Сократ и афиняне

Джада Джала

Джала Джада

Сократ и афиняне

 

 

Повести и рассказы

 

Повести

 

 

Сократ и афиняне

На агоре стоял невообразимый шум, особый гул: смесь голосов и скрипов. Кричали все: люди, овцы, козы, свиньи, лошади, петухи, гуси, ослы, мулы, коровы и все остальные. Скрипело все: телеги, настилы, дощатые и камышовые перегородки между столами с товарами, сами столы, лавки, двери, сандалии и все остальное. Афиняне и приезжие спешили на рынок. Уже мелькают то тут, то там агораномы, рыночная полиция, ситофилаки, метрономы, прометреты, озабоченные тем, чтобы торговля шла без обмана и с пользой для государства. Мулы, ослы и лошади тащат тележки с амфорами, с бочками, с мешками и с какими-то тюками. Рыбаки несут корзины, доверху наполненные судорожно вздрагивающей рыбой. Рабы несут мешки с хлебом или лениво плетутся за хозяином, неся складной стул для него. Рынок поделен на круги, и в каждом из них — свой товар. Протискиваясь среди шумной толпы, выкриками предлагают свой товар торговцы лепешками и холодной питьевой водой. Между головами людей мелькают шлемы приезжих (афиняне надевают шлемы, только покидая свой город) и изредка — остроконечные шляпки женщин. Торговля обычно идет до полудня. После полудня все убирается до следующего дня.

Сократ любил в это время толкаться на агоре. В Афинах сейчас не так много приезжих, как бывало в прежние годы. Раньше здесь бывали и торговцы, и политики, и те, кто приезжал полюбоваться великими произведениями искусства знаменитого города. Много людей на агоре с утра толпятся около постамента со статуями героев и олимпиоников, где вывешивают извещения о народных собраниях и вопросы, которые на них будут рассматриваться. Здесь можно увидеть проект предлагаемых законов или списки граждан, назначенных для отправки в военный поход. Здесь собираются эфебы, готовящиеся к военной службе. Вот записка, судя по обещанной сумме, богатого гуляки, который назначил гетере Панталии место и время встречи: «Божественная Панталия, выбранная богами для радости, жду тебя с горящим сердцем и с кошельком персидских золотых монет в 20 мин у Итонских ворот на закате солнца». В небольшом кружке из пяти-шести человек разгорелся нешуточный спор о готовящейся театральной постановке. Здесь, у этого постамента со статуями героев и олимпиоников, идут самые ожесточенные споры о ведении войны и заключении мира, о постройке новых кораблей и возведении зданий, храмов, святилищ на Акрополе, на Агоре, в Афинах. Многие видные политики — Ксантипп и Мильтиад, Фемистокл и Аристид, Эфиальт и Кимон, Перикл и Фукидид, Никий и Алкивиад — начинали свою карьеру со споров на Агоре. Вот и сейчас кто-то из честолюбцев, готовясь к предстоящим выборам, тоже решил укрепить свою репутацию умного человека, добропорядочного гражданина и опытного политика. Но мысль выбрать для этого кого-либо из известных людей полиса — не совсем удачная, если ты сам не готов для такого уровня споров. Но хуже того, что решил этот безумец, не придумаешь: он осмелился втянуть в беседу Сократа.

— Хайре, мудрейший Сократ! Говорят, что с помощью твоих советов многие в прежние годы сумели стать большими политиками. Не дашь ли и мне несколько таких ценных советов, как управлять государством, чтобы оно процветало и набирало силу?

— Хайре, любезный Лекон! Ты уже мудр, чтобы слушать мои советы, — начал Сократ, ожидая, как и Лекон, чтобы около них собралось побольше народу. Афиняне с первых же слов Сократа притихли, зная, что если уж он начинает хвалить самовлюбленных задир, то едкая ирония не заставит себя долго ждать. Для глупцов с неоправданно высоким самомнением такая встреча может окончиться и позором. Так оно и вышло для Лекона — человека именно такого разряда. — Ты так умен и рассудителен, что решил сначала учиться тому, чем собираешься заниматься. Этим ты на стадию превзошел всех эллинов и афинян в достоинствах. Если ночью Селены нет, люди ходят с факелами. Учение — это факел в темноте жизни. — Безобидная фраза Сократа вызвала град насмешек в адрес Лекона, известного двумя своими качествами: невежеством и чрезмерными амбициями. Высокое мнение о себе, причем ничем не обоснованное, граничило у него с манией величия. Поэтому намеки Сократа могли оставаться неясными лишь для самого Лекона да для некоторых подобных ему ротозеев. Лекон, приняв хвалебные слова за чистую монету, еще пуще надулся от важности.

— Не уходи от разговора, Сократ. Я ведь тоже могу дать полезные советы некоторым мудрецам. Так будем же полезны друг другу, — последнюю фразу Лекон произнес с таким сарказмом, что свидетели этой беседы чуть не попадали со смеху. Полагая, что этот смех — оценка тонкости его юмора, Лекон входил в раж. — Вот ты вроде бы самый известный мудрец среди афинян. Ну и что? Чему ты можешь меня научить, чего я не знаю?

— Дорогой Лекон, ты так говоришь, будто было бы лучше, если бы я был самым известным глупцом среди афинян, — безобидно пошутил и Сократ.

— Клянусь Зевсом, Сократ, афиняне слышали, как Ксантиппа кричала на весь квартал так, что было слышно от Милетских ворот до Диахаровых, что мужа глупее, чем ты, нет не только в Аттике, но и во всей Греции, ибо ты, будучи мудрее любого софиста, денег за обучение не берешь. Живешь беднее, чем самые глупые из эллинов. Многие афиняне, кажется, готовы согласиться с твоей женой, — язвил Лекон, купаясь в удовольствии от своего остроумия и мудрости, подмигивая окружающим и ужимками подчеркивая особое значение, которое он придает словам «ты мудрее».

Дружный смех афинян, столпившихся вокруг, говорил о том, что среди них немало тех, кто поддерживает мнение Лекона, неразумно пожелавшего потягаться в остроумии с Сократом. Смех толпы испугал стоящую неподалеку лошадь, и она громко заржала, усилив веселье публики.

— Любезный Лекон, я слышал, что ты интересуешься не только политикой, но и хорошо разбираешься в лошадях. Скажи, хорошее ли это животное, пожелавшее принять участие в нашей беседе?

Лекон неторопливо и важно повернулся к лошади, стоявшей позади него. Оглядел с видом знатока, и чувствовалось, что ему нравится, когда его считают знатоком лошадей. И важно изрек:

— Судя по породе, да!

— А как ты думаешь, милый Лекон, много ли у нее денег?

Наступила тишина. Заметно было, что вопрос Сократа поверг в недоумение не только одного Лекона, но и многих присутствующих.

— Как у лошади могут быть деньги?! — возмущенно ответил Лекон. — Ты же не сумасшедший, чтобы задавать такие вопросы!

— Спасибо, дорогой Лекон, что не сомневаешься в моем здравом рассудке. Но тогда, чтобы и я не сомневался в твоем, помоги мне ответом на такой вопрос: почему лошадь, не имеющая денег, может быть хорошей по природе своей, а я, не имеющий денег, не могу быть хорошим человеком, если я родился с хорошей душой?

Отхохотавшись, толпа стала, скучая, расходиться, видя, что Лекон, набрав полную грудь воздуха, раздувает щеки, шумно выдыхает и снова набирает, и снова выдыхает, но не может ответить ничего внятного на такой, казалось бы, простой на первый взгляд вопрос Сократа. Отвернувшись от собеседника, Лекон побежал, напоминая собаку с поджатым хвостом.

— Хайре, Геронакс! Фортуна не покидает опытных охотников, — говорил Сократ, разглядывая на повозке связанных зайцев, а в большой клетке — дроздов и жирных фазанов. — Видимо, отец выучил тебя многому, а ты сумел сохранить и преумножить его знания и опыт.

— Хайре, Сократ! — радостно отвечал польщенный охотник. — Быстроногая Артемида не оставляет меня и братьев без своей помощи. Здесь лишь демонстрация, а настоящая добыча дома. Если захочешь, чтобы Ксантиппа приготовила тебе к ужину дичь, приходи к нам домой, сам выберешь, что пожелаешь.

— Спасибо, Геронакс, но твой товар мне не по карману. Ячменная лепешка, смоченная в разбавленном вине, — вот мой завтрак. А Ксантиппа, если и научилась готовить дичь, то только благодаря тому, что помогала поварам в богатых домах.

— Да, Сократ, ты прав. Основные покупатели — люди богатые. Нам же, охотникам, и самим дичь перепадает лишь по большим праздникам, иначе не выжить. Сети и силки для птиц дорогие, а хорошая охотничья собака стоит на рынке почти как раб. Ножи, ремни и другое снаряжение тоже недешево. Да-а, не самые лучшие времена… Война распугала не только людей, но и зверей, птиц и даже рыб. Многие леса и рощи пострадали от пожаров. Исчезли и волки, и лисы. Раньше в горах водились пантеры, теперь о них совсем не слышно. Не скоро заживут раны у людей и земли от этого безумия. Расплодились лишь мухи да шершни.

— Так ты, Геронакс, тоже считаешь войну видом общего безумия? — лукаво спросил Сократ, смеясь. — Я полагал, что такая мысль пришла в голову лишь мне одному…

— Благоденствия вам, Сократ и Геронакс, — вмешался в разговор продавец овец и коз. — Не только леса и рощи пострадали. Посмотрите, что стало с пастбищами! Негде пасти лошадей, коров, коз и овец. Все затоптано, испорчено или полито кровью. Водоемы и реки загрязнены, полны гнили, мусора и трупов животных. Кустарники на склонах вытаптываются и исчезают, потому что в летнюю жару скот угоняют в горы. А внизу их вырубают те, кто оставляет животных на равнине: чтобы кормить коз, обрезают молодые ветки с листочками. Не осталось дубов, негде собирать желуди, чтобы кормить свиней.

— Ты прав, Эвипп, от неразумной войны пострадали все: и люди, и животные — домашние и дикие, и земля, и водоемы — реки и озера, и растения, и горы, и равнины, — лицо Сократа стало цвета печали — серым. — Гнев богов за неразумность людей велик. Потеря добродетели — потеря могущества и славы. Любезные Геронакс и Эвипп, если вы меня простите, что мешаю вашей торговле, то я бы хотел рассмотреть с вами один вопрос, на который у вас, возможно, найдется более полный ответ, чем те жалкие догадки, что есть у меня.

— Не только мы, но и все, кто собрался тебя послушать, Сократ, охотно примут участие в беседе. Но, как мне кажется, Сократ, ответ на вопрос, который ты собираешься искать, ты уже нашел и без нас. Ты, видимо, хочешь, чтобы мы тоже узнали то, что ты нашел, — под улыбки собравшихся сказал Эвипп, указывая рукой на людей, которые полукругом встали около повозки Геронакса, прижав бедного мула к колесу так, что он нервно оглядывался и мотал головой, словно размышляя, лягнуть или укусить кого-либо из давящих на него.

— И что это за вопрос? — спросил кто-то нетерпеливо позади Сократа, который, обернувшись на голос, хитро прищурил глаза и улыбнулся.

— Если ты похож на отца, когда тот был молодым, не только лицом, но и своим желанием побыстрее все узнать, то, я думаю, ты один из сыновей Лизиса.

— Ты прав, Сократ. Я — Фаррасий, младший и единственный оставшийся в живых его сын. Остальные шестеро ныне тихо лежат в кипарисовых гробах в общей могиле по дороге к роще Академа, — молодой человек отвернулся, чтобы скрыть невольные слезы.

— Знаю твоего отца, передай ему поклон и пожелания иметь силу, чтобы пережить такое горе. Не раз видел его работу в эфебионе. Замечательный мастер своего дела. Вырастил тысячи крепких телом и духом афинян. Работа педотриба требует не только умения метать копье и диск, быстро бегать и далеко и высоко прыгать, хорошо бороться, плавать и ездить верхом, но и любви и настойчивости, терпения и целеустремленности.

— Хайре, Сократ, хайре, — послышалось со всех сторон, когда он вошел в цирюльню Авгия.

— Доброго дня всем! Клянусь собакой, Авгию самый маленький доход от меня. Кудри мои повыпадали…

— Или, слышал, Ксантиппа повыдирала, — добродушно съязвил кто-то из-за чужих спин.

— Не прячься, Поликл, я твой голос хоть среди сотен голосов мулов и ослов на агоре безошибочно узнаю, — ответил Сократ под хохот собравшихся. — Мне, может, не так повезло с женой-красавицей, как тебе с Телесиллой. Но моя родила мне троих сыновей. Ты же, видимо, одну из самых красивых женщин Афин ласкаешь плохо, что она никак не может осчастливить тебя наследником. Может, дело как раз в кудрях, и стоит некоторым мужьям их повыдергивать, чтобы не соблазнялись их красотой другие женщины, и тогда дома проку от них будет больше.

Под хохот афинян, раздавшийся по поводу намеков Сократа, Поликл поднялся, махнул добродушно рукой и примирительно промолвил:

— Опасно с тобой шутить, Сократ. Но это наше общее с Телесиллой горе — жалеем, что у нас нет детей, хотя мы прожили вместе счастливо уже почти два десятка лет. Нет для эллина больше горя, чем умереть, не оставив наследника. Мы решили усыновить сразу двоих и будем заботиться о них не меньше, чем о родных.

— Извини, Поликл, я не хотел обидеть тебя. Шутка получилась плохая. Брачные боги милостивы. Эрот щедр на подарки семейным парам. Вы еще достаточно молоды, все может измениться к лучшему. Я впервые стал отцом, достигнув акмэ, тогда как в этом возрасте многие уже имеют нескольких взрослых детей. А доход Авгию от меня действительно малый: хоть я и философ, но носить длинные волосы, как многие философы, не могу, волос на голове нет, ушли, наверно, вместе со способностью понимать, что, где и кому нужно и можно говорить, с кем и как шутить, да и вместо бороды и усов у меня лишь редкая мягкая щетина.

— Сократ, дорогой! — вскричал, не отрываясь от дела, хозяин. — Если бы я тебя не знал, подумал бы, что ты сбиваешь цену за работу. И волосы у тебя на голове еще водятся, хотя и стали мягче, чем в молодости, и до лысины дело еще не дошло. Я с удовольствием побрею тебя бесплатно, даже если и в этот раз ты откажешься объяснить, почему раз в полгода сбриваешь бороду, а потом отращиваешь снова. Для меня немалый доход — уже сам твой приход. Большая честь — брить бороду, пусть небольшую и мягкую, великого мудреца Греции. Посиди еще немного, вот обслужу Дикеогена, он спешит домой: у него жена на сносях, и Сарпедона быстренько, он еще с вечера договаривался со мной, что побрею его сразу, как он придет, — медленно, но громко изрекал цирюльник, чтобы слышали как можно больше людей вокруг, указывая на удивленного толстого колбасника, у которого и жены-то никакой не было, и на лохматого и всего обросшего ламповщика, который ни о чем таком не договаривался.

Авгий льстил искренне, но не без корысти, понимая, что вслед за Сократом сейчас потянутся сюда те, кто и не собирался сегодня в цирюльню. Придут послушать шутки и беседу Сократа многие. Так что бесплатное бритье Сократа окупится многократно.

Хитрый Авгий, чтобы задержать у себя Сократа подольше, под выдуманными на ходу предлогами отодвигал его в очереди, а когда уже тянуть дальше было нельзя, стал брить его так долго и тщательно, с перерывами, давая Сократу вести беседу, что поденщик на соседней скамейке успел обслужить четверых клиентов. Сократ все понимал и не возражал против этих маленьких уловок хитрого цирюльника, который к тому же был еще и его соседом через улицу. С ним Сократ особенно подружился, когда в сражении при Потидеи Авгий продемонстрировал мужество, достойное гражданина великого полиса. В том сражении, когда Сократ вытаскивал из-под упавшей лошади безрассудно храброго Алкивиада, от наседавших спартанцев их прикрывал Авгий с несколькими афинянами. И пришлось бы афинянам выкупать своего будущего стратега и знаменитого уже тогда мудреца, если бы Авгий не подоспел вовремя.

По давно приобретенной привычке Сократ сидел с закрытыми глазами, пока Авгий работал с его лицом. Беседе это не мешало: многих Сократ узнавал по голосам.

— Хайре, Авгий! — раздалось вдруг очень громкое приветствие, почти крик.

— А-а, Зопир, входи, пусть боги охраняют тебя, — приветливо ответил цирюльник и пояснил удивленным таким воплем присутствующим, — мой родственник. Зопир долго путешествовал на Востоке, где и пострадал от разбойников: получил сильный удар по голове. С тех пор плохо слышит, поэтому очень громко говорит. Он — физиогномист. Зарабатывает себе на жизнь тем, что по чертам лица человека может рассказать о его характере и предсказать его судьбу.

Все обернулись к мужчине, которому на вид было никак не меньше пятидесяти. Неимоверная худоба, взлохмаченные седые волосы и борода, а особенно кожа, выжженная и высушенная солнцем, приобретшая темно-коричневый цвет, — все говорило о непростой и нелегкой судьбе физиогномиста.

— Очень интересно, — Сократ, отстранив руку Авгия, тоже повернулся к Зопиру. — Очень интересно. Как можно предсказать по лицу человека то, что известно только богам?

Зопир понял, что Сократ что-то сказал, обращаясь к нему.

— Я плохо слышу. Говорите громче, — почти прокричал он, однако взгляд его был приветлив.

— Он говорит, что несчастье произошло с ним более десяти лет назад. Временами ему кажется, что слух возвращается. Но надежды у него уже нет, — опять пояснил Авгий.

Сократ громко повторил свой вопрос.

— Ты прав, — ответил Зопир, с интересом рассматривая лицо Сократа. — Боги не все сделали доступным разуму человека.

— Иначе люди с помощью разума сравнялись бы с богами по знаниям, — пробубнил Сократ сквозь пальцы Авгия, который намыливал ему щеки.

— Но утаенное боги позволили угадывать по знамениям и знакам, — продолжал Зопир, который явно не услышал реплики Сократа. — Гадания дополняют знания.

— Если знамения и знаки богов правильно угадать, то есть увидеть и понять, — продолжал Сократ странный диалог с полуглухим Зопиром.

— Так считает, я слышал, и признанный дельфийским оракулом самым мудрым среди греков афинянин Сократ, — кричал во все горло Зопир.

Услышав имя Сократа, на громкие вопли Зопира, к великой радости Авгия, стали собираться люди, которые вскоре перестали вмещаться в цирюльню. Пришлось всем выйти наружу и разместиться во дворе. Сократ с намыленной щекой сам нес свой дифф (стул без спинки), а за ним Авгий нес буковый стол (гордость хозяина) с инструментами, рассказывая, что этот стол в свое время перешел к нему по наследству и что он, Авгий, тоже передаст его сыну — вместе с ремеслом, в котором тот уже большой мастер, и что его уже стали приглашать в богатые дома побрить хозяев, и что он ни дня не сидит без дела. Ножки стола были сделаны в виде львиных лап.

Вышедший одним из последних Зопир остановился, склонив голову набок, и снова стал внимательно разглядывать лицо Сократа.

Собравшиеся ждали диалога, и его начал Сократ.

— Истина у богов, — начал Сократ громко, но голос сорвался, и пришлось откашливаться. — И как же, любезный Зопир, нам узнать истину?

Зопир услышал, но было видно, что он в чем-то сомневается или над чем-то думает.

— Я уже сказал, — начал он, и голос его при этом был намного тише, — что согласен с Сократом: люди узнают истину с помощью разума и гаданий.

— Да, дорогой Зопир, я это слышал. Мечи неоднократно касались моего щита, но Фортуна пронесла их мимо моей головы, — Сократ, не желая обидеть собеседника двусмысленным намеком, про мечи сказал тихо, но окружавшие их люди услышали и заулыбались комизму ситуации: Зопир, ссылаясь на Сократа, не знал и пока не догадывался, что с ним и разговаривает.

— Прояви терпение, не обижайся на мою непонятливость и объясни другое. Вот пример. Алкивиад, опираясь на свои знания, призывал афинян на Сицилийский поход. Никий, опираясь на свои знания, призывал афинян отказаться от похода. Кто из них был прав, афиняне узнали позже, когда трагедию уже нельзя было исправить.

— Нужно было узнать волю богов! — прокричал Зопир.

— Мудрый совет, дорогой Зопир. Очень мудрый. Так тогда и сделали. Принесли богам жертву, богатую и щедрую. Алкивиад заплатил стоимость сотни быков. Все толкователи в один голос говорили, что боги благоприятствуют походу.

— Я не афинянин. И, кажется, это было давно, — извиняющимся голосом орал Зопир, — и что случилось?

— Беда! Случилось тогда большое несчастье, милый Зопир. Погиб весь афинский флот. Десятки тысяч достойных граждан Афин тоже погибли или были проданы в рабство. Немногие вернулись из того похода. Значит, не поняли богов или поняли неправильно.

— Так надо было посоветоваться и послушать мудрых, а не кого попало! — опять начал кричать Зопир. — Почему не спросили Сократа?! Почему с ним не посоветовались?!

Последнее замечание забавляло зрителей, которые поняли, что Зопир своего собеседника в лицо не знает. И когда он говорил о Сократе, он не подозревал, кто сидит перед ним. По тону же его было ясно, что Сократ для него — большой авторитет, почти равный богам.

— Любезный Зопир, не полагаешь ли ты, что советы Сократа, который, как он сам утверждает, ничего не понимает в военном деле, могли привести к еще худшим результатам, чем деяния двух выдающихся стратегов Афин своего времени?

По выражению лица Зопира было видно, что пренебрежительные слова собеседника о Сократе задели его за живое. Поэтому, вероятно, он еще громче и еще более сердито заорал:

— Да чего ты можешь знать, что Сократ говорил и говорит? Если чего-то слышал, то, наверно, от таких же любителей подолгу сидеть в цирюльне, — кольнул Зопир и, скосив глаза на живот Сократа, за нанесенную обиду мстительно и с убийственным сарказмом продолжил, — чтобы на кривых и коротких ногах не носить по агоре такой же большой, как у Вакха, живот.

Чем искреннее были слова Зопира и его обида за Сократа, тем комичнее становилась ситуация. Авгий давно перестал брить Сократа: уронив инструменты, он хохотал, держась за живот, согнувшись и спрятавшись за широкую спину своего клиента, который сидел с наполовину выбритым серьезным лицом.

Хохота за своей спиной и вокруг Зопир по болезни слуха, бедняга, не слышал. А вид улыбающихся людей за спиной Сократа он, вероятно, воспринимал как одобрение и поддержку удачной иронии над собеседником, который позволял себе так неуважительно отзываться о Сократе. Подбодренный поддержкой зрителей, Зопир еще грознее вопрошал сидящее перед ним марсообразное лысое чудище — недобритое и окончательно брошенное Авгием на произвол судьбы. Мучительного стона умирающего от смеха Авгия Зопир не мог слышать.

— Ты что, сам с ним беседовал, что так уверенно за него говоришь?! — продолжал наседать Зопир на сидящего с намыленным лицом Сократа. И уже по его интонации было ясно, что такая уродина, как этот посетитель цирюльни, никак не может быть живым участником или хотя бы даже свидетелем бесед Сократа. — Он тебе сам сказал, что ничего не понимает в военном деле?!

Ответ, услышанный Зопиром, ошеломил его. Он, пораженный, замер, не находя слов. Он, глухой, теперь стал еще и немым, потеряв дар речи от удивления.

— Не только в военном, дорогой Зопир, — кричал Сократ, стараясь из-за громкости не утерять ласковые нотки в голосе. — Он всем говорил, что знает только то, что ничего не знает…

— А другие, — Зопир пытался героически спасти ситуацию, — а другие «мудрецы» (уничижительные кавычки были поставлены тоном и гримасой), проводящие жизнь на агоре да в цирюльнях, и того меньше знают, даже того не знают! — Зопир прерывающимся от возмущения голосом продолжал ехидничать, заступаясь за Сократа, о котором знал лишь понаслышке.

— И все-таки, дорогой Зопир, не сердись на меня и ответь на вопрос, который я не могу самостоятельно прояснить себе…

— А что ж ты у Сократа-то не спросил, если с ним беседовал, — не терял надежды Зопир, вопросом выражая все еще не до конца рассеянные сомнения в правдивости слов собеседника, утверждавшего, что беседовал с самым мудрым из греков — самим афинянином Сократом! И, не утерпев, опять съехидничал:

— Может, он тебе объяснил, да только ты не сумел понять, а?

Сократ оставил иронию без внимания, видя, что собравшиеся, будучи не в состоянии слушать их дальше, разбегаются от цирюльни в разные стороны, хватаясь за животы, ойкая и айкая со слезами на глазах. А встречным, которые пытаются узнать, что случилось, мучительно всхлипывая, машут руками, показывая в сторону цирюльни, куда направляются новые афинские граждане, следом за которыми рабы несут складные стулья, чтобы было удобно общаться сидя.

— И все же, будь любезен, Зопир, ответь: должен ли человек, намеревающийся что-то делать, знать эту работу?

— Конечно, должен знать! Что за глупый вопрос! Иначе как он будет ее — работу — выполнять?!

— В самом деле, глупый вопрос. Но не сердись, милый Зопир, на мою старческую непонятливость, скажи: своим ли умом или божественным он должен это знать? — задал Сократ не совсем понятный вопрос.

— Еще глупее, чем первый вопрос! — воскликнул Зопир, оглядываясь и ища поддержки у зрителей, которые понемногу стали успокаиваться, прислушиваясь к разговору. — Божественный ум бывает только у богов. У людей — свой, человеческий.

— У Алкивиада свой, у Никия свой, — подхватил Сократ, — у Зопира свой, у Сократа свой…

— Ты Сократа не тронь! — возопил Зопир, как ужаленный, начиная понимать, что этот «колченогий», как мысленно назвал он собеседника, мягко, но неумолимо к чему-то его подталкивает.

— Если истина — у богов, а человек пользуется своим умом, который не может понять истину богов, то получается — никто не прав: ни Алкивиад, ни Никий, ни Зопир, ни Сок…

Сократ опасливо осекся одновременно с раздавшимся воплем радости Зопира, которого озарила удивительно ясная, простая и, как он посчитал, великолепная мысль:

— Кто прав? Кто прав? — передразнил физиогномист собеседника. И сделав паузу, выпалил: — Сократ прав! Он имеет божественный ум!

— Только один Сократ или все люди? — не унимался клиент Авгия. Последний собирался все-таки завершить начатое дело и добрить Сократа.

— Многие, — кричал во весь голос Зопир, поймав ускользающую мысль. Поглядев же на босые пыльные ноги и заношенный хитон сидящего, добавил:

— Но не такие босяки и оборванцы, как некоторые любители по утрам точить лясы в цирюльне.

Прозрачный намек Зопира вызвал новый взрыв хохота окружавших их людей.

— Любезный Зопир, — не отставал зануда от начинающего уставать физиогномиста, который теперь уже не на шутку рассердился, — не запутывай меня, пожалуйста. Даже если один человек обладает божественным умом, достойным истины богов, то ответь на главный вопрос, откуда и как он взял божественный ум?

Зопир ответа не знал, но выкрутился из ситуации более чем достойно.

— Если ты каждый день, — Зопир опять проверял собеседника, желая поймать его на обмане, подсказывая «каждый день», хотя об этом разговора раньше не было, и полагая, что с таким оборванцем и занудой даже добрейший Сократ не будет беседовать каждый день, — если ты каждый день беседуешь с Сократом, то у него и спроси. Я не философ, а физиогномист.

— А скажи, Зопир, — пришел на помощь родственнику Авгий, держа растопыренными пальцами лысую голову Сократа и желая продолжения разговора, боясь, что беседа закончится и собравшиеся разойдутся, не побрившись, хотя поденщики работали сегодня не покладая рук, радуясь заработку, который уже сейчас в три или четыре раза превосходил обычный, ежедневный, когда Сократа в цирюльне не бывало, — можешь ли ты что-либо сказать об этом моем клиенте по чертам его лица?

Зопира, минуту назад сникшего от усталости, этот вопрос оживил. На его лице появились признаки радостного возбуждения. Глаза хищно блеснули.

Сократ улыбаясь доброжелательно смотрел на сердитого Зопира, который, наклонившись, стал рассматривать большую голову собеседника со всех сторон. Отстранив руку Авгия, он отступил на шаг назад и, откинувшись, молча рассмотрел сбоку выпуклый высокий лоб Сократа, потом, приблизившись вплотную и вытянув шею, сверху долго смотрел на покатую неровность лысого черепа. Видно было, что осмотром он остался доволен. Обойдя еще раз, бормоча себе под нос и хмыкая, он остановился перед молчащим Сократом. Первая же реплика Зопира вызвала такой взрыв гомерического хохота, что шумная агора на мгновение удивленно затихла, животные вздрогнули, а вороватые птицы, слетавшиеся к рынку, чтобы поживиться зерном или чем-либо другим, разом вспорхнули испуганной стайкой.

— Внешность, в целом круглый, как винный бурдюк, — заявил Зопир безапелляционным тоном, не допускающим даже мысли о возражении, — со всей очевидностью свидетельствует о порочной и сладострастной натуре!

Вердикт был беспощадный, и многим собравшимся в этот день на Агоре афинянам, которые верили не только гаданиям, но и гадалкам и физиогномистам, он раскрыл Сократа, которого они хорошо знали, совсем с другой стороны. В умах многих доверчивых афинян Сократ в одно мгновение, кажется, растерял все, что накопил за всю жизнь.

Лицо Сократа оставалось невозмутимо спокойным. Хохот собравшихся и это спокойствие еще более раззадорили Зопира, который смех толпы воспринял как подтверждение правильно угаданных характеристик сидящего перед ним «урода».

— Высокий лоб и тупой нос говорят об упрямстве, по силе не уступающем обладателю такого же большого лба — ослу.

Если бы Сократ был одной из свай, которые устанавливают в портах Зеи, Мунихии и Пирея, то второй удар загнал бы его в землю наполовину. Новый взрыв хохота вызвал даже у известного своим безразличием к окружающим событиям осла Даймониония, пришедшего вслед за Сократом на агору и ожидающего его неподалеку, протест, выраженный в виде дикого рева, который услышал даже Зопир. Он тут же торжественно вскинул руки над головой и не менее громко, чем друг Сократа, воскликнул:

— Клянусь Дионисием! Вот свидетельство родства, — и указал на старого Даймониония. И, сделав эффектную паузу, продолжал:

— Бычья шея — это признак силы, который в сочетании с другими чертами доказывает, что этот человек способен проявить недюжинное упорство и бычье терпение в удовлетворении своих порочных наклонностей, — физиогномист замолчал и победно оглянулся в сторону агоры, где продавали скот. Оттуда, словно в ответ на его немой вопрос, тут же раздалось бычье мычание. Не такое громкое, как крик осла, но по лицам смеющихся Зопир догадался, что угадал и подвел язвительный итог:

— Стадо чувствует присутствие вожака… Большой лукообразный нос — явный признак любителя совать его в чужие дела и посплетничать. Вздернутый курносый нос говорит о высоком самомнении и зазнайстве. Хвастовство и болтливость явствуют из изгибов губ и очертаний рта. Мясистые губы кричат о порочной страсти к дешевым продажным женщинам, подобным тем, что встречаются в портовых кабаках, и к красивым мальчикам.

Казалось, что вся агора собралась сегодня у цирюльника Авгия. Давно в Афинах не было такого смешного представления, даже в театре во время комедий. Афиняне шли из булевтериона, отложив на время дела Совета, из гелиэи прибежали запыхавшиеся судьи, даже из библиотеки Панэции пришли люди, которые намеревались сегодня заняться серьезными делами.

Даже на Пниксе, где иногда собиралось почти все взрослое население Афин, насчитывающее до десяти тысяч человек, никогда не было так шумно, как сейчас у цирюльни Авгия. А так весело — уж точно никогда! Смеялись и те, кто был в это время у храма Гефеста, у святилища Афины, в колонном зале, у алтаря двенадцати богов и у алтаря Зевса, смеялись пританы в Толосе, в Метрооне — храме матери богов, в Нимфее — павильоне с фонтанами. Скульптурный ряд «Герои» был обвешан людьми, как виноградными гроздьями. Одним словом — все собравшиеся на агоре с утра потешались над Сократом. Там, где нельзя было смеяться вслух и громко, улыбались молча. Может быть, впервые после начала и окончания Пелопонесской войны, афиняне, метеки, приезжие и даже рабы смеялись беззаботно и от всей души, как дети.

Люди подзадоривали Зопира. Раздавались выкрики — добродушные и злые:

— Молодец, Зопир! Поддай старичку! Тоже мне — мудрец, который ничем не помог своему полису!

— Вот оно — настоящее лицо этих учителей мудрости!

— Все правда! Такой он и был, только мы, слепые, не видели!

— Других испытывал — вот теперь тебе самому испытание пришло! Нравится?!

— Что, неприятно правду о себе слушать?!

— Глупость говорит глухой физиогномист!

— Как Сократ это терпит! Сбрось его в Аид, Сократ! Не позволяй ему позорить гражданина великих Афин!

— Ответь, Сократ!

Одна небольшая, но дружная группа начала скандировать: «Со-крат! Co-крат! Со-крат!»

— По форме и цвету глаз я вижу, — продолжал Зопир, — что передо мной человек, который находится в постоянной печали от неудовлетворенной жадности. Черный цвет в сочетании с маслянистостью отражает страсть говорить и делать другим пакости, натравливать людей друг на друга. Вражда, ссоры, скандалы — вот стихия, приносящая истинную радость и удовлетворение его владельцу, бездельнику и болтуну. Морщины на щеках — следы мелочного тщеславия, выступившего наружу. Борозда на переносице должна насторожить всех его знакомых, ибо она указывает на злопамятство и на мстительный характер.

Чем больше говорил Зопир, тем серьезнее и задумчивее становился Сократ. Он уже не слушал Зопира и не слышал гомерического хохота собравшихся вокруг людей.

То ли жара так подействовала, то ли безразличное состояние Сократа, то ли были еще какие-то другие причины, но смех, достигнув какого-то порога, вершины, пика, быстро стал стихать. Новые реплики Зопира еще продолжали вызывать смех, но уже не такой громкий, дружный и радостный, как несколько минут назад.

Если бы кто-то мог в это утро посмотреть на агору сверху, с высоты птичьего полета, то он увидел бы, как внизу люди, казавшиеся черными точечками, сначала со всех сторон устремились к одной точке и сбились в большое темное пятно. А через некоторое время от этого пятна стали отделяться такие же точки, которые, сливаясь, превращались в темные ручейки. Большое темное пятно вокруг цирюльни Авгия стало «усыхать», уменьшаться. Сузившись до небольшого пятнышка, оно как бы стабилизировалось: отдельные темные точки продолжали то подходить к большому пятну и сливаться с ним, то отрываться от него и удаляться.

— Обвислые щеки говорят о неутолимом аппетите. Когда бы и сколько бы ни предлагали покушать, обладатели таких щек всегда примут это предложение с радостью. Лысина свидетельствует больше о верности жены, чем о достоинствах ее владельца, — продолжал свои разоблачения Зопир.

— Хорошее от хорошего просто так не уходит, — пошутил кто-то по поводу волос, покидающих голову. Но на него сразу так зашипели со всех сторон, что он смущенно пробубнил:

— Я же просто так, ничего не хотел сказать плохого…

У Зопира от громкого говорения, вероятно, запершило в горле, он стал часто прокашливаться. Наконец, совсем устав, и вовсе замолчал.

Наступила тишина, которую снова прервал Авгий, обратившийся к своему клиенту:

— Что скажешь на это, Сократ?

Было странным то, что, хотя Авгий произнес имя Сократа обычным голосом, Зопир его услышал.

— Кто Сократ? — не понял он, и, прогоняя догадку и сомнение, с надеждой переспросил: — Где Сократ?

При этом он таращил глаза то на Авгия, то на его клиента, которого только что терзал, как жертву, посмевшую неуважительно прикоснуться к имени Сократа.

— Да, любезный Зопир, я есть тот самый Сократ, о котором ты так хорошо отзывался. Спасибо тебе, и извини, что сразу не сказал, кто я, а начал вести с тобой беседу на заинтересовавшую меня тему. Очень уж она интересна и давно меня волнует.

