Жажда

Джебар Ассия

Часть первая

 

 

Глава I

Тем летом я была как-то тускло безразлична и к пылающему над М. солнцу, и к галдежу многочисленных завсегдатаев побережья, сгрудившихся на пляже компаниями или семьями и подставлявших жарким лучам свои обнаженные тела. Так три месяца в году они получали свою порцию хорошей погоды.

А я все лениво дремала — то утром на теплом песке, то в душный полдень на влажных простынях в кровати во время долгой сиесты. Ночной воздух был свеж и легок, все кругом погружалось в тишину. Но мне ночь не приносила облегчения. Я все никак не могла избавиться от какого-то горького привкуса этого июля; вид пляжа, похожего на пышное тело цветущей женщины, угнетал меня.

Мне вовсе не нравилось грустить, я не любила душевной смуты. К тому же мне только что стукнуло двадцать…

Этот год проскользнул, как обычно, похожий на все предыдущие: в привычном ритме нечастых походов нашей компании в кино и по разным казино Алжира, в домашних вечеринках дождливыми воскресеньями, в бешеных гонках на открытых автомобилях, похожих на молодых, норовистых породистых лошадей, когда мчишься, подставив лицо ветру… А теперь внутри у меня была какая-то пустота.

Мне и раньше случалось просыпаться вялой после бурно проведенной ночи. Сколько таких ночей незаметно пронеслось в радужном веселье, под звуки джаза, в сигаретном дыму! А наутро голова была тяжелой, руки и ноги ломило от усталости и рассвет казался серым, безрадостным. Что-то похожее я испытывала и сейчас, ощущая такую же тошноту, словно опускалась, судорожно глотая воздух, в глубокий колодец…

Отец, уезжая во Францию по делам и подлечиться, оставлял меня с неохотой. Он принял одолевавшую меня скуку за отчаяние — ведь я двумя месяцами раньше отказала своему жениху без всяких на то видимых причин.

Я снисходительно улыбнулась. Уж отец-то вполне мог бы понять, что я вовсе не тороплюсь выйти замуж и мне нисколечко не жаль моей неудачной помолвки, — он вообще ни разу не видел, чтоб я лила слезы из-за любовных огорчений…

Но беспокойство его обо мне не позволяло ему видеть вещи в истинном свете, а я ему все прощала. За то лишь, что только он один был ласков со мной и эта его отцовская ласка и нежность так согревали меня. Мирием, на попечение которой он меня оставил, единственная из сестер проявлявшая обо мне материнскую заботу, была снова беременна и озабочена предстоящими родами — ей было не до меня. Мне не нравилось отсутствующее выражение, которое появлялось вдруг на ее прекрасном лице. Ее шумные дети, мальчики двух и пяти лет, безжалостно досаждали ей своей беготней. Я находила в них сходство с их отцом, чью суетность и притворство просто ненавидела. К счастью, он возвращался со службы из города поздно ночью. И мне казалось, что в этом большом доме я совершенно одна со своей усталостью и тоской.

Лето было жарким и душным, и, когда ближе к вечеру густой и влажный воздух постепенно редел и наполнялся запахом эвкалиптового леса, росшего неподалеку, я брала себе в сообщницы свою машину и сбегала на ней в спокойствие дорог, освещенных ярко-красными лучами заходящего солнца.

Мне нравился грустный хмель тихого вечера; я любила свое одиночество и с удовольствием погружалась в спокойное море в маленькой, неприметной бухточке, берег которой с блестящей галькой казался особенно пустынным и диким на закате.

Вода была прозрачной и холодной, как моя юность.

С мокрыми волосами, с солоноватыми от моря губами и возвращалась домой. Это и был единственный миг моего блаженства, миг умиротворенности — иначе и не назовешь ту приятную тяжесть, разливавшуюся в моем теле и одновременно приносившую ясность мысли. Хотя я опасаюсь, что не совсем точно определила свое состояние. Скорее, это была просто гармония медленно угасавшего в своем великолепии дня и томительной лености, которая обволокла тогда мою жизнь.

А жизнь эта была, в общем-то, хоть и безмятежной, но поверхностной и пустой. Было отчего почувствовать себя разуверившейся и разочарованной во всем в свои двадцать с небольшим лет.

В таком вот состоянии возвращалась я как-то со своей одинокой прогулки. Я вышла из машины в последнее время я стала уставать даже от нее. Скорость — это опьянение, которое быстро утомляет.

Так вот, в тот вечер я долго бродила по дороге — в брюках и сандалиях на босу ногу. Еще не стемнело, когда я медленно вышла на тропу, которая вела к сероватого цвета вилле в глубине огромного парка, что был рядом с нашим. И тут я увидела ее прямо перед собой, когда она выходила из калитки, — в освещенном солнцем облачке пыли, поднятой ее ногами. Это было ее лицо, ее тонкое, с царственными чертами лицо с продолговатыми глазами под густыми ресницами. Прерывистым от волнения голосом, как это бывает, когда вдруг нахлынут воспоминания, я позвала ее:

— Джедла!

Она медленно, как бы нехотя растянула в улыбке губы. Я не видела ее четыре года, однако в эту минуту поняла, что ее темный взгляд всегда жил в глубине моей души, смутно волновал меня. Я почувствовала, как заколотилось мое сердце.

Мы обменялись ничего не значащим рукопожатием, и между нами воцарилось неловкое молчание. Потом она заговорила, и мне стало не по себе: я снова слышала ее низкий грудной голос, который в те времена, когда ей было восемнадцать, звучал для меня всегда сдержанно и важно. А теперь в нем слышалось плохо скрываемое желание поскорее все рассказать о себе, и блеск ее глаз, казавшихся еще более темными на фоне бледного лица, выдавал это нетерпение.

Оказывается, она десять месяцев назад вышла замуж за журналиста. Теперь они уехали из Парижа, решив обосноваться в Алжире. Пока отдыхают в М. на вилле своего приятеля. Она говорила все это с какой-то отрешенностью. Я слушала, впившись взглядом в ее лицо.

«Джедла…» — шептал во мне голос, звучавший как жалоба, как укор. Я вспоминала наш последний школьный год, наш пансион, наш лицей в маленьком провинциальном городке, дружбу Джедлы, ее необходимое для меня присутствие и тот ее взгляд, которым потом посмотрела она на меня, когда крикнула в темноту, стоя в дверях лицея, что больше не хочет дружить со мной; а я в это время пряталась в объятиях моего первого мальчика, которого считала красивым… Я запомнила этот взгляд тяжелый, жесткий, словно ей хотелось выплеснуть на меня всю свою боль, а может быть, и ненависть. Я с вызовом посмотрела на нее и улыбнулась, не сказав ни слова. Но ее холодность и особенно ее презрение ко мне так и не исчезли до самого конца этого прекрасного года — прекрасного уже только потому, что она была рядом, со светом своих глаз, со своим молчанием, со своими мечтами. И со своей тайной…

Сейчас она не пригласила меня зайти к ней и, даже узнав, что наши дома рядом и мы соседи, ничего не пообещала на будущее. Я же просила ее приходить в гости. Я была счастлива уже только тем, что снова встретилась с ней; она это знала, но ответила на мое приглашение лишь сухим «может быть». Мы расстались, обменявшись какими-то банальностями. Но я уносила теперь с собой ее хрупкий образ и груз воспоминаний о прошлом, с которым, как мне казалось, давно распростилась…

Шумный ужин закончился; в ночной прохладе растворялись последние обрывки разговоров, и наконец все отправились спать, а я одна осталась на веранде, чтобы помечтать и темноте. Невольно мой взор устремился туда, где за разделявшей нас камышовой изгородью стояла серая вилла.

