Жажда

Джебар Ассия

Часть третья

 

 

Глава XI

Дома меня ждало письмо. Увидев конверт с парижским штемпелем, я почувствовала, как забилось мое сердце. Почерк был разборчивый, с удлиненными буквами. Я быстро прочитала:

Дорогая Надия! Я очень обеспокоен, так как вынужден задержаться в Париже. Боюсь, что Джедла, которая перед моим отъездом плохо себя чувствовала и, главное, была в подавленном настроении, сейчас страдает от того, что меня долго нет. Конечно, она меня уверяет, что все в порядке, и просит, чтобы я занимался только своими делами.

Я подумал о Вас, о Вашей дружбе. Хотелось бы, чтобы Вы мне честно рассказали, как там Джедла. Я имею в виду прежде всего ее душевное состояние, ее нервы. Рассчитываю на Вашу искренность и очень прошу не оставлять ее, по возможности, одну! Хочу сказать, что бесконечно Вам благодарен, и пользуюсь случаем выразить Вам признательность за Ваше сочувствие и помощь в том, что случилось тогда. Мы с Джедлой были очень тронуты. Я написал Вам не только как другу детства моей жены, но и моему другу тоже, которому я полностью доверяю.

С дружескими чувствами,

Али Мулай

P. S. Не стоит рассказывать моей жене об этом письме. Она не хочет признаться себе, что больна, и ей будет неприятно знать, что я забочусь о том, чтобы с ней постоянно кто-то находился рядом. Спасибо.

Я дважды перечитала постскриптум и задумалась, нахмурившись. Не все в этом письме было для меня ясно. Он заботится о своей жене, как о больном, как о ребенке, которого надо избавить от беспокойства и тревоги? Но ведь он знает, какая она ревнивая. Даже, может быть, боится ее подозрений? Тогда ему не следовало мне писать. А может, он действительно волнуется за нее? Тогда надо просто-напросто вернуться домой, и только! Не Джедле, а мне становилось не по душе все это.

Я долго размышляла тогда. Теперь же, когда уже все кончено, могу чистосердечно признаться, что думала я только о том, как бы мне самой избавиться от одной темной мыслишки, которая казалась просто ужасной, но, однако, с самого начала не давала мне покоя.

Джедла, скорее всего, все поняла правильно и, вероятно, рассудила по справедливости. Ведь как убедительно звучал тогда ее голос: «Я считаю, что ты просто красавица!» Может быть, Али и в самом деле влекло ко мне? Его разговоры со мной, его доверие, его поведение в казино, когда произошла эта неприятная для меня история с Хассейном, да и все, что случилось после, — мой поцелуй, ночь, которую он поберег для себя, не захотев сразу возвращаться домой. Теперь вот это письмо, как бы укреплявшее наше с ним сообщество. Ведь если он так часто повторял слово «дружба», то, наверное, хотел и сам себя убедить в этом…

Когда я думаю сегодня о том, как я прореагировала на письмо, то спрашиваю себя, как же я смогла забыть в тот миг обо всем остальном: о серьезности этой супружеской четы, чья гармония меня очаровала поначалу; о том, как меня потрясли рыдания Али у постели умирающей Джедлы и настроили против нее. Как не подумала я об их ночах любви и их долгих днях, полных супружеского счастья; о накрепко сковавших Али и Джедлу цепях страдания?..

Однако в первый раз мужчина протягивал ко мне руку за помощью. И я путала его доверие с чем-то другим. Видно, слишком часто мне говорили о том, какая я красивая, о роскошных золотых волосах и загорелой, как персик, коже. Видно, слишком рано избаловал меня Хассейн своими страстными поцелуями. И теперь я уже не могла различить то, к чему стремилась в действительности всю жизнь, что мечтала увидеть: простой дружеский взгляд. Видно, слишком жарко пылало в то лето солнце, слишком опьяняли меня простор дороги и скорость езды, слишком остро было воспоминание о теле Хассейна, о его губах, его груди…

Теперь же, после письма Али, мне оставалась только Джедла, взгляд ее черных глаз, от которого мне становилось не по себе, ее голос, который снова мучил меня, смущал душу затаенным пылом и даже, не боюсь сказать этого слова, чарами. Она снова предстала передо мной как слишком чистое воспоминание детства. И снова я только и думала что о ней, всецело отдавшись во власть обуревавших меня страстей.

Джедла встретила меня так, как будто мы расстались накануне, — ничуть не удивившись. Сказала просто и ясно:

— Я знала, что ты вернешься.

И у меня возникло ощущение, что я — как ребенок, сбежавший из дома и возвратившийся назад. Это было смешно и нелепо — вечно чувствовать себя рядом с Джедлой девчонкой, вечно ощущать ее превосходство, вечно быть униженной.