Окаменевшая на миг физиономия физиогномиста стала расплываться в улыбке, а потом послышалось некое подобие шипения змеи вперемешку с клекотом орла, бульканьем водопада, рыком льва и еще какими-то неясными и трудно определяемыми звуками. Зопир, из глаз которого лились слезы, положил руки на крепкие плечи Сократа. Наконец из этого бурлящего котла ударил фонтан таких громких и визгливых звуков, что — уже вторично за этот день — агора на миг замерла, животные вздрогнули, а птицы разом всей стаей вспорхнули.

— Дорогой Сократ, я не стыжусь, это слезы радости и счастья, оттого что исполнилась мечта встретиться с тобой, побеседовать… А чего это я так кричу?.. Я… — заволновался еще больше Зопир. — Я… слышу… Сократ, я снова слышу нормально! Это чудо! Оно от радости, от счастья!!!

Теперь во всей агоре смеялся лишь один человек. И этим человеком был счастливый Зопир, к которому от потрясения вернулся слух.

Собравшиеся смотрели на Сократа и ждали, когда Зопир досмеется.

— Зопир прав, — кратко, громко и четко заявил Сократ, вызвав бурю чувств у слушателей. И возгласы удивления, и смех, и слова возмущения и даже проклятия — все посыпалось со всех сторон. И было не совсем понятно, кого ругали: то ли физиогномиста Зопира, сбросившего покрывала, обнажившего истину, то ли Сократа, который вдруг предстал в таком неприглядном виде…

— Зопир прав, — повторил Сократ. — Все так и есть. Но я свои низменные вожделения с юности подчинил разуму. Поэтому вы жили рядом, — обратился он к собравшимся афинянам, — с другим Сократом и знаете другого Сократа, а не того, которого увидел Зопир. И все-таки, любезный Зопир, если теперь ты слышишь уже нормально, не мог бы ты проявить любезность и все-таки помочь мне до конца прояснить вопрос, о котором мы с тобой беседуем.

— Извини, Сократ, я от радости забыл, о чем мы беседовали, когда я был глухим? — с улыбкой спросил Зопир.

— Если истина у богов, как ты утверждаешь и как я правильно тебя понял…

— Да, так. Истина полностью может быть только у богов.

— Как же поступать людям, если они ни разумом, ни гаданием, ни тем и другим одновременно не могут постичь истину? Мы прервались, милый Зопир, на том месте беседы, где ты запальчиво приписал мне божественный ум и не ответил на мой вопрос о том, все ли люди обладают божественным умом или это дано только некоторым.

— Только некоторым, дорогой Сократ. Только некоторым, иначе все были бы мудрецами.

— Чем же, по-твоему, мудрецы отличаются от не мудрецов, от остальных людей? Не можем ли мы вместе это выяснить, дорогой Зопир? И еще меня очень интересует: делают ли людей мудрецами от рождения боги или люди могут достичь этого своими усилиями?

— Я думаю, на примере твоего ответа на мои, извини, обвинения тебя в порочности и сладострастии, что делают людей мудрецами боги, но нужны и усилия самого человека. Я слышал, что на вопрос твоего отца, как ему воспитывать сына, оракул, который принес Хэрофонт из Дельф, гласил: «Не надо ему мешать быть самим собой!» Это значит, что боги уже предопределили твой путь от рождения. Но ты сам только что сказал, что они заложили в тебя столько порочного, что тебе пришлось проявить усилия, чтобы стать тем, кто ты есть. Правильно ли я рассуждаю, дорогой Сократ? — спросил Зопир, глядя на собеседника блестящими от радости, счастливыми глазами, на которых все еще не просохли слезы.

— Так как все это становится мне более ясным и понятным, думаю, что очень правильно. Тогда ответь еще на один вопрос, дорогой Зопир, что же надо для того, чтобы выбрать истинный путь, предопределенный богами, которые — видимо, для испытания человека — вкладывают в него от рождения еще и много порочного.

— Не оскорбляй богов, — раздался из толпы голос.

Сократ оглянулся на голос, но продолжал беседу с Зопиром.

— Учиться!

— У кого?

— У учителей мудрости, дорогой Сократ, — польстил собеседнику Зопир.

— Вот тут самый трудный вопрос, любезный Зопир, где мы с тобой не поняли друг друга. Ответь: если ты хочешь, чтобы твой сын стал хорошим гончаром, к кому ты поведешь его учиться — к гончару или к софисту, или к кому-то еще другому?

— Конечно же, к гончару.

— А если ты захочешь, чтобы он стал кузнецом, то к кому?

— К кузнецу.

— А если стратегом?

— Понятно же, к опытному военачальнику!

— То есть к тем, кто знает свое ремесло?

— К тем, кто знает свое ремесло хорошо.

— А кто знает свое ремесло хорошо, если никто из людей не может постичь истины, ибо она у богов? — продолжал испытывать своего собеседника Сократ.

Но Зопир теперь и не думал сердиться и обижаться, он очень хотел понять, к чему приведет их разговор. И не сомневался, что прикоснется к великой мудрости знаменитого афинянина, который с виду оказался совсем не таким, каким Зопир себе его представлял.

— Значит, никто и не может, дорогой Сократ. Но я чувствую, вижу по лицу, — засмеялся Зопир, вспомнив свою профессию, — что у тебя есть ответ. И не мог бы ты, дорогой Сократ, поделиться им с нами, — физиогномист обвел рукой вокруг себя, указывая на изрядно поредевшие ряды слушателей.

— Я полагаю верным то, что знает каждый афинянин с детства.

— Что же это за знания, дорогой Сократ?

— Афиняне знают, что в каждом человеке есть от рождения его собственный деймоний, или гений — дитя богов. Оно и дает возможность каждому человеку стать божественно мудрым, каким бы ремеслом он ни занимался.

— Но почему же тогда не все люди становятся мудрецами? И гончары, и кузнецы, и банщики, и лекари, и пекари, и повивальные бабки, и софисты, и скульпторы, и цирюльники, и корабельщики, и кожевники, и виноделы, и все другие бывают и хорошими, и плохими. Не скажешь ли, мудрый Сократ, как им всем стать обладателями божественной истины хотя бы в своем ремесле?

— Секрета нет, дорогой Зопир, я уже сказал, это знает каждый афинянин. Поэтому им даже неинтересно слушать наш разговор, видишь, они расходятся.

— Я в Афинах недавно и многого не знаю. Буду очень благодарен тебе, Сократ, если испытаешь, как говорят те, кто тебя знает, и меня на моего деймониона.

— Ты продолжаешь забавляться, дорогой Зопир, над стариком, спрашивая о том, что сам прекрасно знаешь. Почему же не каждый человек является мудрецом, если в каждом есть дитя богов, как ты сам думаешь, ответь мне честно.

— Потому что деймоний, если он дитя, должен расти. Надо его воспитывать, как и любого ребенка, — проявил смышленость Зопир, изо всех сил стараясь не отставать от хода мыслей почитаемого им Сократа.

— Точнее никто бы не мог сказать, Зопир. Ты ухватил саму суть дела. И кто может помочь в этом?

— Понял! Понял! — закричал Зопир так громко, как кричал, когда был глухим. — Как же я сам до этого раньше не додумался! Это же так просто! Учителя мудрости помогают пробудить, взрастить и воспитать деймония в себе, а не учат ремеслу. Но если ремесленник не разбудил своего гения, то он никогда не станет истинным мастером. Тогда ему никогда не достигнуть божественной истины. Божественную истину в своем ремесле может постичь только тот, кто с помощью учителей мудрости разбудил в себе дитя богов, своего гения. А с помощью мастера научился своему ремеслу. Держать молоток и зубило научит скульптор, но для того чтобы создать произведение искусства, нужно разбудить, вырастить, развить в себе своего деймониона. Нужно самому трудиться над собой! Так, как трудился ты, дорогой Сократ! Трудился так, что никто из афинян в течение почти 70 лет не заметил того Сократа, которым ты был бы, если бы сам не растил в себе своего деймониона! Я правильно все понял, дорогой Сократ? — на одном дыхании проговорил Зопир.

— А притворялся, что тебе нужен учитель, — устало ответил Сократ, глядя на своего нового и так неожиданно появившегося ученика.

Авгий уже заканчивал работу, когда чуткий слух Сократа уловил странную тишину, причиной которой явно не могли быть руки Авгия, куском холста вытиравшего ему щеки и уши. Странность была даже не в том, что исчезли звуки. Вместе со звуками исчезли движения, колебания, дрожания — все замерло. Сократ открыл глаза и на мгновение испугался — не ослеп ли?! Кругом было темно. Окружавшие Авгия и Сократа люди, как и все остальные на агоре, замерли, глядя на линию горизонта. От Пирея к Афинам наползала невиданная для этого времени года огромная черная туча. Надо сказать, что погода в Афинах всегда была предсказуема. Зима длилась недолго — один или иногда два месяца (гамелион и антестерион), но снег выпадал обильный, удивительно мягкий и ослепительно белый. В элафеболион начинались обильные дожди — с неба лились такие потоки, что снег исчезал за одну декаду. Становилось тепло, и начинали зеленеть деревья.

В мунихион дожди резко уменьшались, все расцветало в полную силу. В фаргелион дожди совсем редкие. В конце этого месяца и в начале следующего — скирофориона — афиняне начинали уборку урожая. В гекатомбеон и метагейтнион дождей не бывает. Жара обычно такая, что не только мелкие ручейки высыхают, но даже по руслу Иллиса можно ходить. Траву в долинах сжигала жара. Стада угоняли в горы. Люди прятались в тени деревьев и домов. Защитить от жары может еще стоя. Прохладу и дожди приносил боедромион. Скот возвращался на равнины. Начинали дуть холодные ветры. Осенью пашут и сеют. С середины пианепсиона корабли ставили на прикол, пока не стихнут в море ветры, шторма и бури. В мемактерион и посейдеон афиняне сучили козью шерсть, пряли лен, занимались хозяйственными и общественными делами.

Грозовая туча, клубясь, быстро росла. Резко потемнело и похолодало. Люди удивленно смотрели, когда жирное и обвислое черное брюхо тучи вдруг лопнуло, из шва и множества боковых трещин брызнул и тут же исчез ослепительно яркий свет, после чего наступившая тьма показалась мраком. Тут же раздался такой грохот, что все и всё: люди, дома, животные, деревья — казалось, невольно вздрогнули; задрожала земля, затряслись здания, деревья, статуи. Раздался треск, будто распороли небо по всем швам сразу. Никогда ранее не виданная старожилами Афин огромная туча, пришедшая с моря, накрыла великий город. Исчез не только сверкающий белизной пентелийского мрамора Парфенон, исчез весь Акрополь. Еще остававшиеся видимыми ступеньки Пропилеи как будто вели в скрытые клубящимися облаками небеса. Забрали в небо боги гордое творение Мнесикла, Калликрата и Иктина. В темной туче, во мраке стихии исчез труд гения Фидия и воли Перикла. И стала земля мрачной и холодной, как до огня Прометея. И люди стали выглядеть в тени грозной тучи такими же жалкими, беспомощными, неразумными и грязными, как и весь этот мир. Черное небо упало на замершую землю и накрыло темным покрывалом людей, животных и растения. Вслед за тьмой рухнуло на землю море воды. Не потоком, а плотной стеной упал дождь, заставляя прогибаться под тяжестью струй все на этом белом свете: люди бежали, полусогнутые, под плащами и накидками; обвисли, прижавшись к стволам, мокрые ветки деревьев; прогнулись под тяжестью воды, а кое-где и обвалились крыши домов, вызвав вопли перепуганных людей и рев животных. В мгновение ока агора опустела. Лишь несколько человек замешкались, укрывая свои товары, и теперь, скользя по жидкой грязи разъезжающимися в разные стороны ногами, растерянно бежали под кровлю ближайшей двойной стои, разделенной стеной надвое и имеющей с обеих сторон два ряда колонн. Не раз под кровлей этой стои Пойкиле Сократ вел оживленные беседы с софистами, со своими учениками, с другими гражданами. Был он свидетелем и того, как необычайно рыжий художник Полигиот изобразил на стене, разделявшей стою на две части, сцену взятия Трои, а Микон — сцену битвы афинян под предводительством Тезея с амазонками. Художники шутливо отгоняли Сократа, чтобы тот отошел в сторону — подальше от позировавшей Микону для вождя амазонок гетеры Амфросии, угрожая в противном случае изобразить его на картине в виде козлоногого сатира. Сцену Марафонского сражения в разное время дорисовывали Полигиот, Микон и брат Фидия — Пэоний.

Сократ закрыл глаза, и было у него видение: почудилось, что сидит он в железном ящике с окошками, летящем среди редких и жидких облаков, сквозь которые внизу видны высокие дома из белого и красного кирпича, поля, речки и озера. Но это не Аттика.

— Надо будет рассказать Платону, — Сократ вдруг с удивлением вспомнил слова своего ученика о том, что душа людей до рождения живет на седьмом небе, где видит многое из того, чего люди уже не могут потом вспомнить, — что и моя душа вспоминала и видела то, что она знала, когда витала на небесах выше облаков!

Вдруг аэролет (Сократ удивился неизвестно откуда пришедшему в голову слову «аэролет») резко пошел вниз, видение стало более отчетливым, будто смотрит он на Афины с высоты птичьего полета. При вспышках молний и раскатах грома вид города сверху был неестественным: он казался каким-то игрушечным и в то же время грандиозным и пугающим. Мимо пролетела большая мокрая сова, высматривающая в темноте — внизу, на земле — свою добычу. И почудилось Сократу, что рядом с ним появились два непонятных существа. Первое — чем-то очень похожее на Марсия: такое же колченогое и с копытами, но, правда, с хвостом, с рогами и с мохнатым свиным рылом вместо лица. Второе было облачено в какие-то странные одежды, каких Сократ никогда раньше не видел. Но больше всего его удивило то, как странно и по-разному они на него смотрели: первое — улыбалось ему, как старому знакомому, давнему приятелю, второе — взирало так, словно Сократ показывал ему невероятный фокус. Сократ открыл глаза — и видение испарилось: исчезли и город, и сова, и странные существа.

— Если бы дождь мог смыть пороки с людских душ! — с сожалением произнес Сократ в наступившей тишине, неизвестно к кому обращаясь. — Нужна гроза, способная потрясти закостеневшие в страхе и жадности души. Смыть налет черной усталости жизни, чтобы снова засверкала слава Афин и афинян. И прав педотриб Эвфранор, утверждавший: «Какие граждане — такое и государство». Сначала нужен сильный ветер, чтобы согнать облака в одно место в узком пространстве, а потом…

И, словно подтверждая слова Сократа, с моря подул сильный ветер. Поблекший остаток избавившейся от своего груза тучи он разорвал в клочья и разогнал по небу в разные стороны. Над Акрополем, вернувшимся на свое привычное место над Афинами, заиграла всеми красками огромная разноцветная дуга радуги. Ирида — вестница богов простерла длани над крепостью. Когда гроза начиналась, люди повернулись в сторону Пирея, на запад. Теперь, как по команде развернувшись кругом, на восток, они любовались самым прекрасным Акрополем на свете.

Очистительная гроза смыла пыль и грязь с листьев деревьев и крыш строений. Все засверкало чистотой и засияло богатством красок, словно заново возродившись к жизни.

Вместе со вспышками молний и грохотом грома пришло Сократу не только странное видение, но и озарение: он как-то вдруг и сразу понял то, что его заставляло непрерывно страдать. Ответ на мучительный вопрос оказался таким простым, что Сократ невольно вскрикнул, удивив посетителей цирюльни.

Понимая, что сегодня здесь ему делать уже больше нечего, он вышел. Ему надо было побыть одному, чтобы успокоить учащенные удары сердца, перевести дух от волнения, вызванного странным видением и неожиданным озарением.

— Это же ясно и просто, клянусь собакой: чтобы очистить души афинян от пыли, грязи и других наносов войны, чумы, поражений, голода, эпидемий, злобы, зависти, вражды, корысти — от всех духовных пороков, нужна очистительная гроза. Не природная, а духовная, в умах!

И теперь Сократ знал, как это сделать. Ответ пришел только что, это и было тем самым озарением, так взволновавшим старого философа. И ответ умещался в одном слове — «СМЕРТЬ», которое было каким-то непонятным образом связано с видением странных существ, не похожих на людей. И почему-то в голове назойливо вертелось неизвестное и неприятное слово, услышанное от Зопира, привезенное им с Востока, — «распятие».

Погруженный в раздумья, Сократ не замечал никого вокруг. Навстречу ему шел Анит — кожевник, который неожиданно возвысился в Афинах, опустевших после войны, эпидемий, массовых казней тридцати тиранов, когда лучшие умы полиса оказались в изгнании, умерли или были убиты и казнены. И хотя обычно каждый встречный возбуждал у Сократа желание завести с ним беседу, встреча с Анитом вызвала непонятную тоску. При виде этого самодовольного нувориша, возомнившего себя политиком, который, не стесняясь, кричал во время чрезмерных возлияний, что он-де «не хуже, а, может быть, даже лучше, чем Перикл!», у Сократа возникло редкое желание уклониться от встречи, а тем более — от беседы, отложив задуманное на потом, до другого случая. Только не сейчас! Но Анит, сопровождаемый своими прихлебателями и рабами, уже шел прямо на Сократа.

— Хайре, Сократ!

Не в правилах Сократа было не отвечать на приветствие людей, даже тех, которых он глубоко не уважал или даже презирал. Поэтому он остановился и, повернувшись к приближающемуся Аниту, ответил:

— Хайре, Анит!

— Удивлен, что ты один, без твоих молодых учеников, которые, говорят, даже ночью не оставляют тебя одного. Будто не хватает дня болтать, так они своими пустопорожними и бесполезными разговорами даже отдохнуть тебе не дают!

— Спасибо, любезный Анит, что печешься о моем здоровье. Но я не жалуюсь ни на учеников, ни на правителей, что не дают людям отдыхать или спокойно работать. Судя же по виду твоих сопровождающих, вероятно, тоже учеников, они по ночам не разговаривают, а молча пьют. Мои же ученики по ночам спят, как и я, и как все нормальные люди. Отдыхают, чтобы набраться сил жить в такое нелегкое время. С утра они занимаются своим хозяйством, у кого какое есть. А эти пустые разговоры, что они со мной целыми днями бездельничают, — распространяются неизвестно кем и зачем вот уже лет эдак двадцать и более! Не верь всяким слухам, любезный Анит. Верь своим глазам, что видят тех, кто каждый день с тобою рядом. Может, среди них есть такие, что днем бездельничают больше, чем мои ученики рядом со мной.

— Я бы хотел, как и весь наш полис, чтобы софисты учили молодежь делу, а не только мастерству морочить людям головы словесной шелухой. Молодые люди, вместо того чтобы помогать родителям по хозяйству и в делах, болтаются толпами по городу вместе с этими любителями жить за чужой счет, лишь ведя праздные разговоры про мудрость.

— Дорогой Анит, если ты со своими невыспавшимися друзьями (смотри, как они дружно зевнули при твоих мудрых словах, что молодежь нужно учить делу!) не очень спешишь по очень важным государственным делам, которые нужно решать на очень свежую голову, то не мог бы ты уточнить мне, непонятливому старику, некоторые свои слова, что, возможно, было бы полезно услышать не только мне одному?

— Что же тебе непонятно, Сократ? Я вроде говорю на греческом языке, — и Анит самодовольно оглядел свое окружение, вероятно, ожидая поддержки своей шутке.

Но спутники, то ли в самом деле еще не до конца проснувшиеся, то ли не понявшие глубины шутки Анита, то ли еще по какой-то иной причине, не только не засмеялись, но даже не улыбнулись. Они всем своим видом показывали, что торопятся, сожалея, что Анит вступает в беседу с Сократом.

— И в этом ты прав, любезный Анит. Все греки говорят на одном языке, но часто не понимают друг друга. Например, афинские и спартанские политики. Но я хотел, если позволишь великодушно, задать тебе несколько вопросов о другом.

— Хорошо, Сократ. Пусть будет по-твоему.

— Смотри, Анит, не отказывайся потом от своих слов, пожалев, что поторопился сказать «пусть будет по-твоему».

— Мне нечего и некого бояться в Афинах, — высокомерно и самоуверенно изрек напыщенный Анит.

— Скажи, любезный Анит, что значит «учить делу»?

— Учить делу — значит учить какому-либо ремеслу: земледелию, гончарному, торговому, кузнечному, военному или еще какому-то, — с чувством превосходства пояснил Анит, и было понятно, что он остался доволен своим ответом, таким ясным, простым и полным.

— Прекрасный ответ, клянусь Афиной красноречивой, — воскликнул Сократ. — Можно еще добавить: лекаря, пекаря, камнетеса…

— Как твой отец, — вставил Анит.

— Столяра, мыловара, флейтиста, цирюльника, литейщика, ювелира, маляра, ткача, перевозчика, кифариста, гравера, носильщика, ламповщика, трапезита, метронома, палача, глашатая, писца, счетчика, гребца, банкира, банщика, солевара, майевтика…

— Какой мастерицей, говорят, была твоя мать, — опять вставил Анит.

— Мельника, повара, позолотчика, погонщика мулов, хлебопека, судовладельца, певца, актера, поэта, грамматиста, педотриба, гоплита, скульптора, наездника, рыбака, моряка, грузчика…

— Довольно, довольно, Сократ, — вскричал Анит. — Ты что, решил нас замучить? Сколько ремесел, столько и дел, — разве их всех припомнишь и перечислишь!

— Ты прав, вероятно, и в этом, любезный Анит. Но скажи мне, старому и непонятливому, проявив терпение и не сердясь, какому же делу из всех перечисленных нас должны учить, как ты говоришь, софисты: одному, нескольким или всем сразу, а может быть, они должны учить какому-нибудь такому делу, которое ни ты, ни я не вспомнили?

— Да хоть какому-нибудь! — ответил Анит, уже сердясь на Сократову уловку, как он считал, выставить его дураком перед уже успевшими собраться вокруг афинянами. — Они же ничему не учат!

— Во имя светлых богов, дорогой Анит, не сердись на мою непонятливость и ответь на такой простой вопрос: тот, кто учит делу, должен ли сам знать это дело? Гончар — гончарное, стратег — военное, мельник — мукомольное, каждый — свое?

— Клянусь Зевсом, конечно! Чему же он будет учить, если сам ничего не знает и в деле не понимает!

— Любезный Анит, если мы это прояснили, не могли бы мы также уточнить, кого называть софистом?

— Это все знают, Сократ. Это те пустозвоны и мошенники, которые, обещая дать ученику мудрость, берут за это плату.

— Можешь ли ты, милый Анит, честный гражданин Афин, доказавший свою доблесть в борьбе с тиранией за восстановление демократических порядков в полисе, назвать имя человека или указать на такого, кто может подтвердить, что я брал плату деньгами или еще чем-то, когда он обратился ко мне с просьбой быть его учителем?

— Вряд ли в Афинах мы найдем такого человека, Сократ, кто осмелится на такую ложь. Все знают, что именно за то, что ты не берешь плату за обучение, тебе достается от Ксантиппы, поговаривают, что она даже поколачивает тебя за это, — съязвил Анит и продолжил скрытое обвинение. — Все знают также, что ты отказывался от платы даже таких своих знаменитых учеников, которые стали по воле богов ли или по мудрости, полученной от тебя, заклятыми мучителями афинян — Алкивиада и Крития.

— Если я не беру плату за обучение, то я, согласно твоим словам, не являюсь софистом, которые, опять же, как ты считаешь, должны учить делу. Любезный Анит, я, ослабший умом старик, совсем запутался в твоих словах. Если я не софист, то мне, получается, и не нужно учить молодых делу, пусть этим занимаются или софисты, как ты хочешь, или те, кто это дело знает, как мы выяснили только что. И что же тогда мне делать, мудрейший Анит, если я знаю только то, что я и не софист, и не знаю ни одного из вышеперечисленных нами ремесел? Могу ли я говорить всем, что ты, как один из авторитетнейших правителей, обязал меня учить молодых афинян мастерству морочить головы людей словесной шелухой? — закончил свою речь Сократ под всеобщий хохот уже достаточно большой группы жителей Афин.

— Вот ты и есть софист, — ткнул Анит пальцем в грудь Сократа. — Тебя не переговоришь, только и умеешь ловко болтать, развращая людей, особенно молодежь.

— Постой, постой, любезный Анит, — Сократ, расставив руки, загородил дорогу Аниту и его компании, уже было нетерпеливо тронувшимся в путь. — Ответь только на один вопрос. Кто именно — кто-то из софистов или, может быть, я — развратил твоего сына Фанострата, который в первый день весеннего праздника цветов и в дни поминовения усопших, забыв принести жертву богам, так «напробовался» свежего вина из пифосов, так навеселился в кругу домочадцев, рабов и даже детей, что, придя на ярмарку игрушек, учинил там погром и драку? Кто именно и какой словесной шелухой развратил твоего сына так, что алитарху пришлось с целым отрядом вооруженных палками полицейских успокаивать его и его пьяных дружков?.. Не скажешь ли, честный и достойный Анит, кто научил их такому делу, проводив эфебов на дозор или встретив с дозора, я уже не вспомню, пьяных, молодых и сильных, бить безногого Ацестора и меня, старика, который им в дедушки годится?.. Не скажешь ли, честный и достойный Анит, скольким судьям и какие ты дал взятки, чтобы откупить своего оболтуса от судебного наказания и отделаться лишь мелким штрафом? Кто его учил такому делу? Может, надо было платить другим учителям, и тогда бы не пришлось вносить штраф и давать взятки?! Может, чья-то «словесная шелуха» уберегла бы, клянусь собакой, его и тебя от позора! Может, надо было учить его такому делу, как добродетель! Или, например, таким, как воздержанность, мера, счет, наконец, чтобы он мог сосчитать, что пятый килик неразбавленного вина для его молодого организма уже вреден?.. Может, нужно было позаботиться, чтобы достойными были софронисты, косметы, педотрибы, — возможно, тогда бы сейчас было меньше затрат на штрафы…

— Прочь с пути, вздорный болтун! Ты ответишь, клянусь Зевсом, за клевету! — Анит с перекошенным от злобы лицом оттолкнул Сократа и пошел между афинянами, молча — выстроившимися по обеим сторонам дороги. За ним суетливой гурьбой шлепали сандалиями по пыли его притихшие и протрезвевшие спутники, полагавшие, что Анит пойдет в булевтерион — зал заседаний Совета, как намеревался, когда выходил из дому. Но он, пройдя мимо Толоса и миновав центральную галерею, направился прямо в гелиэю — здание народного суда.

Сократ же после беседы с Анитом долго бродил по агоре, но, кроме ответов на приветствия, ни с кем в беседу не вступал. Его не отвлекли от раздумий даже агораномы, разбиравшие жалобы покупателей, что обычно вызывало у него живой интерес и участие. Один из покупателей, размахивая руками, истошно вопил:

— Он, — и тыкал пальцем на торговца, — надул меня на две меры ржи! Подсунул заплесневевшую!

Другому не долили фасосского вина, третьего, покупавшего угрей из Копоидского озера, что в Беотии, обвесили, четвертому досталась протухшая рыба, пятому — пересушенный сыр и т. д., и т. п. — агораномам, как всегда, работы хватало. Но сейчас, после этой разорительной и губительной войны, когда кругом разруха и голод, бесчестье и обман достигли ужасающих размеров.

«Особенно плохо то, — думал Сократ, — что молодое поколение растет, воспринимая это временное падение добродетели как естественную норму жизни для всех времен. Нужна очистительная гроза, нужна гроза, чтобы напомнить, что было другое время, другие нравы, что жить иначе — можно!»

Взбудораженный желанием скорее взяться за осуществление замысла, сформировавшегося окончательно во время грозы, весь погруженный в его детали, он не вмешивался со своими советами ни в работу метрономов, следящих за правильностью мер и весов, ни в работу агораномов. Не поинтересовался он и тем, откуда зерно: ввезено через таможню или контрабандой. Не излил свою ядовитую иронию на головы трапезитов, которые при обмене денег считали чуть ли не добродетелью обсчитывать клиентов, особенно приезжих, которые не знали обменного правила и курса денег. Не стал приставать Сократ сегодня с вопросами и к купцам, среди которых оказалось немало судовладельцев, бывших к тому же и капитанами. Не заинтересовала сегодня необычно молчаливого философа даже шумная потасовка, в которой государственные рабы-скифы, жившие на территории ареопага и выполнявшие роль полиции, растаскивали дерущихся. При этом сами они получали и пинки, и удары, но свои короткие кинжалы и хлысты, висящие на поясах, в ход не пускали. Хотя могли бы, так как имели на это право. Не удивило и не вызвало комментариев со стороны Сократа и то, что молодой раб, резчик по слоновой кости, уже прославившийся в Афинах и за их пределами, был продан за баснословную по нынешним афинским временам цену — 40 мин, тогда как обычный раб-мужчина стоил 150–170 драхм, то есть около или чуть более двух мин. Кто-то купил красивую рабыню за 220 драхм. Сократ вспомнил, что когда-то путешествие из Египта в Афины обходилось, по словам путешественников, в 12 драхм.

Весь день Сократ обходил торговые ряды, заходил в мастерские кузнецов и литейщиков, в большие керамические эргастерии, где раньше работали до 100 рабов, а сейчас осталось лишь двенадцать; в столярной мастерской смотрел, как делали лари с вырезными накладками; поговорил с рабом по имени Диодот, исполнявшим обязанности секретаря государственного архива, о том, хранятся ли в архиве только документы или есть там и работы Анаксагора, имеются ли также речи знаменитых философов Парменида, Зенона Элейского и интересного молодого философа Демокрита из Абдер, надлежащим ли образом хранятся произведения Пиндара, Софокла, Еврипида, Эсхила, Аристофана.

Прошел через ряд, где продавали разных сборов мед. Но попробовать мед со склонов фиалковенчанной горы Гиметт отказался.

Немного оживился Сократ, когда услышал спор: какие петухи самые драчливые — танагрские или радосские? На его задиристое заявление:

— Я видел сильных петухов из Мелоса и Халкиса, а от танагрских и радосских всегда сильно пахнет чесноком, — обрушилось столько насмешек и колкостей, что Сократ, смеясь, стал размахивать рукой, словно отмахивался от наносимых ударов. Но от предложения посмотреть, а если есть деньги, то и поставить на выигрыш, Сократ отказался. Ему вслед раздавались насмешки, что, мол, сейчас цыпленок из Танагры отделает здоровенного петуха из Мелоса, как медведь козу, даже если этого петуха накормят чесноком до одурения. Не остался Сократ смотреть ни бой петухов, ни куропаток, ни перепелов. Не остановил его и грубый голос коротко, как раб, постриженного Мидия, расхваливавшего своих перепелов.

Не заинтересовал его и дикий танец игрока в кости, которому выпал самый удачный вариант — «удар Афродиты» — сразу четыре шестерки, в результате чего он загреб вместе с деньгами и заложенную во время игры кучу одежды вконец проигравшегося соперника, который стоял тут же, печальный и почти нагой, прикрывая срам лоскутом грязной тряпки, под дождем едких колкостей зрителей, которые во всем мире презирают и не жалуют неудачников.

У лавки торговца женскими украшениями Сократ остановился, но не для того, чтобы купить что-либо. Во-первых, у него для этого не было ни единого обола денег, во-вторых, большинство из этого набора ценимых женщинами вещей он относил к «ненужным», как и многое другое из того, что было на рынке. А остановило его воспоминание о причитаниях когда-то еще совсем молодой Ксантиппы, которая как-то на одном дыхании без запинки долго перечисляла, что есть у жен не только других учителей мудрости, а даже у жены соседа — цирюльника Авгия. Сейчас, глядя на разложенные перед ним украшения и предметы женского туалета, он словно снова услышал скрипучий и громкий, но такой родной голос жены:

— Ах, ты не знаешь! Не знаешь?! Я скажу, чего у меня нет! Слушай! Зеркало, пусть не такое дорогое, как из бронзы, пусть как металлический кружок, покрытый серебром, — насмехалась Ксантиппа. — Ножницы, бритва, гребни, воск, искусственные волосы…

— Зачем тебе искусственные, у тебя же свои чудесные, — попробовал остановить жену Сократ, но его голос утонул в череде только начавшегося списка вещей, нужных, как считала Ксантиппа, любой нормальной афинянке.

— …бахрома, головные повязки, растительные румяна, белила, благовония, пемза, шнурки, сетки для волос, покрывала, ожерелья, карандаши для глаз, полотняное платье, пояса, шпильки, плащ, длинное платье, щипцы для завивки, серьги, подвески, браслеты, брошки, кольца для ног…

— Я не собираюсь посадить тебя на цепь, как собаку… — пытался Сократ шуткой остановить жену, но ее уже прорвало.

— …печати, цепочки, перстни, мази, футляры, сердолики, веер, шафрановые духи, ботинки на каблуках, сандалии, кожаная обувь, белые туфли, сандалии с красными и желтыми подошвами… — далее уставшая Ксантиппа уже не могла продолжать и разрыдалась.

Сократ уходил из агоры, а в ушах стоял голос горько плачущей жены, которая даже сквозь рыдания продолжала перечислять, что у других афинских жен есть, а у нее нет.

— …туника с цветной каймой… кожаный пояс… ремешки… пеплос с каймой… веер в… форме лотоса…

Покинув агору, Сократ направился на юг, к Итонским воротам. Но, о чем-то подумав, решил заглянуть в театр Диониса и Одеон и свернул на восток к Акрополю.

Сократ шел вдоль южной стены Акрополя к театру Диониса, вспоминая, как здесь над ним потешались, заставляя танцевать сикиннис и даже кордак, комедиографы Афин — Эвполид, Телеклид, Каллий. Лучшим комедиографом, безусловно, был Аристофан, который в своей комедии «Облака» почти три десятка лет назад изобразил Сократа смешным софистом, который учит сына богатого гражданина путем обмана отказаться от уплаты долгов. В начале учебы сына отец радовался его успехам, однако, убедившись, что тот выучился обманывать не только чужих, но и собственного отца и теперь может его даже поколотить, приходит в отчаяние и проклинает деятельность софистов.

— Катарсис, безусловно, делает людей чище, — размышлял Сократ на ходу, — очищение от скверны удерживает людей от бесчестия. Но удержать от бесчестия — не значит сделать людей лучше.

Воспоминание о танце кордак напомнило печальный случай на пиру у Каллия, когда избитый мальчик-танцор сошел с ума и остался инвалидом-карликом на всю жизнь.

Улучшить природу людей может лишь майевтика, пробуждающая заложенную богами мудрость, которая помогает с помощью разума и подсказки богов через гадания вести добродетельную жизнь.

Когда-то театр был местом, где афиняне пели хвалебные песни (дифирамбы) в честь Диониса. Как-то сами по себе дифирамбы разделились на две группы: хвалебно-радостные, смешные, ироничные и хвалебно-печальные, грустные, тоскливые. Хвалебная песнь в честь праздничного жертвенного козла превратилась в трагедию, в противоположность которой возникла комедия, веселая и поучительная. Любовь афинян к зрелищам — веселым и печальным — привела к появлению специального каменного театра, который был возведен рядом с Акрополем. Он поместился между двумя храмами Диониса. В театре, где до Пелопонесской войны собиралось до 30 тысяч зрителей одновременно, Сократ бывал неоднократно и во время представлений, и во время репетиций, и просто так, как сейчас, — в пустом театре.

Сначала Сократ походил по театрону, то есть по зрительским рядам, которые ступенями поднимались вверх. Присел в первом ряду, где сиденья имели высокие спинки — здесь во время представлений обычно располагались магистраты и почетные гости: архонт-эпоним, стратеги, другие государственные мужи и иностранные посланцы. Театрон делился широкими проходами на три яруса, а лучеобразно расходящимися лестницами — на сектора. У него была давняя привычка, приходя в театр Диониса, считать сектора. Сократ привычно сосчитал лучи, их получилось четырнадцать. Улыбнулся от мысли, как много остается в жизни непознанного вокруг и в себе. Ведь он, прожив жизнь и сотни раз побывав здесь, так и не узнал, почему лестниц, расходившихся лучами и деливших театрон на сектора, именно четырнадцать.

Сократ поднялся на второй ярус, где, как он считал, лучше всего сидеть на первых двух-трех рядах: видно и слышно хорошо, а вот как потеют, сопят и топают актеры — не заметно и не слышно. Поднявшись на третий ярус, посидел на галерке, где обычно собирался люд, который ходил в театр на деньги, выделяемые по решению Перикла государством.

— Боги дали блага жизни всем в одинаковой мере. Если невозможно, чтобы во всем было так, то нужно сделать доступными всем афинянам хотя бы праздники, — будто слышал Сократ голос Перикла на Пниксе.