Я часто в последнее время слышала голоса наших соседей, когда вопреки своей привычке шла полежать в тени какого-нибудь чудом уцелевшего дерева, чья листва еще не успела сгореть в летнем зное. У меня было теперь излюбленное местечко около камышовой изгороди, под старым лимонным деревом, на узловатых ветвях которого я когда-то, еще в далеком детстве, раскачивалась как на качелях. Но ветви спилили, и остался только один ствол, прямой, как деревянная нога. Я устраивалась под ним и дремала часами, ловя каждое дуновение ветерка.

Горло перехватывало от истомы, и мне было так хорошо, так хорошо в этом сонном оцепенении, в этом теплом мареве!.. Я даже стонала от удовольствия. За изгородью часто раздавался смех, громкие голоса, заставлявшие меня вздрагивать. Я не обращала на них особого внимания, пока один звонкий мужской голос не привлек меня. Накануне я была и вовсе удивлена, когда услышала, как он зазвучал по — арабски, на том гортанном наречии, на котором говорят жители юга страны. Мое удивление было законным: на этом модном побережье, в основном посещаемом семьями колонов и изредка чиновников, во всяком случае только европейцами, мы были единственными мусульманами. Но светлый цвет моих волос и кожи, весь мой эмансипированный облик и поведение вводили всех в заблуждение, те же, кто меня знал, не забывали напомнить, что моя мать была француженкой и, хотя она умерла, как только я появилась на свет, мой отец сумел меня воспитать, как они утверждали, «на европейский манер»… Я могла сколько угодно их всех презирать, но я была одной «из них». Я это знала, и муж моей сестры тоже и поэтому косо посматривал на мои брюки и всегда догадывался, что курю именно я, если видел в темноте на веранде огонек сигареты…

Мне действительно нравился этот немного жестковатый, твердый голос, и оттого, что я знала теперь, что он обращается к Джедле, я чувствовала себя в полной растерянности.

Да, этот голос соответствовал ей, чистым чертам ее лица, которое сохранила моя память таким, — таким оно было в памятный год моей юности, нахлынувший на меня теперь тяжелой волной воспоминаний. Они готовы были захлестнуть меня и сейчас, но я воспротивилась им, устало рассмеявшись.

Когда я вернулась к себе, вошла в свою комнату, тишина, царившая в доме, наполнила мою душу покоем. Это был какой-то особенный покой, доселе не знакомый мне. И прежде чем заснуть, я все поняла.

Лето теперь могло продолжаться дальше, катиться себе вперед, словно полый шар, подобный моей пустой жизни, ничем, кроме сонного дурмана жары да леденящей сини моря, не заполненной. Достаточно было обжигающей немоты одного взгляда Джедлы, чтобы все вдруг — и мои любимые часы отдыха на теплом песке, и мои одинокие прогулки по летним дорогам, — все вдруг внезапно оказалось ненужным, никчемным. Я поняла, что скука и тоска кончились, что одиночества больше нет.

 

Глава II

На следующий день я встретила их обоих. Солнце уже стояло высоко, и я отправилась на пляж; я приметила их еще издали на той самой дорожке, что шла вдоль ограды их парка. Джедла чуть впереди, за ней высокий, немного сутулый мужчина. Я пошла быстро, стараясь пройти незамеченной, потому что почувствовала вдруг, что смущена их появлением. Однако я успела поймать скользнувший по мне взгляд Джедлы и тень легкой улыбки на ее лице. Вот и все. Но я уже знала, что буду потом долго вспоминать об этой паре, которая медленно приблизилась ко мне и так же медленно повернула в сторону с тем отрешенным видом, какой бывает у посетителей музея, которые проходят перед экспонатами, не замечая ничего вокруг. А я подумала о счастье. Именно таким я его и воображала: глубокая сосредоточенность на самих себе, молчаливая погруженность в свои думы, как у Джедлы и Али, увиденных мной на повороте дороги.

То летнее утро было зябким. Нетерпеливые порывы ветра гнали по сине-зеленому морю мелкие барашки волн. Вода была холодной, и после освежающего купания мне захотелось забыть об этой встрече. Мне было противно мое любопытство, я находила в нем что-то нездоровое. Я насмехалась над этой жадной завистливостью одиноких женщин. И любила свое гибкое тело, которое бросала навстречу искрящимся под ярким солнцем волнам.

К обеду я вернулась домой, отдохнувшая, в достаточно хорошем настроении, чтобы выслушать болтовню моей сестры. Мирием была очень возбуждена в последнее время. Она то и дело рассказывала о каких-то очередных размолвках со свекровью. Ее муж обедал у своей матери, в Алжире. И без того никогда не любившие друг друга, женщины видели в этом еще один повод для взаимной ревности. Я знала, что на самом деле моя сестра — человек мягкий и добрый, и если она немного эгоистична, то уж, во всяком случае, не зла. Ей не хватало для этого упрямства. И откуда у нее вдруг брались эти колкие словечки, это жесткое выражение лица? Неужели ее любовь к близорукому мужу, к его сутулым чиновничьим плечам могла родить столько желчи? Однако все эти слишком оскорбительные нападки Мирием на свою свекровь мне пришлись по душе: они словно пробудили меня от моего оцепенения, от моих неопределенных мечтаний. Я решила вновь облачиться в холодное безразличие. У меня вдруг возникло желание прокатиться на машине или помечтать о возлюбленном.

Я росла ребенком избалованным не только отцом, но и судьбой. Она была ко мне всегда милостива. Достаточно мне было чего-нибудь только захотеть, даже о чем-то лишь смутно подумать, как все складывалось именно так, как я желала.

Вот почему я не удивилась в тот день, когда мне встретился Хассейн. Я возвращалась после купания босая, с мокрыми волосами, и вдруг какая-то машина притормозила возле меня. Я радостно улыбнулась Хассейну-мне всегда было приятно его видеть. Несколько минут спустя мы уже сидели за столиком на открытой террасе кафе у моря.

— Вы похорошели, — сказал он. — А ваши светлые, мокрые волосы делают вас похожей на… русалку.

Я прервала поток его комплиментов, хотя мне и нравился их дружески насмешливый, открыто иронический тон. Уже давно между нами повелось так, что я разыгрывала из себя кокетку, а он — человека разочарованного, уставшего от женщин. Этим мы облегчали себе общение. И всякий раз, когда мы встречались, мы были довольны своими хорошо сыгранными ролями и тем, что нам удалось достойно ответить на недобрые взаимные выпады. Это действовало возбуждающе. Вот и сейчас Хассейн поддразнивал меня, и я хохотала от всего сердца, даже не пытаясь ему возражать.

— Я сказал «на русалку»? Да нет! Вы похожи, скорее, на колдунью, очаровательную, конечно, колдунью!

— Отпускайте комплименты хотя бы увереннее! А еще лучше — расскажите-ка мне о себе. Как жизнь?

— Моя адвокатская контора вполне процветает. Так что можно было позволить себе две недели отдыха. Но особо удаляться от Алжира я все-таки не могу, вот и приехал сюда. И надо же такому случиться: как только вышел из отеля, первого, кого встречаю, — это вас! Нужно ли говорить, как бешено забилось мое сердце!