Она казалась лишь немного холоднее обычного. Все время что-то делала по дому, хозяйничала, словно боялась неподвижности. А вот Айша изменилась. Она встретила меня долгим, внимательным взглядом, в котором таилось беспокойство. Она молчала, и это скорбное молчание было как траурная одежда. Айша казалась теперь похожей на испуганное животное: она не спускала глаз с Джедлы, полностью игнорировавшей ее. Я почувствовала симпатию к этой старой деве, недоверчивой и молчаливой, — она любила Джедлу.

Весь день я провела в этом доме, где было уже не так светло, как раньше. Джедла говорила тихо, и наш разговор с ней был тоже каким-то скучным и тусклым. Глядя на нас, можно было подумать, что мы бесцельно убиваем время, как две подруги, которые, встречаясь каждый день, вынуждены перебрасываться пустыми банальностями.

Куда делась ее ненависть, ее неистовство? Тогда я еще не знала, какие страсти могут таиться в тихих озерах ее покоя, в вечном однообразии установленного ею в доме порядка, в бесконечных глубинах ее молчания…

Для меня же замедленность бега жизни означала лишь забвение прошлого, лишь начало обновления. Поэтому, когда вечером я собиралась уходить, а Джедла, повернувшись ко мне, почти властно сказала: «Я хотела бы, чтобы ты осталась! К тому ж нам надо поговорить», — меня снова охватила усталость. Я с такой охотой забыла бы сейчас обо всем. Но я всегда имела дело с людьми упрямыми, добивавшимися от меня того, что им хотелось, и я осталась. Я помню, как, снова вооружаясь привычным своим цинизмом, подумала тогда: «В конце концов, она по собственному почину работает на меня!» И мне ничего не оставалось, как ответить ей согласием. Я вспомнила также о письме Али, которое как бы скрепляло наш союз. Только бы сам Али не запутался во всем этом…

Вскоре мы остались вдвоем на террасе. Ночь опустилась над садом; мягкий покой, который она несла нам, напомнил мне о других вечерах, когда я любила усаживаться у ног Джедлы, класть голову ей на колени. И если бы тишина, стоявшая сейчас вокруг нас, не была столь глубокой, я бы, наверное, горько рассмеялась. Уж слишком все выглядело смешным: в то время как я обретала кошачьи повадки, с радостью откликалась на малейшую ласку, на малейшее внимание со стороны этой четы, она плела вокруг меня сеть серьезной игры, постепенно заманивая в ловушку. А я-то еще думала поймать их в свою! Да, недаром мне хотелось посмеяться над собой, похохотать над собой, похохотать всласть в тишине этой ночи… Я взглянула на темный, прямой силуэт Джедлы, которая заговорила со мной ровным голосом. Я слушала ее и не слышала, потому что поняла вдруг, что ненавижу только саму себя.

— Раз уж мы пришли с тобой к согласию, — говорила Джедла, то нам нужно вместе обсудить наши возможности. Али приедет дней через десять. И к этому моменту надо все уже подготовить.

Оказывается, пока я отсутствовала, она разработала план действий. Я приняла это сообщение совершенно спокойно. Ночь разливала вокруг восхитительный аромат — это благоухала герань, и я подумала, как хорошо сейчас влюбленным гулять в этой струящейся душистой свежестью ночи, как уютно отдыхать сейчас в семейном кругу на террасах, вести спокойные беседы. А я пыталась разглядеть сидящую передо мной женщину с лицом королевы, с глазами газели, внезапно вспыхивавшими в ночи каким-то странным огнем… Она тщательно описывала средства, с помощью которых я должна была отбить у нее мужа. Все это казалось неправдоподобным. Джедла рассуждала с методической четкостью. С ее точки зрения, было просто необходимо окружить Али со всех сторон, исключить для него возможность отступления. Первый шаг — заставить его предельно уважать меня. Он должен проникнуться особым доверием ко мне, а для этого, сказала Джедла, усмехнувшись, я должна буду демонстрировать ему свою невинность и особенно свое несогласие с той средой, которой принадлежу. Тогда, может быть, настанет такой момент, когда мне придется обратиться к нему за моральной поддержкой против… Хассейна, ибо она кое о чем уже, видите ли, догадалась. Али должен будет почувствовать себя ответст венным за мое спасение. Он вообще охотно помогает людям…

— Вот тогда-то ты и должна будешь пустить в ход свои чары! — (Джедла показалась мне сейчас похожей на генерала, готовившего сражение.) — Может быть, — продолжала она, — мы еще будем находиться здесь. И ты будешь еще красивее. А я со своей усталостью и недомоганием, да и со всем прочим…. буду только увядать все больше и больше. И вот однажды, когда развязка будет уже близка, я позволю себе появиться на пляже в купальнике. В солнечном свете моя худоба покажется ему уродством, а ты-тут как тут, рядышком… Со всеми своими прелестями. Ну и посмотрим тогда, устоит ли он! Только одно условие должно быть оговорено между нами. — Она замолчала на минутку. — Ты должна будешь мне все рассказывать. Мы ведь с тобой настоящие заговорщицы! Я хочу знать все, абсолютно все! Конечно, я вас буду оставлять вдвоем как можно дольше.