Хотя народные собрания проходили каждые десять дней и стали особенно многолюдными, когда афинским гражданам — не только магистратам, но и просто собирающимся — начали за это еще и деньги платить, выступления Перикла были нечастыми. В те дни, когда он выступал, все об этом знали заранее и собирались не только со всего города, но и из окрестных деревень. То, что говорил Перикл, было важно и всегда вносило в жизнь государства и каждого афинянина что-то новое, значительное и лучшее.

Капля уже закончившегося дождя, где-то задержавшаяся, догоняла своих собратьев и запоздало шмякнулась на крышу скены — здания, которое заменяло декорации. Хотя расстояние было больше сорока рядов, Сократ ясно услышал, что упала только одна капля. Звук же от нее не просто добежал до самого последнего зрительского ряда, а еще долго блуждал по театрону, перескакивая с рядов для мальчиков в ряды для эфебов, потом — на ряды для метеков и для женщин, которые допускались только на трагедии. На память пришла жена Перикла — прекрасная Аспасия, дочь афинянина Аксиоха и мелитянки Сиры, которая, нарушая афинские обычаи, выходила к гостям мужа, вела с ними беседу, участвовала в спорах о политике, об искусстве, о хозяйстве, доказывая, что женщина может быть умнее многих мужчин.

Спустившись вниз, Сократ походил по орхестру (конистру), где на полукруглом открытом пространстве между театроном и скеной актерами разыгрывались смешные и трагические сцены. На орхестру хор выходил через два прохода (пароды) — справа и слева. Рядом были два параскения — помещения, где актеры хранили костюмы и переодевались. За скеной Сократ увидел следы запустения: там лежали обломки театральных машин — для воспроизведения грома с молнией, для появления богов с высоты и много для чего другого. Проросшая через обломки камней трава пожухла, приобретя коричневатый цвет, от чего казалось, что все здесь заржавело. Тоска и уныние царили в том месте, где раньше всегда были веселое оживление и радость. Сократу расхотелось идти в Одеон, построенный по распоряжению Перикла, который дополнил гимнасархии в дни праздников еще и соревнованиями музыкантов и певцов. В Одеоне ставились лишь музыкальные представления, поэтому для улучшения акустики здесь была возведена куполообразная крыша, но зато не было подвижных декораций.

«Нельзя предавать свою судьбу. А это произойдет, если откажешься от того, чем занимался всю жизнь», — думал Сократ. И на память пришла одна беседа с прекрасной Аспасией. Воспоминание было настолько ярким, что Сократ не только увидел эту удивительно красивую женщину перед глазами, но и услышал все оттенки ее голоса.

— А скажи, милейшая Аспасия, что такое предательство? И к чему нам стоит его относить: к добродетели или к пороку? — спросил Сократ, слегка склонив голову набок, как делал всегда, когда собирался всерьез поговорить с собеседником.

— Знаю, Сократ, что ты вопросы задаешь неспроста. Поэтому дай немного подумать, прежде чем ответить.

— Мудрость твоя, Аспасия, достойна твоей красоты. Если бы политики, стратеги и торговцы были такие же любители подумать, прежде чем что-то делать, государство бы благоденствовало, а люди были бы счастливы.

— Спасибо, Сократ. Я думаю, что предательство состоит в том, что люди нарушают данное слово верности и лишаются доверия честных людей. И нельзя предательство относить к добродетели.

— Прекрасно сказано, Аспасия. Лучше не смог бы сказать никто — ни один из мудрецов, ни прошлых, ни нынешних. Однако не могла бы ты быть настолько любезна — терпение твое к непонятливости других так же велико, как и красота и мудрость твоя, — ответить мне еще на один маленький вопрос? Меня смущает в твоем блестящем ответе следующее: а что это такое «слово верности», несоблюдение которого есть предательство?

— На это, Сократ, я могу ответить сразу. Слово верности — это обещание всегда выполнять то, что говоришь.

— Если ты, милая Аспасия, обещала прийти на пир и забыла, будет ли это предательством?

— Конечно, Сократ. Гости соберутся, а того, кого ждут, не будет. Конечно, это предательство.

— Если обещала простить и не смогла, будет ли предательством?

— По отношению к доброте, да.

— А если в сердцах, обидевшись, пригрозила побить кого-то, но потом простила, тогда будет ли это предательством по отношению к доброте?

— Нет, это будет уже предательством по отношению к несправедливости.

— Будет ли предательство несправедливости добродетелью?

Аспасия засмеялась и ответила:

— Я знала, Сократ, что ты меня наставишь на правильный путь понимания предательства, но почему-то пока мой деймонион молчит. И я не скрою, что ничего ответить тебе не могу. Получается, что предательство по отношению к несправедливости — это добродетель. Значит, не всякое предательство есть признак порочности.

— Милейшая Аспасия, не стоит наговаривать на своего гения, дитя богов всегда в нас, мы лишь можем его разбудить и дать возможность заговорить. Оно уже ведет тебя по верному пути. Осталось расстояние меньше, чем от Акрополя до Пирея.

При этих словах Сократа все засмеялись, ибо путь, указанный им, был не очень-то и близок — более пяти стадий.

Свет и предметы порождают тени. Светлая жизнь и добродетельные люди порождают черную тень зависти у ничтожных людей. Воспоминания об Аспасии напомнили и о гнусном сочинителе никчемных комедий Гермиппе, который обвинил гордую жену Перикла в безбожии, в нарушении законов благопристойности, будто она завлекала в свой дом свободнорожденных красивых афинянок для гнусного ремесла, будто с ее помощью жены в постели Перикла помогали своим мужьям стать государственными мужами. Сократ с улыбкой вспомнил, как однажды Фидий по большому секрету показал на фризе Итонских ворот место, где он изобразил Аспасию, увековечив ее прекрасный образ в камне. Боль сострадания к бедной Аспасии холодной волной обволокла сердце старого философа. Последние годы ее жизни были полны тяжелых испытаний. После подлых обвинений ушел из жизни Перикл, за ним погиб в Карии ее новый муж Лизикл, скототорговец, ставший не без ее помощи прекрасным оратором и неплохим полководцем. Ее любимый сын — один из стратегов-победителей при Аргинусских островах — был обвинен в неуважении к афинским традициям. И когда афиняне осудили его на смерть, старая Аспасия сошла с ума. Она бродила по Афинам, спрашивая встречных, не видели ли они Перикла. И было неясно, о котором из них она спрашивает. И одним богам известно, кого из них она в эти мгновения вспоминала. Последняя встреча с этой удивительнейшей женщиной, настолько же прекрасной, как и мудрой, причинила Сократу невыносимую боль. Незадолго до своей смерти она встретила Сократа у Акрополя и не узнала его. Попытки напомнить о себе вызывали лишь дикий хохот и истеричные ругательства. Обливаясь слезами, Сократ оставил ее в покое.

Жалкие враги Перикла, не смея нападать на него самого, клеветали на тех, кто его окружал и помогал осуществлять его грандиозные планы. Лучшим способом вывести человека из себя служили грязные слухи о его жене. Многие пострадали. Про жену Мениппа в Афинах распевали оскорбительные песенки. Пели и про птичий двор Пирилампа, якобы снабжавшего Перикла диковинными в Греции павлинами, которыми он будто бы одаривал своих куртизанок. А трудолюбивого Метиха обвиняли в жадности до должностей — за то, что он руководил многими делами государства. По Афинам гуляло такое стихотворение:

Корабли строит Метих-полководец, Муку запасает Метих-торговец. Дороги он строит и сочиняет стих, В Афинах живет один лишь Метих.

Тоской и болью обволакивались все чувства и мысли от этих воспоминаний.

«Нужна очистительная гроза и молния, чтобы осветить, хотя бы на миг, наступившую темноту», — продолжал размышлять Сократ над своим замыслом. План вырисовывался уже в деталях, почти распределились роли участников начала событий, последствия которых не мог предвидеть даже такой мудрец, как Сократ. Он и раньше любил такие экскурсии по родному городу. Теперь они становились прощальными.

Через год над Сократом состоялся суд афинян, подстроенный им самим, в результате которого он хитроумно добился вынесения себе смертного приговора. Но надежды на то, что его смерть послужит улучшению нравов, от которых зависит благополучие афинского полиса, не оправдались. Грозы не всегда бывают очистительными. Былого легендарного могущества Афины уже никогда не вернули.

 

Сын посла

 

1

Мне это надоело. Целый день вперед-назад. После армии не нашел пока хорошей работы. «Хорошая работа» — значит хорошо платят. Не меньше, чтобы можно было уплатить за квартиру, питаться и одеваться. Про отдых и развлечения — молчу. Если меньше, пусть будет другая польза: например, можно бесплатно получить образование, или набираешься опыта для дальнейшего скачка вверх по жизни, или, на худой конец, просто интересная работа. У меня — ни первое, ни второе, ни третье. Ничего под рукой не было. И чтобы не сидеть на шее матери (я у нее один), устроился на первую, что нашлась, работу: трактористом на раскопках какого-то уфимского городища. Копаются десяток чудаков в грязи, какие-то черепки откапывают, отмывают, описывают, в ящики с ватой бережно укладывают, словно хрусталь нашли. Да на любой помойке таких осколков и черепков — завались. Работку (чтобы черт во сне не принес! Тьфу! Тьфу!) нашел: ни денег, ни опыта, ни интереса! На тракторе-развалюхе «Беларусь», оставшемся еще с советских времен, мотаюсь туда-сюда на маленьком пятачке, разгребая просеянный этими землеройками песок. Ну, работенка! Как только что-нибудь приличнее найду, сбегу тут же. А пока хоть та польза, что трактор гоняю домой, чтобы хулиганы с раскопок не увели. Можно воспользоваться, чтобы во дворе погреб выкопать.

На лесистом берегу Афры спала, обнявшись, под дубом молодая пара: охотник Анмар и его жена Хайрийя. Они еще детьми любили приходить сюда и сидеть под этим деревом, глядя на блики лунного света на водной ряби тихой реки. Обычно сидели молча, иногда Хайрийя тихо пела. У нее был сильный и красивый голос, который с годами становился еще прелестнее. Может, это лишь так казалось влюбленному Анмару, но песни Хайрийи были почему-то всегда грустные. Особенно грустной была песня о лунной ночи, которую больше всего любил слушать Анмар. Сегодня Хайрийя отказалась петь. Ласково ответила, что не хочет пугать тишину. Лето в этом году было удивительно теплое, земля прогрелась, и они, взяв с собой подстилку из шкуры первого убитого Анмаром несколько лет назад медведя, пришли в эту ночь, мечтая о будущем потомстве. Какой-то таинственный голос позвал их сегодня именно сюда. Показалось: сбудется и свершится нечто сокровенное, важное, главное в их жизни. Предчувствие подсказывало, что их ждет нечто неизведанное и необычное…

О, боги, боги! Ваши знамения о будущем так темны и трудны для понимания, и наши предчувствия и толкования их бывают часто такими смутными и ошибочными, а ожидания близкого счастья оборачиваются страшной бедой и мучительной болью! И понимаешь с опозданием, что порой и незнания облегчают людям жизнь, помогая не бояться настоящего!

На расстоянии трех полетов стрелы выступала над лесом тень их городища, стоящего на холме, с тыла окруженного валом, а с трех сторон защищенного оврагом с ручейком.

Был виден желтый свет коптящего факела на сторожевой башне, который служил маяком для тех, кто дотемна не успел дойти до городища. Часть племени жила за пределами крепости в лесу в маленьких поселениях, где лепились друг к другу обычно три-четыре дома. Большинство поселений тянулось вдоль берега реки. В городище их жители приходили для торговли, обмена добычей, едой, оружием, утварью, одеждой. Собирались в городище также для ритуальных торжеств или прятались от врагов.

Анмар и Хайрийя спали тесно обнявшись. В разливе серебристого лунного света царили над миром тишина и покой. Нежились и клубились в дуновении легкого ветерка краснеющие кроны дубов, вязов и кленов среди разлета плоских вершин сосен. Ночь, светлая и теплая, еще даже не помышляла уступать свою власть утреннему медно-красному солнцу, медленно идущему где-то далеко за горизонтом и несущему злато Востока. На небесном ковре, усыпанном крупными мерцающими звездами, господствовала полная луна, освещая землю мягким сиреневым светом. Теплый ночной воздух ласкал утомленные тела спящих. Только что исчезли остатки вечерних сумерек, и начиналась ночь. Новый завтрашний день был еще далек. Нигде на берегу не колыхнется камыш, и не выпала еще роса, рассыпав бриллианты искристых водяных капелек на изумрудных листьях деревьев, кустов и на траве. Звездное небо, словно сказочный ковер, укрывает землю от края до края. Шатер природы так велик, что в нем хватает места всем: людям и животным, рекам и озерам, горам и лесам. Тишине, разлитой над миром, не мешают шелест листьев и журчание ручейков.

Но нет ничего вечного под звездным небом и под луной, и эта мирная ночь когда-нибудь да начнет клониться к исходу. У темного края небесной юрты появится светлая щель, которая медленно, но неуклонно будет расширяться, пока не разорвет полог, и не захлестнут мир потоки света и тепла. Но это будет потом, позже, утром, а пока богиня ночи Лайели распустила и раскидала свои черные косы. Она властвует безраздельно над миром, погруженным во мрак неизвестности. Тишина и неизъяснимая тревога объяли землю, укрытую темным бархатом распущенных кос властительницы тьмы. Из черной бездны сочатся страх и тревога. Траур заката неумолимо переходит в трагедию ночи.

 

2

Мне это надоело. Сегодня, когда ушли эти ненормальные — археологи, как себя они по-научному с гордостью именуют, сгребал своим колесным бульдозером последнюю кучу песка в отвал, где загружают самосвалы. По дороге ковырнул ковшом черный с крапинками горшок. Хотел раздавить колесами и сгрести в общую кучу, но что-то удержало. Жалко этих прокаженных. Пусть валяется, завтра найдут и ошалеют, представляю, от радости. Они говорят, что этим черепкам цены нет. Ха! Цены нет! Может, тогда пусть купят у меня, я же нашел. Не-е-е-е… Отберут, да еще и по шее накостыляют. Лучше толкнуть кому-нибудь «налево», слышал, что есть такие коллекционеры, которые готовы вывалить уйму денег за историческую рухлядь. С этими грешными мыслями забрал находку домой, помыл, поставил на тумбочку, рядом с будильником. Пусть полежит у меня, расспрошу поподробней, а потом решу, что делать. Если бесполезная вещь, подброшу обратно в песок, пусть прославится кто-нибудь, словно он первый этот целехонький горшок откопал. С этими мечтами уснул…

Сквозь сон в сознание проник звук, который разбудил Анмара. Это был хруст сломанной сухой ветки. Чуткий слух охотника уловил и тихий досадный вскрик. Так осторожно ходят лишь тогда, когда подкрадываются к зверю. Проснувшаяся Хайрийя, увидев прижатый к губам палец мужа, тоже напряженно стала прислушиваться к звукам ночи, придерживая рукой косу со звенящими на концах подвесками-амулетами, о которых муж в шутку говорил, будто у нее по одной косе снуют соболя, а по другой разлетелись птички.

Лили — сила жизни — живет на кончике косы. После смерти человека она переселяется в новорожденного. Душа самой женщины в ее волосах. Поэтому женщины племени не стригут своих волос: чем длиннее и пышнее косы, тем больше там душ их будущих детей. Потому и носят девушки и женщины всякие накосники и подвески, чтобы оберегать эти души, отпугивая звенящими звуками злые силы.

По вытянутым трубочкой губам мужа Хайрийя прочла то, что уже поняла сама: «Гурты», — то есть не просто чужие люди, а враги. Анмар, стараясь не шуметь, надел широкий расшитый ремень с костяной бляхой, с подвесками и с охотничьим кинжалом с широким лезвием — подарок тестя на свадьбу. Слева на ремне белел зуб того самого первого медведя, на шкуре которого так приятно нежились они сегодня вдвоем. Муж и жена, не сговариваясь, быстро и ловко стали поправлять накосники, ожерелья, пояса, бляшки, накладки на обуви, подвески на шапках — все, что звенит, бряцает, звучит, клацает, скрипит, шуршит, то есть издает звук, отпугивающий всевозможную нечистую силу. Эти обереги могли сейчас своим шумом выдать их.

На той стороне Афры, в лесу за пологим берегом, вдруг раздался неожиданный для ночного времени дикий галдеж птиц, вспугнутая стая вскоре появилась на фоне светло-фиолетового неба. Это темное пятно, время от времени напоминающее очертаниями черного дракона, быстро росло и, расплываясь, словно амеба, двинулось в сторону городища. И в утробе этого иссиня-черного облака глухо клокотали не грозовые раскаты грома, оттуда неслось страшное и отвратительное карканье воронья, будто в котле булькало варево колдуна.

Было ясно, что к реке с той стороны идут люди. Много людей, и они стараются идти тихо и незаметно, для чего и выбрали ночь. Проследив за взглядом мужа, Хайрийя увидела, что из-за поворота реки выплывают черные тени больших незнакомых лодок. Поняв молчаливый вопрос мужа, она, щурясь, чтобы получше разглядеть, сосредоточенно стала считать лодки и людей в них. Закончив, показала мужу сначала пальцы обеих рук. Потом правой рукой как бы сгребла все пальцы в кулак и постучала кулаками по каждому пальцу обеих рук. Анмар молча кивнул и знаками показал жене, чтобы она бежала в городище по короткой дороге и рассказала вождю обо всем, что видела. Она, знавшая с детства на этом берегу каждый камень и каждый кустик, стала быстро собираться, ни о чем не расспрашивая мужа.

Как бы она ни спешила, однако с присущей хозяйке бережливостью достала из родничка под кустиком черный глиняный сосуд с козьим молоком, прикрытый листком лопуха, который она, молодая жена, заботливая и любящая, принесла с собой, чтобы утром напоить мужа. Протянула крынку мужу, тот торопливо сделал несколько глотков холодного ароматного молока. Хайрийя с нежностью смотрела, как ходит кадык мужа, запрокинувшего голову, и любовалась его крепкой статной фигурой, гибкой, как у леопарда. Анмар, улыбаясь, вернул черный горшок с крапинками жене, которая, тоже улыбаясь, смотрела на любимого. Увидев его предостерегающий жест, заметила, что из наклоненного горшка льется на платье молоко. Заглянув в горшок, Хайрийя увидела, что муж оставил ей напиток, любимый ими с детства. Ее сердце, сейчас полное тревоги, затрепетало от радости и тепла от такой заботы и внимания мужа. Аккуратно завернув горшок в медвежью шкуру, еще хранившую тепло их тел, она глазами, полными любви и нежности, взглянула на мужа и с ловкостью, не уступающей любому охотнику, скрылась в тени деревьев и бесшумно помчалась к городищу.

Неожиданно на бегу вспомнился недавний сон, и Хайрийя обмерла, невольно покрываясь холодным потом. Приснилась крылатая Гарш — гигантская птица, которая принесла ветку рябины и сбросила ее в большой костер, который тотчас сверкнул, словно молния, и обдал во сне жаром. Задыхаясь, на ходу Хайрийя думала в отчаянии о своей непростительной вине. Сняв девичью манху и повязав налобную повязку и платок, она забыла от счастья свои обязанности замужней женщины, и, как сейчас с горечью понимала, совершила вчера непоправимую ошибку — не вспомнила, какая это особая ночь: нигде не развесила рябиновых оберегов. Не разложила рябиновых веток по дому и на пороге, не привязала к рукам младших братьев и сестер, не повесила на шею домашним животным, не пожевала сама и не дала пожевать мужу красных рябиновых ягод. Вот кровь и пришла. Злые духи воспользовались ее оплошностью, проникли в этот мир и принесли ее родным и близким горе и смерть.

— Не уберегла… не уберегла… — задыхаясь, на бегу глотала Хайрийя слезы. — Вот и пришли души мертвых в виде страшных гуртов. Прости, святая мать Калтась, мою неосторожность, не допусти гибели моего мужа и… ребенка, — она запнулась, вспомнив, что не успела сказать мужу, что сегодня под любимым дубом их было уже трое, что она носит под сердцем их будущего малыша. Маленькую Басиму или маленького Карамджуда.

Возбужденно занятая своими мыслями, Хайрийя совершила еще одну ошибку: потеряла бдительность. Почти у самых ворот будто из-под земли выросла перед ней темная фигура рослого гурта. Не успела она набрать в грудь воздуха, чтобы закричать, как сзади схватила сильная мужская рука и зажала рот. Во вскинутой руке развернулась шкура медведя, из которой в кусты полетел черный пустой горшок, еще пахнущий козьим молоком.

 

3

Мне это надоело. Старый будильник противно трещит каждое утро. Открыв глаза, я с недоумением смотрю на комод, где рядом с часами стоит горшок, сделанный как будто из темно-фиолетовой грязи, и непонятно почему утыканный мелкими то ли камешками, то ли горохом. От вечерних мыслей о «бизнесе» уже не осталось и следа. Во мне борются два чувства и два желания. Тоска и стыд — это чувства. Выкинуть на помойку и незаметно подкинуть на раскопках — это желания. Найдут, начнут выяснять, надо будет объясняться, оправдываться. Ладно, пусть постоит.

Днем на работе ничего интересного не произошло. На вопрос, в самом ли деле эти черепки дорого стоят, услышал:

— Чудак! Им цены нет.

— И все же, сколько примерно?

— А-а, ты о деньгах, что ли? Не знаю.

— Ты же сам говоришь, что дорогие.

— Я не говорил, что они дорогие, я говорил, им научной, исторической цены нет! Ценность их не в деньгах, а в научной значимости.

— Как это?

— Да ну тебя! Не поймешь! Вот когда вырастешь, тогда узнаешь…

Каждый день перед сном вижу на комоде эту пришедшую из каких-то древних времен кухонную утварь…

Проследив за убегающей женой, Анмар замер и задумался. У него появилось то волнующе-радостное чувство, которое он испытывал на охоте всегда, когда ощущал, что приблизился к зверю на расстояние броска. Это мгновение решает, кто будет охотником, а кто жертвой: человек или зверь. Он тихо пошел в ту сторону, откуда раздался звук, надвинув на брови вязаную шапку с тонкими проволочными привесками, чтобы злые люди или колдуны не могли прочесть его мысли. Чутье не подвело охотника: вскоре он увидел на краю маленькой освещенной лунным светом поляны вооруженных людей. Воины шли тесной группой, за исключением одного, небольшого роста, который шел чуть сзади, прихрамывая. Вероятно, тот самый, неуклюжий, который прервал сон молодой семьи. Сомнений не было: это — враги, и враги опасные. План возник сразу и ясно. Выждав, когда они скроются в тени деревьев, Анмар обогнул поляну, чтобы не выходить на свет, и подошел в темноте так близко, что можно было различать дыхание идущих на подъем вооруженных людей.

Хромающий не издал ни звука. Анмар забросил его на плечи и удивился, какой он легкий, легче кабана, и побежал по знакомой тропе, где зимой ставил заячьи сети и петли. Приближаясь к входу в городище, Анмар услышал внутри гул, но не такой будничный, какой он обычно слышал, возвращаясь с охоты, а тревожный и тяжелый. Чувство радости и нежности от мысли о жене, которая, как он думал, успела предупредить сородичей, придали силы, и он ускорил шаг. Когда поднялся на вал перед стеной, над ним со спины просвистели несколько стрел.

«Если враги ночью правильно поднимаются к валу, это говорит о том, что дорога им знакома. Откуда? Кто они? Что они еще знают про городище? Не подлого ли торговца Килсана рук это дело?» — будоражили душу неспокойные мысли и сожаление о том, что не успел вчера рассказать вождю о странных встречах купца в лесу с незнакомыми воинами. Поглощенный своими мыслями, Анмар не почувствовал, пробегая мимо куста, легкого запаха козьего молока и не услышал тихого стона жены, лежащей невдалеке связанной и завернутой в медвежью шкуру.

Прячась за кустами от преследователей, которые, вероятно, погнались, подумал Анмар, за ним, обнаружив похищение одного из них, охотник с ношей на спине старался скрытно подойти к потайному входу в городище, устроенному сбоку от больших ворот. За большими воротами, он знал, был не вход, а толстая стена, сложенная из камней. То был ложный вход. Обман, приготовленный для незваных гостей. Навстречу ему спешили несколько человек. За спиной виднелись колчаны со стрелами, и на широких кожаных ремнях висели мечи. Некоторые были вооружены еще тяжелыми деревянными булавами, утыканными острыми железными шипами. Отдав пленника, Анмар вошел в незаметные за деревьями ворота и оказался на площадке, окруженной со всех сторон высокой бревенчатой стеной. Такие входы с ловушками были с обеих сторон от больших ненастоящих ворот, что в центре вала. Анмар поднял голову. Сверху на него смотрели сторожевые с факелами. Если бы проникли сюда чужие, стражники опустили бы тяжелые засовы и тем самым отсекли вторгшихся от оставшихся наружу. Потом закидали бы камнями и копьями. Анмар знал, за какими бревнами вход в городище, и, не останавливаясь, направился туда. Во дворе уже шла подготовка к защите городища.

«Молодец», — мысленно похвалил Анмар жену и порадовался деловому спокойствию сородичей, которые уже готовили большой жертвенный огонь на площади у святилища покровительницы племени Калтась. Вспомнилось, что впервые в святилище Анмар вошел уже взрослым, когда проходил ритуал посвящения в охотники. Внутри святилища находился священный кузовок из бересты, в котором лежали ритуальные копыто лошади, шкурки куницы и белки, крылышки и лапки гуся, перья тетерева, дубовые желуди, рыбий скелет, а в маленьких лубяных коробках хранились ржаная мука, горох, овес, просо и конопля. Все это покойный шаман Тахтур, отец нынешнего шамана Салямсинжэна, использовал во время различных ритуалов и торжеств. От старого шамана Анмар в детстве услышал впервые об огромной птице Гарш, похожей на гигантского орла, которая принесла на землю первых людей и рассыпала для них семена гороха, ржи и проса. В детстве Анмар мечтал, что он исполнит просьбу Гарш, которую не смог исполнить ни один герой: принесет ей шип чудо-рыбы Маджу и получит взамен огонь-меч. И станет великим охотником и воином, которого не сможет победить никто: ни зверь, ни враг. Повзрослев, Анмар понял, что не все звери и не все люди враги. Даже с чужими можно жить мирно. Мир велик, в нем места хватит всем. Анмар вспомнил своего первого убитого медведя. Случайная встреча у реки могла тогда для Анмара закончиться трагически. К счастью, удар оказался удачным, и мертвый медведь всей тяжестью рухнул на охотника и придавил так, что Анмар чуть не задохнулся, пока выбирался из-под него. Оказалось, это была медведица с двумя медвежатами. Один, что покрепче, убежал, а второй, слабый, скулил, тычась носом в брюхо мертвой матери. Без матери в лесу он был обречен на смерть. Анмар взял его домой, подкармливал, ходил с ним в лес. Медвежонок весь день неотступно бегал за ним. Когда Анмар бортничал, медвежонку доставалось любимое лакомство: старые медовые соты, которые он ел с ладони, терпеливо поджидая, когда Анмар слезет с дерева. Ходили вместе и на охоту, пока подросший Емвожика, как окрестили медвежонка, однажды не захотел остаться в лесу насовсем. Дети, которые любили кататься, вцепившись в шерстку на спине медвежонка, скучали и просили Анмара привести медведя из леса в городище обратно. Емвожика часто носился по городищу с кучей взобравшихся ему на спину шумных детей, веселя и смеша взрослых. И так привык к такому грузу, что не возражал, когда кто-либо из взрослых молодых людей в шутку верхом или лежа катался на нем. Казалось, он особенно радовался, когда Анмар подсаживал ему на спину Хайрийю, которую медведь катал с явным удовольствием. Возможно, потому, что медведю после такой наездницы обязательно доставались всякие лакомства от младшей дочери вождя Тармака.

Но каждый должен жить в своей среде. Медведь ушел в лес. Человек и зверь часто еще встречались, и Анмар приносил Емвожике его любимое с детства лакомство — сладкий сотовый воск, который специально собирал и носил с собой в кожаной сумочке на поясе. Удивительно, Емвожика слышал издалека не очень громкий свист охотника и прибегал на встречу, где его обязательно ждало вкусное угощение и ласковое почесывание шерстки. Емвожика подходил всегда один, оставив своих диких сородичей и появившуюся семью в сторонке. Любопытные дикие сородичи Емвожики, настороженно рыча, сидели невдалеке. Съев соты и тщательно облизав сладкую руку охотника, он еще немного сидел рядом, разрешая Анмару погладить густую шерстку, потом, не оглядываясь, уходил.

Особенно радовался Емвожика, когда вместе с Анмаром приходила на встречи Хайрийя. Можно было подумать, будто ему передавалось счастье людей, и возвращались воспоминания о радостных днях детства. Угощения женщины бывали пощедрее и повкуснее. Сначала Хайрийя и медведь бегали рядом. Потом девушка на ходу вспрыгивала медведю на спину, обхватывала руками бока и, уткнувшись лицом в пропахшую лесными травами шерстку, громко хохотала. А он, радостный, высунув язык, рыча и сопя, носился по лесу. Набегавшись, наигравшись, нашумевшись, медведь и женщина вплавь перебирались на другой берег, а Анмар плыл на лодке рядом. У стен городища охотник и медведь оставались ждать, пока Хайрийя вынесет им в горшках холодного козьего молока. Полакомившись ароматным молоком и отдохнув, Анмар и Хайрийя провожали Емвожику до берега и смотрели ему вслед, пока он на том берегу не стряхнет, разбрызгивая во все стороны и создавая радугу, с себя воду и не скроется в лесу, порычав на встречающих его ревниво сородичей.

У многих охотников были такие друзья в лесу: у одного лось, у другого белка, у третьего барсуки и бобры, нередко среди лесных друзей встречались волки, тоже выросшие среди людей, у одного охотника была даже знакомая рысь. К людям слетала порой и богиня Калтась в виде птиц: чаще гуся или журавля. Мир велик, для жизни и счастья в нем места хватает всем: и рыбам, и птицам, и зверям, и людям.

В домах городища уже сновали проснувшиеся люди. Женщины убирали с крыш разложенные сушиться ягоды, подвески рыб, тонко нарезанное мясо и уносили их в продуктовые ямы — погреба, туда же перетаскивали ценные вещи и припасы из хозяйственных амбаров и клетей. Они освобождали крыши для защитников, которые отсюда будут отбиваться от нападающих, отбрасывая их обратно в овраг. Дома стояли вдоль крепости так, что их наружная стена одновременно была и крепостной. А крыши домов одновременно служили и основанием крепостной стены, откуда можно обороняться.

В плетеных лапасах раздавалось блеяние, ржание, мычание и хрюканье — взволнованный гул, свидетельствующий, что животные испуганы предчувствием, что их тоже могут сбросить на головы штурмующих. Раздавались истеричные вопли петухов, разбуженных нарастающим гвалтом и шумом, и неспособных понять, что происходит и почему сегодня люди проснулись так рано, задолго до восхода солнца. В котлах летних домиков и бань уже начинали греть воду, чтобы кипятком обливать влезающих на стены врагов. Для этого же дети затаскивали на крыши черные с крапинками горшки и всю другую глиняную посуду. Смоловары готовились растапливать черные куски смолы. К стенам домов подкатывали телеги и повозки, чтобы можно было со двора подавать на стены защитникам котлы с кипятком и смолой, камни, бревна. Глядя на двухколесную повозку, Анмар вспомнил старого шутника Барсунда и его рассказ, услышанный когда-то в детстве, о том, как была изобретена колесница. Будто Бог дождя Зэгтэ, оплодотворяющий Землю, показал людям полезное, скорое и удобное для езды сооружение — свой детородный член. Два колеса и оглобли, за которые могут тащить колесницу конь или пара лошадей. Барсунд был не только шутник, но и большой выдумщик. Он предложил когда-то еще в молодости обливать штурмующих сладкой водой и сбрасывать на них горшки с роем пчел и ос. Он же придумал переносные плетни для защиты от стрел. Он научил охотников делать треноги для подвески котлов над кострами. Самой удачной выдумкой старого Барсунда была хитрая яма-ловушка для кабанов на тропе к водопою. А недавно он сложил печь с лежанкой и учил теперь несколько человек, которые тоже хотели это сделать у себя дома.

Несколько человек разбирали каменные мельницы, закатывали большие тяжелые колеса на крыши домов. Над большими лжеворотами на веревках подвешивали тяжелое толстое бревно. Во время боя его сбрасывали на головы врагов и подтягивали обратно. Это наносило урон штурмующим и отвлекало их внимание от настоящих ворот.

 

4

Мне это надоело. Так бессмысленно жить нельзя. Что-то надо решать. Вот же люди. У них зарплата тоже мизер. А от своего дела их не оторвешь ни за какие коврижки. Спрашивал, что копаем, что тут было? Один, очень терпеливый, кратко объяснил:

— Люди жили.

— Давно?

— Лет, эдак, тысячу назад будет.

— Как узнали?

— Да вот, по этим черепкам.

— Черепок как черепок, что он может рассказать…

— Э-э, брат, ты не прав. — Он взял один из обломков из ящика и бережно приложил к моему уху. — Вот сам послушай.

Я смотрел на проспект Салавата и Монумент Дружбы, но почудилось, что видел и слышал совсем иное…

Как ни хотелось Анмару заглянуть домой и повидать Хайрийю, он понимал, что ему нужно идти в басту, в Большой дом, где уже, вероятно, собрались старейшины и вождь Тармак. Стоящий почти посредине городища большой круглый дом был сложен из толстых бревен и обмазан снаружи розовой глиной.

У входа стоял вооруженный тяжелой палицей и копьем воин, который хорошо знал Анмара в лицо. Обсуждение, как понял Анмар, уже заканчивалось. Вокруг священного напольного очага с каменными выкладками сидели на войлочном паласе старейшины, В большом деревянном кресле, покрытом шкурой соболей, восседал Тармак, который, увидев вошедшего молодого охотника, посмотрел на него, как показалось Анмару, с тревогой, слегка кивнул, но продолжал беседу со старейшинами. Речь шла о самом главном — жертвоприношении. Шаман Салямсинжэн, пришлепывая своими жирными толстыми губами, говорил, что опасность не просто большая и страшная, а смертельная. Поэтому нужно вспомнить о том, что делали предки перед такой угрозой, то есть о человеческом жертвоприношении богу войны Бурге. Такая жертва, к которой уже не прибегали давно, в данной обстановке оправданна. Она придаст силу перед лицом врага, возбудит мужество, вселит уверенность. Если в жертву будет принесен воин врага, все соплеменники увидят, что перед ними не великаны, а простые люди, испытывающие и страх, и боль, и смертные. Судя по одобрительному гулу, большинство старейшин склонялось в сторону шамана. Лишь вождь и еще несколько человек колебались.

— Во-первых, такое жертвоприношение в последний раз было так давно, — говорил медленно вождь Тармак, — что в живых не осталось ни одного человека, кто видел это своими глазами. Не получится ли наоборот: не запугает ли кровавое зрелище соплеменников, не устрашит ли и не ослабит ли их дух? Во-вторых, кого принести в жертву? Нужен воин врага или хотя бы их соплеменник. Купца, который уже много лун живет в городище, или посла, который принес требование захватчиков на закате солнца, трогать нельзя. Первый из них гость, и закон гостеприимства свят. Второй — посол: лицо тоже неприкосновенное.

— Бурге должны быть принесены в жертву или воин врага, — громко и отчетливо произнес Салямсинжэн, — или молодая женщина, вышедшая последней в племени замуж.

Наступило молчание. Этой женщиной была дочь вождя Тармака — Хайрийя, ставшая женой охотника Анмара. Такого коварства, кажется, никто не ожидал. Многим сидящим в Совете было известно, что шаман получил отказ, когда просил руки дочери вождя. Предпочтение было отдано молодому охотнику, которого Хайрийя любила с детства. Салямсинжэн затаил в сердце обиду и ненависть. И вот представился подходящий случай, и теперь шаман мог отплатить сполна за обиду и отцу, и дочери, и мужу. Присутствующие понимали и знали, что ради блага племени и вождь, и охотник, и его жена пойдут, не колеблясь, на самопожертвование, как бы это ни было им больно.