Мы рассмеялись. Я была счастлива, что Хассейн оказался здесь. Одной мне уже становилось скучно, и я искренне призналась ему в этом. При Хассейне я могла говорить о чем угодно, все высказывать вслух, даже то, что полагала циничным. С ним все становилось просто, и простота эта вселяла покой. Однако это не помешало мне отметить его манеру избегать со мной серьезного разговора. Его ирония прекрасно служила ему, с ее помощью он ускользал от меня так же легко, как вода утекает сквозь пальцы…

Я мечтательно смотрела ему вслед, когда он пошел купить сигареты. Он не был красив — слишком смуглый, черноволосый, немного приземистый. Его массивной коренастой фигуре недоставало элегантности. Однако мне нравился пронзительный взгляд его глаз, в глубине которых вспыхивал огонек, придававший им настороженное выражение. А тонкие губы делали его улыбку жесткой, ироничной.

— О чем задумались, Надия? — спросил он меня, вернувшись.

— О вас!

Я по старой привычке взглянула на него полными невинности глазами. Отметив про себя фальшивость своего поведения, я решила прекратить игру. Мы еще немного поболтали о каких-то пустяках, как вдруг Хассейн неожиданно спросил:

— Я узнал, что вы разорвали помолвку…

Я почувствовала себя так, словно меня насильно заставили оглянуться назад. А мне этого очень не хотелось. Я уже было обрела то внутреннее безразличие, с которым привыкла говорить об этом «деле», как выразился бы муж моей сестры. Теперь же в глубине моей души словно открылась черная бездна, я сама вдруг задумалась над тем, что произошло.

— И вы были причиной тому! — сказала я Хассейну.

Бесцеремонность иногда была для меня удобной, но мои вольности всегда смущали людей, и моя откровенность казалась им вызывающей. Хассейн принял серьезный вид и произнес с трагической интонацией:

— Каким же это образом мне выпала такая высокая честь — проникнуть, даже не подозревая этого, в вашу жизнь, овладеть вашими чувствами?..

И по тому, что в голосе Хассейна скрывалась ирония и взгляд его по-кошачьи хитро и остро следил за мной, я поняла, что он во власти игры и все между нами по-прежнему. Скука, вновь овладевшая мной, поднималась из глубин нашего прошлого, которое снова надо было ворошить и снова думать о том, чем станут наши отношения: стоит ли все время прикидываться, надевать на себя различные маски — словом, делать вечно одно и то же. И тогда я, как бы прислушиваясь к самой себе, начала ему рассказывать, спокойно и вроде бы даже равнодушно:

— Когда после пасхальных каникул я с отцом вернулась из Парижа в Алжир, вся семья моего дорогого жениха — бог знает, откуда ей было это известно, — уже проведала о том, что я с вами провела вечер, ходила танцевать в ночной клуб. Это оказалось просто замечательным поводом для злых сплетен и едких насмешек моей будущей свекрови. Словом, вспыхнул типичный скандальчик, как это водится в буржуазных семейках. Потом явился Саид. Как всегда, рассудительный. Попросил меня никогда ни с кем больше никуда не выходить, не развлекаться, даже с вами, хотя вы и друг семьи. Он говорил, что понимает меня, вовсе не ревнует, но надо же уметь идти на уступки тем, кто нас окружает, учитывать обычаи нашего общества… В общем, он хотел от меня его же благоразумия и призывал к благопристойности в поведении. Может быть, сам-то он и был благоразумным, но, пожалуй, чересчур. Я бы предпочла…

Я остановилась, сама удивленная тем, что выпалила.

— Вы бы предпочли?.. — терпеливо напомнил Хассейн.

— О нет!.. Ничего. Я и сама не знаю.

На какое-то мгновение мне захотелось быть искренней, открыться ему, себе самой, оставить свою позу. Но я только пожала плечами. Зачем это? Искренность была бесполезной.

— Да я уже все давно позабыла… И незачем об этом вспоминать. В конечном счете я счастлива, что порвала с ними со всеми: и с женихом, и со всей этой богатой и скучающей молодой братией — со всеми этими безмозглыми распутниками…

Мне вообще всегда было неинтересно то, что отошло в прошлое, что уже умерло для меня. А сейчас мне как бы предлагали заняться самоанализом, заглянуть к себе в душу. Это наводило тоску. И мне захотелось вдруг хоть разочек увидеть перед собой мужчину сильного, уверенного в себе, внушающего спокойствие, нежность, доверие. Я взглянула на Хассейна. Он был тем самым человеком. Ну конечно же, он. Я не только не презирала его, даже наоборот, он мне нравился. Пусть он смотрел на меня с этой тонкой своей усмешкой, без всякого снисхождения. Но он был исполнен той особой, мужественной теплоты, той внушающей покой уверенности, о которой я и мечтала.

Я снова посмотрела на Хассейна. Мне уже надоели его подтрунивания, во всяком случае, сейчас я не была расположена их выслушивать.

— Вы мне нужны просто так, без брачных обязательств… — Он скорчил смешную гримасу. — И как подумаю, что вы чуть было не вышли замуж… — Он шумно вздохнул.

— И что дальше?

Я поняла вдруг неловкость вопроса, которым невольно провоцировала его, и мне стало неприятно.

— Что же дальше? — повторил он.

Он произнес эти слова, как-то вдруг вскинув брови, с игривым выражением, в котором было еще что-то такое, неопределимое, не могу даже сказать что. Он наклонился ко мне:

— Дорогая Надия, вы никогда не замечали, какой ужасно глупый вид бывает у новобрачных, а?..

И пока он поднимался из-за стола, довольный своей шуткой, я подумала — в первый раз за много дней — о Джедле, об этой гордой собой паре, повстречавшейся мне на дороге к морю, об их счастливом смехе в саду. И ничего не ответила.

Потом мы встречались с Хассейном каждый день, были с ним неразлучны. Мне нравилась его спокойная дружба. Раньше, в юности, все мои увлечения сводились лишь к двусмысленности флирта, а теперь я с удовольствием предавалась веселому ребячеству, мне была по душе и открытость нашего с ним общения, и серьезность бесед; я уже больше не валялась в безделье на пляже посреди других таких же вялых тел, безмятежно жарившихся на солнце. Хассейн был хороший пловец, и мы далеко заплывали вместе. Первая неделя после его приезда была для меня счастливой и радостной. Я снова обрела нормальные желания, заново наслаждалась морем, музыкой, звуками джаза в шумных кафе, быстрой ездой… Дни летели незаметно. Я чувствовала свою молодость, красоту. И была признательна Хассейну за возвращенную мне беззаботность. Мне даже хотелось иногда стать мужчиной, чтобы быть его настоящим другом, товарищем, — я признавалась ему в этом, особенно на крутых поворотах дороги, когда мы неслись в машине с головокружительной скоростью, опьянявшей меня. А он еще чуть-чуть нажимал на акселератор и возражал мне ворчливо, что всему предпочитает мои длинные волосы…

Я воспринимала его ответ как очередное поддразнивание и порой прикидывалась, что обижаюсь. Так было проще. Потом мы оба хохотали, и взрывы нашего смеха тонули в необъятной голубизне неба.

Когда я заметила ту пару на дороге, то подумала, что они опять пройдут мимо, погруженные в свое молчание и мечты… Хассейн шел рядом со мной. Но произошло непредвиденное.

Мужчина пошел нам навстречу, и Хассейн радостно приветствовал его. Потом все быстро друг другу представились и отправились посидеть на террасу в кафе. Джедла все улыбалась мне загадочной улыбкой, а мужчины оживленно болтали.

