. Неожиданно луч выхватывал из темноты девичью головку, и я видел черную копну волос в ореоле света… А в церкви все склоняли головы при звуке колокольчика и потом снова поднимали при более протяжном звоне… волна воздуха — это молящиеся переводили дыхание — достигала алтаря, шевеля кружево моей накидки. И кусты боярышника — надо руками схватиться за ствол, сильно потрясти его, и красные ягоды сразу же упадут на землю, а сквозь ветви увидишь клочки неба, и кажется, что оно тут — в листве; опять тряхнешь куст, и все эти светлые блики вновь сольются воедино, как вода, а через мгновение опять примут форму крестов, многоугольников, кругов и других точно очерченных световых фигур…

Воды По лизали гребни дамб, казалось, поднимись река еще на два пальца, и дома потонут в этой жиже цвета кофе с молоком — вода действительно походила на кофе с молоком, — и водовороты, эти винтовые лесенки, словно приглашали спуститься и поглядеть, что там прячется на дне реки. Короткий поезд Парма — Лудзара почти касался боками кладбищенских оград, таких низеньких, что из-за них видны были женские головы в черных платочках… А еще помню лес: я бежал из него сломя голову, потому что ощущал на лице липкие нити паутины, крепко сжав губы, чтобы не вдохнуть тучами роящихся вокруг мелких мушек… Солнце первого июльского воскресенья — дня летней ярмарки — било в спину моим родственникам, переливаясь на шелку их жилетов; они в ожидании настоящего обеда ели стоя маленькие пельмени со сковородки, запивая их вином.

Ну, хватит воспоминаний. Нет, вот еще одно: вспоминаю своего деда Аугусто, который отправляется с собакой искать трюфели; мы идем — он впереди, я сзади — вдоль невысокой дамбы, и дедушка разговаривает с собакой, а потом опускается на колени возле ивы и втыкает палку, отваливая в сторону блестящие ломти земли — с великой осторожностью, чтобы не повредить грибницу, если она там окажется, но при этом разрубает надвое дождевого червя; собака, принюхиваясь, тычется носом в ямку, но дедушка отводит ее морду — так, мать ласково отстраняет ребенка от котла с дымящейся полентой… И еще: отблески каминного пламени падают на лицо бабушки, а она сует кукурузные початки в золу, где они исчезают, а потом появляются вновь — покрытые серой пылью и распухшие, негромким веселым потрескиванием приветствуя приход нового дня.

Хватит, действительно хватит воспоминаний. Мой друг Бруно своим письмом возвращает меня к действительности: «Дорогой Чезаре, такое селение, как наше, очень остро ставит проблему социальных отношений… Заметил ли ты, что наша молодежь красивая и сильная, но ее совсем ненадолго хватает?»

Теперь заставлю себя немножко остановиться на цифрах: бюджет нашей общины — 120 миллионов лир, шесть миллионов в год она тратит на призрение стариков, которых всего в доме для престарелых 45 человек; миллион — на отправку детей в лагеря на море и в горы, шесть миллионов — на медицинскую помощь. Уборщик улиц зарабатывает 36 тысяч лир в месяц, собирая мусор в тележку, запряженную осликом. Неграмотных почти сотня, легковых автомобилей — 140, мотоциклов — 250, грузовиков — 60 и очень много мопедов. Из Лудзары в 1952 году уехало 205 человек, а приехало 209; уезжают охотнее всего в Милан, потому что туда всего три часа езды по железной дороге и по воскресеньям можно возвращаться. Все, кто приезжают, первым делом идут на кладбище, потому что культ мертвых у нас силен. (Рассказывают, как один земляк вернулся в родное селение, которое покинул пять лет назад, в собственном автомобиле только для того, чтобы похвастаться им перед одним типом, которого ненавидел; но враг его давно умер, так что выходит, он ненавидел того, кого уже не было в живых.) У нас красивое кладбище с фотографиями на фарфоре почти на всех могилах; когда смотришь на эти лица, кажется, что это единая семья. Некоторые даты приводят в изумление, потому что, когда я был мальчишкой, многие казались мне совсем старыми, а теперь надписи говорят, что умерли они кто пятидесяти, кто сорока пяти лет. Мой отец, например, умер в сорок восемь лет; я считал его дряхлым, а теперь сам старше своего отца на четыре года и вовсе не чувствую себя стариком.

Вокруг кладбища — поля, земельные наделы, у кого — две биольки, у кого — сто, а всего — десять тысяч биолек, и, возможно, первым начал пахоту как раз тот, кого сегодня опустили в могилу. Только одни земли в Лудзаре стоят около 11 миллиардов лир. Как за землей ни ухаживай, этого всегда мало, и каждый месяц года несет нам заранее известные опасности.

В январе боятся, что померзнут виноградные лозы, их засыпают снегом, чтобы уберечь от мороза. Но главным образом все заняты починкой сельскохозяйственного инвентаря — лопат, грабель, мотыг — и изготовлением жестких метел — их не напасешься для уборки хлева и гумна.