Приглядевшись, Анмар заметил за спинами старейшин у едва тлеющего пристенного очага справа от Тармака еще двух людей. Одно лицо, которое невольно дернулось, когда они встретились взглядами, было знакомо. Это был торговец Килсан, который приплыл на небольшой лодчонке в начале весны и торговал украшениями и специями. Скупал меха, кожу и мед. Он делал Хайрийе подарки и стал оказывать всяческое внимание, которое выходило за рамки простого уважения к дочери вождя. Это не понравилось Анмару, который обиженно смотрел, как его, тогда еще невеста, радуется подаркам. И смеялся над ней, когда Хайрийя со страхом рассказала, что однажды ночью в бронзовом зеркале, подарке Килсана, она увидела страшную картину того, как полыхает в огне их городище и по нему бегают страшные гурты, которые убивают мужчин, ловят женщин и детей. И не мог тогда Анмар знать, о чем промолчала в непонятном ужасе его невеста. Она видела в огне городища двух радующихся людей с лицами, перепачканными кровью: купца Килсана и шамана Салямсинжэна, а также окровавленного отца, схваченного гуртами в лесу.

Торговец как-то быстро выучил язык и рассказывал, что его род входит в племя гуртов, которое возглавляет вождь по имени Азамурт, и оно объединяет несколько родов кочевников. Племя, теснимое более могущественными соседями с юго-востока, постепенно перемещается из степей на неудобный для кочевников север, в зону лесостепей и лесов.

Купец, веселый, общительный и щедрый, понравился многим. Много и охотно общался с шаманом, выказывая прилюдно ему большое уважение. Особенно сблизились они после неудачного сватовства Салямсинжэна. Ревность к Анмару сблизила их, нашли общий язык ненависти. Купец часто бродил вокруг городища, уходил порой в лес и возвращался, несмотря на свое мирное ремесло, с богатой добычей, которую щедро раздавал. Именно это и вызвало первые подозрения Анмара, знавшего цену охоты на зверя. Подозрения возросли, когда однажды он обнаружил среди добычи Килсана шкурку бобра недельной давности, хотя купец отсутствовал лишь один день и одну ночь. Купец объяснил, что эту шкуру он нашел на тропе почти у самого городища. Тогда Анмар поймал мимолетный и злой взгляд, который торговец бросил на жителей городища. После этого купец стал более осторожным и еще более любезным с жителями городища и все чаще крутился около шамана Салямсинжэна. Но вчера Анмар его выследил. Торговец встретился в лесу за рекой, куда переправился на своей лодчонке, с тремя незнакомыми людьми, которые явно его поджидали. Одеты пришлые были необычно и не как охотники. Кожаные шлемы с длинными наушниками были оторочены мехом, и сзади свисали лисьи хвосты. На широких поясах с подвесками висели несколько кинжалов и слегка искривленный меч. В руках они держали короткие кожаные плетки. Лошадей Анмар не видел, но не сомневался, что купец разговаривал не с охотниками, а с воинами-всадниками. Вернувшись домой, Анмар хотел поговорить с Тармаком, но Хайрийя увела его к реке, и он отложил разоблачение купца до утра. И вот теперь они глядели друг на друга, и Анмар опять увидел ту же искру ненависти в глазах купца, который, несомненно, был лазутчиком из племени гуртов. Это было ясно из того, что посол, сидевший рядом с ним, был одет в такую же одежду, в какой были вчерашние собеседники торговца в лесу.

Килсан побледнел потому, что отдавал, вероятно, себе отчет в том, какая опасность повисла сейчас над ним. Закон гостеприимства распространялся на торговцев, но не на лазутчиков, проникающих в стан противника под видом купца. Если его разоблачат, то вождь охотно отправит к Бурге его, чем свою дочь. И если будет принято решение о человеческом жертвоприношении, а его разоблачат, то им станет непременно он, несмотря на все его заверения, что он из другого рода, чем вождь Азамурт.

Анмар понял также, что сидящий рядом с Килсаном воин был тем самым послом, который принес требование сдаться на милость захватчиков. Из обсуждения было понятно, что вожди отвергли это требование и решили обороняться.

— Есть еще один, которого принес я, — сказал Анмар, когда Тармак, увидев его вскинутую вверх руку, означавшую желание говорить, согласно кивнул в его сторону.

Присутствующие повернулись к Анмару, и он кратко рассказал, что увидел на берегу и что он сделал после ухода жены. Про встречу купца в лесу Анмар решил пока не говорить. Глаза вождя во время рассказа выражали возрастающую тревогу. Когда молодой охотник дошел до того места, как похитил одного из лазутчиков и притащил его на себе, он заметил и, показалось, даже услышал, как облегченно вздохнул купец. Тармак дал знак воину, стоявшему у двери, и тот пошел за пленником.

Шаман Салямсинжэн оживленно о чем-то переговаривался с торговцем Килсаном.

— Говори, — обратился к нему вождь.

— Мать Бурге требует жертву войны! У нас есть воин врага. То, что он молод, хорошо. Именно таким должен быть принесенный в жертву нашей священной покровительнице! Чтобы победить, нужна кровь врага! Об этом говорят и ветер, и полет птиц, и звезды, и зерна ячменя. Все за то, чтобы совершить обряд освящения земли нашего городища кровью врага! Если прольется чужая кровь раньше, не прольется на нее наша!

Присутствующие оценили лицемерие и ложь шамана, который, во-первых, никак не мог успеть погадать. Во-вторых, за радостными словами явно скрывал свое огорчение, что не удалось за обиду отомстить вождю, отправив на жертвенный костер его дочь, которую тот отказался выдать за него замуж.

От того, что опять помешал молодой и удачливый соперник, ненависть шамана разгоралась только сильнее.

— Тогда решено. Шаман Салямсинжэн, начни подготовку к большому жертвоприношению богу войны Бурге, — сказал Тармак, жестом отпуская жреца и его помощников. Когда они вышли, он спросил:

— А где же Хайрийя? Почему она нам ничего не сообщила?

 

5

Мне это надоело. Морочат голову. Эти умники говорят, что имя того, кто найдет неразбитый горшок, навечно войдет в историю археологии. Я тоже хочу войти в историю, но лучше бы получить деньгами. И как бы мне со своим горшком не войти в другую историю — уголовную… или в сумасшедший дом. Каждую ночь стало сниться одно и то же, да еще с продолжением. Думаю, что виноват этот проклятый горшок. Почему-то весь дом воняет козой. И сны какие-то непонятные…

«А где же Хайрийя? Почему она нам ничего не сообщила?» Когда до Анмара дошел смысл вопроса, ему стала ясна тревога в глазах вождя. Холод пронзил охотника от макушки до пят.

— Я думал, что вы начали готовиться к защите городища, потому что она вам сообщила о приближении гуртов… — растерянно ответил Анмар.

— Посол пришел с воинами как раз на заходе солнца. Сопровождающие остались за стеной городища. Странно, что он был без толмача, словно знал про купца. Он, — Тармак кивнул в сторону посла, — сказал, что вождь гуртов Азамурт требует беспрекословного подчинения и сдачи на милость без сопротивления. Вот мы и начали готовиться: ведь такое требование означает, что они идут войной и скоро будут здесь. Гурты требуют открыть ворота и всем выйти на берег. Тогда обещают жизнь, если мы будем потом регулярно платить щедрую дань, включая людей: девушек, юношей и детей. Совет решил воевать, хотя шаман Салямсинжэн говорит, что знамения против нас, и бог войны Бурге требует человеческого жертвоприношения. Остальное ты слышал. Но мы не думали, что они уже здесь. А обстреляли тебя, вероятно, воины, которые сопровождали посла и остались за стеной крепости. И повторил свой вопрос:

— Где же Хайрийя?

— Если не пришла, значит, попала в руки врагов, вероятно, как раз сопровождавших посла, — начал кто-то из присутствующих, но, натолкнувшись на жесткий взгляд вождя, тут же замолчал. Купец Килсан быстро-быстро переводил разговор присутствующих послу, и, как показалось Анмару, в уголках его губ играла улыбка.

— Я… — начал Анмар и сам себя оборвал.

Он хотел сказать, что все время шел за лазутчиками, а Хайрийя ушла в другую сторону, но его осенила догадка, что групп лазутчиков могло быть несколько. В руки других и могла попасть его жена. От этой мысли заныло в затылке и задрожали колени. Во рту пересохло, внизу живота появилась тяжесть, к горлу подступила тошнота. Это был страх — чувство, которое Анмар узнал в детстве, когда чуть не утонул. Тонущего мальчишку из-подо льдов выловил оказавшийся поблизости Тармак. Тогда еще не вождь, который с тех пор относился к нему с отцовской заботой. А когда погиб отец Анмара, дом Тармака стал почти родным, где мальчику всегда были рады. И особенно радовалась черноглазая Хайрийя — одна из дочерей Тармака, братские чувства к которой с годами переросли в нежнейшее чувство любви. Когда в этом году, по окончании весенних работ, сыграли свадьбу, были рады все: мать, братья и сестры Анмара и большая семья вождя Тармака. Вместе с молодой четой все радовались их счастью. И все это вдруг и сразу оборвалось… Сердце и ум Анмара не могли примириться с этим событием. Но он еще не знал самого страшного, что вместе с женой он, может быть, потерял и своего первого ребенка.

«Так не должно быть и так не может быть!» — стонала каждая клеточка его тела.

— Я… я… найду ее! — голос охотника, который мог без страха разбудить зимой в берлоге медведя и однажды один победил стаю волков и принес сразу пять шкур, дрожал. Анмар спокойно и играючи выслеживал опаснейшую и хитрую рысь, а сейчас не мог справиться с мелкой дрожью, выдававшей весь необъятный ужас и страх за жизнь самого дорогого ему человека. Он поднял голову и увидел в глазах вождя такую боль и, как ему показалось, упрек, что готов был умереть тут же.

— Разреши мне пойти за ней, отец? — почти с мольбой обратился он к вождю.

— Ты нужен здесь, — сурово начал Тармак и покосился на купца и посла, услышав, как кто-то из них невольно громко охнул. Все еще бледный купец смотрел на посла, который вытаращил глаза в сторону входа и будто окаменел. Проследив за его взглядом, Тармак увидел, что стражник привел пленника Анмара. Даже при неярком свете очага было видно, что это был очень молодой воин. Почти юноша. Посол начал что-то быстро-быстро говорить купцу, который испуганно смотрел то на посла, то на старейшин.

— Он просит, чтобы этого воина обменяли на… него, — перевел Килсан.

— Почему?

Торговец что-то сказал послу, тот коротко ему ответил.

— Он, — купец кивнул в сторону пленника, — еще очень молод, поэтому посол готов пожертвовать собой. Перевод прозвучал как-то неуверенно и фальшиво, показалось, что переводчик тоже не верит тому, что сам сказал.

— Если у вас так ценят юношей, то почему его отправили в рискованную вылазку вместе с лазутчиками? — засомневался Тармак.

Посол что-то опять резко сказал купцу. Услышав голоса, пленник повернулся в сторону соплеменников, и, увидев их, вдруг с криком бросился к ним.

Посол обнял юношу и быстро что-то шепнул ему на ухо. Между послом и переводчиком произошел краткий, но по тону очень жесткий разговор. Было понятно, что купец с чем-то не согласен. Посол замолчал и смотрел на Тармака, который ждал от Килсана перевода и объяснения. Торговец, опустив голову, смотрел на землю и не торопился, словно что-то решал про себя.

— Ну! — сердито поторопил его Тармак.

— Он хочет поговорить с вождем Тармаком без меня, — ответил Килсан резко, и в его глазах блеснули те самые жесткие огоньки ненависти, которые тогда заметил в его взгляде Анмар.

— Он знает наш язык?

— Не знаю, как он собирается обойтись без толмача, — загадочно взглянув на вождя и на посла, ответил купец.

— Выйди! — приказал Тармак Килсану, который, прежде чем скрыться за дверью, бросил на посла злобный взгляд, что-то коротко сказал и вышел.

Увидев, что торговец уходит, Анмар забеспокоился, хотел что-то сказать, но, подумав, сдержался.

Выждав время, когда купец скроется за дверьми, посол что-то сказал пленнику, который стоял, тесно прижавшись к нему.

— Отец просит разрешения обменять меня на… — он замялся и обратился к послу, который медленно и четко несколько раз что-то повторил.

В это время в дверях басты появился шаман, запыхавшийся, словно он бежал. Салямсинжэн кивнул вождю, давая понять, что приготовления к кровавому жертвоприношению завершены.

Какими бы ни были невозмутимыми и сдержанными члены совета племени, но с первых же слов пленника поднялся в баете такой шум, что задрожали языки пламени в священном очаге. Во-первых, пленник говорил на их языке чисто, как на родном. Во-вторых, подозрительным было то, что этот пленный юноша оказался сыном посла гуртов.

— …на какую-то пленницу, которая, я не понял, может быть где-то близко. Отец просит разрешения выйти из крепости. Он обещает вернуться с ней, если вождь обещает отпустить меня. Отец говорит, что он уважает ваши обычаи и не может ничего вам советовать. Он просит дать ему возможность выйти за ворота городища. Если дочь вождя Тармака среди его воинов, то он вернется с ней.

Все заметили, что сын посла, хотя выглядел усталым и испуганным, однако держался с достоинством, присущим только сильным людям, привыкшим повелевать.

— Откуда ты знаешь наш язык? — спросил Тармак.

— Мать научила, это ее родной язык.

— Как ее зовут?

— Отец зовет Лафтия.

— А как ее звали на родине?

По измученному лицу юноши пробежала улыбка. Он посмотрел на Тармака, на окружающих, встретился глазами с Анмаром и испуганно отвел взгляд. Потом тихо ответил:

— Это было давно, тогда она была маленькой девочкой, но она помнила свое имя и просила, чтобы наедине я называл ее «мама Бадрийя».

Тармак при этих словах резко встал, что-то хотел сказать, но, увидев испуг юноши и удивление в глазах посла, сел, ничего не сказав.

Опять по стенам и потолку задрожали отблески пламени очага. Жена посла и мать пленника оказалась родной сестрой Тармака, еще в детстве пропавшей в лесу и которую считали умершей. Перед ним стояли муж родной сестры и племянник, который, как теперь это было заметно, был очень похож на свою двоюродную сестру Хайрийю.

 

6

Мне это надоело. Вчера эти чудаки нашли какой-то сундук с одной завалявшейся монетой, на которой изображен какой-то «византивный», что ли, император. Я ничего не понял, почему они от этого пришли в такое возбуждение. Долго и горячо обсуждали, что в сундуке могло храниться. Одни говорили, что это мог быть сундук шамана, по-ихнему, значит, колдуна. Другие орали, что «все дураки», что это — сундук для хранения сокровищ племени, только кем-то уже опустошенный. Так и не доспорили. Чего вопили-то! Вот если бы нашли клад, полный сундук с бриллиантами — вот это бы было дело! Поделили бы на всех — и зажили бы как люди. Мне потом опять всю ночь ерунда какая-то покоя не давала…

Опять посол о чем-то быстро-быстро заговорил.

— Он хочет расспросить, что случилось дома и почему я здесь оказался, — перевел молодой гурт.

— Поговори с отцом, — кивнул головой Тармак в сторону посла.

Анмар заметил, как опечалилось лицо вождя, как задумчиво опустил он голову, упершись подбородком о грудь, думая о чем-то своем.

Старший гурт задавал короткие вопросы. По ответам сына лицо его принимало выражение то ярости, то горя, то ненависти, то невыносимой боли. Закончив короткий разговор с сыном, он поднялся с места. Встал перед Тармаком и начал говорить отрывисто и кратко, словно отдавал команды. Юноша так же быстро переводил, но более тихим голосом. Однако стояла такая тишина, что каждое слово долетало до всех.

— Вождь, — обратился посол к Тармаку, — знай, я сводный брат вождя гуртов Азамурта, который с войском уже у твоего городища. Он — законченный мерзавец и злодей, не знающий жалости. Не верь ни одному его слову. Он убьет мою жену, узнав, что она направила сына вслед за мной, чтобы предупредить меня о готовящемся на меня покушении. Он хочет моей смерти. Боится за свой трон. После смерти нашего отца вождем стал старший сын, наш старший брат, который неожиданно скончался. Подозревали, что его отравили по приказу Азамурта. Началась резня, в которой победил четвертый сын умершего вождя — Азамурт, убив еще двоих братьев, которые были старше него и могли захотеть подняться на трон. Потом в сражениях погибли оставшиеся три младших брата. Были убиты под тем или иным предлогом все их дети мужского пола. Теперь настала моя очередь. Я последний и единственный, кто может претендовать на трон вождя племени гуртов. Он и послал меня к вам в надежде, что, может быть, вы убьете посланника с требованиями позорной покорности. Если нет, то на обратном пути меня должны были убить те, кого он послал сопровождать меня. Тогда наследником станет мой сын, который тоже будет обречен. Благодаря верному мне слуге моя жена узнала про эти мерзкие планы Азамурта, когда он, пьяный, хвалился в своем шатре после моего ухода. Желая спасти меня и сына, Лафтия убежала. Но их догнали. Жену схватили. Сыну удалось чудом спастись.

— Откуда твоя жена… была? — нетерпеливо оборвал посла внимательно слушавший Тармак.

Посол удивленно посмотрел на Тармака. И стал рассказывать:

— Это было больше двадцати весен назад. Наше племя не любит пустыню и обходит ее стороной. Но там мы любим охотиться на сайгаков. Однажды отец взял меня и Азамурта с собой. Ночью я вышел из шатра, чтобы облегчиться. Отошел к ближайшему бархану. Вдруг увидел на вершине лунную красавицу, грациозную, нежную, изящную, — мою Лафтию. Решил, что это мне богиня Будур дает знамение, что я буду счастлив в семейной жизни. Я побежал к ней. Приблизившись, увидел, что эта лунная красавица — измученная девочка-подросток. Мне было уже 17 весен, сердце мое дрогнуло. Я с первого взгляда почувствовал, что это мое счастье. Она стояла наверху песчаной горы, освещаемая полной луной. Лунный свет обманчив, он искажает реальности. Она казалась мне тогда огромной. Ее тень доходила до основания бархана.

— Кто ты? — спросил я ее тихо.

Вместо ответа она стремительно полетела, взмахнув крыльями. Я испугался. Потом понял, что это не крылья, а тени от раскинутых рук и что она не улетает, а падает с вершины бархана ко мне вниз.

Я принес ее в шатер к отцу. Выслушав мой рассказ, как я принял ее за посланницу богини Будур, надо мной смеялись, поддразнивая:

— Подумал, наверно, о троне вождя, а? Ведь богиня Будур посылает свои знамения только будущим вождям. Размечтался при луне. Думал, что в пустыне вместо сайгака нашел богатство, силу и власть. При луне появляются чаще юхи, убыры, аждахи, пярии и бисуры, а не посланцы богини Будур. Когда увидел летящую тень, не показалось тебе, что это летучая мышь или черный ворон, а?

Но я не обращал внимания на насмешки. В ту лунную ночь что-то произошло в моей душе. Я точно знал, что судьба мне дала хороший знак, и я не хотел терять это послание, пусть даже пока непонятное.

— Кто бы она ни была, — решил тогда наш отец, внимательно рассматривая Лафтию, — она твоя добыча. Делай с ней, что хочешь: оставь у себя или продай проходящим работорговцам, от которых, скорее всего, она и сбежала по пути, не желая, чтобы ее увозили дальше и дальше от дома. Думаю, утром они прискачут за ней. Хотя она сейчас уставшая и болезненная, она станет красавицей… если выживет.

Она выжила.

Тогда я не понимал, почему при шутках о богатстве и власти в глазах Азамурта появлялись огоньки ненависти, и лицо помимо его воли принимало злое и хищное выражение. Он уже тогда был полон жаждой власти. И никому не хотел ее уступать даже в мечтах.

Утром от каравана, шедшего в Византию, прискакали по следам беглянки несколько всадников. Требовали вернуть рабыню.

— Она сейчас больна и лежит в беспамятстве. Вряд ли выживет в пути по пустыне. Мой сын хочет ее выкупить. Стойбище наше недалеко — день пути, там она, может, выживет, — сказал им отец.

Удостоверившись, что это на самом деле так и поторговавшись для приличия, как полагается купцам, они уступили и ускакали. Отец хорошо заплатил. Щедрость отца их обрадовала, и они на память подарили мне византийское зеркало, сказав, что оно может предсказывать будущее. Азамурт тогда посмеялся, сказав, что я могу с его помощью стать колдуном. Зеркало у меня украли. Но я не переживал, потому что воры не знали того, что еще сказали мне арабские купцы, когда я пошел их проводить. Зеркало предсказывает только смерть, которая может случиться, если в события не вмешаются добрые силы.

Лафтия, как я стал ее называть, вспоминая свои чувства у бархана, залитого лунным серебром, оказалась всего лишь девочкой-подростком, но, как потом выяснилось, не по годам серьезной и рассудительной. Она быстро поправилась. Удивительно скоро выучилась нашему языку. Со слезами рассказала свою печальную историю.

Она заблудилась в лесу. Бродила весь день. Вышла к речке. Решив, что она выше по течению, поплыла верхом на большом сучковатом бревне, забавляясь и предвкушая, как рассмешит сородичей, приплыв верхом на бревне, распевая песню. Лишь к концу дня она поняла, что уплывает все дальше и дальше от дома. Голодную, усталую и измученную, ее подобрали чужие люди и продали в рабство проезжим купцам. Она несколько раз убегала по пути. Били, связывали и увозили все дальше и дальше от дома.

— Я дочь вождя, — гордо заявила она мне. — Можете держать на привязи, иначе все равно убегу!

Она немного успокоилась, когда я пообещал, что сам отвезу ее к родным.

Голос посла стал печальным, помолчав, он с нескрываемой болью добавил:

— Вот и сдержал обещание. Но поздно…

— И что случилось? — нетерпеливо спросил Анмар и осекся, увидев строгий взгляд Тармака, напоминающего, что на Совете никто не может говорить без его разрешения.

— И что же случилось? — повторил вождь вопрос Анмара.

Посол мотнул головой, словно отгоняя тяжелые мысли, и продолжал:

— Когда Азамурт настоял, чтобы я был послом, предъявляющим неприемлемые условия, я не до конца понимал его коварство. Он обещал, что, если захочу, я смогу остаться с семьей и небольшим войском здесь, как покоритель, как властитель. Я поверил ему, полагая, что он таким способом хочет от меня избавиться. Я на время забыл о его звериной жестокости и мстительности. Я подумал, что сумею вас уговорить не проливать кровь. Лучше откупиться, чем быть уничтоженными. Я даже размечтался, что мой сын, как сын двух народов, станет вождем одного народа, объединяющего обе крови. Глупые мысли и наивные надежды. На войне и убивают, и пропадают без вести — всякое бывает, и все потом забывается. Азамурт приказал убить меня, если его первый план сорвется. Верный слуга сказал Лафтие, что слышал еще про какого-то торговца, но он не понял, о ком шла речь. Лафтия не знала, какое отношение имеет ко мне или к моему поручению купец. Мне же было сказано, что здесь под видом купца уже более полугода находится один из самых близких и доверенных лазутчиков Азамурта. Лафтия прибежала ко мне, но уже не застала. Зная, что я отправился на переговоры, откуда не должен вернуться, она отправилась за мной вместе с сыном и небольшим количеством верных слуг. Но за ними следили и почти сразу догнали. Спасая сына, она отвлекла на себя преследователей, которые не заметили, что группа стала на одного человека, спрятавшегося на дереве, меньше. Когда погоня ушла в другую сторону, Баш-ир, так зовут моего сына, которого мать дома называла Истилах, побежал в сторону реки. Догнав группу лазутчиков, он сказал, что Азамурт послал его с дополнительным поручением к отцу. И они взяли его с собой, и он шел с ними, пока ваш воин его не выкрал.

Ваш город и народ обречены. Азамурт с самого начала не собирался кого-либо пощадить. Он мстит.

— Мстит? — удивленно спросил Тармак. — Кому и за что?

— Лафтия, как и предсказал отец в ту лунную ночь в пустыне, стала красавицей. Хотя она и была моей рабыней, к ней в семье относились, помня ее слова, что она дочь вождя своего племени, как к знатной пленнице. Когда ей исполнилось 15 лет, Азамурт хотел ее выкупить у меня и сделать своей наложницей. Я, она и отец не захотели и отказали. Азамурт затаил обиду и ненависть. При его жестокости и мстительности таких обид не забывают и не прощают.

Лафтия, случайно подслушав распоряжения Азамурта, поняла, что он намерен уничтожить всех: меня, сына, ее и весь ее народ. Несмотря на молодость и физическую слабость, Баш-ир, благодаря богам, хороший политик и полководец. Он умеет хитроумно планировать сражение, умеет угадывать планы врага. Его советами неоднократно пользовался и сам Азамурт. Зная эти способности Баш-ира, Азамурт никогда не оставит его в живых.

Понимая это, Лафтия приняла единственно возможное и верное решение: на ходу она рассказала сыну про намерения Азамурта, велела догнать меня и все рассказать. Она решила, что заодно он будет еще и переводчиком. Про купца она не знала.

— Я знаю, о каком купце речь, — проговорил резко Тармак. — Задержать и привести его сюда, — приказал он одному из воинов у входа. Случайно взгляд Тармака упал на шамана, и ему показалось, что шаман чрезвычайно испуган.

Анмар также заметил, как побледнел Салямсинжэн при последних словах вождя. Глядя на шамана, Анмар подумал, что тот, как и Азамурт, получив отказ Хайрийи, затаил обиду и ненависть. И такой же злопамятный и жестокий. Смутные подозрения стали переплетаться с такими же смутными догадками и предположениями.

Привели купца Килсана.

— Есть два вида презренных людей: трусы и лжецы. Ты, — обратился Тармак к Килсану, — лжец. Что ты должен был сообщить послу?

По бледному лицу торговца стало видно: он понял, что разоблачен и отпираться бесполезно.

— Я — купец, а не воин. Он, — Килсан показал рукой на посла, стоящего около Тармака, — требовал, чтобы я указал, где главные ворота. Он хотел перебить со своими воинами стражу и впустить прячущиеся у стен городища группы лазутчиков. Я — купец, а не воин, — повторил он, — я отказался, он угрожал. Он сын, хоть и приемный, вождя. И имеет право наследства трона гуртов. Его угрозы не пустые слова.

Торговец говорил все смелее и громче, поглядывая на шамана, который, хотя и смотрел, опустив голову, на землю, но будто одобрительно кивал головой, шевеля толстыми, словно смазанными гусиным жиром, губами.

— Ты и вчера отказался указать гуртам, где ворота? — спросил Анмар, когда Тармак жестом дал ему разрешение говорить.

Килсан резко повернулся к Анмару. На мгновение в глубине его глаз мелькнули искры испуга и ненависти, но он быстро взял себя в руки.

— О чем говорит охотник Анмар? — спокойно, но чуть медленнее спросил он.

Анмар рассказал про случай со шкуркой бобра. И про вчерашнюю встречу купца с воинами гуртов в лесу.

Истилах шепотом переводил разговор в баете отцу.

— Уведите и приготовьте все для жертвоприношения, — приказал Тармак шаману, указывая на торговца Килсана. Решение Тармака было воспринято всеми присутствующими как справедливое. Никто не усмотрел в этом нарушение закона гостеприимства. Коварная и двуличная роль купца была всем ясна. И никто не заметил того, как шаман и купец быстро обменялись взглядами. Еле заметная улыбка тонкой змейкой проскользнула по губам торговца, и невдомек было присутствующим, какие страшные и подлые мысли расползались, словно маленькие гадюки, в это время в голове шамана, который вышел из басты вслед за торговцем Килсаном, конвоируемым стражниками.

— Отцы родов знают свое место на стенах, проверьте подготовку к защите, всем раздайте все оружие, отведите детей в укрытия, организуйте охрану и учет раздачи еды и воды. После короткого обсуждения, решив, кто и чем должен заниматься, старейшины разошлись. В баете остались Тармак, посол с сыном и Анмар. Тармак долго вглядывался в лицо Баш-ира. Потом, обернувшись к послу, сказал:

— Твою жену Лафтию в детстве звали Бадрийя. Она моя родная сестра, пропавшая более двадцати лет назад. А твой сын приходится двоюродным братом моей дочери… его жены, — Тармак ласково посмотрел на печально опустившего голову Анмара, — которая сейчас в руках воинов, пришедших с тобой.

 

7

Мне все это надоело. Кто-то обидел моих землероек. Плачут. Место, где они ведут свои раскопки, приглянулось каким-то бизнесменам, которые решили тут что-то построить. Место очень красивое! На высоком берегу. Вид на реку. Скоростной проспект рядом. Вот и хотят бульдозерами все сровнять, чтобы ученые-очкарики не копошились под ногами, когда пахнет такими деньгами. Говорят, что власти не верят, что здесь есть что-то ценное. Тоже, наверно, имеют в виду клад. Смешно, но эти чудаки-археологи устроили что-то вроде охраны, сидят тут теперь и по ночам. Костры жгут. Рожи в темноте, как у этих… ну… гуртов…

— Вождь, разреши я и муж твоя дочь идти за стену, — обратился посол к Тармаку на ломаном языке, демонстрируя, что не только сын, но и он научился языку своей жены. — Баш-ир остается ты рядом. Он и Лафтия здесь родина. Я искать Лафтия надо. Он искать своя жена.

Посол говорил медленно, с трудом подбирая слова. Решив, что могут не понять его истинных намерений, он попросил сына переводить и стал говорить на языке гуртов.

— Вождь, разреши нам с мужем твоей дочери поохотиться за стеной городища. Мой сын нашел родину своей матери, — указал он на Баш-ира. — Значит, и свою. Ему возвращаться смертельно опасно. А я помогу найти твою дочь и сестру своего сына, жену этого ловкого, как я понял, охотника. Она, скорее всего, еще недалеко. Воины ждут меня. Мы спасем ее, и он, — посол посмотрел на Анмара, — вернется с ней в городище.

— А ты? Тебе тоже нельзя возвращаться в лагерь Азамурта. Оставайся с нами. Нам бы воины, знающие врага… нападающих очень пригодились.

— У вас нет никаких шансов против гуртов. Это хорошие воины. Они завоевывали и разрушали крепости более крепкие и многочисленные.

— Зачем же тогда ты оставляешь здесь сына? Мне заложники не нужны. Я верю тебе.

— Спасибо. Но у меня есть план, который может спасти вас. Для этого мне нужно пробраться в шатер Азамурта. У меня с ним личные счеты. Мне нужно найти Лафтию. Я обещал ей, что сам приведу ее на родину, к соплеменникам. Я тоже вождь своего народа. Вождь не может обманывать. Вожди и правители должны всегда выполнять свои обещания, иначе они загубят свой народ.

Тармак внимательно посмотрел в глаза посла. Потом спросил:

— Она была счастлива с тобой?

— Я был счастлив с ней. Богиня Будур сдержала обещание, данное в пустыне. А она любила сына и тосковала по родине.

Вождь подошел к Анмару, обнял его и тихо сказал:

— Когда найдете Хайрийю, она пусть идет в городище, а ты не оставляй его, собери своих братьев и охотников, помогите ему найти жену и убить Азамурта. Идите.

Истилах, хотя и слышал эти слова, отцу переводить не стал. Посол молча обнял сына и пошел вслед за Анмаром.

Анмар и посол вышли из басты. Охотник пригласил чужеземца жестом идти за ним. А сам на ходу стал что-то объяснять подбежавшему к нему такому же молодому, как он сам, охотнику, который внимательно слушал, кивая время от времени головой. От света костров их лица были похожи на красные маски. Подтвердив взмахом руки, что он все понял, охотник торопливо зашагал к воротам из городища.

Войдя в свое жилище, Анмар почувствовал горечь, сожаление и стыд за то, что отпустил Хайрийю одну. Без хозяйки дом был пуст. Анмару стало одиноко, холодно и тоскливо. Он подал стоящему молча послу пояс с кинжалом. От копья и увесистой дубинки тот отказался, выбрав топор с длинной ручкой из лиственницы. Кроме двух ножей на поясе, у Анмара был еще слегка согнутый меч, лук и стрелы с костяными и железными наконечниками.

У ворот они встретили Тармака с Баш-иром, обсудили варианты действий и еще некоторые детали. Анмар почувствовал на себе твердый, но по-братски теплый и дружелюбный взгляд своего пленника. Подняв голову, он встретился с ним глазами. Баш-ир в ответ улыбнулся, и Анмар, поддавшись неясному чувству, нахлынувшему из глубин души, подался вперед и порывисто обнял его. Тармак и посол не проронили ни слова.

Стражники толпой пошли провожать до ворот посла, который направился туда, где оставил сопровождавших его воинов-гуртов. Как и предполагали, именно они схватили Хайрийю. Но ее здесь уже не было. Десятник доложил, что отправил ее с двумя сопровождающими обратно в лагерь и приказал дожидаться, пока они не вернутся. Посол, не скрывая досады, высказал с угрозой десятнику свое недовольство. Десятник слушал, покорно опустив голову. Но по тому, как по его лицу мелькнула злобная усмешка, посол понял, кому поручено стать его убийцей. С оставшимися четырьмя воинами стали спускаться по склону к берегу Афры. По тропинке шли тихо, гуськом. Впереди шли два воина, потом посол, за ним еще один воин и замыкал ряд десятник, который, увидев пояс с кинжалом и боевой топор в руках посла, удивился. Но успокоился, когда посол объяснил, что это знаки отрицательного ответа жителей городища, не пожелавших сдаться на милость победителей. Посол некоторое время чувствовал близко за своей спиной шумное, как казалось, горячее дыхание воина и десятника, которое потом вдруг стихло. Остановились. Молча прислушались. Кроме легкого шелеста листьев, в темном лесу ничего не было слышно. Даже птицы умолкли. Выждав некоторое время, посол повелительным жестом приказал одному из воинов вернуться и посмотреть, где отставшие воин и десятник. Через мгновение оба воина тоже были мертвы. Одного пронзила меткая стрела Анмара прямо в горло. Второй упал от удара боевого топора с длинной ручкой. Анмар переоделся в одежду десятника, меч которого взял посол. Приложив ладони к губам, Анмар издал крик ночной совы, на зов которой скоро появился молодой охотник, с которым недавно Анмар разговаривал в городище, с другими охотниками, ставшими теперь воинами. Трое переоделись в одежды убитых гуртов. Ночь, как и жизнь, коротка, когда надо и хочется сделать много. Нужно было торопиться.

Войско Азамурта, хорошо организованное и привыкшее к походным условиям, совершив ночной бросок и переправившись уже через Афру, теперь, перед боем, приводило себя в порядок и отдыхало, оставив базовый лагерь на противоположном берегу, где находилась и ставка самого Азамурта.

 

8

Мне надоело это — быть никем. Даже на работе по имени не назовут! «Тракторист» да «тракторист»! Лишь одна глазастая землеройка имя знает. Но как она говорит! Как смотрит! Как скажет: «Ванечка, ну, Ванечка, отвали от меня этот мусор», — так душа тает, как рафинад в кипятке! Вчера вижу — сидит одна, плачет. Глазенки мокрющие, реснички — хлоп-хлоп.

— Чего, — спрашиваю, — мокроту разводишь?

— Ой, Ванюша, как мне не плакать, — а сама так жалобно на меня смотрит большущими глазищами, красивее которых в жизни не видел, потому что не бывает… красивше. — Как мне не плакать! У всех уже по 2–3 черепка, а у меня даже щепки гнилой нет… Ой-ой-ой…

Да как бросится мне на грудь. Рыдает, вся вздрагивает. Я стою на вытяжку, как дурак, не знаю, что сказать и что делать. И тут-то меня и осенило…

Посол шел, несмотря на темноту, быстро и уверенно. Выйдя на берег Афры, он произнес что-то негромко, тотчас из-за деревьев показался еще один гурт, который, не успев удивиться незнакомым сопровождающим посла воинам, пал замертво, сраженный его мечом. Анмару стало неприятно от того, как посол хладнокровно и безжалостно расправлялся со своими сородичами. Но, вспомнив, что перед ним, во-первых, один из вождей, привыкший распоряжаться чужими жизнями, во-вторых, человек, озлобленный на Азамурта и на всех, кто выполняет его приказы, понял его состояние и успокоился. Он сам сейчас был готов крушить и ломать все и всех, чтобы найти свою любимую Хайрийю.

Если воины на правом берегу Афры, готовившиеся к штурму, отдыхали, то на левом берегу, где был базовый лагерь и ставка Азамурта, шла бурная ночная жизнь. Анмар удивился тому, как быстро и продуманно устроили свой лагерь гурты. Это говорило об их трудолюбии, опыте, знаниях, дисциплине.