Я разглядела получше Али Мулая. Его красота не казалась мне вызывающей, напротив, я даже увидела в нем нечто изысканное, не лишенное благородства. Меня ничто не смутило в нем, не показалось странным, разве что немигающий, устремленный куда-то вдаль взгляд. Джедла не произнесла почти ни слова. Правда, она успела наскоро рассказать своему мужу о том, как мы с ней познакомились. И я услышала тогда впервые, как она говорит по-арабски, не очень уверенно, с сильным акцентом. Со мной она никогда не разговаривала на нашем языке, и теперь это еще более отдалило ее от меня. Я чувствовала себя с ней весьма напряженно.

Когда мы разошлись, Хассейн заговорил об Али, хотя я вовсе не хотела ни о чем его расспрашивать. Он рассказывал о том, какой Али талантливый журналист, какой умница, какой порядочный человек. Хассейн считал, что они прекрасная пара. По тону Хассейна, по тому горячему энтузиазму, с которым он говорил об Али и Джедле, я поняла, что он испытывает неожиданное для меня в нем уважение к их серьезности, красоте, счастью. И мне вдруг стало одиноко и грустно.

 

Глава III

Я ушла в тот день подальше от дома, в глубину сада, и устроилась под моим любимым деревом, чтобы поразмыслить как следует о нашем последнем разговоре с Хассейном.

Мы обедали в одном из тех приморских ресторанчиков, фасады которых едва видны с дороги, но к которым можно подъехать, свернув с шоссе, и найти убежище в тени их террас, словно бросающей вызов яркой, слепящей, пьянящей синеве водной глади и неба.

И теперь, лежа в саду, я вспоминала о злом блеске глаз Хассейна, ставшем особенно заметным, когда солнце начало клониться к горизонту. Хассейн сначала много говорил о себе, с какой-то наигранной горечью, потом обо мне — и довольно бесцеремонно, даже нахально, что в конечном счете начало меня злить. Вообще надо признать, что в то время меня ужасно раздражало, если кто-то пытался закамуфлировать свое страдание. Я бы, наверное, искренне растрогалась, если бы мне довелось увидеть, как по-настоящему страдает человек. Вот и тогда, слушая Хассейна, я думала только о том, что он излишне выпил, и мне было довольно противно смотреть на его бокал с шампанским. Сейчас же в этом саду, лежа на благоухающей траве, высушенной летним зноем, я чувствовала, как мной снова овладевает грусть. Дружеские отношения наши были нарушены. И мне так хотелось подобрать осколки этой дружбы, чтобы любоваться ими вволю, с тоской вспоминая, как нам было легко и хорошо. Но в памяти всплывали только слова глупые, ничего не значащие, или же злые, циничные. Слова, которые меня уже даже не трогали, хотя они все еще и мельтешили у меня в голове, как жалкая ярмарочная мишура. И слышался голос Хассейна, который вдруг неожиданно мне сказал:

— Я бы мог вас так любить, так сильно любить… как свою любовницу… Мы могли бы любить друг друга два, три, четыре года, пока мы молоды, пока мы молоды… Вас это не прельщает?..

Пока он продолжал в том же духе, я думала о той сцене, которая могла бы здесь разыграться: войдя в роль холодной, благородной девственницы, я даю ему пощечину, решительно называю его «негодяем», а затем, сохраняя свое достоинство, удаляюсь…

Конечно же, ничего такого я не сделала. Я искала себе оправданий: и высказал он, дескать, все это в условном наклонении, да и сама-то я при этом румянцем залилась… Но вероятнее всего, что я никак не прореагировала на его слова из-за своей лени; мне просто не хотелось подниматься со стула — так приятно было сидеть, вытянув ноги, подставив их лучам солнца.

Море спокойно и важно подкатывало к берегу. И так было хорошо…

А Хассейн все говорил:

— Несмотря на эту вашу эмансипированность и свободу, из-за чего вам завидуют все девушки, я думаю, что на самом-то деле это далеко не так…

Я подумала про это его «не так». Мне стало смешно. «Только мужчинам и рассуждать о нашей эмансипации!» — хотела я ему сказать, выходя из себя. И ведь этот человек мог без особого труда стать моим любовником, вместо того чтобы тратить попусту время на глупую и злобную болтовню! Но я не сказала ему ничего. Солнце добралось уже до моих коленок. После такого вкусного обеда, да еще в залитый светом, разнеживающий полдень, когда веки тяжелели сами собой, хотелось только спать, погрузиться в блаженство…

А он все говорил и говорил, наводя на меня скуку. Да еще этот его тон — о господи! — такой вдруг важный, такой значительный:

— К тому же вам не по себе, вы не находите себе места! Ну да будьте же искренни, признайтесь: вам не по себе!

«О господи, — подумала я. — Как же мне сейчас хорошо с этим солнцем, с этим летом!»

— Признайте это! продолжал он. — На этом рубеже между двух цивилизаций вы просто не знаете, что вам делать! Вы несчастный продукт совместного производства! Всё толчетесь на одном месте и не можете набраться храбрости, чтобы найти хоть какой-то выход! Да вы и не знаете, куда вам идти! Какой выход для вас приемлем!

Внезапно его смех показался мне диким. Словно он не смеялся даже, а выл, ухал, как сова, и это его уханье просто надрывало мою душу, нарушало мой покой, мое блаженство.

— Да замолчите вы! Замолчите же! — тихо сказала я ему, но в голосе моем был призвук рыдания. И я убежала, вдруг став несчастной.

Руки мои, вцепившиеся в руль, еще долго дрожали. Дома я с любопытством рассматривала в зеркале мое новое лицо: по нему текли слезы. Надо было принять холодный душ, чтобы погасить эту мою смятенность.

Потом я долго спала, глубоко погрузившись в забытье. Я быстро уставала от проблем, которые мне кто-то создавал, и старалась не думать о них. Но на этот раз речь шла о Хассейне, а он мне был небезразличен. И все-таки я не любила проблем.

Я все еще дремала, когда из-за изгороди донеслись голоса, разбудившие меня. «Это они!» Я не осмелилась подглядывать через камышовое плетение, но чувствовала, что они стоят совсем рядом, где-то тут, поблизости от меня.

— Послушай, — говорил он, — не будь дурочкой! Я же тебе уже много раз объяснял, как это все произошло. Зачем тебе будоражить все это снова? Зачем?

Она отвечала медленно, с упорным терпением:

Я напрасно простила тебя, я не могу забыть. Нет! Я не могу забыть и не могу не думать об этом! И поэтому я сержусь на тебя.

Но ведь с этим давным-давно покончено, да и случилось-то все это до нашей с тобой свадьбы!

Однако как, оказывается, прекрасно умел его спокойный и ровный голос горячо молить, зажигаться огнем!

А Джедла продолжала говорить все с той же неумолимостью и непреклонностью:

— Ну и что? Я считала себя твоей женой все эти годы. И когда мы были еще только помолвлены, пока оставались женихом и невестой в течение трех лет, я все это время верила тебе. Ты же мне сам обещал…

— Да, — подтвердил он, и голос его стал печальным и тихим.

— Я бы с тебя ничего не спрашивала, если бы ты сам не обещал мне!

Воцарилось молчание. Потом она снова начала — холодно, с раной в душе:

— Видишь ли, Али, с тех пор, как умер в родах мой ребенок, я не могу выбросить из головы неотвязную мысль о «другой», о той твоей женщине. Подумать только, что где — то живет ваш ребенок!..