В феврале иногда приходится не спать ночь, ожидая, когда отелится корова. При молодом месяце разливают в бутыли вино. Чистят уборные, и тогда посреди ночи на улицах вдруг раздается мычание вола и дребезжащий грохот повозки по асфальту.

В марте, поскольку отнимают телят от маток и ведут на продажу, увеличивается производство молока — того пенистого молока, от которого, когда пьешь, остаются белые усы и надолго перехватывает дыхание в горле; потом проводишь рукой по губам, и легкие вновь наполняются воздухом, а ты стоишь и, сам того не замечая, улыбаешься.

В апреле вскапывают землю под кукурузу, уничтожают разных насекомых, чтобы вредители не ели семена (мы говорим «земля» — это всего одно слово, но, когда она крошится, видишь, что там масса насекомых и всего прочего); на заре видны следы разных животных, словно ночью земля совершенно не та, что на рассвете, когда она покрыта длинными аккуратными рядами всходов — зеленая полоса рядом с коричневой.

В мае косят траву, собирают вишню и черешню, по стенам домов тянутся вверх деревца с желтыми, розовыми, белыми ветвями, и в детстве я не понимал, как те, кто живут в этих цветущих домиках, могут быть несчастливы, иметь какие-либо неприятности. «У него все конфисковали», — говорили взрослые. И действительно, как ни прозрачен воздух, как ни ласков солнечный свет в послеполуденные часы, но, если у испольщика или арендатора два года подряд случится плохой урожай, он не в состоянии оплатить векселя.

В июне убирают хлеб, по второму разу косят траву, на верхушке высоких возов с сеном обязательно восседает маленький мальчик. Поскольку ирригационных каналов очень мало, на полях стоят рассыпающие дождик поливальные установки, и в белых веерах воды то и дело вспыхивает радуга. Женщины отправляются на По стирать белье в те места, где после паводка осталось хоть немного прозрачной воды. Они выходят из селения на рассвете, толкая перед собой тачки, и потом долгие часы стоят по колено в воде; как бы высоко они ни подтыкали юбки, подолы у них всегда на два-три пальца мокрые, и некоторые уходят переодеться, прячась за тополями а тем временем выстиранное белье сохнет на откосах дамб. К вечеру они возвращаются в селение вместе с батраками, крестьянами, землекопами, пылят по дороге босыми ногами, а за спиной у них на реке полыхают розовые и оранжевые огни заката. Они везут с собой в селение воспоминание об этом восхитительном уголке; в неверном свете велосипедных фонариков белеют в темноте наваленные на скрипящие тачки груды простынь.

В июле окулируют виноградные лозы, и крестьянин среди дня может часок отдохнуть; жена его выстраивает в ряд перед домом поварешки, сковородки, помятые алюминиевые кастрюли и еще не остывший, сияющий внутри медный котел. Сезонницы — сборщицы риса — возвращаются из Пьемонта исхудавшие, лица все в веснушках; почти всегда они успевают вернуться как раз к ярмарке, где каждая истратит немножко заработанных лир.

В августе вывозят на поля навоз, поливают новые побеги, которые дадут виноград только на следующий год; потом наступает уборка свеклы — кто продает ее сахарным заводам, а кто использует на корм скоту. Арбузы кладут остужать под струю в поилки, делают вырез, чтобы посмотреть, достаточно ли красные, а кое-кто проверяет их зрелость на слух, постукивая по кожуре костяшками пальцев; охотнее всего арбузы едят без ножа, согнувшись над куском, вбирая грудь, чтобы не облиться, но все равно лицо наполовину исчезает в ломте и появляется затем все в семечках и соке. Продавец арбузов Пьерино рассказывает, что одна богатая старуха целый час проторчала у его лотка, перебирая арбузы, и ни один ей не понравился. Наконец она вроде бы выбрала подходящий, но все-таки не взяла его; мол, очень неудобно нести. Тогда Пьерино ответил: ничего, синьора, приходите завтра, мне привезут арбузы с ручками. Люди стоят и болтают до трех часов ночи у лотка Пьерино и оборачиваются, только когда мимо молнией проносится автомобиль, кто-нибудь успевает заметить номер и говорит: Парма, Реджо, Мантуя. Разговор продолжается; из окон дома для престарелых то и дело доносится кашель стариков.

В сентябре закладывают зеленую массу на силос (есть старые ямы, есть и новые башни), срезают сахарный тростник, убирают кукурузу, пашут, заготавливают глиняные кувшины, и начинается сбор сладких сортов винограда, особенно «белого». Мысль уже устремляется к рождеству, ибо повсюду виднеются тыквы — их выставляют на солнце на крышах домов или на гумне. Из тыквы приготавливают тыквенные лепешки — одно из вкуснейших блюд в мире. Даже последние бедняки не отказывают себе в этом лакомстве в сочельник, хотя они и кладут в лепешки сыр, который имеет какой-нибудь недостаток, к примеру посторонний привкус, ибо стоит он не 1200 лир за килограмм, а вполовину дешевле.