Между юртами и повозками сновали люди с факелами и без них. Воздух был пропитан запахом пота, кожи и навоза. Из котлов валил густой пар с запахом жирной баранины и каких-то трав. Посла никто не останавливал, изредка кто-то, узнав его, что-то спрашивал. Но, услышав резкий голос посла, тут же уходил в сторону и скрывался в толпе или в темноте.

Анмар шел следом за послом, размышляя, как им удастся убить Азамурта, где томятся Хайрийя и Бадрийя, и удивлялся странным животным, которые были у гуртов: какие-то коротышки-кони с длинными ушами без привязи бродили между повозками, а на привязи лениво жевали горбатые кони.

Посредине лагеря находился большой островерхий шатер пурпурного цвета, окруженный разноцветными юртами поменьше. Они были отгорожены рвом и изгородью из жердей. Лишь в одном месте был мостик и ворота, у которых стояли четверо вооруженных воинов. Между шатрами горели костры, сновали слуги и воины.

Чем ближе подходили к освещенному шатру, тем чаще попадались люди, оружие и ремни которых были украшены изделиями из золота, серебра, бронзы, олова, из кости удивительной белизны. В их одежде, несмотря на теплое время года, было много меха. Приблизившись к шатру Азамурта, посол стал внимательно разглядывать стоящих у ворот воинов. Подумав, повернул в сторону, разыскал у одной повозки семью воина с детьми. Что-то спросил и внимательно выслушал ответ. Анмару показалось, что посол обрадовался, хотя старался скрыть свои чувства. Потом посол что-то кратко объяснил гурту, указывая в сторону городища за рекой. Анмар уловил лишь имена «Лафтия» и «Баш-ир».

Тут же у повозки на ломаном языке, но кратко и четко, как военный, посол объяснил свой план, который был достаточно прост. Сейчас они подойдут к воинам у ворот во внутренний лагерь, где находится и шатер Азамурта. На песке посол нарисовал, как нужно расположиться переодетым охотникам и Анмару, чтобы сразу тихо и быстро заколоть стражников и сбросить их в ров под мостик, а самим занять их места. После чего Анмар с послом пойдут искать в маленьких юртах вокруг главного шатра Хайрийю и Бадрийю. Анмар почувствовал боль в интонациях посла, когда он назвал девичье имя своей жены. После того как найдут женщин, Анмар должен уйти с ними из лагеря в лес, а посол постарается добраться до Азамурта. Анмар спросил, сколько человек может быть в шатре, кроме вождя гуртов? Посол чуть помедлил с ответом, посмотрел на молодого охотника и ответил:

— Если получится, то получится у одного. Если нет, то не получится и у двоих. Ты пойдешь с женщинами.

Анмар удивился, что посол все сказал почти правильно. Хотя он и не ответил на вопрос, Анмар понял, что в шатре Азамурта будут и телохранители, и гости, и другие люди. И у него возник свой план. Посол, нетерпеливо перетаптываясь, ждал, пока Анмар переводил переодетым охотникам слова посла, не уточняя, где он внес свою поправку. Охотники, дружно кивнув головами в знак того, что они не только все поняли, но и согласны с планом, дружно двинулись за послом. Все получилось, как планировали. Стражники знали посла в лицо, поэтому его появление в сопровождении воинов не вызвало у них подозрений. Как и предполагал посол, Азамурт в свой подлый замысел убить его посвящал не всех. Приблизившись к охране, охотники и Анмар одним ударом пронзили воинов, когда те хотели копьями отгородить их от посла, указывая, что посол может проходить, а воины должны вернуться обратно по мосту за овраг. Посол даже не оглянулся, когда за его спиной раздались тихие стоны и глухие звуки падающих под мост тел. Охотники встали на места стражников, а Анмар последовал за послом, который уже сворачивал за шатер Азамурта. Анмар вздрогнул, узнав на кольях у входа в шатер вождя гуртов головы знакомых охотников, которые, видимо, оказали сопротивление, защищая в лесу и на берегу Афры свои дома. По тому, как уверенно шел посол, Анмар догадался, что его проводник знает, где могут быть женщины, где Азамурт их может прятать. Упавший замертво у входа в фиолетовую юрту воин, вероятно, не успел даже понять, что происходит. На его лице Анмар увидел гримасу, напоминавшую одновременно и удивление, и испуг. Посол молча затащил его за ногу в юрту, а у входа встал Анмар, который услышал подавленный тихий женский вскрик и быстрый шепот, где можно было различить тревожные слова «Баш-ир», «Азамурт». Видимо, эта была юрта самого посла, где под охраной находилась Лафтия, которую приволокли сюда, избитую, поймав в лесу почти на берегу реки. Изнутри слышался голос посла, который краткими фразами настойчиво что-то говорил, словно приказывал. Прошло некоторое время, и из юрты вышли посол и две женщины, которые, несмотря на теплую ночь, были завернуты в темные накидки, под которой у одной мелькнул кинжал. Посол коротко объяснил: «Служанка». Обогнув пурпурный шатер, вчетвером подошли к стражникам, чтобы пропустили женщин. Охотники были разочарованы, узнав, что одна из женщин не Хайрийя, как они сначала решили. Сновавшие мимо слуги и воины почти не обращали внимания на происходящее, видимо, уверенные, что поблизости от шатра вождя не может случиться ничего непредвиденного. Посол коротко объяснил Анмару, что один из воинов должен идти с женщинами туда, куда они ему укажут. Пусть не боится собравшихся там гуртов. Ими командует тот воин, с которым посол недавно шептался у повозки. Это личная охрана посла и Баш-ира, воины, преданные им. Они пойдут в городище в подчинение Баш-ира. Когда дойдут до стен, пусть охотник один войдет в городище, объяснит Тармаку, что происходит. А воины и женщины подождут в лесу у ворот возвращения охотника с Баш-иром. Посол торопился, путал слова, но Анмар все хорошо понял.

Когда женщины скрылись за повозками по ту сторону оврага, посол, поняв немой вопрос Анмара, как показалось ему, печально сказал:

— Бадрийя сказала, что ее здесь не было. Вероятно, десятник и солдаты решили, что это их добыча. Будем ее искать… потом… Сначала покончим с Азамуртом.

Анмар, несмотря на горе, переполнившее его от этих слов, отметил, что посол назвал свою жену девичьим именем, как бы подчеркивая, что они все сейчас из одного племени, в том числе и сам посол. Но Анмар понял и ложь в словах посла, который решил напасть на тех, кто в шатре Азамурта. Это означало, что они, скорее, все погибнут. Но, может, удастся до этого убить вождя гуртов. План смелый, но безрассудный. Анмар понял, что послом руководит слепая ненависть к Азамурту, и он готов рисковать своей и чужими жизнями ради мести. Неизвестно, удастся ли убить Азамурта, неизвестно, где Хайрийя, которая ждет помощи мужа и спасения. Такой план Анмара не устраивал, и он задумался. Посол, глядя печальными глазами, терпеливо ждал. Кроме некоторых деталей, ничего лучшего придумать не удавалось. Смерть Азамурта хоть давала шансы выжить тем, кто оставался в городище.

 

9

Мне все это надоело. Но чтобы Басима, так мою глазастую зовут, улыбалась чаще, судьба нам преподнесла подарок. Мы с ней нашли-таки такое, что все ахнули. Целый горшок! Я ей краешек в земле показал, а она откопала. Какое там «откопала»! Пальчиками, пальчиками, ноготками, ноготками, зубной щеточкой и зубочисткой, измеряя и фотографируя каждую секунду… У-у-ух! Профессор подозрительно поглядел, но ничего не сказал. Молодые землеройки прыгали от радости. Обнимали. Шутили, что я самый теперь крупный археолог в республике, что теперь мое имя навечно будет занесено в книгу истории родного города. Приятно, конечно. Вечная слава, может, и пришла, но вместе с ней ушла и надежда быстро поправить свои финансовые дела. Как говорят: «Лучше бы деньгами».

Басима теперь зовет меня не иначе, как «Ваня-Карамджуд», что означает «Ваня — Снежный блеск». При чем тут арабский язык, я не знаю, но мне приятно, тем более что я решил поступать в следующем году на исторический факультет. Басима обещала помочь подготовиться.

Увидев глаза стремительно идущего к нему с топором сводного брата, Азамурт вскочил на ноги и страшным голосом прокричал изо всех сил, указывая рукой на посла: «Убить!» Анмару, стоящему у двери с луком в руке, посол закрывал вождя гуртов. Оставалось еще два-три шага до Азамурта, когда от чьего-то быстрого меча отлетела в сторону голова посла. Это открыло Анмару Азамурта по плечи. Показалось даже, что вождь гуртов успел не только облегченно вздохнуть, но и улыбнуться, увидев, что его сводный брат стал ростом на голову меньше его. Но не успело тело обезглавленного посла рухнуть на землю, как в притирку с отрубленной шеей просвистела стрела, пущенная сильной рукой охотника Анмара. Пронзенный в горло, Азамурт рухнул одновременно с послом.

Анмар и три охотника бежали вместе с дико орущей толпой гуртов, которые суматошно бегали по лагерю, выискивая неизвестно кого, ибо никто не успел увидеть и обратить внимание на тех, с кем пришел посол. Но Анмар с товарищами знали, куда они бегут: к лесу, который начинался за повозками гуртов, окружавших кругом находящийся в центре лагеря шатер Азамурта.

Они уже были почти у цели, когда Анмара словно поразила молния. На плече пробегавшего мимо гурта он заметил шкуру медведя, которую он узнал бы среди тысяч таких же медвежьих шкур. Анмар бросился за гуртом и потерял своих спутников. Это его не беспокоило. Он знал, где они будут ждать его крика ночной совы. Вопли отчаяния и бестолковая беготня стали утихать. Приближенные Азамурта решали, что им теперь делать, когда убиты оба вождя, а последний наследник неизвестно где и неизвестно, куда исчезла его мать, в шатре которой нашли тело одного из личных охранников Азамурта с раздробленной головой.

Анмар, не отвечая ни на чьи вопросы и не ведая усталости, бегал от шатра к шатру, от повозки к повозке, заглядывал всюду в поисках жены, которая, теперь он точно знал, находится где-то здесь. Анмар не знал, сколько времени уже прошло. Но с каждым мгновением угасала в нем надежда и росло отчаяние. Даже полная луна, словно уставшая, покидала его, наклоняясь все больше и больше к горизонту. Внутри все ныло и звенело. И в этом шуме внутри и вокруг Анмар почувствовал нечто, что вдруг тронуло душу. Чтобы понять это, он присел и прислонился спиной к колесу повозки. Сосредоточившись и немного успокоившись, он понял, что в гаме и гвалте он слышит печальную песню о лунной ночи. Он кинулся в ту сторону и увидел, что в кругу из повозок горит костер, вокруг которого расположились несколько десятков воинов. У одной повозки сидит привязанная к ее колесу растрепанная Хайрийя в оборванном платье. Опустив голову, она поет любимую мужем грустную песню. Песня о лунной ночи, когда особенно нужно оберегать свое счастье. Появление Анмара, который был в одежде гурта, никого не побеспокоило. Все оживленно что-то обсуждали. Видимо, весть о смерти вождя уже дошла и до них. Увести Хайрийю силой — нечего было и думать. Как ни сжималось от жалости сердце, как ни хотелось Анмару броситься к жене, но он почувствовал себя охотником на опасного зверя, где нельзя рисковать понапрасну, а надо действовать наверняка. Недалеко от Хайрийи сидел гурт, на котором Анмар увидел знакомую шкуру медведя. Тут в голову Анмара пришла мысль, как спасти свою жену. Для этого нужен был Емвожика. И он, отойдя немного в сторону, стал не очень громко свистеть.

Дружба — это чувство доверия. Если так, то медведь, безусловно, дружил с человеком. Доверчивый Емвожика появился удивительно быстро. Вероятно, привлеченные шумом и запахами еды, медведи бродили где-то поблизости. Появление медведя сначала вызвало страх. Но когда увидели, что на звере верхом сидит человек, начали показывать рукой и громко смеяться. Анмар в одеянии гурта ввел в заблуждение воинов у костра. Даже тогда, когда он, быстро разрубив веревки, водрузил на Емвожику Хайрийю, никто особенно не забеспокоился. Лишь тогда, когда, пробегая мимо, держась за шерстку Емвожики, Анмар сдернул с гурта шкуру медведя, гурты что-то заподозрили. Но было уже поздно. Медведь с женщиной на спине и Анмар достигли края леса, по пути распугивая людей, которые, увидев несущегося на них в свете костров огромного зверя, шарахались в разные стороны с дикими воплями. Когда углубились в лес, Анмар поднес руки к лицу и, сложив ладони лодочкой, издал глухой прерывистый звук. На крик совы из-за темных деревьев вышли три охотника, одетые как гурты. Предполагая, что гурты будут стремиться отсечь убийц Азамурта от реки, чтобы поймать их на этом берегу, Анмар приказал охотникам идти немного впереди.

Ночной небесный ковер начинал заметно блекнуть. Звезды потеряли свою яркость и перестали сверкать. Луна, потускнев, катилась к краю горизонта. Анмар слышал уже шуршание волн о прибрежный песок и почувствовал запах воды, когда впереди за кустарником раздался радостный голос, что-то прокричавший по-гуртски, и на светлой полоске между лесом и прибрежными кустами, освещаемой луной, появилась тень человека. Анмар не мог разглядеть лица, но этот голос и эту фигуру он бы не спутал ни с кем. К ним шел… купец Килсан.

 

10

Мне это начинает нравиться. Приехала московская комиссия. Строительство вроде заморозили. Наши землеройки бегают счастливые. Шепчутся, слышал, будто наше городище занес в свой список какой-то Юнеско. Американец, наверно, с украинской фамилией. Надеются, что он теперь деньги даст на раскопки. Ерунда какая-то: чтобы нашу историю сохранить, нужны иностранные деньги. Своих, что ли, нет? Решил наукой заняться. Хотя мало платят, но дело занятное. Поумнеем же мы когда-нибудь и будем сами изучать свою историю — и прошлую, w настоящую. Еще одна новость: маме Басима понравилась. Сказала: «Хорошая невестка будет!» А та и засмущалась. Глазенками хлоп-хлоп. Пальчиками стала крошки на столе ковырять… прямо, гак на раскопках. А что? Мысль интересная. Родители детям дурное не посоветуют.

Торговец, полагая, что встретил гуртов, побежал навстречу к идущим впереди Анмара охотникам, что-то громко объясняя и показывая мечом в руке на прибрежные кусты позади себя. Охотники замерли, не зная, что делать. Килсан, подойдя поближе, удивленный, что ему не отвечают, присмотрелся к стоящим перед ним «гуртам» и, видимо, узнав кого-то из них, понял обман и свою ошибку. Вонзив меч в живот стоящего ближе всех охотника, он бросился назад. Оба охотника, неосмотрительно побежавшие за ним, упали сраженные стрелами, почти добежав до кустов. Стрела же Анмара угодила в темные кусты, за которыми, к его радости, раздался глухой стон. И все затихло. Судя по стрелам, там, за кустами, было, кроме Килсана, еще не меньше двух воинов. Сколько их и что они собираются делать? Пока Анмар раздумывал, приполз охотник, раненный Килсаном. Меч попал в широкий кожаный ремень и соскользнул по касательной. Рана оказалась не опасной, но кровоточила. Запах крови, видимо, действовал на Емвожику, и он начал раздраженно рычать и отошел подальше в лес. Анмар принял решение отправить Хайрийю с медведем на тот берег, в городище, а самим помочь охотникам, которые, может быть, тоже только ранены. Да и с Килсаном хотелось поквитаться. Но молодой охотник и предполагать не мог, какие еще события приготовила ему судьба.

— Скажи отцу, что Азамурта мы убили. Посол погиб. Теперь Баш-ир вождь гуртов, с ним воины, которых привела его мать. Пусть, не теряя времени, возвращается к гуртам. Тогда, может быть, удастся договориться, заключить мир, — начал Анмар и, увидев удивленные глаза жены, понял, что она ничего не знает ни о после, ни о его жене — родной сестре ее отца Тармака, т. е. о своей тете, ни о своем двоюродном брате, который теперь стал вождем гуртов, как последний наследник, ни о том, что произошло с тех пор, как они расстались в первый раз в начале этой ночи под дубом. Подробно рассказывать не было времени. Анмар, как мог кратко и быстро, объяснил главное, опустив, как он считал, мелкие и несущественные сейчас подробности о своих подозрениях про шамана Салямсинжэна и о лазутчике Килсане, которого только что он узнал. Охотник нежно обнял прильнувшую молча к нему жену и ласково подтолкнул к медведю, который терпеливо сидел в сторонке и грыз себе когти. Второй раз за эту ночь Анмар расставался с женой, и сердце его сжалось от неясных предчувствий, тоски и боли.

Хайрийя собралась было сказать о будущем ребенке, но увидела сосредоточенный взгляд мужа и решила, что поговорят потом. Как и в прошлый раз, ласково взглянув на статную фигуру мужа, она пошла к Емвожике и потянула его слегка за шерсть, приглашая идти. Медведь, лизнув руку, вразвалку пошел рядом. По совету мужа Хайрийя, немного углубившись в лес, пошла параллельно реке вниз по течению, чтобы обогнуть то место, где в кустах прятались гурты, не подозревая, что Килсан решил обогнуть место встречи с переодетыми охотниками тоже ниже по течению. Судьба их вела навстречу друг другу, и пути их должны были в какой-то точке пересечься. Шорохи темного леса не пугали Хайрийю, она с детства могла одна оставаться ночевать в лесу. Что-то другое подгоняло ее, и она побежала. Сопя, но бесшумно, косолапил рядом Емвожика, погруженный в какие-то свои медвежьи думы и не обращавший внимания на хлеставшие по морде еловые ветки. Он не сбавил скорости и не обратил даже внимания, когда неуспевающая за ним Хайрийя, вконец исцарапав ноги, вспрыгнула на него, обняла руками бока, уткнулась лицом в жесткую шерстку и шептала: «Домой, Емвожика, домой, родной, домой, домой», — орошая шерсть друга невольными слезами, дав себе волю от напряжения страшных последних событий. Медведь никогда бы не свернул на кабанью тропу, если бы неожиданно перед ним не выросли темные фигуры множества людей. Хайрийя чуть не свалилась на землю, когда Емвожика, резко затормозив, бросился в чащобу… и полетел в охотничью яму для кабанов, придуманную когда-то веселым стариком Барсундом. Говорят, что у людей перед смертью перед глазами пролетает вся их жизнь. Что видят медведи перед смертью, никто не знает. Что промелькнуло в сознании Емвожики за те несколько секунд, пока он летел на острые колья, никто не узнает. Может, всколыхнулись самые ранние и глубокие воспоминания, и он почувствовал вкус и запах теплого материнского молока; может, вспомнил, как бегал по городищу среди людей, которые стали частью того большого мира, которым была для него природа; может, мелькнули в угасающем мозгу образы самых близких и дорогих ему живых существ — Анмара и Хайрийи, заменивших ему родителей. Закрыв своей большой тяжелой тушей острые колья, медведь спас Хайрийю, которая успела лишь ойкнуть, пока поняла, что случилось. Встав на бездыханное тело Емвожики, Хайрийя подтянулась к краю ямы. Увидев протянутую руку, она схватила ее, и кто-то сильным рывком вытащил ее наверх. Отряхнув платье, Хайрийя подняла глаза и увидела лицо зловеще улыбающегося торговца Килсана. Сбоку стоял шаман Салямсинжэн, увешанный какими-то тяжелыми мешками, удивленно разглядывающий то медведя в яме, то Хайрийю.

— Как хоро… — начала обрадованная Хайрийя. Но, увидев чуть позади купца и шамана вооруженного гурта, невольно воскликнула, вскинув руку: «Осторожно! Гурт!» И была удивлена, что ни торговец, ни шаман даже не оглянулись.

— А ты говорил: «Знаме-ения! Знаме-ения неблагоприятные!», — передразнивая почему-то шамана, сказал Килсан, обращаясь к нему с какой-то непонятной угрозой в голосе. — Видишь, как хорошо все складывается. И сокровища при тебе, и женщина тебе достанется, если, конечно, не будешь жадничать и выкупишь ее у меня.

— Почему я должен ее выкупать? — воскликнул Салямсинжэн.

— Потому что она — моя добыча, я ее вытащил из ямы, и медведя я напугал. Потому что к Азамурту тебя приведу тоже я.

— Но Тармака заманил я, — настаивал на чем-то шаман, что-то для себя выторговывая.

Все еще не понимая, что происходит, Хайрийя, услышав про Азамурта и отца, торопливо вскричала:

— Азамурта нет! Его убили Анмар с послом, который тоже погиб. Надо скорее бежать в городище, сказать отцу, чтобы Баш-ир возвращался со своей охраной и матерью к гуртам. Он теперь вождь гуртов.

— Откуда в городище охрана Баш-ира и его мать? — с сомнением спросил Килсан, с усиливающейся тревогой понимая, с кем он встретился недавно у берега. Его подлый и быстрый ум строил уже коварный план, как из сложившейся ситуации извлечь свою выгоду.

Хайрийя рассказала, что услышала от мужа и что он просил передать отцу. Видя побледневшие и напряженные лица шамана и купца, она все больше проникалась недоверием к собеседникам, которых сопровождал еще этот гурт, внимательно и подозрительно прислушивающийся к ночным шорохам в лесу. Гурт начал проявлять признаки беспокойства и что-то коротко сказал Килсану.

Немного подумав, Килсан кивнул на шамана и сказал что-то гурту, на лице которого появилось выражение, не оставляющее сомнения о его намерениях. Салямсинжэн, то ли поняв смысл сказанного, то ли интуитивно догадавшись, трусливо и жалобно стал бормотать:

— Что ты? Что ты? Тебя бы принесли в жертву. Я же тебе жизнь спас! — умоляюще вскричал шаман, бросившись на колени перед торговцем. — Я же помог тебе сбежать, а еще заманить и поймать Тармака. Мне ничего не надо… все забирай… здесь много… все сокровища племени. И ее забирай… — показал он на женщину, окаменевшую от прозрения. Шаман, растирая руками черную землю по мокрому от слез лицу и стоя на коленях, дрожащими руками торопливо срывал с плеч кожаные мешки и протягивал их торговцу. Ползая у ног купца, по-волчьи выл, тоскливо и одиноко, старался поймать своими жирными губами носки его грязных сапог и поцеловать их. Из одного мешка, упавшего набок, вывалились драгоценности, и что-то откатилось в сторону. Предмет привлек внимание Хайрийи, и, приглядевшись, она узнала зеркало, подаренное несколько лун назад купцом Килсаном. После того страшного ночного видения Хайрийя пожертвовала его в сокровищницу храма святой покровительницы Калтась. Сделала это с двойной радостью, потому что чувствовала, что подарок купца не понравился Анмару, тогда еще только жениху. И казалось, как давно это было… Она ногой отшвырнула зеркало в яму. Мысли о муже придали ей силы. Она, обессилевшая от пережитых событий и от страшных своих догадок, смогла устоять на ногах, когда гурт рывком поставил Салямсинжэна на ноги и подвел к яме. Она не видела, как гурт хладнокровно, словно резал скотину, убил шамана и столкнул тело в яму, на медведя. Хайрийя закрыла глаза и услышала оборвавшийся нечеловеческий вопль шамана, полный предсмертной жути. Покончив с шаманом, гурт стал помогать купцу укладывать в мешки драгоценности. Килсан что-то рассказывал воину, и тот время от времени издавал приглушенные звуки, похожие то на удивление и страх, то на одобрение. Хайрийя, беспомощная, стояла, не зная что ей делать. Бежать не было уже сил, да и бессмысленно, ибо ее теперь не стали бы даже догонять, а не спеша убили бы из лука или броском дротика. Килсан и гурт торопливо укладывали, временами замирая и прислушиваясь к шуму леса, рассыпавшиеся сокровища, которые никак не умещались в мешки. Раздраженный, воин быстро поднялся, подошел к узелку, стоявшему чуть поодаль, резко дернул его к себе. Узелок развязался, и из него вывалился какой-то черный предмет, с глухим звуком ударившийся о землю и, слегка подпрыгнув, покатившийся к ногам Хайрийи. Она в испуге отпрянула. У ее ног лежала окровавленная голова… отца — вождя Тармака, и смотрела на нее остекленевшими мертвыми глазами. Тут силы покинули Хайрийю.

 

11

Мне нравится жизнь! Она так хороша: под ногами земля, над головой небо, а вокруг люди. Дыши, пой и улыбайся! Будет зима, и придет весна. Лето сменит осень. Еще долгие тысячелетия будет летать в бесконечных просторах космоса маленькая голубая планета Земля, населенная разумными существами. Поколения сменят поколения; хочу, чтобы они были такими же счастливыми, как я сегодня. Потому что я влюбился, и любовь эта взаимная.

Когда Хайрийя и Емвожика скрылись за деревьями, Анмар жестом показал другу, чтобы лежал тут и смотрел на кусты у берега, приготовившись стрелять из лука, если оттуда кто-нибудь попытается добраться до раненых охотников. А сам бесшумной охотничьей походкой быстро обогнул справа место, где лежали без движения его сородичи, и вышел к берегу выше по течению Афры. Еще выше, на расстоянии полета стрелы, Анмар заметил брошенную на берегу лодку, на которой приплыли, вероятно, Килсан и его воины. Но ему сейчас нужна была не лодка. Столкнув в воду лежащую у берега корягу и ухватившись за нее, Анмар поплыл вниз, держась недалеко от берега, к тому месту, где скрылся Килсан. На песке у кромки воды около небольшого обрыва с кустарником по краю неподвижно лежали два человека: один навзничь, раскинув руки; другой лежал как-то странно, словно с закопанной в песок головой. Доплыв до их уровня, Анмар отпустил бревно, поплывшее по течению, а сам тихо подплыл к берегу. Один из лежащих был мертвый гурт, видимо, пораженный стрелой Анмара, предназначавшейся Килсану. При взгляде на второй труп Анмар содрогнулся и на мгновение окаменел, ибо сразу узнал тело по одежде. Его голова была не в песке. Ее вообще не было. Перед Анмаром лежало обезглавленное тело вождя Тармака, отца Хайрийи. Непонятно, как он мог оказаться здесь, но чьих это рук дело, не было сомнений. Анмар давно не испытывал такой безрассудной ненависти и жажды мести. Весь опыт и молодые силы вдруг сжались в одну тугую пружину желания поймать убийцу тестя и вождя — лазутчика Килсана. Он позвал раненого охотника и, встав во весь рост, пошел к лежащим недалеко сородичам в надежде, что они еще живы. Сжав зубы от горя и переполненный жаждой убить ненавистного торговца, Анмар все делал быстро и четко. Убедившись, что один из товарищей еще дышит, он приказал своему раненому, к счастью, легко Килсаном спутнику перевязать рану и доставить его на тот берег, в городище, пока еще не рассвело, и гурты не начали штурм. Подсказал, что выше по берегу лежит лодка, на которой можно переправиться. Сам снова спрыгнул на берег, оттащил тело Тармака на траву, как-то инстинктивно поискал глазами вокруг его голову. Не найдя, сломал ветки и прикрыл труп. Все его чувства были так обострены, что он видел в темноте, как днем; слышал каждый хруст далеко в лесу; чувствовал запахи, которые, вероятно, не уловили бы даже собаки. На песке он обнаружил отпечатки ног нескольких человек. Выяснять, сколько их было, не было времени и желания. Сколько бы их ни было, Анмара ничего не остановит. Он начал на них охоту и убьет всех с подлым Килсаном вместе. Пройдя по берегу вниз по течению, Анмар заметил, что следы свернули в лес. На траве следы обнаружить труднее. Но в это время до его слуха долетел душераздирающий вопль человека, похожий на предсмертный крик ужаса. Анмару даже показалось, что этот голос ему знаком. Страх за Хайрийю снова волной нахлынул на него, но он успокоил себя тем, что с ней Емвожика, и голос был явно мужской. Он бросился в ту сторону. Когда он вышел к яме для кабанов, людей там уже не было. Тревога за жену сжала сердце, как это уже сегодня было в баете, в Большом доме. Узнав в убитом человеке, лежащем на мертвом медведе, Салямсинжэна, Анмар испытал угрызения совести за то, что он подозревал и не любил его. Ах, если бы он знал правду о том, кто действительный виновник многих бед, свалившихся на головы его соплеменников и его самого! Но кто мог бы теперь рассказать о мечтах, которые долго вынашивал этот подлый и жадный человек. Как он мечтал жениться на Хайрийе и, после смерти Тармака, стать и главным жрецом, и вождем. Как он трясущимися руками перебирал сокровища племени, доверенные ему как жрецу для хранения в святилище Калтась. Кто теперь мог бы поведать Анмару, что шаман, когда его надежды жениться на Хайрийе не оправдались, затаил обиду и жажду мести! И как он в сговоре с Килсаном указал гуртам дорогу в городище, как обманом заманил вождя Тармака, якобы для совершения таинственного обряда перед кровавым жертвоприношением, в святилище святой Калтась, где в тайнике вне городища хранились сокровища племени, но где Тармака ждала уже засада гуртов с Килсаном, отпущенным заранее Салямсинжэном! Некому было теперь рассказать Анмару правду! Только один человек знал ее. За ним и гнался сейчас охотник Анмар, поняв, что в руках этого чудовища находится и его любимая жена. Закидав ветками тела в яме, чтобы не тронули хищники, Анмар стал искать следы, в какую сторону Килсан увел Хайрийю. Опытному охотнику не составило труда найти чуть заметные признаки. Но, главное, Анмару показалось, что на листьях некоторых деревьев он чувствует еле заметный запах козьего молока, пролитого неосторожно Хайрийей на платье в начале ночи. По этому запаху и шел молодой охотник, время от времени обнюхивая листья, которых касалось платье Хайрийи, которую, бессознательную, нес на своих плечах гурт, идя вслед за спешащим Килсаном, на плечах которого висели связанные друг с другом два мешка с драгоценностями. Темное полотно неба вылиняло и выцвело, почти рассвело, когда Анмар выбежал на берег выше того места, где он входил в реку с корягой. Как раз на то место, где он видел лодку. У берега в воде лежали два убитых Килсаном и гуртом охотника, которых Анмар отправил в городище. Лодки не было, она плыла почти посредине реки вниз по течению. На ней сидели Килсан и гурт. Перед ними лежала, беспомощно раскинув руки и повесив голову, неподвижная Хайрийя.

Килсан, узнав от Хайрийи о смерти Азамурта и поняв, что вождем станет Баш-ир, и за совершенные подлости ему не будет пощады, решил уплыть с сокровищами, прихватив с собой красавицу Хайрийю. Шансов спасти жену у Анмара не оставалось. Обезумев от горя, боли и отчаяния, он стал рвать на себе одежду, бежал по берегу за лодкой и громко звал жену: «Хайрийя! Хайрийя! Хайрийя!» Боясь потерять навсегда самое дорогое в жизни, Анмар, ни о чем другом не думая, бросился в отчаянии в воду, пытаясь вплавь догнать лодку. Он плыл мощно, разбрызгивая воду в разные стороны, быстро размахивая руками. Но все напрасно: лодка плыла быстрее, и расстояние между ней и Анмаром неумолимо увеличивалось.

 

12

Жизнь словно полосатый матрас: то светлые полосы, то темные. Если начинает везти, то везет во всем, всегда и кругом. Во дворе своего дома в районе частного сектора, называемого по старой памяти «Цыганской поляной», копая своим «Беларусем» яму для погреба, раскопал могильник. Видели бы лицо Басимы! Скачет по двору на одной ноге и вопит: «Великое открытие! Великое открытие!» Два дня рылись. Субботу и воскресенье потратили на это дело. Весь отдых пропал, но не зря. Во-первых, нашли какой-то предмет, кажется, золотой. Думали, что целый сундук найдем, но оказалось, только один предмет. Басима говорит, что это, возможно, зеркало. Еще сказала, что и за эту находку дадут та-а-аку-у-ую премию, что хватит и на свадьбу, и останется новый дом построить с гаражом. Заживем теперь! Учиться буду! Хватит дурака валять! Не пристало семейному человеку пустыми мечтами заниматься, работать надо! Но могильник странный какой-то: скелет человека лежит сверху скелета медведя, который сначала положили, судя по следам сгнивших деревянных палок, на какую-то деревянную решетку. Зачем? Что они там себе думали? Вот теперь через тысячу лет сиди и гадай…

Хайрийя очнулась от звука дорогого ей голоса, который звал ее. Открыв глаза, она узнала родные берега Афры. Вон на бугре стоит их любимый дуб. Уже почти рассвело, хотя солнце еще не показалось из-за горизонта. Она была в лодке, плывущей по течению посредине реки. Перед ней на веслах сидели Килсан и гурт. За ними на носу лодки лежали два мешка, набитые тяжелыми сокровищами. Увидев, что она пришла в себя, гребцы переглянулись, но ничего не сказали. Она, приподнявшись, повернула голову на голос. Вдоль левого берега бежал Анмар, он что-то кричал ей, но она не могла понять, голова гудела, и она различала только свое имя. Анмар на ходу скинул с себя одежду и бросился в воду, чтобы догнать лодку вплавь. Он плыл мощно, разбрызгивая воду в разные стороны, быстро размахивая руками. Но все напрасно: лодка плыла быстрее, и расстояние между ней и Анмаром неумолимо увеличивалось.

И тут Хайрийю осенило… Она с радостью поняла, что кричал ей с берега ее повелитель, ее муж, ее любовь, что он ей приказывал… Он знал, верил, доверял и любил ее… И она оправдает это доверие и эту любовь… Она сделает это… Занятая своими мыслями, она стала задыхаться и не заметила, что Анмар исчез под водой и больше не показывался. Но сейчас ее ничего не занимало, кроме ее мыслей и желания выполнить то, о чем, как ей казалось, просил муж… Она резко бросилась на правый борт лодки, которая сразу накренилась. Гребцы соскочили разом, чтобы ухватить ее, качнув тем самым лодку еще сильнее. От этого один из мешков вывалился за борт и потянул за собой другой. Килсан бросился спасать самое главное для него — деньги, он упал на борт и старался схватить связанные друг с другом тяжелые мешки. Это ему удалось сделать, он мертвой хваткой вцепился в веревку между мешком в воде и мешком в лодке. А гурт бросился на свесившуюся наполовину за борт Хайрийю, намереваясь втянуть ее обратно. Но получилось так, что они все разом легли на правый борт, и лодка перевернулась. Мешок, лежащий в лодке, по дуге полетел в воду, схлестнув руку Килсана петлей. И два тяжелых мешка легко утянули барахтающегося купца на дно. Оказавшись в воде, гурт хотел отпихнуть Хайрийю, но теперь уже она хватала его за одежду и тянула к себе, не давая отплыть. Он стал ее душить, и она, теряя сознание, еще сильнее сжимала пальцы на поясе своего убийцы.

Разгоряченный и вспотевший от бега, Анмар почувствовал холод утренней воды лишь тогда, когда вдруг обнаружил, что его тело его не слушается: он не мог пошевелить ни руками, ни ногами… судорога. Светлое небо стало темнеть, совсем потускнели и стали исчезать одна за другой звезды, но вдруг выпрыгнула почти на зенит неба большая полная луна, изливающая на землю потоки холодного света, вскипавшего и пенящегося. От луны к дубу на берегу Афры пролегла широкая дорога из лунного серебра. На эту дорогу встала женщина, которую Анмар узнал бы среди всех женщин мира, и пошла медленно и торжественно вверх. Рядом, косолапо перебирая ногами и опустив виновато вниз морду, шел большой медведь, на котором сидели два ребенка: мальчик и девочка, которые играли ручонками и улыбались. Анмар сразу узнал своих детей-двойняшек, хотя никогда их не видел. Хайрийя нежно улыбалась своим малышам и несла в руке небольшой черный кувшин, доверху полный ароматного козьего молока. Навстречу им спускался на белом коне молодой всадник в лисьей шапке, по обе стороны от которого шли одетые по-разному воины, размахивая дротиками, луками, мечами и кричали:

— Баш-ир! Баш-ир! Баш-ир!

Через некоторое время на поверхности воды никого уже не было. Одиноко плыла перевернутая лодка, от которой в разные стороны расходились ослабевающие волны. Рядом с лодкой из-под воды еще всплывали крупные пузырьки воздуха, которые тут же бесшумно лопались.