Джедла, но ты же прекрасно знаешь, что я не любил эту женщину, что я всегда любил одну тебя! Ты же знаешь, как ты меня заставляла страдать и что я вообще хотел все порвать, но у меня не хватило сил! Тогда я нарочно решил запятнать себя, чтобы было проще освободиться от тебя.

— Запятнать себя! — Раздался ее нервный и тихий смешок. — Запятнать себя! Если бы ты хотел запятнать себя, точно, как ты говоришь, ты бы бросился тогда к первой встречной, только для того, чтобы переспать с ней. Но ведь оказывается, та женщина была красавицей, как ты сам в этом признался. И я знаю, что она была желанной тебе. Я прекрасно представляю себе, как ты ей овладел. Вот почему она до сих пор шлет тебе эти прелестные открытки. У вас есть о чем вспомнить… О! Я больше не могу! С меня хватит!

Прерывающийся от волнения голос разразился рыданиями, похожими на истерику ребенка. Потом воцарилось молчание. Прошло несколько напряженных минут, похожих на тревожное ожидание. Наконец мужской голос тихо, страстно и нежно прошептал:

— Джедла, Джедла!

Мне стало стыдно, что я подслушиваю, что я присутствую при всем этом. И я убежала потихоньку домой, так и не понимая, что меня беспокоит.

Потекли пустые, скучные дни. Хассейн уехал в Алжир, и я сердилась на него за этот отъезд. Соседний дом погрузился в тишину. На душе стало тревожно, смутно, я уже не предавалась ленивым грезам. И не знала, куда себя деть. Только море, его спокойный простор, было моим утешением. Лежа на спине, затылком чувствуя глубину, с распущенными по воде волосами, я, закрыв глаза, отдавалась свободному течению. Небо, раскрытое надо мной, как огромное ложе, слепило меня. Я выжидала, пока пляж опустеет, освободится от разложенных на песке, как на выставке, тел, и подплывала к берегу, чтобы окунуться в его сонную лень и пустынность.

В тот вечер мы уже заканчивали ужин. В доме все было тихо и даже казалось мирным, как вдруг к нам ворвался, как ураган, Али с перекошенным лицом.

— С моей женой случилось несчастье. Я поеду за врачом, побудьте с ней!

Он говорил, повернувшись в мою сторону, но я не могла какое-то мгновение сдвинуться с места, не в силах отвести глаз от его дрожавшего лица.

Несколько минут спустя моя сестра и я уже были в соседнем доме. Мирием присоединилась к старой служанке, которая сидела рядом с Джедлой. О том, что происходило в последующие часы, у меня сохранилось смутное воспоминание, как о чем-то черном, нарушаемом иногда то вспышками просветления, то отчаяния. Помню безумный взгляд Али и эту закрытую дверь, неприступную, как судьба.

Мне ничего не оставалось делать, кроме как наблюдать за невыносимым отчаянием Али, полностью парализовавшим его. В порыве чувств, выйдя из своего оцепенения, я подошла к нему. Он был всегда для меня олицетворением силы, поддержки. И теперь эта сила рушилась у меня на глазах. Он посмотрел на меня. Я не знала, что сказать ему, мне хотелось только положить руку на его плечо. Но я не осмеливалась. Его лихорадочно горящий взгляд даже не задержался на мне, и он, заикаясь от волнения, в то время как мое сердце сжималось болью и состраданием к нему, проговорил:

Я нашел ее на полу в ванной комнате, неподвижную, почти почерневшую. Как только возвратился домой… Это она просила меня пойти купить хлеба. Это она…

И он скрючился, снова погрузившись в свой кошмар.

Пришел врач и сказал, что Джедла вне опасности и что ей лишь необходимо несколько дней покоя и отдыха, но я видела перед собой только сжатую руками голову Али, содрогавшегося от немых рыданий. Огонь сжигал мое сердце, я хотела кричать, умолять, заклинать, ругаться, лишь бы прекратить эти мужские рыдания, это страдание.

Повернувшись к двери, которая закрылась за жизнью женщины и за которой была спасена эта жизнь, жизнь Джедлы, я подумала, что она, возродившись, получит еще не остывшие угли этого страдания, коснется их обжигающего жара. Я пристально посмотрела на дверь, потом быстро ушла из дому. Ненависть просочилась в мою душу, холодная, липкая. И мне стало страшно.

Однако, когда я увидела ее, вытянувшуюся на кровати, бледную, похудевшую, я разволновалась, как при виде больного ребенка. Я знала ее всегда гордой, невозмутимо спокойной. И, только слыша временами из-за изгороди ее взволнованный голос, чувствовала ее душевные терзания. Теперь же ее словно вдавленная в подушку голова с прилипшими к мокрым вискам завитками волос, весь ее измученный вид, которые могли растрогать кого угодно, вызывали у меня нежность.

Я посмотрела на хрупкие очертания ее тела под простыней. И мне захотелось, хотя я все еще колебалась, обрести смелость и заговорить с ней, найти какие-то нужные слова, шепнуть их, наклонившись к этим почти прозрачным, прикрывающим глаза векам. Я хотела, чтобы она взглянула на меня. И она посмотрела, не улыбнувшись, а потом отвернулась. Однако мне показалось, что она вполне спокойна.

Тишина, царящая в комнате больного, всегда угнетает и быстро становится невыносимой. Я решительно нарушила ее, ничуть не заботясь о том, что произношу банальности:

— Ты отдохнешь, наберешься сил. И все пройдет, развеется, как дурной сон. Все уже позади.

Она окинула меня жестким взглядом. И я смолкла и снова стала бояться ее, поняв, что она всех нас держала на привязи своих неласковых глаз, своего тела, утонувшего в необъятной постели, своего упрямого лба, своего нежелания, отказа общаться с нами. Сама оставаясь недоступной. И снова воцарилось молчание, тяжелое, как смерть. И снова мой страх и моя ненависть странно смешались воедино, бились во мне, как два крыла над обрывом в черную бездну. Я не осмеливалась взглянуть на тот, другой край этой пропасти, на лицо Джедлы. Да еще это наше молчание, которое становилось уже невыносимым, которое должно было лопнуть, как слишком туго натянутая резинка, которое уже… И тут до меня донесся ее тихий голос. Она говорила, словно декламировала стихи, как-то тускло и мрачно:

— Я не знаю, что со мной произошло. Еще под душем я внезапно почувствовала сильную головную боль, голова стала тяжелой, такой тяжелой… Больше ничего не помню…

Ну вот, все и кончилось. Теперь она лежит здесь, и Али вошел к ней, лицо его разгладилось, остались только круги под глазами. Я оставила их вдвоем и пошла помочь Мирием, которая приводила в порядок дом после всего происшедшего. Но сначала я вошла в ту самую ванную, где все это случилось и куда никто из нас так и не удосужился зайти до сих пор. Автоматически, не думая ни о чем, убрала там. Взглянула, в каком состоянии подводка газа к водонагревательному аппарату — это ее надо было незамедлительно ремонтировать, как сказал мне Али, — их предупреждал в свое время владелец виллы, просил обратить внимание на шланг, он уже давно, как и вся проводка, был ненадежен. Около умывальника я машинально подобрала валявшуюся на полу смятую картонную коробочку. Я расправила ее и задумалась, увидев этикетку: это же была упаковка из-под гарденала!..

Рука моя еще блуждала по шлангу, где надо было обнаружить место утечки газа, чтобы показать его Мирием — она обещала позаботиться о ремонте. Потом я потихоньку вышла из ванной, рассеянно сжимая в руке кусочек картона, и пошла к себе домой. По дороге я остановилась, раскрыла ладонь и внимательно посмотрела еще раз на коробочку из — под снотворного. Потом выбросила ее подальше. Смятение, овладевшее мной, пронявшее меня до самого нутра, было похоже на панический страх.