В октябре кончается сбор винограда, и его начинают давить; в селение продолжают, как и в сентябре, приезжать из ближайших городов какие-то типы с вечно зажатой в зубах зубочисткой — это агенты-посредники. В октябре же чистят канавы, приводят в порядок тропы на дамбах, готовят землю к севу пшеницы, мотыжат, боронят и снова вносят инсектициды, сеют рожь, ячмень. На крошечной железнодорожной станции под ногами всегда увидишь раздавленную веточку винограда. Первые туманы обычно спускаются где-то около 30 октября; мчащиеся мимо селения большие грузовики замедляют ход и включают фары. На По уже ничего не разглядеть: вдруг слышится всплеск весла, и из тумана перед тобой внезапно появляется нос лодки, а на ней охотник, иногда с раскрытым зонтом. В восемь часов вечера чужеземцу может показаться, что все уже улеглись в постели, а на самом деле в кафе, остериях сидят по меньшей мере триста-четыреста человек — сквернословят, дуются в карты или сражаются на бильярде. Теперь пришло к нам в селение и телевидение: чтобы посмотреть телевизор, установленный в темном закутке кафе, нынче по вечерам уходят из дому люди, которые раньше ложились спать с курами.

В ноябре на виноградниках подрезают лозы, удаляют сухие, потом растягивают лозы на земле, положив на них камни, копают ровики, чтобы начать посадку черенков, то есть обновляют старую лозу, поврежденную филлоксерой; очень хороши черенки, поступающие из питомников Раушедо. В середине месяца заканчивают косить траву, не доят больше коров, туманы сгущаются, становятся черными, а люди уходят в себя и молча ныряют в этот туман. Когда они выходят на улицу, изо рта у них клубится пар и вид какой-то нездешний. Там, где на коротких участках туман рассеялся, кое-кто останавливается поболтать и поглядеть на прохожих, которые неожиданно появляются из свинцовой мглы, пересекают залитое светом пространство, чтобы так же внезапно вновь исчезнуть в тумане; откуда-то доносится то велосипедный звонок, то гудок автомобиля, из окошечка остановившейся машины выглядывают чьи-то лица, и тебя спрашивают, как проехать к Карпи. Это месяц святой Лючии, которую изображают с блюдом в руках, на нем лежат ее глаза, она для ребятишек Лудзары что-то вроде Бефаны, подарки детям кладут в чулок.

Теперь подарки куда разнообразнее, чем когда я был маленький, однако в мои времена были круглые палочки из нуги, назывались они «бальдезио» и стоили пять чентезимо штука, такие вкусные и твердые, каких нынче уже не делают. На пасху детям дарят крашеные яйца, настоящие, а не шоколадные, с желтой, красной или голубой скорлупой, и дети, которых в другие дни не заставишь съесть крутое яйцо, на праздник уничтожают по шесть-семь штук зараз, чтобы попробовать пасхальные яички всех цветов. Но этот обычай уходит в прошлое, как и другие, например «чукуна»: это когда двое состоят в незаконной связи или женятся уже слишком пожилыми, весь городок в одну прекрасную ночь собирается у них под окнами; дождавшись, когда они улягутся спать, все вдруг выскакивают из укрытий с кастрюлями, сковородками, крышками, коровьими колокольчиками и поднимают адский шум. Однажды окно распахнулось, и мужчина в нижнем белье выстрелил в толпу из ружья.

В декабре переливают вино, расчищают дороги, а некоторые еще не закончили приводить в порядок свои виноградники. Кто не сделал этого раньше, закалывают свинью: такой свиной колбасы, какую делают в моем селении, нигде не сыщешь, но ее не продают, хватает лишь для местного потребления; в прежние времена, когда вы приходили в дом к крестьянину, он угощал вас хлебом и колбасой. Хлеб у нас — нередко причина разлада между детьми и их матерями: матери вечно находят хлеб в шкафу без корочек, без горбушек, которые сильнее прожарены и хрустят на зубах. Теперь мало кто печет хлеб дома, все ездят в пекарню и везут хлеб в корзинке, привязанной к багажнику велосипеда; так он едет у всех на виду, и прохожие оборачиваются поглядеть на него. В декабре идет снег, и народ толпится под тянущимися вдоль улиц портиками; когда прохожий укрывается от непогоды под портиком, он стучит ногами и отряхивает с себя снег, словно утка, только вылезшая из воды. Потом лудзарец возвращается домой, и жена вытаскивает у него из постели «священника», то есть деревянный футляр, внутрь которого вставляется жаровня, простыни так нагреты, что обжигают тело, и он растягивается на постели, неизменно вскрикивая от удовольствия: «Ах!»