 

13

Мы с Басимой решили написать о нашей находке. Наверное, будет рассказ о любви и обо всем, что есть в жизни. Пока написали лишь концовку. Получилось грустно. «О боги, боги! Как печальна наша земля по утрам! Туманы над водной гладью и нежной зеленью полей; облака, цепляющиеся за макушки деревьев, покрывших вершины и склоны древних гор; золотистый край неба, откуда через мгновение появится раскаленное жаркое солнце; сонное зверье, куда-то торопливо спешащее спозаранку; бледные, измученные ночными кошмарами лица людей — на всем печать тоски и неумолимой смерти!»

Рассвело. Исчезли звезды и луна на небе и их отражения в Афре. По мокрой от росы траве стлался туман, словно расплющенное облако, упавшее с неба. Забегали насекомые и букашки, самые трудолюбивые и неутомимые жители Земли. Из городища выехал и стал спускаться по склону горки к реке молодой всадник на белом коне в окружении воинов, среди которых можно было различить и гуртов, и местных охотников, земледельцев и ремесленников. За ним шли старики, женщины и дети. Из-за леса над головой всадника восходило большое багрово-золотое солнце. Увидев всадника, гурты у подножия городища и сопровождающие стали дружно и радостно скандировать:

— Баш-гурт! Баш-гурт! Баш-гурт!

И далеко над лесами, озерами, речками и горами глухое эхо множило:

«Башкорт! Башкорт! Башкорт!»

 

Значение некоторых имен и названий

Джала Джада (Jala Jada) — (араб.) ясный подарок.

Афра — белая.

Анмар — леопард.

Хайрийя — добродетельная, хорошая.

Басима — улыбающаяся.

Карамджуд — щедрость.

Башир — хорошие вести, добрые знамения.

Лафтия — нежная.

Бадрийя — лунная.

Салямсинжэн (салям син жэн — здравствуй ты черт) — имя сына и преемника шамана.

Лапасы — загон для скота.

Девичья манха — шапка.

Богиня Лили — душа, сила, дыхание.

Лили живет на кончике косы, после смерти человека переселяется в новорожденного. Женщины носили накосники, ибо в волосах женщины не только ее душа, но и души ее будущих детей. Шумящие накосники отпугивали злых духов, оберегали души детей. Хайрийе оторвали косу, отрезали, — это значит, что убили разом души всех ее возможных детей.

Мужчина надевал на жену свой пояс, чтобы уберечь ее и ее ребенка в утробе от несчастья.

 

Рассказы

 

 

Единичка

Сколько помню себя, столько помню и единичку, которая играла в моей жизни преогромнейшую роль. Как только мне не доставалось от нее! Чего только не вытерпел из-за нее! Из-за страниц тетрадей, дневников, табелей — отовсюду, где только могла найти себе пристанище, выглядывала наглая, тощая и крючконосая ухмыляющаяся мордочка единицы.

Обсуждали на собрании звездочки, звена, отряда, дружины, на педсовете и в комитете комсомола, на родительском собрании. И наедине с отцом мы тоже не раз говорили на эту тему, правда, говорил, как правило, он, точнее, все вопрошал: «Будешь, негодник, учиться? Будешь?». Я же только молча кивал, боясь раскрыть рот, чтобы не расплакаться. Думаете, не больно было?! А ей, проклятой, хоть бы что! Родители перестали давать деньги на мороженое, отвернулась от меня самая красивая девочка в классе Оля Единичкина, заявив, будто я позорю ее фамилию, даже родной мохнатый песик Антошка и тот перестал вилять хвостом при встрече со мной.

Чтобы не смущать родителей (подумают еще, что они жадные), я стал всем говорить, что совсем не люблю мороженое, что, может быть, у меня даже аллергия, да так здорово это у меня получалось, что даже самые близкие друзья перестали со мной делиться, боясь за мое здоровье. Для Оли, чтобы быть первым и единственным в классе храбрецом, я выпрыгнул из окна третьего этажа в сторону клумб (чтобы мягче было падать), но до клумб не долетел, и Оля не оценила поступка, зато хорошо оценила тетя Клава, на которую я приземлился, точнее, притетяклавился. Кто знал, что она в клумбах сидит. Спала, небось, там в рабочее время, а у меня до сих пор при воспоминании появляется желание писать стоя. А Антошке на деньги, полученные за металлолом, я купил пять кило колбасы «собачья радость». А он, глупый, за раз все и сожрал. Чего хвост-то, интересно, задирал, если сам даже этого не знал, что от обжорства тоже можно умереть, сам он единичник был. Умер Антошка, и не стало друга!

В аттестате сама единичка отсутствовала, но присутствовало ее отсутствие: именно одного балла не хватило, чтобы аттестат был с медалью.

Канули в Лету страхи детства. Где-то незаметно проскочило и «акмэ». В науках я не стал единицей, в жизни и в любви ни для кого не стал единственным. Только верная единица по-прежнему со мной. Но только это уже не тонюсенькая шаловливая единичка, а иссушающее душу — ОДИНОЧЕСТВО.

 

Саламандра

В институте все звали его Саламандрой — никто не помнил и не знал, почему, впрочем, никто и не придавал этому слову другого значения, чем то, кого оно обозначало. А принадлежала эта кличка невзрачному мужчине неопределенных лет. В том удивительном человеке все было поразительно стандартно: прическа была дозволенная (не знаю, есть ли такая бумага, где устанавливаются формы прически преподавателей вуза. Наверно, нет. Но, глядя на его прическу, почему-то думалось, даже появлялась уверенность, что такая бумага должна быть и там говорится именно о такой прическе), одевался он соответствующе, так что обыкновенный костюм сидел на нем, как хорошо подогнанная униформа, и мог быть признан своей модой любого из последних трех столетий. Выражение лица, глаз, тембр голоса и даже походка — все имело значение и соответствовало требованиям, уставам, нормам, общепринятым представлениям, т. е. было кем-то или чем-то дозволено. И сам он весь казался каким-то удивительно гармонично-стандартным и соответствующим каким-либо инструкциям и правилам. И отношение его к людям, а людей к нему также было в рамках установленных правил. Студенты, не успевшие еще отвыкнуть от школьных привычек, заметив его в конце коридора, бросались в аудитории с криком: «Саламандра шлепает!». Хотя он никогда не шлепал, а шел тихо, аккуратно. Был он, несмотря на всю свою обязательность, каким-то неуютным. Даже его чрезвычайное умение быть незаметной фигурой раздражало. Товарищи по работе (а иных у него, кажется, и не было вовсе) видели его редко, на собраниях и заседаниях кафедры он отмалчивался или говорил то, что полагалось и нужно было. Голосовал «за», когда все голосовали «за», «против» — когда все «против». Работу свою делал так же аккуратно, как и ходил: ровным красивым почерком писал отчеты, протоколы, заполнял журналы, на занятия никогда не опаздывал, срывов не допускал, всегда успевал выполнить программу. Если просили, проводил и дополнительные занятия, подменял заболевшего коллегу, причем о том никогда потом не напоминал. Менял курс своих лекций, если менялась программа. Прежде чем сдать требуемую статью, сравнивал свой текст с чужими: не сказал ли чего-либо своего, от себя, но цитаты и ссылки приводились им в нужном, ограниченном количестве. Он всегда был невозмутим, даже тогда, когда смеялся или огорченно морщил лоб. Мимика его была чисто символической, не выражала никаких настоящих чувств, а представляла собой только лишь положенное общепринятое последовательное чередование моментов сокращения мышц лица. Когда и как он женился, никто не знал. О том, что он женился, товарищи по работе случайно узнали только через год или два. Вероятно, и женился он потому, что так принято. Ну и все остальное… тоже, наверно, произошло по дозволенным правилам. Он все делал точно, пунктуально, аккуратно, четко и до конца. Но результаты его деятельности зачеркивались самой формой достижений этих результатов. Он еще только приступал к работе, а она уже становилась никому не нужной. Одно его прикосновение делало вещь ненужной. Да и сам он никому не был нужен. До некоторых событий, думали, что, кажется, даже самому себе. Все это так обычно и буднично, так скучно и широко распространено еще со времен «Человека в футляре», что не стоило бы об этом и писать, если бы не произошло одно неожиданное событие. Раздался телефонный звонок, и из ректората сообщили, что нам нашли наконец заведующего кафедрой. На эту должность утвердили… Саламандру. Произошел такой диалог:

— Шутить изволите, девушка?

— Приказ подписан и висит на Доске объявлений, посмотрите сами, копию можете получить в отделе кадров.

— ?!

Мы уже давно перестали доверять своему телефону, но так перевирать он еще никогда не осмеливался. Поехали. Прочитали. Ахнули и стали ждать. На другой день вместо обычных тихо-суетливых на лестнице раздались спокойные, уверенные шаги. Дверь отворилась и все открыли рты: Саламандра, чисто выбритый (он и раньше так брился, но это как-то не замечалось), в скромном, но прекрасно сшитом костюме, в ослепительно белой сорочке (раньше его белые рубашки почему-то воспринимались как серые) и в ботинках, на носах которых отражались, как солнышки, электрические лампы и кончик носа их хозяина, — будто выше ростом и шире в плечах, улыбаясь, мушкетерским жестом уступая дорогу, предлагал войти машинистке нашей кафедры Светлане Львовне.

— Здравствуйте, коллеги!

Мне показалось, что я впервые слышу этот голос. Такой же спокойный, ровный, но было в этом голосе что-то новое, сильное, что-то внутренне энергичное.

— Здравствуйте, здравствуйте, — послышался оживленный гул.

— Шефа, вообще-то, принято приветствовать стоя, хотя бы при первой встрече. Нет?

Все оцепенели: чего-чего, а такого от молчавшего пятнадцать лет Саламандры никто не ожидал услышать. Ужас и еле сдерживаемый хохот подчеркивались гробовой тишиной. Все стояли, как каменные идолы с острова Пасхи, ожидая, что же будет дальше. Никто не знал, как себя дальше вести.

— Садитесь, садитесь, — Саламандра просто, необычайно дружелюбно и мягко заулыбался. — Ну и вид у вас, коллеги. Закройте хоть рты! — засмеялся.

— Что это с вами… Павел… Петр… Павел…

— Павел я, Павел Петрович, — как-то по-домашнему и без обиды, опять засмеявшись, подсказал Саламандра, с улыбкой оглядывая коллег, словно тоже видел их впервые.

— Что это с вами, Павел Петрович?

— А что со мной?

— Вы как-то… изменились, помолодели, что ли…

— Какой-то подозрительный комплимент у вас получился. Я еще не достиг того возраста, когда стараются казаться моложе. Не находите?

Все засмеялись, но некоторое напряжение висело в воздухе.

— Приказ ректора уже все видели, я это знаю. Кто не читал, вот копия, ознакомьтесь. Предлагаю, коллеги, в течение этих семи дней провести, как предусмотрено планом кафедры, «неделю взаимопосещений». В субботу, крайний срок — понедельник, прошу всех представить отчеты и конкретные предложения, приемлемые к нашим учебным группам, по улучшению процесса обучения и воспитания. При этом прошу обратить внимание на использование технических средств обучения и продумать вопросы, касающиеся оборудования кабинета кафедр гуманитарного цикла. Следующую неделю мы посвятим пересмотру индивидуальных планов и наших методических пособий. Прошу продумать также и эти вопросы. Литература по новым информационным средствам и методике их использования есть в нашей библиотеке, я сегодня уточнил. Вопросы есть?

Вопросы были, и много. Пока составляли график взаимопосещений, пока выясняли, что мы имеем по компьютерным технологиям, что и где можем получить, подучить, как с ними обращаться — разве можно перечислить все вопросы, которые возникают перед людьми, которые хотят искренне работать, пока все это выясняли, не заметили, что настала пора расходиться. Впервые за последние месяцы кафедральный день показался слишком коротким.

На прощание всех ждала еще одна неожиданность.

— Двадцатого числа просим всех к восемнадцати часам к нам в гости. У нас 15-летний юбилей супружеской жизни. Ждем, не опаздывайте.

Но почему-то все восприняли приглашение на удивление спокойно.

Этот синдром Пигмалиона прошел так естественно, так просто и без натяжек, что уже на второй-третий день никто не помнил старого Саламандру, будто и не было его. Неделя прошла во взаимопосещениях, в спорах, порой очень даже горячих, но всегда искренних, о формах и методах обучения. И всегда как-то само собой в центре споров оказывался Павел Петрович, который непринужденно, умно и деликатно направлял споры в деловое русло. К концу недели на столе заведующего кафедрой лежали отчеты, в большинстве похожие на целые проекты по реорганизации процесса обучения, чем результаты о взаимопосещениях. И по объему напоминающие собранные вместе тома произведений Л. Н. Толстого. Оставалось только удивляться, что происходит с людьми, которых всегда заставляли писать отчеты чуть ли не под угрозой избиения.

Студенты, которые шарахались от Саламандры в разные стороны, теперь бегали за Павлом Петровичем табунами, споря, требуя, убеждая о каких-то тайнах мироздания, о пространственно-временном континууме, о «черных дырах». Он руководит у них каким-то философским кружком.

Невозможно было себе представить в этом спокойном, уверенном в своих силах, знающем свое дело, свои задачи, цели человеке вчерашнего Саламандру. Новый заведующий кафедрой умел без нажима, но твердо отстаивать свои принципы и взгляды, истинность которых он понял. Без упрямства он мог согласиться с разумными доводами других. Чувство собственного достоинства проявлялось у него прежде всего в тактичном отношении к достоинству других. Но самым привлекательным была фанатичная влюбленность в свое дело, безудержная увлеченность.

Формально Саламандра изменился в худшую сторону. Поехал куда-то с ночи пробивать оборудование для кабинета и опоздал на собрание. Показывал студентам в урочное время учебный кинофильм, не предусмотренный программой. Поссорился с проректором, когда тот отказал ему в помощи получить комплект необходимой философской литературы для кафедральной библиотеки. Это был уже не тот бархатный безголосый человечек, а кипучий, деятельный руководитель и знающий, чего он хочет, личность, если хотите, это был субъект социальной жизни.

На несколько дней мне нужно было съездить в столицу. Мне поручили купить подарок к юбилею «шефа». Не раз потом я проклинал минуту, когда согласился, то денег не хватает, то подарок не нравится, думай, что делать, как выкручиваться. Нет ничего тяжелее на свете, чем покупать подарок, который очень хочется, чтобы понравился.

Из аэропорта поехал сразу на кафедру. Во дворе встретил коллегу.

— Привет!

— Здравствуй, когда приехал?

— Только что, чего смурной такой?

— Не выдумывай, я всегда такой.

— Черт с тобой, если не хочешь говорить, что нового на кафедре?

— Не чертыхайся, не повезет. Ничего нового. Как у тебя дела?

— Спасибо, хорошо съездил. Хочешь подарок посмотреть?

— Какой подарок?

— Да ты что, не проснулся сегодня, что ли! Завтра же идем к Павлу Петровичу на юбилей.

— Кто такой? А-а, Саламандра… Я не иду.

— Почему?

— Не приглашал меня, да как-то неудобно, не знаю я его совсем.

— Ты что рехнулся? Как не приглашал! Ты же сам деньги давал на подарок!

— Разве? Верни.

— Я тебе сейчас по башке верну! Хватит меня разыгрывать, чем народ на кафедре занят?

— Как всегда: учим-мучим помаленьку.

— Ну уж, конечно, не кирпичи разгружаете.

— Да отстань ты от меня. Вон заведующий кафедрой идет, иди поговори с ним сам.

Обернувшись, я раза три выдохнул и вдохнул, прежде чем выдавил из себя:

— А Саламандра?

— Что Саламандра?

— Что с Саламандрой, он же заведующим был?

— Саламандра остался Саламандрой. Хотя не знаю, давно не видел.

— Как же так? Я же сам приказ видел!

— Однофамильцами оказались, и инициалы совпадают, вот секретарь ректора и перепутала, поторопилась обрадовать.

Не зная, что делать со ставшим вдруг ненужным и лишним подарком, нехотя и устало стал подниматься на второй этаж.

На лестнице мимо меня мелькнула какая-то тень. Мне почудилось, что это был Саламандра. Наверное, показалось, не может же быть, ведь человек должен быть человеком всегда, а не только тогда, когда при чинах и в должности.

 

Часы Эйзенхауэра

Городские старики и старушки. Они молча сидят, погруженные то ли в воспоминания, то ли в сон, на скамейках парков и скверов, у подъездов и на балконах, отрешенные и одинокие, — будто чужеродные обломки прошлого на поверхности современной жизни. Грустное зрелище обыденной трагедии бытия.

Копаясь в ветхом домашнем скарбе, случайно натолкнулась на старые наручные часы. То ли довоенные, то ли военных лет. Надпись на чужом языке подсказывает догадку: «Трофейные… деда?».

Через тюль вижу на балконе над спинкой кресла-качалки его облезлый затылок и цыплячью, в пуху, сморщенную гармошкой шею. Никому не мешая, он часами сидит в любимом кресле, взирая с высоты двенадцатого этажа на простертую перед ним Нижегородку, кусочек реки Белой и раскинувшийся за ней до горизонта лесной массив. Жизнь там, внизу, его бодрит, но, утомившись, он засыпает, шумно выпуская воздух пузырями через хлюпающие губы. Иногда он что-то бормочет, видимо, разговаривая с теми, кого уже давно нет в живых, но кто еще продолжает жить в нем, чьи образы продолжают волновать душу ставшего бесполезным обществу старика. Они еще не раз будут посещать этот мир, пока он жив. Может, это и есть тайна личного бессмертия: людей уже нет, а их образы продолжают волновать живых. Ветер откидывает тюлевые занавески, и я вижу, как дед слабой рукой тянет плед на колени.

— Тебе холодно, дедушка?

Ответа нет. Выхожу на балкон. Он медленно поворачивает голову, и я вижу его приветливое лицо.

— Что тебе, внучка?

Глядя ему в глаза, протягиваю найденные часы и пугаюсь. Дед молчит, но чувствую, как напряглось в немощном порыве все его тело. По лицу волной прошли, сменяя друг друга, чувства удивления, огорчения, радости, досады, испуга и, наконец, застыла слабая улыбка, словно наклеенная маска из желтоватого пергамента.

— А-а-а? — мычит он не то вопросительно, не то с удивлением.

Зная деда, молчу: попросишь — ничего не расскажет. А так, медленно раскачиваясь и оживляясь с каждым словом, выложит все с мельчайшими подробностями. Дед мой на это мастак. Рассказывает не просто в ролях, но еще и изображая персонажей, размышляя и говоря от их лица разными голосами. Я люблю слушать его воспоминания, и порой, кажется, слышу голоса участников событий, говорящих от первого лица, переживаю их чувства, как хороший актер, полностью перевоплощаясь в героя своей роли. Так получилось и в этот раз.

— В конце войны… да, почти в самом конце, — как-то с неохотой начинает дедушка свои воспоминания, с трудом подбирая слова, — оружейником в учебке… я служил. Курсанты… там всякие… патроны им выдавал… набивал пулеметные ленты… магазины…

Дед, прищурившись, глядит на город, изнывающий у его ног от полуденной жары, дергает головой, боднув перед собой что-то лишь ему видимое, и опять угасает. Вдвоем молчим, я его не тороплю: бесполезно. Помню, он как-то сказал, что нам торопиться незачем: перед ним — вечность, передо мной — еще вся жизнь, так что у нас есть… время. Слышу его вздох, поднимаю голову и смотрю на его дорогое и родное лицо.

— Приказал… сам приехал… лучших отовсюду привезли. Ну, мол, как мои? Не хуже… Я слышу полковник-то его… молодой еще… испуганно: «Эх, зря… Сейчас Иванов, сукин сын, что-нибудь нагадит»… — дед то ли закашлялся, то ли засмеялся, то ли поперхнулся слюной, накопившейся во рту, и смешно сморщился, задрав слегка нос и сузив глаза.

По капле из уст деда слетают слова, которые сливаются в ручеек, из которого постепенно образуется уже целый поток рассказа. Я поняла, что в конце войны какая-то советская часть натолкнулась на учебный центр, где противник готовил то ли разведчиков-диверсантов, то ли карателей, то ли еще кого-то. Захватили архив, где были и журналы занятий с указанием результатов различных тренировок. Неизвестно, как документы попали на глаза большому начальству, известному военачальнику, которому пришла в голову мысль посмотреть, есть ли среди его солдат такие, которые могут выполнить те же нормативы и показать такие же результаты. Зачем ему это было нужно, дед не знал. Высказал предположение: «Забавлялся на отдыхе…» Вряд ли на войне, как я ее себе представляю, у генералов было время забавляться такими играми. Солдат и маршал, вероятно, по-разному видят военные события. Свой рассказ дед как раз и начал с того момента, когда отстрелявшиеся советские «специалисты» ждали результатов.

— Маршал большой… человек… почти вождь… к народу пришел…

Командующий, признанный полководец, в паузу, решил, как тогда это было принято, «поговорить с народом» и подошел к группе солдат. В этот момент дед и услышал, как полковник из сопровождающих офицеров прошипел, что «Иванов, сукин сын, сейчас что-либо нагадит». Страх полковника был не беспричинным. Крутой нрав командующего был известен всем солдатам и офицерам не понаслышке.

Рассказ дедушки стал оживленней. Воспоминания разбудили в нем чувства и энергию. Глаза заблестели и оживились. Наверно, так они улыбались тогда, полстолетия назад, услышав необычный разговор «сукиного сына» с маршалом.

— Ну, как дела?.. — начал командующий. И дед, повторяя его слова, еще и показал, как, вынув из кармана носовой платок, маршал снял левой рукой фуражку, чтобы вытереть пот со лба. На руке блеснули часы иностранной марки. Неформальное обращение сняло необходимость уставного ответа и приветствия, ибо сам командующий как бы приглашал поговорить по-простому, по-свойски, по душам.

— Товарищ маршал, давайте поспорим… — раздалось в ответ, и из группы «спецов» выступил вперед какой-то неуклюжий, длинноногий, с тяжелыми большими руками сержант. Дедуля так артистично изобразил кислую рожу, что я поняла без пояснений: такая гримаса была на лице того самого полковника, который опасался, что «Иванов нагадит». А желающий поспорить с маршалом сержант и был этим самым недостойным иного названия сыном собаки. Вероятно, он предлагал пари своим товарищам, а подошедший командующий прервал их беседу, точнее, оказался, таким образом, втянутым в нее.

Солнышко выглянуло из-за облаков. По Белой забегали тысячи солнечных зайчиков. Крыши домов в Нижегородке покрылись позолотой. На свету все преобразилось. И дедушка тоже. Он преобразился в грозного командующего фронтом. Теперь передо мной был маршал. Я слышала и видела со слов деда, что тот чувствовал, думал, говорил и делал.

— По поводу чего? — меняясь в настроении, перебил командующий, сверкнув глазами на нахала, и с возрастающим неудовольствием отмечая про себя, что у «нахала» невозможно найти причину для замечания по форме одежды, чтобы осадить его. В отличие от других он был не просто подтянут, застегнут, чист и опрятен, но был в его внешности своеобразный шик, свидетельствовавший, что он на войне не первый год. От этого раздражение почему-то только усилилось.

«Будто не бегал и не ползал только что по пыльному полигону, успел почиститься, и оружие в порядке, и награды блестят. Специально нацепил, чтобы на глаза показаться», — думал маршал, сам не понимая причину поднимающегося откуда-то из глубины души раздражения.

Небрежность обращения и манеры сержанта не соответствовали его ясной и спокойной внешней опрятности.

— А вот смотрите, — продолжал дед, принимая теперь облик слегка шепелявящего сержанта, который приглашал командующего поспорить, не замечая хмурого выражения лица собеседника, — от опушки леса до последних мишеней, если с той стороны, по пахоте, километров семь. Я пробегу пять из них за двадцать минут. При этом мишени в разных местах будут поднимать на пять секунд с любым интервалом пауз. Сшибу все двадцать семь до единой… Никто из вражьих курсантов такого показателя не имеет…

Сержант сделал паузу, потом, лукаво улыбнувшись, по-деревенски простодушно, будто сидел на завалинке с дружками, буркнул:

— Если получится, то ваши «эйзенхауэровские» часы… мои…

Дедуля смешно изобразил, как все окружающие замерли, будто соляные столбы. Пояснил жестом, что у опасливого полковника не просто выступили капельки пота на лбу, а потемнела на взмокшей спине офицерская гимнастерка. Дед, тряся валенками, уморительно показал, как у того даже ноги в сапогах стали мокрые.

Я по виду деда не просто поняла, а почувствовала, какая тогда там наступила тишина. В буре маршальского гнева никто уже не сомневался. Дело заключалось лишь в том, чтобы угадать, в какую непредсказуемо причудливую форму он может вылиться. Вслед за дедом я тоже вошла в роль. Мне показалось, что я все вижу со стороны и одновременно живу жизнью каждого из присутствующих при этой сцене.

Командующий молчал. Потому что он, видимо, в уме подсчитывал и думал: «Бежать по пахоте с полной выкладкой со скоростью один километр за четыре минуты — это норматив значительно выше того, что был у противника здесь, в этой спецшколе, где учили не в погреб за картошкой бегать. — Придя к такому выводу, он сдерживал подкатывающийся к горлу комок немотивированной злобы к этому ухмыляющемуся ничтожеству, решившемуся, хоть хамством, но покрасоваться на глазах у начальства. По привычке ничего не делать сгоряча, маршал решил продолжить свои нехитрые расчеты до конца. — 27 мишеней по 5 секунд… Итого получится 135 секунд или 2 минуты и 15 секунд… Это время, когда мишени будут на виду… Остальные 17 минут и 45 секунд он будет просто бежать… Все равно очень маловато… Я бы поспорил даже на 25 минут… Дурак! Не умеет реально оценивать ситуацию. Как можно доверить командовать людьми…» — гнев новой волной ударил в голову и стал вскипать, словно грозовая туча, не предвещая ничего хорошего. Он это понял по тому, как застучали тысячи малюсеньких молоточков в затылке. И знал, что сейчас будет краткий приказ, после чего судьба этого сукиного сына растворится бесследно в потоке миллионов таких же, среди которых были не чета ему.

— Часы жалко?.. — сочувственно и поддразнивающе бухнул сержант, по-своему поняв паузу и такой совсем поганой репликой прервав жестокие мысли и чувства маршала.

Странно, но именно этот вопрос, нарушающий меру всякой дерзости, почему-то разом и вдруг снял мутное и болезненное напряжение, будто вынули иголку из виска. Нахлынули вдруг совсем другие чувства. Сам себе удивляясь, командующий отметил, что стал холодным, спокойным, даже почувствовал, что где-то в глубине души начал просыпаться молодой азарт.

— Часы — подарок союзников. Вещь редкая и ценная. А что взамен? — удивляясь себе и тому, что помимо воли втягивается в этот нелепый разговор, спросил военачальник каким-то глумливым тоном, уже понимая, что он сам потребует за часы. Сержант, улыбаясь, смотрел под ноги.

«Он уже труп», — со странным презрением подумал маршал, брезгливо подернув плечами и испытывая желание поскорее закончить эту идиотскую комедию.

Окружающие, пораженные поведением командующего, испуганные и настороженные, теперь совсем застыли от удивления. Вид полковника явно свидетельствовал, что у него крыша, если еще и не поехала совсем, то очень значительно уже накренилась. Если бы сделали в этот момент фотоснимок, потом бы думали, что тут был какой-то странный хор: у большинства рты были широко раскрыты.

Сержант обернулся к стоявшим сзади товарищам и по-детски беззащитно и светло улыбнулся. Они его понимали и поддерживали: не было никакого бахвальства и хитрых помыслов. Солдат собирался показать маршалу свою обычную работу, демонстрируя презрение к тому злу, с которым они воюют. Поднял голову вверх. Облака в голубом небе складывались в какие-то трогательные и знакомые с детства сказочные образы.

Офицер проследил за взглядом солдата и зажмурился от яркого солнца, какое он часто видел в той, как теперь уже кажется, давней и далекой войне в Монголии.

На веранде стало жарко. Плед сполз с колен деда комком на кончики валенок. Мне тоже стало как-то не по себе, кажется, от духоты на веранде. В голове потекли непонятные и совсем чужие мысли, звучащие голосом деда:

«Долгие годы войны, страданий, поражений и побед. Потери? Кто о них думает… Тот… никогда не считался с «винтиками», оперировал лишь массами… Приучил»… — маршал как-то вдруг и сразу понял причину произошедшего в себе изменения настроения, смену гнева на насмешливое спокойствие. Он понял, чем шутит сержант.

— До демобилизации каждый день буду чистить сортиры, — ошарашил опять сержант шутовским ответом, не соответствующим степени важности собеседника и масштабам, разделяющим собеседников.

Командующий фронтом обмер, но, привычный держать себя в руках, не подал виду. Частые встречи и беседы в последние годы с человеком, который мог унизить и уничтожить любого на пике его славы и торжества, приучили его не выдавать свои чувства. Прежней кипящей злости уже не было. Остался лишь неприятный осадок, как легкая изжога. Как-то незаметно, просто и буднично пришло озарение. В одно мгновение маршал увидел сержанта, словно под микроскопом от подошвы его самодельно подбитых сапог до подстриженной под «полубокс» макушки. Один из миллионов его безличных солдат-трудяг стоял перед ним, спокойно и крепко упершись о землю своими не пропорционально длинными ногами. На мощном торсе будто висели длинные руки, заканчивающиеся огромными кулачищами.

«Урод какой-то, а туда же: в богатыри, — усмехнулся маршал, — но натренирован».

Больше всего его поразили василькового цвета глаза сержанта, в которых, казалось, накопились все переживания долгих дней мучительных лет войны, вся трагедия солдатской судьбы на войне. Маршал почувствовал силу души солдата, выжившего до сегодняшнего дня и способного шутить.

Дедушка стал раскачиваться в кресле и смешно, но очень достоверно показал, как маршал, суровый и битый, ожесточенный и усталый, вдруг расхохотался.

Для окружающих смех командующего был неожиданным и непривычным. Таким его никто никогда не видел. Он смеялся некрасиво, так, как смеялся когда-то в детстве, не стесняясь ни голоса, срывающегося на визг и хрюканье, ни гримасы, обезобразившей и без того крупное и лошадиное лицо. Он хохотал с чистой душой человека, избавившегося от скверны, очистившегося от всех глупых условностей мундира, званий, положения, чинов и наград. Смеялся маршал, ставший просто человеком. А причиной тому было «озарение». Полководец понял, что этот сержант кладет на чашу весов больше, чем жизнь и смерть. И спорит он вовсе не с ним, а с тем черным и страшным, что обрушилось на них, на плечи миллионов простых людей — мужчин и женщин страны. Он положил на чашу не свою жизнь, которой на войне рискуют каждый день и каждый час, а достоинство родной земли, за которую он в ответе. Дело не в личной жизни и смерти. Все сложнее: солдат не имеет права проиграть или умереть, потому что должен победить. Страшнее смерти — позор и срам поражения. На войне люди живут по формуле Эпикура: пока смерти нет — глупо бояться того, чего нет. А когда она наступит — бояться уже будет некому. Жизнь на войне ничего не стоит, если не гарантирует победу.

«Тоже мне эпикуреец… Но я понял тебя, сержант. Понял, что тебе нужны не заморские (эйзенхауэровские) часы, тебе нужны часы победы… И мне тоже… Я хочу, чтобы ты… мы победили…» — уже с теплотой подумал маршал, совсем иными глазами всматриваясь в крупные морщины на лице сержанта, в морщины, разделяемые черными ниточками въевшейся в кожу земли. То, что сначала он принял за шутовское кривляние, было на деле презрительным высокомерием «работяги» к показательным упражнениям «артистов» противника. Командующий это понял по глазам солдата, которые были суровы и спокойны. Уставший труженик войны хотел показать, что многое из того, что здесь «шик», они делают буднично и обычно без показухи и не для наград и похвал. Маршал это понял, но, помня свои нехитрые арифметические подсчеты, не поверил. Не любя пустых болтунов и хвастунов, коротко отрезал:

— Даю 25 минут.

— Не нужно, как было сказано — 20 минут и 27 мишеней.

Снова волна раздражения легкой тучкой прошла по сердцу привыкшего отдавать приказы командира.

— Согласен…

Дед, сомкнув веки, замолчал. Тихо сидим, глядя на потемневший от тени облака лес вдали. Каждый думает о своем. Солнце опустилось ниже и почти касается крыш высотных домов. Полуденный жар сменился предвечерней духотой. Раскаленный за день бетон выдыхает из себя жар, нещадно испаряя из всего живого и неживого воду. Люди обливаются потом, травы и цветы вяло сникли, засохшие комки грязи рассыпались в сухой прах и пыль.

— Командующий… — начал опять медленно и почти шепотом дед, — пошел к радиостанции, откуда… управляется… порядок показа мишеней…

А Иванов, сняв с кузова полуторки пулемет, отдал, чтобы не заставлять маршала долго ждать, зарядить патронную коробку с лентами молодому оружейнику, почти мальчику (которого сердобольные кадровики «спрятали» в учебку в надежде, что выживет в этой войне), а сам начал мастерить подвесной ремень. Делал он это быстро, аккуратно, по-хозяйски. Потом переобулся, достав из рюкзака трофейные солдатские ботинки. А сапоги, так же аккуратно сложив, спрятал в рюкзак. Пристегнул и прикрепил нож и сумочку с гранатами. «Полная выкладка» по договоренности между сторонами была облегчена, учитывая тяжесть пулемета и коробки с патронами. Взяв с рук молодого оружейника коробку с патронами, Иванов приладил ее к пулемету и подошел к радиостанции, где стоял маршал, и обратился к солдату, который сидел там, в траншее, на пульте подъема мишеней.

— Федор, мой первый выстрел будет означать, что время пошло, а я побежал. Поднимешь 27 раз и каждый раз на 5 секунд. Не ошибись. Интервалы пауз на твое усмотрение, — и он энергичными шагами, разминаясь и разогреваясь на ходу, пошел к опушке леса на исходную позицию.

Маршал молча смотрел ему вслед, потом почему-то тихо спросил:

— Он знает схему расположения мишеней на полигоне?

Ему ответили кратко:

— Нет.

— Тогда поднимать все мишени сразу, кроме поражаемых.

— Ему надо будет бежать, как чемпиону мира, — льстиво и заискивающе произнес кто-то из окружения командующего.

— А он и был до войны чемпионом России, — раздался в ответ голос из толпы солдат, стоящих недалеко.

Выстрел, хотя все его ждали, раздался вдруг, и почти все вздрогнули, выдав всеобщее напряжение. Иванов рванулся от опушки, и сразу же поднялись мишени. Раздалась длинная очередь и крайняя дальняя мишень упала. Иванов, не обращая внимания на остальные, ускорил бег. Мишени, простояв еще пару секунд, легли. Маршал, озабоченно щурясь, стал что-то искать. Догадливый адъютант подал ему мощный цейсовский бинокль. Иванов успел еще дважды отстреляться, пока командующий, довольно хмыкнув, не опустил бинокль.

— Правильно. Бьет по крайним, пока угол разворота меньше, пока от мишеней дальше, — прокомментировал кто-то.

На что командующий прореагировал по-своему:

— Мишени поднимать чаще, в рваном ритме, — отдал он приказ. В нем говорил уже командир, который проводит учения и хочет выяснить все, на что способно его войско. Теперь Иванову приходилось чаще разворачиваться в сторону от направления бега, что сбивало дыхание и затрудняло бег.

— За первый километр 4 мишени за 4 подъема.

— А время? — не отрываясь от бинокля, спросил маршал.

— 4 минуты и 11 секунд.

— Устанет, — то ли с сожалением, то ли с сочувствием сказал кто-то из офицеров сопровождения. В это время наблюдавшие за необычными «маневрами в одиночку» дружно вскрикнули. Иванов неожиданно как-то нелепо растопырил руки и совершил несуразный прыжок на одной ноге, взмахнул правой рукой и с бега перешел в положение полета на уровне одного метра над землей. Не успели утихнуть крики, как свободный полет параллельно земле перешел в пикирующее падение носом к пахоте. Видно было, как тяжелый пулемет стволом вниз тянет за собой стрелка.

— Мишень! — спокойно, но чуть громче обычного раздалась команда, заставив всех вздрогнуть еще раз.

Мишени поднялись, и маршал стал считать:

— Раз… два… три… четыре… пять… Мишени упали, выстрелов не было. Но за эти пять секунд сержант сумел не только отвернуть ствол пулемета, чтобы он не забился землей, не только упал и перекувыркнулся, но и, соскочив, продолжил бег. Как только мишени скрылись, тут же раздалась новая команда:

— Мишени! — которые послушно поднялись, чтобы через пять секунд опять скрыться. И трудно было понять, попал или нет Иванов, потому что выстрелы раздались на четвертой секунде, и пораженная мишень уже падала вместе с убирающимися. На двенадцатой минуте Иванов прошел 3 километра ровно.