 

Глава IV

Джедла выздоравливала медленно. Казалось, что она никак не могла проснуться после глубокого сна, прийти в себя после долгого путешествия. Она возвращалась к нам с отсутствующим, чужим взором. И тело ее неподвижно лежало под ослепительно белой простыней, и в ее зашторенной спальне можно было разговаривать только шепотом. Темные ее глаза были открыты, но их отсутствующий взгляд уносился куда — то вдаль через распахнутое окно.

С удивлявшей меня естественностью я исполняла роль и сиделки, и преданной подруги. И по дому ходила так, словно все в нем было мне привычным, своим. Я была скромна, стыдлива, даже целомудренна и вздыхала про себя: «О господи, зто-то мне зачем?!» Когда прежде я встречала Джедлу и Али на улице, то их близость, их нежность друг к другу приводили меня в бешенство, я вся съеживалась, ощетинивалась, готовая броситься на них, перегрызть им горло. И вдруг она теряет сознание… Казалось, бы, такой пустяк, но он был тенью снедавшей Джедлу смутной тоски…

И вот теперь она лежит здесь, ушедшая в себя, молчаливая. Не больная, но какая-то потерянная. И ничего не хочет — никаких изъявлений внимания, нежности; ничего не слушает и не слышит, не внемлет никаким увещеваниям. Али угрюмо бродил, опустив голову, по пустым комнатам или надолго уходил из дома и возвращался после своих прогулок уставшим, покрытым пылью, с угасшим взглядом. Он не замечал меня, не разговаривал со мной, и его рассеянность казалась мне, как это ни странно, признаком его полной беспомощности. Когда он входил в спальню к Джедле, а я сидела там, я немедленно поднималась, чтобы оставить их вдвоем. Но он меня задерживал каким-то усталым, утомленным жестом, на который я отвечала, не придумав ничего другого, согласием. Рядом с ней он хмурился немного, но в глубине его глаз вспыхивал теплый свет, они загорались бесконечным к ней вниманием, а когда он к ней обращался, то слова слетали у него с губ с обеспокоенной, взволнованной нежностью, чтобы коснуться ее слуха, чтобы заставить ее внять им.

Али тихо говорил:

— Тебе лучше?

Забывая о моем присутствии, он клал руку на ее загорелый лоб. Она отвечала ему ровным, ясным голосом:

У меня больше не болит голова. Только чувствую себя немного усталой.

— Ты поела?

Она поворачивалась ко мне, но не улыбалась, вынуждала меня вмешиваться, сообщать ему какие-то сведения о ее состоянии, но он не слушал, потому что непрерывно смотрел на Джедлу. А во мне при взгляде на нее поднималась волна холодной враждебности, зависти к ее одиночеству, так облегчаемому всеми нами. Она была свободной, думала я. Нет! — противилась закипавшая во мне злость. Не свободной, а черствой, эгоистичной, бессердечной. И как только умудрялась она не замечать эти две новые морщинки, что пролегли теперь на лбу Али? Эти две морщины, которые превратили внезапно его лицо во что-то такое ранимое, до чего и дотронуться-то было страшно и обращаться с которым надо было ох как осторожно. Для меня вообще лицо мужчины, искаженное болью, было знаком всех несчастий мира, всеобщей беды. И мне хотелось, протянув к нему руки над этой кроватью, приласкать его, смягчить его боль и печаль… Я подумала внезапно о смятом пакетике из-под снотворного, валявшемся в слишком чистой ванной комнате, и он мне показался такой ерундой. Потом я посмотрела на лежавшую в кровати Джедлу, разделявшую нас, неподвижную, одинокую. Ее дыхание становилось иногда неслышным, замирало, будто падало куда-то в глубокую бездну, потом снова поднималось и растворялось бесследно в нашем молчании — в нашем ожидании.

Наконец Али вставал и как-то неуверенно, запинаясь, говорил, что он должен уйти, чтобы она поспала. Слова были какие-то жалкие, словно он пытался убедить себя, что не пасует перед несчастьем, не бежит в страхе от этого упрямого, ожесточившегося детского лица, которое ему представлялось совсем другим, когда оно отдыхало.

И эта его хитрость, его такая очевидная уловка, сближала меня с ним.

Так прошли три дня — в полном молчании. Тихий шепот озабоченных голосов, сводящая с ума тишина затемненной комнаты, где находилась больная, всегда распахнутое, но зашторенное окно, за которым царило лето, сияло небо… Окно, как бы раскрытое для прыжка. И эти хрупкие очертания тела под простыней, черноволосая голова, вмятая, будто навсегда, в подушку.

Время застыло, словно гладь мертвой воды. И мне казалось, что я живу здесь давным-давно, в прохладном полумраке этих комнат, в этом вечном бдении у постели больной…

Но каждый вечер я возвращалась к себе, в соседнюю виллу, и снова соприкасалась там с другими людьми, со своими родственниками, с той жизнью, которая уже теперь для меня ничего не значила.

Конечно же, я не могла ненавидеть Джедлу, в то утро я отметила это про себя. Она предстала передо мной вставшая с постели, одетая в яркое платье, с блеском в глазах. Только бледность лица напоминала о том, как она провела эти четыре кошмарных дня, да ее тонкие губы, которые не могли еще улыбаться. Я была счастлива, что вижу ее такой. Душевный порыв толкнул меня к ней. Я хотела сдержаться, но было слишком поздно. Я обняла ее, опустив свои руки на ее хрупкие плечи, обняла искренне, не в силах совладать с радостным чувством, охватившим меня. Я знала, что кажусь ей смешной. Она не сопротивлялась. А я испугалась, как будто встретилась взглядом с пустыми глазницами. Хотя она смотрела на меня спокойно, почти с любовью. Причиной тому было ее сегодняшнее состояние, а вовсе не я. Я поняла это, как только она заговорила. В голосе ее звучала растерянность.

— Когда я сегодня проснулась, то почувствовала вдруг, что вся моя усталость прошла, болезнь исчезла. И мне захотелось двигаться, пойти погулять, небо было таким прекрасным, оно звало меня, соблазняло выйти.

Джедла облегченно вздохнула и посмотрела на меня, потом прибавила:

— Я больше не больна. Я выздоровела.

И она засмеялась, засмеялась каким-то острым, пронзительным смехом, который неприятно поразил меня. Потом она обхватила меня за плечи, и мы пошли по дому, обнявшись, как родные сестры. Вместе приготовили обед. Она отдавала короткие приказания прислуге, быстро ходила по комнатам, преображая все вокруг. Я молчала и думала о том времени, когда пришел конец нашей первой дружбе с ней. С тех пор уже пролетело четыре года. Но я всегда мечтала о том, что наступит вот такой день, как сейчас, и мы снова обретем доверие друг к другу, что снова воцарится между нами мир.

Однако этому не суждено продлиться, я это знала. И вот настал для меня миг, когда я должна уйти, оставить их с Али одних.

Джедла вернулась в комнату, отдав распоряжения по хозяйству, и я смущенно начала:

— Ну вот, теперь во мне нужда отпала…

— О, нет! Ты останешься с нами на весь день. Сейчас мы будем обедать, а потом пойдем погуляем.

— Боюсь, что буду вам только мешать…

Но она отрицательно мотнула головой, и я заметила знакомую мне упрямую гримаску, которая мелькала на ее лице в былые времена и многое для меня облегчала. Воспоминания о прошлом, казалось, захватили и ее.

Мы втроем пообедали на прохладной террасе их виллы. Она выходила в росший за домом совершенно дикий сад, о существовании которого я и не знала. Напротив меня сидел Али с сияющими, счастливыми глазами. Джедла захотела сама приносить блюда из кухни и угощать нас. Она ходила взад и вперед, хозяйничала за столом. И, видя ее умеренные движения, ее гордую осанку, ее серьезность, казалось невозможным вообразить, что она побежала в ванную покончить с собой, а потом, больная, лежала неподвижно в своей кровати и не замечала никого вокруг.

Али строил прожекты, куда отправиться подышать воздухом, и мне, конечно, отводилось место рядом с ними в этих прогулках. Когда я слушала его, то все представлялось простым и естественным. Мы шутили, от души хохотали. Время от времени наш общий смех, казалось, лился из одного источника. Мы были молоды, нам было легко вместе, и мне была так приятна дружба этих людей…

Мы условились, что поедем прогуляться на моей машине, которая стояла без дела все это время. Да и к морю пора уже было выбираться, снова окунуться в него, поплавать. Когда я сказала об этом, Али не возразил, но посмотрел на Джедлу.

— Да, — ответила она ему, — мы будем ездить все вместе, каждое утро. Сама я, — добавила она, — купаться не буду, но на пляже посижу, посмотрю на вас.

Интуиция подсказывала мне, что здесь, возможно, все не так-то просто, как кажется. Но Али уже с увлечением говорил о целом месяце настоящего отдыха, который ожидал нас.

— Ведь потом, — заметил он, — мне надо будет уехать на какое-то время, и я Джедлу оставлю на вас.

Он взглянул мне прямо в глаза. И как будто какая-то ниточка связи протянулась меж нами. Мы встали из-за стола. И в этот момент я осмелилась подумать без всякого стыда, что не голос Джедлы, не их с Али совместность, которую я почувствовала, повстречав их случайно на дороге, удерживали меня здесь. Нет. Только он, один он, Али, с его спокойным, хоть и со следами усталости лицом, с его прямым и ясным взглядом. Он говорил со мной, я ему отвечала. Джедла принесла кофе. Теперь я была в числе их друзей. Я думала об Али, о том, какой он пленительный мужчина и что я уже почти влюблена в него, во всяком случае любуюсь им и не чувствую никакой двусмысленности во всем этом. Я знала, что могу без всякого труда прикинуться совсем другой и беззаботно стерпеть эту ложь.

Джедла включила радио. Нас обволокла чудесная печальная мелодия, та самая, которой наслаждаются все арабы, когда пьют после обеда ароматный, обжигающий кофе. Они называют ее «андалузской» музыкой. Мужской голос звучал все громче, чистый и красивый, он уносился куда-то в глубь сада, летел легко, словно парил в небе. Я слушала печальную песню, и ее красота наводила на меня грусть. У Али, сидевшего напротив меня, было все то же благородное, спокойное, бесстрастное лицо. В тенистом сумраке я различила и сузившиеся глаза Джедлы. Но как я не понимала слова арабской песни, медленно кружившей над нами, оплетавшей нас своими волшебными золотыми нитями, так я не понимала и этого пронзительного взгляда Джедлы, как будто созерцавшей какую-то неведомую нам цель.

Когда музыка смолкла, она сбросила с себя свое оцепенение, как смятую вуаль. И вновь оживилась, стала без умолку болтать. Но мне показалось, что эта легкость ее — наигранная, а смех какой-то нервный. Как будто она пыталась обмануть нас. Скрыть от нас свою обреченность на вечное одиночество…

Я наблюдала за ней не без зависти. Ведь, думая о том, что я люблю Али и мечтаю о нем, я не чувствовала себя предательницей по отношению к Джедле. Потому что она из тех женщин, которых никогда не обманывают, которые никогда не будут обмануты. Она была гордой.

 

Глава V

Али был красив. Той красотой, которая волновала меня и которую, как хрупкий, драгоценный предмет, хотелось осторожно подержать в руках.

Я думала о его лице, пока раздевалась в пляжной кабинке. В машине, которую он вел сам, я сидела рядом с ним и смотрела на его профиль, полуопустив ресницы, чтобы чувствовать на своем горячем лице прохладу скорости, с которой мы неслись, и не замечать гнетущего внимания, с которым Джедла, сидевшая сзади, наблюдала за мной. Вот уже два дня прошло, как мы стали выезжать на прогулки вместе, и я постоянно ощущала ее взгляд, устремленный на меня. Она за мной наблюдала, я это сразу отметила, но зачем ей это было надо? Какую цель она преследовала? — в раздражении спрашивала я себя. Отчего это так участились ее приглашения? Почему она теперь стала такой болтливой и даже остроумной?

В пору нашей с ней юношеской дружбы она редко когда снисходила до любезного обращения со мной, а разговаривала и вовсе мало — у нее не было в этом нужды. Мне вполне достаточно одного ее присутствия, полагала она. А теперь она пыталась сама добиться моего расположения и прибегала для этого ко всяким хитростям.

Вздохнув, я отогнала от себя неприятные мысли. Надела купальник; как всегда, по привычке, хотела было натянуть на голову и купальную шапочку, но на этот раз пренебрегла ею, кинула прочь. И вышла из кабинки с распущенными по плечам волосами. Они были длинными, теплого, золотистого цвета, и я ими очень гордилась. Босая, обжигаясь горячим пляжным песком, я направилась туда, где расположились Джедла с Али.

Я сразу их увидела: Джедла сидела в шезлонге, как и положено выздоравливающей больной, прячась от солнца. На ней было белое платье, и она казалась в нем хрупкой и беззащитной, как отставшая от стаи птица. Она издали махнула мне рукой, подзывая меня. Али беззаботно сидел у ее ног. Когда я приблизилась, она воскликнула так искренне, что не могла не растрогать меня:

— О Надия, как ты прекрасна! Какая же ты красивая!

Как зачарованная, она глядела на меня и от всей души, даже как-то наивно повторяла мне эти слова. Али оглянулся, посмотрел в мою сторону, прищурившись от солнца, и я почувствовала внезапное смущение. Сказав, что ужасно хочется в море, я побежала к воде, оставив их.

Пока бежала по пляжу, чувствовала устремленные на меня мужские взгляды. И мне было так хорошо, так счастливо от того, что я такая красивая, молодая, и я так гордилась своим загаром…

Море было прозрачным. Я плавала без устали, стараясь заплыть подальше. Радовалась упругости своих мускулов, гибкости своего тела, легко скользившего по этой голубой бесконечной глади… Я забыла обо всем. Поворачиваясь время от времени на спину, я наслаждалась покоем и отдавалась во власть воде, которая несла меня, ласково обтекая по бокам. Глаза тонули в глубине неба.

Когда, усталая, я подплывала к берегу, голова Али вдруг вынырнула рядом со мной. По лицу его струилась вода.

— Я вас напугал? — засмеялся он, искоса поглядывая на меня; прилипшие к голове мокрые волосы и сузившиеся от морской воды глаза делали его похожим на хитрого мальчишку. Мне захотелось рассмеяться вместе с ним, подразнить его. И я брызнула ему в лицо водой, вступая с ним в игру. Он больше меня не смущал. И я хохотала от всего сердца.