— Как по графику, — раздался чей-то нескрываемо восторженный голос.

— Но только 15 попаданий из 16 подъемов, — заметил кто-то из офицеров, покосившись на командующего.

— Ничего, сейчас начнет бить по две, — категоричным тоном вмешался третий.

— Этот… может… — начал было оживший полковник бодрым голосом, но осекся…

— Десять подъемов на этом километре, — скомандовал маршал.

Все понимали, что это затрудняет и замедляет бег: надо успевать поражать мишени. На 21-м подъеме под общее ликование Иванов успел уложить две мишени. И счет сравнялся. 21 подъем и 21 сбитая мишень. Дальше проще, и к началу 5-го километра осталась одна-единственная непораженная мишень. Точно по центру, напротив бегущего. С этим было все ясно.

— Эх… хе… хе, — вздыхает дедушка и бормочет так тихо, что с трудом различаю, — …всегда, когда расслабишься… нельзя расслабляться… война… молодой был…

— Последнюю мишень поднять за 30 метров до его финиша, — приказывает посветлевший маршал и по тону понятно, что он доволен увиденным, не жалеет о проигрыше и считает, что спор уже завершен, хотя Иванову осталось пробежать еще около 300 метров и поразить одну мишень. Но времени у него достаточно, а мастерства, всем понятно, ему не занимать. Так, наверно, думал командующий, когда, отдав бинокль, начал собираться навстречу сержанту, поглядывая на часы. Но вдруг в районе 18 минут послышались то короткие, то длинные какие-то истеричные очереди.

«Сбрасывает лишние боеприпасы, чтобы бежать было легче, вот пижон», — уже без злости подумал маршал и, повернувшись к бегущему, замер от удивления. Иванов, не останавливаясь, стрелял по мишени, которая и не думала попасть в разряд пораженных.

— Мишень не убирать! — резко прозвучал громкий голос командующего. Стало удивительно тихо, как бывает обычно по утрам, когда выпадает первый снег.

— Все! — невпопад и неизвестно чему радуясь, доложил адъютант. — 5 километров за 19 минут 37 секунд и не поразил одну мишень.

Пулемет Иванова, стрелявший каким-то странным тупым звуком, словно в ствол забилась земля, замолчал как раз в тот момент, когда он добежал до отметки финиша. Яростный крик Иванова разорвал тишину, будто по шву рвут жесткую ткань гимнастерки. Это был крик не торжества, триумфа, но и не крик отчаяния.

— Кхе… кха… кху… — закашлялся дед и стал мотать головой, будто стараясь отмахнуться от назойливых мух.

Я знаю и люблю своего дедушку, это какие-то неприятные и тягостные мысли ему не дают покоя. Приступы «кашля» у него начались после похорон бабушки.

— Прости… молодой был… не доглядел… — непонятно у кого-то горестно просит прощения дед. И опять, после долгой паузы, продолжает рассказывать, но так тихо, что я еле различаю его слова, из которых с трудом восстанавливаю картину происшедшего.

Все увидели, что Иванов перекинул пулемет за спину и, не останавливаясь, продолжал мчаться к мишени, на ходу доставая гранату. Оставались последние секунды по договору. Бросок гранаты, на мгновение сержант прижался к земле. Мишень, поднятая по приказу маршала и не убранная, от взрыва превратилась в чучело, но не падала. Все видели, как Иванов, вытащив нож, кинулся к ней и, добежав, стал в бешенстве крушить ее уже ножом.

— Вот теперь все, — сказал маршал, взглянув на адъютанта и не скрывая своего удовольствия. Но тут произошло нечто странное. Иванов, расправившись с мишенью, в том же темпе, потный, с ободранным при падении и грязным лицом, с гримасой ярости бросился в направлении маршала. Офицеры столпились, собираясь защищать командующего, который стоял спокойно, ибо лучше своих офицеров понимал, что Иванов покушаться на его жизнь не собирается. Если бы он этого хотел, незачем ему было бы к нему бежать. Он мог дать очередь из своего пулемета — и все было бы кончено. Такому стрелку попасть не составило бы никакого труда. Понимая это, он отстранил офицеров и пошел навстречу сержанту, блуждая в догадках.

«Ну промазал один раз, устал, руки тряслись, оружие чужое», — думал маршал, пытаясь предугадать возможные истоки и причины возбужденности набегавшего на него Иванова.

Дедушка стал как-то нервно кутаться в плед. Хотя солнце уже скрылось за горизонтом, но дневная духота еще не спала. Некоторые лучи скрывшегося солнца упирались в редкие кудрявые кучи облаков, подсвечивая их каким-то неестественно розовым светом. Остальные растворялись в зеленовато-синей выси, в которой пока пряталась надвигающаяся и падающая из глубин космоса на Землю темнота.

— Иванов резко свернул… Промчался мимо удивленных офицеров и маршала… Он перепрыгнул через какие-то пустые ящики из-под патронов. Только и увидели на лице грязь, кровь и ссадины. Никто ничего не понял… Кхе… кха… кху… Я… понял первый… звуки выстрелов… побежал в каптерку… А он в служебку… дверь ногой… хрясть…

Опять наступило долгое молчание. Дедушка сидел с закрытыми глазами, и я начала думать, что, может быть, он уснул. Но, заинтригованная, я не хотела оставить рассказ «на потом», ибо, зная деда, могу предположить вероятность и того, что дед больше не захочет про это вспоминать. Я прикоснулась к качалке, дед тут же зашевелился, и, не поворачивая головы, стал обрывками говорить. Из его слов я поняла, что Иванов, пробежав мимо собравшихся около командующего офицеров, бросился в оружейную каптерку, выволок оттуда перепуганного молодого солдатика и толкнул его к одинокому дереву метрах в 20 от ничего не понимающих в происходящем солдат, офицеров и маршала. Все таращились с удивлением на эту беготню, пытаясь понять хоть что-нибудь. Иванов же, поставив солдата к дереву, пошел в направлении командующего. Но, не доходя шагов десять, быстро развернулся и, не целясь и не снимая ремень пулемета с плеч, дал длинную очередь по молодому оружейнику. Видно было, как исчезла с лица несчастного краска, и оно стало белым, как мел. Через миг он сник, обмяк и безжизненно повалился набок. Офицеры бросились на сержанта, отобрали пулемет, который он отдал не только без сопротивления, но и с облегчением, как изрядно уставший после работы человек. Иванова поставили перед маршалом, который, едва владея собой, пробасил с хрипотцой:

— Ну! Что это значит?

Иванов, немного замешкавшись, понял, о чем его спрашивают, и ответил:

— Не волнуйтесь, он живой. Сейчас сам поднимется. Пусть подойдет, только, думаю… — Кхе… кха… кху… — приступ кашля деда в этот раз был настолько сильным, что я не столько услышала, сколько догадалась о конце фразы Иванова, — …от него будет дурно пахнуть…

Маршал кивнул. Иванов спросил солдата, который все еще дышал, захлебываясь, но кровь уже медленно возвращалась к лицу:

— Ты маркировки ящиков с патронами смотрел?

Солдат, с ужасом глядя на сержанта, кивнул головой.

— Знаешь ли, какая метка стоит на ящике с холостыми патронами?

Молчаливый кивок.

— Тогда поделом тебе, — беззлобно бросил Иванов и повернулся к маршалу, который уже все понял.

— Вот выигрыш, — маршал снял часы и протянул Иванову, который замялся, но часы принял.

— Нет, товарищ маршал, не удалось бы мне приехать в свой городок в маршальских часах. Дважды был убит я. Во-первых, не повезло: наступил на мину. Хорошо, что на полигоне это был лишь корень вырубленного пенька. А в настоящем бою мог быть и штырь от мины. Во-вторых, тогда, когда лично сам не проверил оружие, не обнаружил, что часть патронов холостые. А с убитого спросу нет: ни наград ему не носить, ни толчки ему не чистить. — Помолчав немного, Иванов усмехнулся, посмотрел на маршала и продолжил: — Но и вы остались без часов… Отдадим их ради справедливости ему, — сержант кивнул на оружейника, все еще бледное лицо которого мгновенно покрылось румянцем. — Пусть носит и помнит, что на войне мелочей нет. Любая упущенная мелочь — это чья-то смерть. Свою смерть никто не переживает, а чужая по твоей вине становится адом на всю жизнь. Если ты человек… конечно….

— Если ты человек… — повторил еще раз дедушка. Пока он рассказывал, темнота залила весь город, исчезли люди, машины, дома. Там, внизу, огни, но это лишь бессодержательные светлые точки и полоски. Красота темной ночи бедна и не может сравниться с буйной красотой светлого дня.

— Если ты человек… — принес порыв ветра с балкона еле слышный шепот дедушки.

«Жизнь солдата — это жизнь страны, как и их достоинство и честь», — подумала я и нежно обняла плачущего моего родного и очень-очень любимого деда.

 

Армия

В новостях по телевизору показали случай «дедовщины» в армии. Дочь недоверчиво спросила:

— Что, на самом деле такое бывало и бывает? С тобой тоже? Расскажи.

— Неприятно такое вспоминать. Сначала тебя бьют и унижают, потом ты так же. Мало приятного в таких воспоминаниях, — отнекиваюсь я.

— Ну, пап, хотя бы один случай, — канючит дочь.

— Ладно. Слушай. Я был «салагой», т. е. солдатом первого года, еще неопытный, т. е. плохо битый и мало униженный, только-только начинал службу. Не стоило мне с таким веселым и довольным видом проходить мимо «стариков» — солдат третьего года службы. Это, как сам я понял позже, через два года, раздражает.

Но что делать: неопытность и обед, хоть и солдатский, скудный, подвели.

— Поел, говоришь? — злой голос, как бритвой, отрезал все чувства, оставив лишь страх.

Со скамьи курилки поднялся хилый, ростом чуть выше полутора метров, «старик-старослужащий». Как такого в армию взяли! Ясно же написано в законе: кто ниже 1,5 метра ростом, того служить в армию не брать. Щелчком отбросив окурок в бочку с песком, повернулся и поглядел мне в лицо. Серые, как у волка, зрачки были колючие, таили злобу. Я уже кое-что понимал, потому быстро опустил глаза к его сапогам. Но он успел увидеть, что я глядел на него не как салага, а как обычный человек оглядывается на чужой голос. На свою беду я еще не смог удержать скрываемую изо всех сил улыбку. Краешки губ, видать, выдали меня. Перешагнув через скамейку, он наступил на свежее собачье дерьмо, которое оставлял то тут, то там пес, люто ненавидимый старшиной за такие штучки, хромая собака — приживала солдатской кухни. Взгляд старика скользнул с моего лица вниз, к ногам, дальше от моих сапог к своим. До того, как он понял причину моей улыбки, возможно, еще были шансы на варианты мирного исхода этой встречи. Но теперь… чтобы салага смеялся над наступившим на собачье г… стариком… Невиданное нахальство! Я думал, что он отпрыгнет, одернет ногу. Но он силой воли заставил себя стоять в том же положении не шевелясь, будто наступил на змею. Мне оставалось лишь гадать, каким вычурным окажется мое наказание и насколько физически это будет больно. Теперь терять было нечего, и я смотрел на него холодно, но, стараясь, чтобы выражение лица не было дерзким, хуже того злым.

Чуть замешкавшись, «старик» поднял голову, внимательно оглядел меня снизу вверх, ибо я был на две, а то и на три головы выше его, скупо улыбнулся и мягко повторил:

— Поел, говоришь? Давай, продолжай!

Я сначала не понял; поняв, решил, что это шутка; когда от удара под колено сзади оказался стоящим на четвереньках, дошло, что всерьез. Пойми, дочь, жизнь самый суровый, но и самый мудрый учитель. В те несколько секунд, пока я падал, как подрубленный, балансируя назад-вбок, прямо-вниз, я осознал просто, ясно и до конца, что никто не шутит, что стоящие вокруг «старики», многие из которых, возможно, меня видят впервые, и я их не знаю, никогда потом и не вспоминал никого из них, будут жестоко меня бить только за то, что я молча, послушно и без отрицательных эмоций не делаю то, что прикажет этот «дохляк-старик» в такой же солдатской форме, как и я. Могут даже серьезно искалечить, сделать инвалидом, если вдруг вздумаю сопротивляться, драться. Ходили слухи, что бывали и смертные случаи. Родителям сообщали, что «геройски погиб при выполнении служебного долга». Армия не любит выносить сор из избы.

— Ну, салажка, чисть лапой и обсоси свои пальчики, — он отступил на шаг назад, великодушно предоставив возможность лишь макнуть палец в собачье г…

Этот шаг назад одновременно был и позицией для удара сапогом по лицу, если бы я задержался еще на секунду. Жизнь она такая, какая есть, и принимать ее надо спокойно, с той нормой эмоций, которые в данной ситуации допустимы. Я стал философом-стоиком именно тогда, когда стоял на четвереньках. Абсолютно безо всяких эмоций, словно брал в руки пластилин в школе, без обиды, без злобы, без брезгливости, обычно, буднично, спокойно я воткнул палец глубоко в г…, помешал, покрутил там, не спеша, чем вызвал смех и уже прощение у большинства окружавших меня старослужащих. Поднимаясь с колен, засунул палец в рот и аккуратно обсосал без кривляния, не юродствуя, не изображая ложного удовольствия, но и не морщась. «Старик-мерзляк» подозрительно посмотрел на меня, подошел ближе:

— А ну покажь культяпу!

Я вынул палец изо рта и сунул ему сжатый кулак с обсосанным очень чисто указательным пальцем под нос. Он понюхал и, сморщившись от вони, отдернул голову:

— Вкусно? Шо хошь?

Кто-то из расходящихся по своим делам солдат-третьегодок, посчитав, что инцидент исчерпан, и что салага проявил требуемые неформальным уставом подчинение и послушание, вяло и скучно бросил на ходу:

— Оставь его, Сотерчук.

Фамилия «старика-пупсика» была Сотеругин. Он вытер оставшееся на сапоге дерьмо об траву и ушел со всеми. Я молча постоял еще некоторое время, пока никого в курилке не осталось. Сел на скамейку, удивляясь, что испытываю скорее радость, что все это кончилось, чем обиду, унижение или злость. Не возникло тогда и желания мести. Более того, потом мы прослужили с этим «стариком-карликом» бок о бок почти целый год. Общались без ненужных эмоций — как положительных, так и отрицательных. Кажется, что ни он, ни я даже и не помнили о том, обычном для отношений солдат-разногодок, событии. Да и сейчас вспоминаю и рассказываю об этом только для того, что в жизни ко всему нужно относиться соответственно ситуации и обстоятельствам. То, что оскорбительно и унизительно при одних обстоятельствах, при других нужно воспринимать просто как обычную житейскую данность. Жизнь свела, и жизнь развела — он дембельнулся, а мне еще предстояло служить два года. Когда я стал «стариком», то вел себя не лучше, а порой, возможно, даже хуже. Из сказанного еще один вывод: события жизни, в том числе и унизительные, сами по себе ничему не учат, если их воспринимать без драм и ненужных в тех условиях эмоций. И я о нем спокойно забыл, думалось, навсегда. И вероятно, действительно бы со временем совсем забыл, как о многом другом — и хорошем, и дурном. Когда ты вынужден жить в навозе, когда нет выбора или выбор — смерть, то настоящая сила в том, чтобы не драматизировать ситуацию без крайней нужды, не идти на поводу у эмоций. Тогда необходимо чувства отложить на потом, и думать, как вылезать из г…

— И как же ты вылез? — со смесью сочувствия и сожаления, презрения и недоверия спросила Марфа.

Мучин внимательно и хитро посмотрел на дочь, как будто испытывая. Ему польстил оттенок недоверия в интонации дочери. Она, знающая отца лучше всех других людей на свете, не поверила, засомневалась. Потому Руслан Баянович и посмотрел так на дочь, пытаясь понять, чему она не верит. То ли тому, что такое событие вообще было, то ли тому, что отец способен так унизиться. Трудно было понять.

— Как ты думаешь, почему это я так старательно крутил рукой в собачьем дерьме, стоя на четвереньках перед этим «стариком-обормотом»?

— Ты же сам объяснил, что это сняло напряжение, рассмешило старослужащих, и они тебя простили и не стали бить.

— Конечно, и это тоже. Но дело в том, что когда я начал подниматься с корточек, в рот я засунул и сосал не средний палец, которым мешал дерьмо, выпачкав тыльную сторону кисти и два других крайних пальца, а указательный, который оставался зажатым в руке и чистым.

Я это придумал и на это решился, когда перестал бояться и стал абсолютно холодным, спокойным, упав на колени. Голова работала предельно ясно и четко. Риск я осознавал. Но был еще и кураж. Если обман раскроется, я понимал, то остроумие может сыграть и положительную роль восхищения хитрой коварностью салаги. Тогда бы били, но смеясь, и не до травм.

Отец замолчал, но чувствовалось, что есть еще что-то недоговоренное в этой в общем-то невеселой истории, когда нормальные люди ведут себя, как подонки, в силу обстоятельств, а не по природе своей и не по воспитанию, просто в силу правил, установленных в том или ином коллективе. Молчание затянулось, и Марфа, не понимая затруднения отца, спросила:

— И все?

— Могло бы быть… Когда мне оставалось служить несколько месяцев, в один из дней мне в казарму позвонил мой одногодка. Мы уже сами теперь были старослужащими, вели себя кто мягче, кто жестче, но как «старики». Возможно, среди нас находились и такие, которые были в десятки раз хуже тех, кто в свое время нас обижал. «Старики» в наряды на кухню и на караул уже не ходят, только дневальными по казарме и посыльными по штабу. Так вот мне, дневальному, позвонил днем из штаба посыльный и сказал, что приезжал Сотеругин за какими-то своими документами, что-то у него там перепутали, что…

— Где он? — удивляясь тому интересу, который вдруг возник, как-то очень спокойно прервал я.

— Пошел на автобус, на КПП.

КПП — это контрольно-пропускной пункт у въезда в гарнизон, где останавливался маршрутный автобус, поджидая военнослужащих, направляющихся в ближайший городок.

— Давно?

— Беги напрямую, через лес и речку, может, успеешь.

Если бы кто видел, как я бежал. Не помню ничего: что было под ногами, где ветки хлестали и исцарапали лицо, где ободрал гимнастерку, где и как об кочки сбил и растянул ноги. Потом ходили специально смотреть, где я, не замочившись, то ли перепрыгнул, то ли перешел, как Христос, «по сухо» речушку. Маленькая, шириной 3–4 метра, глубиной, где метр, где полтора метра. Как я перелетел, не помню. Одежда и сапоги остались сухие. То ли где-то нашел перекинутое бревно, то ли раздевался и нес одежду на руках. Но ребята на КПП говорили, что все было сухо. Автобус уже стоял, дожидаясь пассажиров. Став перед носом автобуса, не торопясь, будто смакуя, отдышался. Снял солдатский ремень, намотал на руку так, чтобы бляха торчала, как обрубок меча. Подойдя к открытой двери «по-стариковски» спокойно, но внятно и громко приказал:

— Сотерчук! На выход!

Он молча вышел, бледный, хилый, щупленький, но в очень хорошем красивом костюме. Полагаю, что теперь уже мои зрачки были волчьими, как у него когда-то тогда, когда он заставлял меня есть г… Он опустил глаза.

— Что скажешь?

Поразительно: он вспомнил мое имя. Думаю, его голова работала в тот момент так же хорошо, как и моя тогда. Люди любят свое имя, даже если оно в устах врага. Но я к Сотеругину не чувствовал вражды, ненависти или еще какого-то чувства мести. Я был удивительно безразличен и спокоен. Мое «Я» в этом мире роли не играло. Оно жило само по себе. Тут был свой мир со своими правилами игры. И независимо от того, что я хотел и чувствовал на самом деле, я делал и должен был делать то, что в таких случаях было нормальным, логичным, понятным, правильным. Поэтому хитрость с именем не сработала. Просто мне нужно было в силу каких-то глубинных причин его побить. Причинная связь с тем событием была лишь внешней бутафорией. Какой-то не очень важной для сути оболочкой. Вроде и не я это делал. Мне, честно говоря, это и не нужно было совсем. Появись он случайно на месяц позже, наши судьбы так навеки и разошлись бы без следа в прошлом. Но кто-то распорядился иначе и зачем, я не знаю.

— Не нужно, Руслан, — ответил он слабым и неуверенным голосом.

— Не извинился, мерзавец! — вскричала Марфа, будто предвкушая отмщение.

Я бил его жестоко, молча, быстро. Измордовал до неузнаваемости лицо, изорвал весь костюм. Он не сопротивлялся, хотя мог, он же не был салагой срочной службы. Остановился, когда из автобуса вышел офицер и приказал:

— Отставить, рядовой! — потом, поколебавшись, спросил: — За что бил?

— Г… заставлял есть, — ответил я, сам удивляясь тому, что приврал, употребляя не ту форму глагола.

— Хватит ему, — и сел обратно в автобус.

Я пошел обратно в казарму, но уже не через лес, а по дороге.

Если выбора нет или альтернатива боль и смерть, мы должны делать то, что предлагает нам жизнь.

— А если предлагает предательство?

— Скажи, милейшая Марфа, что такое предательство?

— Предательство и есть предательство, когда тебя предают или сам себя.

 

Просо шелушенное

Странная деревня со смешным названием — Головажелудка. Малюсенькая речушка называется Желудок. Родник (голова), с которого она начинается, находится посредине деревни. Вот и получается название деревни. Речка разделяет дома на два ряда. Улица, разорванная посредине речкой вдоль, превращается в две самостоятельные улицы. Слева по берегу — Школьная, справа — Лесная. Народ тут с юмором: у одной улицы каждая сторона со своим названием. Так уж повелось. Никто не помнит, когда и кто переселился в эти богом забытые места, где все кажется в насмешку: зимой не холодно, летом не жарко, бугорок, называемый горой Свахой, накренился набок, словно телега пьяного мужика, собаки вроде забыли, как гавкать, лишь воют, коровы не мычат, а скрипят, петухи гоняются зачем-то за голубями, овцы блеют на хозяев, нахохлившиеся индюки заставляют не только детей, но и взрослых обходить их через заросли крапивы. Вороны, свившие гнезда на деревьях посреди деревни, громко галдят и питаются в основном цыплятами, утятами и гусятами, которых целыми днями караулят дети и старики. Даже луна над Головажелудком появляется чаще днем вместе с солнцем, чем ночью. Лягушки здесь любят сидеть на изгороди вместо воробьев. Головажелудковцы народ смешливый. Только не понятно, от чего они веселятся, может, древняя традиция или болезнь какая особая. В деревне всего домов двадцать. В каждом по одной или по несколько пьяниц, бабы тоже пьют, но чуть меньше. Мужья убивают ненароком жен, их дети в 20 лет вешаются. Работать некому, большинство жителей старики и старухи, сил которых хватает лишь для того, чтобы прокормить самих себя, выжить. Батюшке лишь бы платили, до остального дела нет. В основном церкви доход за счет похорон. Умирают тут часто. С поводом и без повода. Большой, говорят, начальник недавно умер прямо на лыжне. Непонятно, чего его туда понесло, после пьянки. Школу давно разобрали по бревнам, клуб власти продали беженцам, чтобы молодежь по ночам не шумела. Мост, сооруженный лет пятьдесят назад, после дождя становится непроходимым, и разные стороны улицы с разными названиями становятся самостоятельными деревнями. Украшение деревни — лес по берегам р. Желудка с просветом посередине, где вместо моста — труба, закопанная в глину. Три дома на левом берегу утром и три на правом вечером освещаются солнцем, на остальных падает тень от деревьев. Утром на левых, вечером — на правых. Недалеко есть пруд, где рыбы почти что разгуливают на поверхности, жирные и аппетитные. Ловить не умеют и некому, разве что приезжают из отдаленных мест. Воруют, кто у кого хочет. Сосед зайдет по делу, а на выходе захватит ведро с картошкой или лопату, если не проводишь гостя до ворот. Дети, если они случайно у кого родились, растут как сорная трава. Кормятся сами, матери забыли, что их обязанность кушать готовить для мужей и детей. Грязь, запустение и лень, как паутиной, обволокли души. Единственная ферма — источник трудоустройства оставшихся пока трудоспособными жителей. Там нужны скотники, доярки и ветврач и, главное, заведующий фермой. Почтальона, продавца магазина, который работает в основном, когда приходят за водкой, и все другие обязанности исполняет сильно болеющая в последнее время бывшая доярка. Муж — пьяница, дочь, выскочившая когда-то в пятнадцать лет замуж, теперь мучается в поисках мужей, один сын в бегах от милиции, другой, самый нормальный, зачем-то вернулся домой после армии. Что ни дом, то трагедия, достойная пера Шекспира. Свекровь с сыном-пьяницей мучили невесту, которая боялась присесть на минуту отдохнуть. Была первой в колхозе. Скотина, огород, дети, дом — все тащила одна, не подозревая, что рабыня Изаура была по сравнению с ней аристократкой. Муж наконец помер, свекровь превратилась в дряхлую старуху. Если кто думает, что беда пришла к ней в дом, глубоко ошибается. Счастье на закате жизни заглянуло к ней. Теперь она может среди белого дня лежать с внучкой на диване и смотреть телевизор. Когда бы она раньше позволила это себе! Ее взяли в дом в качестве дармовой работницы, и она более тридцати лет исправно исполняла обязанности этой добровольной каторги. Не отдавайте дочерей замуж в деревню при свекрови. Они своих дочерей желают отдавать замуж за городских, потому что жалеют, а из чужих воспитывают послушных жен, т. е. безголосых рабынь-каторжанок. Нет предела терпению российских баб, но нет и глупее их никого на всем белом свете.

Бабка Настя жила в покосившемся домике с собачкой Жучкой и полоумной внучкой Агашей. Домик скорее был сараем, чем человеческим жильем, ибо, после смерти мужа лет 30 назад, никто его не ремонтировал. Посеревший шифер на крыше, покосившаяся совсем веранда, которая косо обвисла с одного угла дома, рассыпавшиеся ставни, подгнившие бревна, треснувшие и загаженные мухами окна — все свидетельствовало, что хозяева давно умерли или совершенные бездельники и лентяи. И смотрели на мир бабка Настя и Агашка вместе с Жучкой через треснувшее окно. Бабка-то и не была еще бабушкой ни по годам, ни по внукам. Смерть мужа, сонливость, лень, бестолковость да и простота душевная, из-за чего ей доставалось постоянно и от судьбы, и от соседей, согнули ее, иссушили и ум, и чувства. Так они и жили, мыкались, перебирались, где и чем могли. Когда бабка Настя доставала кусок хлеба, а где Агашку накормят, а где и Жучка сворует чего-либо съестного. Настала весна. Головажелудковцы зашумели лопатами, граблями, топорами. Запахло свежей землицей и талой водой. Потянуло дымкой сжигаемой прошлогодней травы и запахом оттаявшего навоза и куриного помета. Только вокруг домика бабки Насти, Агашки и Жучки стояла непорочная тишина и покой. Любопытные соседи поспешили узнать, не померли ли за зиму. Оказалось, что выжили.

— Весна, бабка Настя, копать надо, сажать что-нибудь, чтобы заготовки на зиму делать, — говорили соседи, увидев сидящую на завалинке дружную семейку.

— А жачем мне копать, шажать, — со стоном, но бодро отвечала старушка, не поднимаясь с бревна. — Я помру, Жучка шдохнет, Агашка жамуж пойдет.

Люди осуждающе качали головой и проходили мимо по своим делам. И много раз за лето в разных местах и в разных вариантах можно было услышать шепелявый голос старушки, извещавший о том, что она к зиме помрет, внучка замуж выйдет, а собачка непременно сдохнет. Люди из жалости кормили умирающих, а собирающейся замуж делали подарки. Настала осень, начались заморозки, повеяло зимой. Стало ясно, что бабка не скоро помрет, если только не насильственной смертью, сучка, окрепшая за лето, тоже не собиралась сдохнуть в ближайшее время, а женихи за внучкой как-то не очень спешат: если быть точным, то ни одного не видать. И с первыми холодами собралась старушка припасы на зиму делать. Дул сильный холодный ветер, когда повстречал в поле согбенную старуху возвращавшийся из соседней деревни мужик по имени Нил.

— Ты куда в такую погоду, старая, собралась-то? Глянь, ветром сдует в овраг, — добродушно пошутил он, глядя жалостливо на бедную женщину.

— Колошки, колошки собирать, сынощек.

Жаль стало Нилу убогую и ленивую, которая все лето пробездельничала и теперь вот по холодам одумалась: чужие остатки, колоски, собирает.

— Где же ты, дура старая, в такую погоду колоски найдешь? Вот что, бабка, приходи завтра, я тебе мешок просы дам.

Старушка слезящимися то ли от ветра, то ли от привалившего нечаянного счастья глазами уставилась во что-то на горизонте и впала в глубокую задумчивость. Подождав немного и не дождавшись положенных в таких ситуациях благодарностей, Нил дернул вожжи и лошадка тронулась. Нил подумал:

«Стара, жаль живую душу, хоть и ленива, из-за чего погубила и мужа и детей, помрет зимой, если не от голода, то от холода. Надо дать и картошки, дров подвести на зиму…

Когда отъехал уже метров сто, до Нила ветер донес крик бабки Насти:

— Ни-луш-ка-а-а!

Оглянувшись, он увидел, как, путаясь в подоле длинного заношенного старого пальто, спотыкаясь и задыхаясь, бежит за ним старушка. Ветер бил ей в лицо, душил и заглушал писклявый старушечий крик.

— Тпру! — телега остановилась. Нил терпеливо ждал. — Ну чего тебе, старая? — спросил он, когда наконец бабка Настя пришлепала до телеги. Отдышавшись, бабка Настя каким-то нахально бессовестным голосом и почти сердито спросила, будто собиралась отказаться:

— Ну, а проша-то у тебя шелушенное?

Сотни мыслей заискрились в голове Нила от удивления. Сначала даже растерялся от неожиданности. Ну никак не могла прийти ему в голову мысль, что старуха будет еще вредничать и выяснять, шелушенное или не шелушенное просо ей он даст. Ей, оказывается, еще не хочется шелушить самой. Взбешенный, Нил не успел сам сообразить, как рука с кнутом опустилась на спину ленивой старушки. Ветхое одеяние выпустило облачко многолетней обильной кислой пыли. Внутри старухи что-то екнуло, ойкнуло, хрустнуло, она тихонько и осторожненько опустилась на колени, как будто разглядела на земле что-то интересное, постояла маленько и потом вдруг и резко клюнула носом в твердую, уже подмороженную землю, словно поцеловала ребенка.

Бабку похоронили, сучка скоро почему-то сдохла, а Агашку увел с собой какой-то проезжий пьяница. Сбылись бабки Насти слова. А покосившийся домик с почерневшими бревнами и разваливающимся забором до сих пор стоит посредине деревни со смешным названием Головажелудка.

 

Бараны

Оказались заблудшие два барана в темном лесу среди волков. Пока хищники не проснулись и пока не рассвело, один из баранов торопливо обломал рога, обточил копыта под когти, а зубы под клыки, наслюнявив, выпрямил колечки шерсти. Закончив перевоплощение, начал зевать, стараясь завыть: «У-у-у-у…» Получилось нечто похожее на «бэу-бэу-бэу…». Под удивленными, злыми и подозрительными взглядами волков он делал вид, что он заболевший волк, потому вид у него немного бараний и голос с хрипотцой. Поверили… кажись… Облегченно вздохнул…

Второй же, прочистив голос, от души заблеял, наслаждаясь звонкой мелодией бараньего естества, понимая, что слышит эти звуки в последний раз. Счастливчика загрызли. В пиршестве, скрывая отвращение, участвовал и урчал от показушного удовольствия «умный» баран, который прожил в стае, завывая по ночам на луну, до старости. Вид здорового волка, естественно, к нему не вернулся, и его долго еще считали в стае «паршивой овцой» с отклонениями, которой место не в стае, а в стаде. Многое стало привычным, лишь сны, пожалуй, оставались без изменения — бараньими.

Когда волки стали досаждать соседней деревне, на них устроили облаву и перебили. Люди были удивлены: в стае волков оказался всего один старый волк, а все остальные были подстриженные под волков бараны и козлища.

 

Цена улыбки

Всякие бывают странности у людей. Над ним и посмеивались, и жалели, возможно, кто-то и презирал. Все: и кто его любил, и кто терпеть не мог, и просто знакомые — в один голос утверждали, что он под каблуком жены. Чтобы радовать своих, он работал, не жалея сил, на трех-четырех местах, дома не делил хлопоты на «мужские» и «женские»: и в магазин ходил, и краны чинил, и посуду мыл, и кушать готовил, и убирался, и пылесосил, и в огороде копался. Ничего не тяготило, делал все легко и радуясь. Странность была в том, что безумно радовался, если ему вечером расправляли постель. Утром убрать — пожалуйста, вечером расправить — смерть, ни в какую. Жена и дети знали эту его слабость и подшучивали над ним, специально собираясь, чтобы посмотреть, с каким восторгом, наслаждением, невыразимым словами блаженством он ложился спать в приготовленную ему постель. Их смешило и забавляло это непонятное ребячество, не изменяющаяся с годами странность.

Праздник прошел замечательно: были гости и много подарков. На другой день ему пришлось встать пораньше, надо было сделать отложенные ради домашнего праздника дела. Как в таких случаях бывает, день оказался вдвойне, втройне тяжелым. Вернулся поздно, усталый, голодный. Жена и дети радостно его встретили и стали наперебой щебетать, как они целый день возились с подарками. Поев холодные остатки от праздничного пира, он взялся за гору вчерашней посуды, шутя, веселясь и радуясь с прибегающими на кухню женой и дочерьми над их подарками, которые они теперь вместе с ним начали перебирать заново. Постепенно исчезла усталость, ушла куда-то головная боль, мучившая с полудня, с ног спала свинцовая тяжесть, глаза посветлели — пришло то счастливое чувство семьи, которое не понимают несчастные друзья и знакомые, обзывающие его «подкаблучником». Но все проходит. Закончился и этот день. Оживленные и радостные, разбрелись укладываться спать. Когда он, почистив зубы и умывшись перед сном жидким ароматным мылом, пришел в спальню, увидел постель, расправленную только со стороны жены, которая, с беззаботной улыбкой натирая кремом руки, сказала: «Милый, извини, мне не хотелось тянуться через кровать, скинь, пожалуйста, покрывало на кресло, я утром уберу».

Всего-то делов — легкий жест руки… Но чугунная тяжесть пронзила сверху вниз, от мозгов до подошвы — не шелохнуться. Упал лицом на пол, прямо, как бетонный столб, руки прижатые по бокам. Столбняк. Когда-то говорили: «Кондрашка хватил».

Никто не хватал. Он не умер, он жив, и инфаркта не было. Просто «короткое замыкание» в черепе сожгло участок нервов, весьма странных: он перестал улыбаться и не понимает, что это такое, когда ему объясняют. А во всем остальном он все такой же, и постель себе стелет сам — молча, без упреков, проблем и… улыбки.

 

Ближе к ночи

Случайная встреча через десять лет, и эта шальная ночь в лесу.

— Покажу тебе море цветов, — ласково обещает зеленоглазая колдунья. — Милый мой, гляди, венки из цветов, гирлянды из цветов, ложе из цветов, ты видишь! Здесь море, океан цветов, — шепчет эта бесстыжая обнаженная ведьма, игриво укрывая наготу цветами.

Все смешалось: теплый воздух, настоянный на терпком медовом аромате трав, горячее прерывающееся дыхание, словно эротическая астма, вакхические стоны задавленных объятиями. В вышине звезды в лунном тумане и рвущиеся к ним пугливые тени от тающего пламени костра, затухающего и затягивающегося серебряной золой. А внизу вокруг — цветы, цветы, цветы…

— Соберем здесь не менее трех стогов сена, — говорит она, влезая утром в жесткие джинсы и по-хозяйски оглядывая вчерашние море и океан цветов.

— Вечером «цветы» — утром «сено», — невольно вырывается у меня, и уже не в силах остановиться продолжаю: — Ночью «милый» — днем…

— …днем хороший знакомый, бывший однокурсник», — бросает она не то зло, не то с досадой. Лучи Гелиоса выжгли дотла фантазии Селены. Утро, может, мудрее, но вечер щедрей, да и, пожалуй, добрей. Не потому ли люди утром не умирают, утром умирать тяжелее. Хотелось бы покинуть этот мир ближе к ночи.

 

Табут

Какой только транспорт человек не использует за свою жизнь, чтобы перемещаться в пространстве самому или перемещать предметы и информацию: коньки, лыжи, скейт, санки, велосипед, самокат, мотоцикл, мотороллер, автомобиль, поезд, самолет, вертолет, воздушный шар, дирижабль, ракеты, метро, лифт, фуникулер, эскалатор, лошадь, осел, олень, собака, як, верблюд, слон, плот, желоба, трубопроводы, рикша, телефон, телеграф, электропровод, почта, голуби, интернет — и это еще не весь список, который можно дополнить. Но у всех, чем бы ни пользовались, последним транспортным средством будет одно и то же — табут. Погребальные носилки.

 

Случайности

Лис, услышав от Маленького принца, что на его планете нет охотников, обрадовался. Но когда узнал, что нет и курей, воскликнул: «Нет совершенства в мире!» Есть: зло зеркально. Души умерших не могут вмешиваться в нашу жизнь, что-либо подсказывая, они лишь связывают события, которые мы творим сами. За любое зло, умышленное или случайное, неумолимо приходит расплата: упадешь, кошелек украдут, появится склочник-коллега, не дадут премию, с балкона сдует белье, кошка пропадет, заболеют дети, станешь инвалидом, случится пожар, заморозки погубят яблони — что-нибудь да будет. Разнообразие расплаты непредсказуемо и бесконечно. Потому эти связи нам непонятны и недоступны. Все равно когда — рано или поздно, но расплата будет. Если с нами случается большая или маленькая неприятность, мы должны знать, что это за что-то содеянное нами. Обязательно. Можно себя обманывать, но законы бытия — не обманешь. Наши неприятности и беды — расплата за содеянное нами. Такова метафизическая связь цепи событий мироздания. Нарушение этого порядка приведет к разрушению мира. Если хотите, это карма — космический закон воздаяния по злозаслугам, который не может не выполняться. Чтобы уберечь себя от зла (маленького и большого) необходимо постоянно контролировать свои действия. Избегая злых дел, мыслей, слов и чувств, сделаешь свою жизнь спокойной, ровной и радостной. В этом нам помогают души наших умерших родителей. Такой ад и рай ждет всех нас: искать способы защиты наших детей от неумолимого наказания, от которого мы не можем их спасти, но можем найти как можно удаленный эквивалент содеянному ими злу. Люди эту доброту и заботу принимают за случайность.

 

Справедливый дележ

Баба Ганя — сегодня самая старая в деревне. Но память у нее — молодые позавидуют. Как-то вспомнила почти смешную историю про Ефросинию Непутевую. С этого и разговор пошел, говорили, что непутевость — она от лености и сонливости. Коль человек рано встает, он все успевает. А Фрося любила поспать, да и сладко поесть не дурой была. Вот и разладилось у нее хозяйство. Отец ей оставил столько добра, а она уже ходила побиралась. Гнали ее в шею, потом жалко становилось, помогали, подавали кто что мог. Потом началась революция. Пошли слухи, что у богатых будут отбирать и бедным раздавать. Приободрилась и Фрося. И стала досаждать соседу, который ее корил за лень и обжорство. Настал, как она считала, ее час:

— Говоришь, изба у меня развалится, — злорадствовала она, — ну и что, вон у тебя комната пустует, отберут и мне дадут. — И весело хохотала, предвкушая скорую радость и торжество бедности над трудягой соседом. И доводила своими разговорами о переделе имущества состоятельных соседей в пользу бездельников честного и трудолюбивого Ивана до бешенства. Увидев на улице трясущую большим обвислым животом Фросю, Иван забегал домой и закрывал двери, ругая на чем свет стоит и Фросю, и такую власть, которая собирается поощрять бездельниц. Но страхи тонкой змеей вползали в душу. А Фрося распалялась изо дня в день в ожидании скорого пришествия миссии. Улучив момент, забегала в дом Ивана и, указывая на висящие на вешалке шубы, гордость хозяина, говорила: две шубы висят, зачем одному две, скоро одна моя будет. У богатых скоро будут отбирать и бедным отдавать!». Иван выдавливал эту огромную тушу из своего дома, и если дело не доходило до смертоубийства, то только потому, что студенеобразная Фрося проявляла невиданную прыть, увидев, что Иван схватился за ножку табуретки. Так прошли два, три, пять лет. Неизвестно, перестал ли Иван бояться, но на разговоры Фроси больше так бурно, как это было раньше, не реагировал. Да и в голосе ленивой, но прожорливой Фроси оптимизма по поводу скорого перераспределения богатства зажиточных в пользу бедных тоже поубавилось. Но когда началась коллективизация, старая идея Фроси приобрела новую силу, надежды загорелись жарким костром. Греет не только солнце на небе, но и идея, даже ложная, внутри нас. Фрося ходила именинницей, а Иван как в воду опущенный. У кого праздник, а у кого и похороны — нормальная жизнь, как всегда. У кого старые надежды, а у кого старые страхи. Сотрясающуюся Фросю можно было увидеть и услышать на всех собраниях и митингах, она была в первых рядах устанавливающих Советскую власть в деревне. Даже для кумача президиума отдала свое красное платье, которое хотела пустить на половую тряпку. Активность Фроси была солью на душевную рану Ивана. Но постепенно Иван опять почувствовал, что никто не собирается отбирать одну из его шуб, чтобы отдать ее толстой и ленивой соседке. Возникла надежда, что новая власть — это власть, защищающая работников, мастеров, а не бездельников и болтунов. Сообразив это, Иван повеселел. Заметив это, Фрося стала беспокойной и настороженной. Одна радость была у нее: дочь, бывшая в служении, вернулась с двумя пуховыми подушками. Когда раскулачивали ее хозяина-еврея, она сумела укрыть и присвоить себе эти подушки, с которыми и вернулась теперь домой. Вся деревня знала, что эти самые лучшие подушки в деревне — большая гордость и радость бездельницы Фроси, которая без устали всем рассказывала, каким был нехорошим бывший их хозяин, и какая хорошая власть, которая отобрала их у него и отдала бедной дочери Фроси. Ивана почему-то она стала избегать, а у того не было причин и желания лишний раз встретить ее. Все осталось по-прежнему: шубы у Ивана, покосившаяся изба у Фроси, если не считать появление двух новых подушек большой деревенской новостью. Так и жили, пока не приехали в деревню уполномоченные по размещению государственного займа, который обязаны были добровольно купить все. Платить можно было по частям. Но это мертвому припарка, если нечем платить. Иван отдал одну из шуб, а у Фроси силой отобрали обе подушки. Невозможно пересказать все вычурные выражения трясущейся в разные стороны Фроси, которыми она осыпала попеременно то Бога, то Советскую власть. И с тех пор перестала вдруг Фрося по оставшейся неизвестной причине говорить о справедливом дележе богатств. Когда ее об этом спрашивали, лишь чертыхалась и смачно сплевывала через левое плечо.

Баба Ганя, которая всю жизнь прожила неприметной букашкой, думающей о том, как бы выжить и прокормить себя, весело смеялась над пустыми надеждами людей, неизвестно зачем появившихся на свет.

 

Антипедагогика

Был в подшефной школе. В темном закутке коридора натолкнулся на двух «петушков», по виду из 5-го или 6-го класса, молча и яростно дерущихся. Точнее, один, ростом и весом побольше, результативно (у противника был расквашен нос, кровью испачканы лицо, рукава формы: он рукавом вытирал шмыгающий нос) отбивал наскоки мелюзги-противника, который дрожал и рычал от неудовлетворенной злости. Несмотря на свой жалкий вид, именно пострадавший, чувствовалось, был инициатором этого кровопролитного побоища.

За воротники растащил в разные стороны. Молча и тяжело дыша, бычась, глянули исподлобья.

— За что воюем? — гаркнул я, сам несколько удивляясь своему тону и нахлынувшему бесшабашному настроению.

Молчат.

— Кто виноват? — принимаю грозный устрашающий вид.

— Он! — яростно тычет кулаком «мелюзга» в сторону «амбала», вырываясь, чтоб наброситься на противника.

— Суть дела! — приказываю я.

— Человеку в сумку (не в портфель, а именно в сумку), гад, лягушку засунул! — не то рыча, не то рыдая заорал малыш и рванулся так, что угрожающе затрещал воротник. Что «человек», за которого заступился этот симпатичный рыцарь, с косичками, я догадался как-то вдруг и сразу.

— А чего же ты стоишь, — удивленный скорее своим поведением и словами, чем событием, сказал я, — дай этому поганцу как следует, — и отпустил заступника Прекрасной дамы, чуть замешкавшись с освобождением толстяка. Через пять шагов, завернув за угол, я осторожно выглянул, а потом, раскрыв рот от удивления, и вовсе высунулся. Ну и ну! Сникший, косолапя, неуклюже качаясь, виноватый улепетывал, а забияка-мальчуган ускорял его разгон пинками ниже спины.

Этот непедагогичный шаг сначала меня рассмешил. Потом заставил задуматься. Как человек я, безусловно, поступил правильно, а вот как педагог…

Если бы я был учителем в этой школе, то, узнав про мое «соломоново решение», педсовет, скорее всего, меня бы выгнал из школы «без выходного пособия», как говаривал мой одноклассник — ныне декан пединститута. Такова наша действительность. А почему, собственно, эти два варианта поступка должны быть различными?

Высшей степени человечный поступок должен быть и в высшей степени педагогичным. Ведь истина всегда одна.

Меня это событие заинтересовало, захотелось узнать его продолжение. Наивно было бы надеяться, что характер маленького человечка, потрясенного такой непедагогичностью поступка взрослого человека, тут же переменится. Но урок, что в подлости союзников среди людей не найдешь, что будешь битым и морально, и телесно, не должен был пройти бесследно.

Задним числом уже для себя решил, что один такой урок стоит сотни словесных внушений, ибо свой жизненный опыт — это уроки, наиболее быстро усваиваемые.

Нашел-таки молодцов, правда, где-то через месяц-полтора, после описанного ЧП. Ответ классной руководительницы на мой вопрос, изменилось ли что-либо в поведении этих мальчиков за последнее время, откровенно меня озадачил.

— Стал по школе шагом ходить.

Это о том, который лягушку в школу принес.

— А раньше?

— Раньше он носился, сшибая всех с ног.

— С чего бы это?

— Не знаю, пугливый он какой-то стал. Раньше он ходил в открытую, вызывающе, я бы даже сказала, нагло. Теперь норовит исподтишка, втихомолку. Вот тебе и педагогика! Вот тебе и урок жизни. Ремесло и хлеб педагога тем и нелегки, что результат однозначно непредсказуем, ибо перед тобой всегда, пусть даже пока малюсенькое, чудо природы — Человек. Ну а с ремесленника по чуду спрос особый: он должен быть Чудотворцем, то есть мастером процесса, состояния, динамики, Жизни. А потому истинный педагог никогда не должен быть зачарован даже самыми удачно найденными правилами, приемами и решениями, ибо они зачастую теряют свою эффективность вместе с этим конкретным событием. Философский принцип абсолютности движения непосредственно накладывается на профессию учителя. Покой всегда относителен, а абсолютизация его превращает мудрейшие положения педагогики в нелепейшие догмы, вредные и опасные. Для тех, кто имеет дело с людьми, покой и лень души противопоказаны. Выход один: учить тому, как ты сам живешь. Иного не дано. Иное уж не педагогика, а лжепедагогика. Учить одним принципам, а самому жить по иным — дело совершенно бесперспективное. Хочешь, чтобы твои ученики были умными, добрыми и красивыми, стремись сам жить согласно этому! Педагогика бесконечна в своем многообразии, как и жизнь. Мастерство ремесла и состоит в том, чтобы в каждом конкретном случае найти то единственно верное решение, которое образует осмысленное, доброе и красивое звено в цепочке вверенной тебе чужой (не родной) жизни. Если ты сам чужд тому, чему учишь, то для твоих учеников чужими станут и твои проповеди, и ты сам. Учение превратится в поучение.

Сказанное об отдельном учителе в полной мере относится и к обществу в целом. Яркий тому пример наша действительность. Благие призывы остаются призывами, ибо есть класс, который считает, что они его не касаются. Растет алчность, которая нас и съест.

 

Категорический императив педагогики

Младшая дочь спрашивает: «Папа, ты в Бога веришь?» Отвечаю: «Нет, я атеист». «Значит, — говорит она, — ты в ад попадешь…» Не задумываясь, занятый своими делами, подтверждаю: «Пожалуй, да…».

— А кто маму свою обижает, тот в ад попадет?

— Обязательно. Это уж точно!

— Совсем-совсем точно?

— Не сомневайся!

Через два-три часа мать жалуется: «Что это с нашей малышкой? Дерзит, грубит, не слушается!»

— Бусенька, ты почему маме грубишь? Что, доченька, случилось? Почему моя ласковая и умненькая доченька стала колючкой?

— Я хочу быть всегда с тобой.

— Ну и что?

— Ты же в ад попадешь, и я хочу быть с тобой.

Обнимаю мое сокровище, мою бесценную и бесконечно любимую дочь. Если бы было возможно любить вот так же своих учеников — любить бесконечно, самозабвенно, бескорыстно и непрерывно, как родного своего детеныша, то это и была бы настоящая педагогика.

 

Колдовство

На вопрос «Есть ли колдовство?» бабушка Ганя отвечает удовлетворительно. Колдовство. Сверхъестественная сила. Волшебство. Чары. И начинает свой рассказ с вопросов. Почему думают, что все это существует где-то не на Земле, не в среде обыкновенных людей? А сила убеждения, что заставляет людей идти на смерть? Это разве не «сверх» естественного сила! А сила дружбы, верности слову, чести? Это разве не больше, чем естественные чувства и потребности! А любовь?! Это разве не волшебство?! Не чары?! Вот правдивая история, что произошла однажды в нашей деревне Головажелудка. Родился мальчик, вырос — дело хорошее. Но решил он жениться на дочери колдуньи. Вот этого никогда нельзя делать. Даже если она красавица.

У колдуньи много детей, и все голодные. Живут на болоте (что за горой Сваха, где еще калина растет и где как-то видела я сову), потому часто грязные. Откуда там они появились, затрудняюсь сказать. Появились как-то недавно, сразу все, раньше о них не слышно было. Говаривали, что откуда-то с юга, из Ферганы, что ли, беженцы. Хотя и колдунья, но «русскоязычная». Ходили слухи, что был и колдун, но не поладил с тамошними властями, вдруг исчез: сначала на время, потом насовсем. Странные вещи у соседей наших творятся. Когда люди в лесу встречали ведьму со сворой детей, чертыхались и сворачивали в сторону, шли в обход, а злые мальчишки иногда кидались камнями. Говорили про них разные пакости, но никто от них всерьез не пострадал, если не вспоминать о том, что люди, кто от невежества искренне, кто от злости умышленно, все свои большие и малые неприятности стали, с их появлением, приписывать «этой старой ведьме» с ее выводком. Случись ли пожар, подохла ли чья корова, завалился ли погреб или даже у бригадира на ягодице чиряк выскочил и то — одним словом, во всем люди видели причиной злой глаз и умысел лесной семьи. Но трогать их не то чтобы боялись, скорее, опасались. Но что более вероятно, скорее всего никто всерьез и не верил этим самым «колдовским» причинам. Люди в космос летают, кругом компьютеры — какая тут колдунья! Жизнь стала улучшаться. Кому хорошо, тот может позволить себе быть добрее. Первые капиталисты, обманувшие доверчивых вкладчиков, сбежали в заморские края. Пролетели над головами людей реформы ельциных, черномырдиных, гайдаров и прочих, будто в Гражданскую войну протопали кони. Имущество прежней власти разобрали, кто поумнее и бессовестней оказался, тому больше досталось. Было не до колдунов и дьяволов лесных, тут своих нормальных дьяволов было полным-полно. Так бы, может, и забыли про это семейство, если бы неизвестно с чего Паша Собакин не решил жениться. Свадьба — дело оно, конечно, хорошее. Тут и пересуду нет. Но это если кто нормальный на нормальной женится. Хорошо вот, если я на тебе или, скажем, ты на мне. Но когда кто-то собирается жениться на дочке колдухи, то тут поразмыслить серьезно требуется. Да не день и не два вовсе, а сразу, враз, как отрезал. А если кто думает плохо и долго, то ему вмиг по его наглой Пашиной морде надавать, чтобы неповадно было, куда не надо ходить и смотреть, да и еще влюбляться. Вон сколько девок! Если уж на экзотику потянуло, вон Нургуль, во-первых, она азиатка раскосая, во-вторых, одна нога короче другой, в-третьих, может зараз выпить литр водки. Головажелудковцы зашумели, гул неудовольствия быстро нарастал, как грозовая туча, которая летом неожиданно возникает на горизонте, бурлит, кипит, цепляя черным брюхом за вершины деревьев на горе Свахе, наползая, накрывает бархатным черным одеялом деревню. Общественное мнение — сила. Родственники отговаривали Пашу, а отец наотрез отказался дать свое благословение. Произошел очень резкий разговор, Павел, убитый горем, был обруган и изгнан из дома. Он бежал, не помня себя, не понимая, куда и зачем. Очнулся Паша от того, что чуть не упал. Стало сразу тяжело и трудно дышать. Показалось, словно кто-то, подпрыгнув, уселся ему на плечи. Но сверху никого не было видно, над головой разбросалась черная беззвездная ночь. По тому, что начался длинный тягун, Паша понял, где он находится. Это место люди называли Черной Гатью, и шла молва о нем недобрая. Люди сторонились и старались не заезжать сюда. Без крайней нужды никто не ездил даже днем, а ночью и подавно. Если забредала сюда корова, у нее пропадало молоко, лошадь начинала хромать на ровном месте, дети заболевали. У взрослых начинался долгий запой. Нередко бывало, что и вовсе пропадали без следа. Так сгинул перед самым развалом Советского Союза мужик на мотоцикле, с женой и сберкнижкой. От страха у Павла волосы стали шевелиться на голове. Вдруг он почувствовал, как кто-то сорвал с него шапку и уносит ввысь. Он еле успел ухватиться, и под ним раздался гадкий смешок, словно горох на ржавое железо бросают. Павел, сам не зная зачем, вдруг завертелся волчком, задрав вверх голову, но ничего не мог в этой темноте увидеть. Успокоившись немного, Павел со своей невидимой ношей опять потащился на подъем. Сделал несколько шагов и вздрогнул. В темном лесу, на болоте, явственно слышно кудахтала курица. Павел резко обернулся и на мгновение увидел белую курицу, которая улыбалась кошачьим ртом, пока не превратилась в огромного черного кота, тут же растаявшего во мраке. Несколько секунд горели лишь красные глаза, но скоро и они исчезли. Стало на плечах еще тяжелее. Почудилось, что сидящий на нем верхом нетерпеливо подгоняет его пятками. Сам не понимая зачем, Павел вдруг громко заржал и галопом рванул вперед. Копыта, т. е. ноги, в темноте бились о валуны, но Павла куда-то толкала невидимая сила. Казалось, тягуну Черной Гати не будет конца. На черном небе появился тонкий волос просвета, извещающего, что откуда-то издалека за горизонтом поднимается солнце, что скоро небо начнет светлеть и наступит утро. Как-то совсем неожиданно и удивительно близко истошно заорал петух. Невидимый наездник вздрогнул, дернулся и соскочил с плеч. И на миг Павел увидел светлое небо, усеянное звездами, и прямо над головой огромную полную луну, успел заметить черную стену леса, окружающую с одной стороны родную деревню. Павел стоял посреди болота и понял, что начинает тонуть в холодной вонючей трясине. Не успев даже закричать, Павел начал задыхаться и не звездная, а жидкая болотная мгла поглотила его. Черная Гать с жадным хлюпаньем, хрюканьем засасывала обессилевшего и одуревшего от страха парня.

«Вот и конец, черт возьми», — подумал Павел и почувствовал, словно чьи-то крепкие когти схватили его и тащат куда-то под землю. Почудилось урчание совы. Через мгновение он увидел над собой холодный серебристый луч лунного света и тут же ухватился за него. Он оказался, хоть и тонким, но очень крепким. Павел намотал его вокруг пояса и слегка дернул. Его рвануло с такой силой, что он даже не понял, что перелетел через Сваху и упал, стукнувшись сильно головой, у того самого родника (головы), с которого берет свое начало р. Желудок. Поднявшись, Паша почувствовал, как зверски он устал, словно всю ночь таскал тяжелые мешки. Тень березы над родником острым концом, как огромным пальцем, указывала на родник. При лунном свете он увидел свое перепачканное лицо и решил умыться. Когда приблизил свое лицо к воде, он увидел, что оттуда на него глядят сердитые и где-то виданные глаза. Откуда-то раздался старческий мужской голос:

— Иди сюда.

Из воды высунулась мохнатая рука и схватила за воротник рубахи. Послышалось козье блеяние и запахло козьей шерстью.

Павел упал в воду, но ни холода, ни мокроты не почувствовал, а увидел себя лежащим на раскрытой постели. У головы стоял закрытый сундук с наваленными на него подушками. В открытой топке потрескивало горящее черемуховое полено, оттуда тек жирный желтый свет и полыхал красный жар.

«Странная печка, кроме топки ничего нет: ни печи, ни плиты, кому и зачем она такая нужна?» — недоуменно подумал Павел. В комнате были еще две кровати, в углу стояло трюмо с большим зеркалом. У четырех окон образовались бушующие водопады лунного света. В потоках с восторгом купалась черная кошка со ржавыми подпалинами и умными глазами. Она, вынырнув в одном потоке, ныряла в другой. Царапаясь быстро-быстро всеми четырьмя лапами, лезла по лунному свету до карниза окна и оттуда лихо прыгала в соседний поток, сложив передние лапы перед носом. В полете хвост вертелся, как пропеллер вертолета, а уши махали, как воробьиные крылья. Накупавшись, она села на трюмо, посушилась поломанным феном, держа его попеременно то передними, то задними лапами, хитро мигнула и неторопливо ушла в зеркало. Лунные потоки вдруг оборвались, будто снаружи их обрезали ножницами. Сложились на полу в четыре светящиеся лужи, которые быстро высохли, и стало опять в комнате темно. Из печки выскочил горящий красный уголек, который с глухим треском лопнул, как фейерверк, на тысячи кусочков.

«Пожар начнется», — подумал Павел, но ничего страшного не случилось. Все угольки погасли, кроме одного, который, похожий на кошачий глаз, начал расти и расширяться. Скоро глаз настолько вырос, что Паша уже мог различать бороду со ртом, который сам на себя дул. Ум Павла давно перестал нормально работать. Он лишь фиксировал то, что происходило.

Все исчезло, он лежал на полу бревенчатой избы с дико некрасивой желтой дверью. Перед ним сидел старичок с зеленой бородой и волосами, держа в руке светильник. Он вопросительно оглянулся, из-за спины выскочили коза и искупавшаяся кошка, которая успела накрутить по всей спине красные бигуди. Старичок кивнул, кошка подставила под козу ночной горшок и надоила молока, которую протянула обессиленному и ошалелому от всего пережитого Павлу. Он отрицательно мотнул головой. Кошка вопросительно оглянулась на старичка, а коза обиженно надула вымя и выстрелила струей молока прямо в лицо все еще лежащему на полу парню.

— Пей, не смущайся, другого сосуда у нас просто нет, а кастрюля чистая. Пей и поспи немного.

Спорить не было сил, тем более, что кошка, ставшая вдруг маленьким мальчиком в санитарном халатике, лила молоко ему прямо в рот.

Когда Павел проснулся, точнее очнулся, в избе был дневной свет, но он проникал странно, через щель между бревнами, а не через окно, как во всех нормальных домах. Изба была бедная, хотя полна всяких вещей. Стоял какой-то затхлый тяжелый запах, напоминавший что-то давно знакомое и забытое. Появился знакомый старичок. Борода и волосы были не зеленые, а белые, седые, как обычные.

— Где я? — тихо спросил Павел, дважды запнувшись на двух гласных.

— В гостях, — улыбаясь ответил старик.

— Где и у кого? — настойчивее повторил вопрос Павел.

Помолчав, как-то странно поглядев на Павла, хозяин ответил со странным смешком:

— В аду, дорогой, в аду, — в глазах его светились неподдельная радость и нетерпение. — И долго же ты болел. Извелся весь, пока тебя выходил. Думал, что уже не жилец. Молодец, выжил, значит, хотел жить.

Когда глаза привыкли к свету, Павел обнаружил, что старичок стоит в его рубашке и совсем голый, не стесняясь обнаженного срама, держа в руке черную краюху хлеба.

— Поешь, — протянул он трясущейся рукой.

Почувствовав сильный голод, Павел не мог отказаться, взял хлеб и, сглотнув слюну, попробовал откусить.

— Ты кто?

— Дьявол, — мелким смешком рассыпался нечистый. — И ты скоро станешь нечистой силой. Займешь мое место.

— Разве дьявол может умереть?

— Я не собираюсь умирать, — глаза старика вдруг сверкнули молодым огнем. — Только на время покину этот подземный мир, — страшно гримасничая ответил он.

Павел отбросил засохшую и ставшую несъедобной краюху и попытался резко приподняться. И он тут же провалился в темную бездну, бездонную, как темное беззвездное небо. Когда пришел в себя, снова увидел старика при свете горящей печки. Доел «хлеб» и запил какой-то мутной жидкостью. Почувствовал, что стало лучше. Удивительным было то, что старик при любых своих действиях постоянно оставался рядом со стенкой, постоянно касаясь или рукой, или плечами, или спиной, иногда даже ногой. На вопрос, зачем он держит стену, старик жестом подозвал Павла:

— Подержи.

Покосившаяся стена не очень тяжело давила на руку, старик слегка покачивал и Павел понял, если убрать руку, то стена рухнет. Но что будет потом он еще не подозревал. Вдруг старик резко отскочил от стены, за ним дернулся и Павел, но тотчас старик с выпученными от ужаса глазами припечатал его к стенке.

— Ты что, дурачок, сдохнуть хочешь? — прошипел он.

— А я еще живой?

— Держи стену и слушай.

Павел уселся у стены, поддерживая ее спиной.

Я держал эту стену почти 20 лет. За стеной — болото. Упадет стена, трясина унесет на тот свет. А пока и ты, и я живые. Я не знаю почему, но дом держится, пока его кто-то поддерживает.

До Паши дошло, что это за запах его постоянно преследовал. Болотная вонь. Спиной почувствовал Павел за стеной тонны холодной болотной жижи. От ужаса стало и больно и дурно.

— Когда-то в той жизни я убил человека, казенного человека, и убежал в болото, посредине которого построил дом. Там и спрятались всей семьей. Никто не знал, где мы. Но несколько лет назад произошло что-то страшное, мир перевернулся вместе с нашим болотом. Дом ушел под болото. Пока я держал стену, жена выносила детей. А когда вернулась в последний раз, старшего сына дома не было, не стало и кусочка тропинки к твердой земле. Он так кричал, звал, а что я мог сделать, стоя у своей стены. Но дом весь в топь не ушел, за что-то зацепился. Видишь, уголок крыши открыт и выступает над болотом, над трясиной. Оттуда поступает воздух, оттуда и забрасывают мне еду маленькими кусочками.

Павел вспомнил рассказы людей, что видели над Черной Гатью огоньки и дым, слышали человеческие голоса, вой пожираемых нечистыми силами душ. Теперь ясно, и кто выл, и кто пел, и кто зажигал свет.

— Мои придут через три дня. И я уйду. Теперь ты останешься вместо меня в этом аду. Если тебе повезет, как и мне, то лет через 20, может, тоже кто-нибудь свалится к тебе в трубу. Оставишь его вместо себя.

От мысли, что его ждет, отчаяние охватило Павла. Он потихоньку попытался отойти от стены и почувствовал, как болото тут же ожило и начало давить со всех сторон. Спал теперь Павел, образуя своим телом опору между печкой и стеной, где был самый узкий проход. Засыпал и тут же просыпался в ужасе, боясь, что стены уже нет. Стал сниться кошмар: светил вместо солнца кошачий глаз, росли вместо деревьев человечьи пальцы, которые хватали Павла, когда он гулял между ними, сыпались ногти, как листья осенью. Просыпался — и пальцы исчезали. Так прошли два дня. Отчаяние росло и крепла мысль все разом покончить. Приняв решение, он твердо сказал старику:

— Решишь уйти один, отпущу стену.

— Нет, ты молод, хочешь жить. Можешь отпустить, я старик, второй раз я тут не останусь. У меня тоже нет выбора. Расскажи, чего тебя в болото понесло?

— Я шел жениться…

Павел не предполагал, что старик может так раскатисто громко смеяться. Когда он открывал рот, будто по небу раскатывался грозовой грохот, посыпались с потолка пыль и песок.

В это время у болота искали Павла, куда привели его следы. Когда поняли, что он утонул, мать в отчаянии бросила камень в болото и прорыдала: «Верни… сына… нечистая сила…». В этот момент из глубины трясины послышался громкий хохот. Люди в страхе бросились от Черной Гати подальше. За ними, хлопая крыльями, летели две большие летучие мыши.

— Родители не дали благословения, вот я ночью и заблудился…

— Заблудился ли… Не повезло тебе, а мне вот подфартило: на свадьбе дочери буду, на днях, жених объявился из местных, хороший, должен быть, парень…

Разговор сам собой затих. Настал день расставания. Старик собирался уйти, как только придут за ним. Наконец раздался голос, от которого вздрогнули и Павел и старик:

— Отец, папа, где ты… — дочь плакала.

— Что случилось? Почему не мама пришла? Где она?

— Папа… Я пришла попрощаться с тобой… ухожу я…

Чем дольше шел этот разговор, тем явнее понимал Павел, что этот безумный старик есть отец его невесты — тот самый пропавший колдун, семья которого и живет на болоте. А плачет там, наверху, его невеста — Кристя, которая, потеряв его, собралась умереть.

— Кри-стя! — заорал неожиданно даже для самого себя Павел, — Кристя!

Плач наверху прекратился.

— Кристя, я здесь. Кристя.

Наверху не поняли, решили, что мерещится голос любимого:

— Да, да, любимый, я скоро приду к тебе…

— Да не помер я, не в болоте, а здесь, с твоим отцом сижу в заколдованной избушке.

Наступила тишина, будто и болото стало прислушиваться к разговору.

— Па-а-вел… ты…где? — жалобно переспросила девушка наверху.

— Говорю тебе, здесь, внизу, в избе с отцом твоим.

— Как ты туда попал? — возник резонный вопрос.

— Черт знает, ночью шел к тебе и угодил сюда.

— Черт! — воскликнули одновременно отец и дочь.

Стало понятно все: и наездник на плече, и темная ночь, и запахи серы, и ощущение постоянной сырости. Старик подошел к трюмо, открыл тумбочку под зеркалом, достал оттуда кошку и стал молча отворачивать голову, которая оказалась ввернута в тело болтом. Вместо крови капало моторное масло фирмы «Новоил». Но странным было то, что упавшая вдруг с потолка коза стала облазить, вместе с шерстью облезла и кожа, под которой оказался пластиковый паровоз, который тут же запыхтел и, загудев, исчез в щели на полу.

— Если ты останешься, что будет в дальнейшем, я не знаю. Если ты уйдешь, вы проживете с Кристей не больше года. Выбирай, — старик равнодушно и покорно ждал решения жениха своей дочери.

— Как отсюда выйти, — решение Павла не оставляло сомнений. В тот же миг он превратился в летучую мышь и вылетел в трубу печи, где лежала остывшая и мокрая зола двадцатилетней давности.

Над болотом вслед за убегающими людьми летели две черные тени. Когда спускались, словно по тоннелю между деревьями со Свахи, когда показались крыши домов, вдруг из леса вышли рука об руку Павел со своей невестой, дочерью колдуньи. Никто почему-то не удивился, а родители Павла подозрительно быстро дали согласие.

Свадьбу справили в столице, в ресторане «Лидо» на втором этаже, где низкие бордовые потолки с переплетенными травами и болотными кувшинками. Ели маринованные баклажаны и пили водку. Весь вечер пел неряшливо одетый артист, сидя в углу прямо на динамике. Невидимый вентилятор кидал в зал порциями холодный воздух. Было весело, как на настоящей свадьбе. Гости разошлись быстро, а через год Кристя умерла при родах.

После смерти жены Павел, по словам родных, сошел с ума. Болтался по ночам на болоте за Свахой в поисках какой-то утонувшей там избушки. Беседовал с кошками, в основном черными, просил найти какую-то странную пластмассовую козу, лишь сверху обросшую шерстью, разговаривал сам с собой. «Переживает», — говорили одни. — «Спятил», — другие. Были те, кто утверждал, что видел Павла, возвращающегося с Черной Гати с совой на плече, а сзади него брела коза с черной кошкой на спине. Кошка мурлыкала романс «Закатилась под горку клубком», а коза на ходу аккомпанировала на кубызе. Особенно беспокойно проходили ночи в полнолуние, Павел бегал по улице и пытался ухватиться за лунный луч. Подолгу сидел он у родника и зачем-то время от времени совал голову под стекающую родниковую воду. Смешил людей, пытаясь нырнуть туда, где воды-то, как говорят, воробью по колено. Вся речушка-то Желудок длиной в 2 километра, пока не впадает в пруд, напоминающий сверху осьминога, где воды Желудка сливаются с водами еще двух таких же притоков.

Так прошел еще год. Родители стали намекать Павлу, что пора бы ему новую семью заводить, чтобы было в доме кому работать. Обращались к врачам и местным экстрасенсам, которые делали ему капельницу, растирали спиртом, заговаривали — одинаково ничего не помогло. Где-то жил дальний родственник, который был священником, в последний раз решили обратиться за помощью к нему, чтобы еще и деньги сэкономить. Поглядев на Павла, дядя-священник изрек:

— Ясно, колдовство, из болота принес. — И предложил почти гениальный способ лечения: — Надо его снова там утопить и вытащить обратно.

Но самое странное в том, что это предложение обрадовало почему-то лишь Павла, который стал всех торопить с приведением его в исполнение. Когда дошли до Черной Гати, Павел вдруг радостно вскрикнул и бросился вперед и бежал как по настилу, пока не скрылся с глаз, последовать за ним никто не посмел.

В деревне не любят рассказывать про эту странную историю, больше похожую на бред, чем на правду, но есть же живые еще очевидцы, хотя родители Павла недавно умерли. На местном кладбище похоронены, и памятник им есть. Где могила исчезнувшего Павла, люди догадываются, но молчат. Следствие постановило: «Несчастный случай». Дети колдуньи выросли, вышли в люди, кто конюхом стал на ферме, где почему-то много стало черных кошек с рыжими подпалинами, кто торгует на рынке в райцентре, кто подался в фермеры и разводит коз, младшая внучка стала ученым-зоологом, изучает жизнь сов и летучих мышей. В прошлом году опять стали косить сено у Черной Гати, куда после исчезновения Павла лет 10 никто не ходил. Говорят, слышали на болоте голоса ругающихся меж собой двух мужиков — один, вроде, помоложе и плакал, другой, старческий, зло ворчал про какие-то две стены, которые одному невозможно удержать.

— Вот какие странные истории бывают то ли в головах, то ли в жизни людей, — заканчивает свой рассказ баба Ганя и тихо добавляет: «И не все ли равно, если ты мыслящее существо».

 

Аве, земля моя!

Возвращались с Российского философского конгресса. Неожиданно почувствовал всем своим существом, интуитивно, что поезд въехал на территорию Башкортостана. Возникло чувство Родины, по которой за неделю я очень соскучился. Это трудно передать словами. Просто все, что вижу за окном вагона, прекрасно: деревья пышнее и красочнее, кладбища чище, солнце ярче, вороны чернее, грязь, после дождя, мясистей, воробьи шумнее, чернозем жирнее, облака белее и более пушистые, телята скачут веселее, люди улыбаются шире, дождь водянистей и косее, дробь вагонных колес звучит музыкальнее — все не то, что у них, у нас все лучше, теплее, надежнее, спокойнее. И березы как березы — стройные, грустные, курчавые, у них — как деревья. Мое Приуралье — самое прекрасное место на Земле. Не просто в масштабах истории, а даже в масштабах геологических: здесь самая древняя и самая красивая на Земле гора — Урал, соединяющий два главных земных плато — Европу и Азию, здесь вода вкуснее и воздух ароматней. Это — моя Родина, сегодня и навеки. Хвала тебе, моя земля! Здравствуй!