— Ну, погодите-ка! Я вот сейчас вас заставлю наглотаться водички! — пригрозил он мне. И я снова засмеялась, хотя на этот раз явно нервничая. И на самом деле, все кончилось тем, что я наглоталась воды и у меня потемнело в глазах. Конечно, я сопротивлялась изо всех сил, но крепкая рука сильно сжимала мое плечо. Мне показалось даже, что он сжимал меня всю и слишком долго, так вдруг напряглось мое тело, а плечо онемело. Он отпустил меня. Я нырнула и отплыла от него. Мне больше не хотелось смеяться. А когда я вынырнула и посмотрела на него покрасневшими от соленой воды глазами, то увидела, что его слегка огорчило это недоразумение. И он заговорил со мной, словно нашей игры и не бывало:

— Вы действительно хорошо плаваете! Я видел, как далеко вы заплывали. Мне даже казалось, что у вас не хватит сил вернуться…

Голос его звучал тихо. И я не восприняла его слова как комплимент. Я избегала его взгляда. Я любила его.

— Я уже привыкла, — отвечала я ему. — И вообще я люблю уплывать далеко, и одна. Люблю море.

Так, разговаривая, мы подплывали к золотым пескам нашего пляжа. Я подумала о сидевшей на берегу Джедле, о ее кажущемся спокойствии, скрывавшем то душевное напряжение, в котором, как я предполагала, она находилась. Мы с Али одновременно вышли из моря, и струйки воды, которые стекали с наших тел, слились в одну общую лужицу. Молча мы пошли в сторону Джедлы. Она пристально разглядывала нас издали. Мне вдруг показалось, наверное от усталости или от того, что солнце слепило глаза, что я вижу нас как бы со стороны: как мы вдвоем идем но пляжу, утомленные морем, идем медленно, оставляя за собой глубокие следы на песке… А на самом деле я шла прямо к Джедле и улыбалась. Я не смотрела на Али. Хотя чувствовала его рядом и легко могла догадаться, что он абсолютно спокоен. Джедла не улыбалась нам. Она просто смотрела на нас, и ее темный взгляд проникал в меня, как лезвие ножа. Али растянулся у ее ног на песке, и его длинное тело окружило, защитило ее своей силой, нежностью, доверием, как ограда. Я отметила про себя, что страдаю. Мне бы хотелось говорить, нарушить эту тягостную напряженность. Но слова не шли. Да Джедла к тому же и отвернулась от меня. Ее профиль показался мне спокойным и ясным. Я поняла, что она решила оставаться такой, вовсе не показывая мне своей враждебности. Я пожала плечами. Мне вдруг стало все равно. И я ушла от них, не сказав ни слова; пошла переодеваться, ни о чем не думая. Солнце пекло вовсю. Надо было остерегаться только одного: не дать обгореть носу.

Мы молча возвращались с этого далекого пляжа, расположенного километрах в двадцати от того, на котором мы отдыхали обычно. Я медленно вела машину. Али и Джедла, сидевшие на заднем сиденье, задремали. После испытанного мной смятения мне хотелось побыть в одиночестве.

Я вспомнила о том мгновении страдания, которое причинил мне брошенный на меня взгляд Джедлы. Вообще-то я не умела страдать, испытывая лишь что-то такое неприятное, темное, непроизвольно поднимавшееся во мне. Задумывалась на минутку и старалась отогнать от себя это ощущение. А в тот миг, сама не знаю почему, я определила состояние смятения, которое пережила, как страдание. Я посмеялась над собой, над этим моим преувеличением. Я, видимо, излишне все драматизировала.

Посмотрев в зеркало над рулем, я увидела, что они сидели каждый в углу заднего сиденья. Их разделяло пустое пространство. Но если бы я их увидела сидящими рядышком, держащими друг друга за руки или прижавшимися друг к другу, я все равно не позавидовала бы так их взаимному согласию, я не осмеливалась сказать себе — счастью…

Я присмотрелась внимательнее к выражению лица Джедлы. И с удивлением отметила, что она выглядит утомленной, осунувшейся, как после бессонной ночи. И испытала даже прилив нежных чувств к ней. Но когда я вдруг смутно ощутила, как во мне зашевелились угрызения совести, то невольно тяжело вздохнула, понимая, что и со мной не так — то все просто. Я подумала еще, улыбнувшись, что это не столько из-за сложности моей натуры, сколько из-за моего легкомыслия. Да, я ревновала их, страдала из-за Джедлы, любила Али, любила и Джедлу и одновременно ненавидела ее.

Однако Джедла была единственным существом, связанным с моим прошлым, с воспоминаниями, которые обволакивают меня теперь, как сонная истома послеполуденного отдыха, овладевают мной, наполняя душу видением того утраченного, единственного в моей жизни года. И та же, только что испытанная мной, горькая нежность снова возвращается ко мне…

В тот год в нашем лицее появилась Джедла, похожая на иностранку. Я находила ее красивой и полюбила ее. Придумывала тысячу всяких предлогов и поводов, чтобы сблизиться с ней. А она долгое время слегка презрительно реагировала на все мои попытки и изящно ускользала от меня. Впервые случилось, что кто-то мне оказывал сопротивление. К тому же я ничего подобного за всю свою юную жизнь, обычную жизнь школьницы, раньше не испытывала — ничего, похожего на эту волнующую душу потребность общения с ней. Я и сама не понимала, что так меня к ней тянет.

Но вот однажды она подпустила меня к себе. Это было накануне каникул, когда настал момент проститься перед отъездом домой. Я не любила никому говорить слова прощания, даже расставаясь с людьми чужими. Это было одной из моих слабостей: я старалась думать, что покидаю человека на день, на час и скоро вернусь. Вот и с Джедлой было так же.

Я всем, кому могла, пожала руки, раздарила улыбки, что-то пожелала на дорогу, что-то пообещала — словом, сделала все, чтобы как-то смягчить минуты прощания. И вдруг она возникла передо мной.

Все произошло мгновенно. Я ей было машинально протянула руку, как и всем остальным. И вдруг увидела ее лицо рядом с моим. Потом услышала, как произношу, волнуясь:

— Я хотела бы тебе писать, встретиться с тобой…

Она впервые улыбнулась мне. И улыбка ее была такой же ободряющей, как и рукопожатие.

— С удовольствием, — ответила она мне. — Я буду счастлива и видеть тебя, и переписываться с тобой.

Мы остались с ней одни, сама не знаю, как это случилось. Обменялись адресами. Мне казалось, что это сон. И когда я вернулась вечером к себе, то все никак не могла успокоиться, испытывая такое же ощущение счастья, как после первого свидания.

Долго я еще была во власти воспоминаний о первых моих девических волнениях, об испытанном мной тогда смятении чувств. Я вдруг ощутила себя старухой — такое случилось со мной впервые. Мне стало ужасно грустно. Машина ровно катилась по шоссе. Мои друзья сидели сзади тихо, словно оцепенели оба. Я больше ни о чем не размышляла, погрузившись в покойную тишину пустынной дороги, в прохладу летнего вечера. Что-то во мне оборвалось, рухнуло. Я остановила машину около двери их дома. Они собирались уже выйти, как вдруг Али радостно вскрикнул: прямо перед нами стоял Хассейн, видимо давно поджидавший нас. На лице его блуждала вечно ироничная улыбка. А я-то о нем уже совершенно забыла.

Он посмотрел на меня, и в его взгляде вспыхнули злые огоньки. Я поняла тогда, что близится развязка, что-то ждет своего разрешения. Возможно, тому виной была всего лишь золотая леность этих летних дней, их сонная одурь и смутная радость надежды, охватившей меня…