Я ответила согласием. И подумала о письме, которое получила из Парижа и которое лежало сейчас на моем письменном столе. Но ничего не сказала о нем. Я уже начала жульничать в этой игре. Наверное, мне никогда не удастся сыграть ее честно. Мне стало страшно…

Прошло несколько дней; у меня сохранилось о них воспоминание как о чем-то унизительном в моей жизни. Нити заговора между мной и Джедлой постепенно становились прочнее. Вечерами она не позволяла мне уходить от нее. С каждой ее улыбкой я готова была растаять, поддаться ей, все забыть, говорить как с родной сестрой и даже, если бы она захотела, просить у нее прощения. Но она требовала от меня только согласия с ее планами, хотела видеть во мне только свою союзницу.

Это было также время наших взаимных исповедей. Вообще-то я ненавидела фальшивую интимность, когда женщины шепчутся о своих несчастьях и грехах. Но Джедла словно толкала меня на этот мерзкий путь. И я должна была без конца рассказывать ей о своем прошлом, которое сама для себя считала уже безвозвратно ушедшим, которое было уже как бы и не моим.

Много ли было у меня любовников? интересовалась она. Кто из них мне нравился? Я их, несомненно, презирала всех, но ведь целовалась с ними. Ну, конечно, она хорошо все понимает…

Пришлось даже рассказывать о том первом моем поцелуе, после которого я увидела ее искаженное ненавистью лицо. Как же это так случилось, недоумевала Джедла, что она не помнит имени того мальчика? А почему я отказалась от помолвки?

— Сама не знаю…

Ну да, понятно, наверное от усталости и скуки… Мне, видимо, нужна постоянная смена мужчин, полагала она.

Я, конечно, должна была отвечать ей немного холодным тоном, с этакой дозой горечи в голосе, как бы слегка саркастично. Когда я мешкала с ответом, колебалась, она сама подсказывала мне его.

Она не удовлетворилась только сведениями обо мне. Ей надо было все знать и про моих сестер. Ее удивило и как-то даже разочаровало то, что они совсем были на меня не похожи. Может быть, именно потому, что они вышли замуж очень рано. Я их одобряла. Но у Мирием, рассказывала я, любившей и боявшейся своего мужа, сохранился тем не менее привкус, как говорила мне она сама, своей загубленной молодости. У нее не было времени воспользоваться ей. «Воспользоваться ей», — подхватила мечтательно Джедла…

Лейла же, рассказывала я, никогда не была сентиментальной. У ее мужа было прекрасное положение, приличное состояние, и она с самого начала приручила его родителей, став полновластной хозяйкой дома, а это было главным для нее…

Зло душило меня; Джедла плохо скрывала свое разочарование: все эти «мелочи» не волновали ее. Тогда я выплеснула ей семейную «подноготную», которую она и ждала от меня. В прошлом году, рассказывала я, одна из моих кузин сбежала из дому с молодым человеком. И тихо добавила: «С европейцем!» Ее родители все уверяли нас потом, что она уехала лечиться за границу. А одна моя подруга, у которой была безупречная репутация только потому, что она умела удачно и незаметно устраивать свои похождения и подбирала себе, дождавшись случая, только «хорошие партии», жила в свое удовольствие… Я приводила Джедле и другие подобные забавные «примерчики», которые волновали моих жадных до сплетен сестер. Так, я рассказала о своей молодой тетке, непорочной и наивной, которая вышла замуж в глубинке и попала в богатую семью одного местного святого. И была постоянно беременна. Пять раз рожала она девочек, а на шестой раз муж, отчаявшись, заставил ее избавиться от ребенка. Она приехала в Алжир, и ею занялась потихоньку Лейла. И надо же было так случиться, что именно на этот-то раз родился бы мальчик…

Постоянная обязанность будоражить душу Джедлы, насыщать ее тем, что ей хотелось узнать, измотали меня вконец за те несколько дней, что я рассказывала ей все эти глупости. Но вместе с безразличием привычки я обрела и свою былую трезвость, и горькую ясность ума. Зачем, думала я, сюсюкать с ней о моем отце, например? Или о том, что Мирием покорна своему мужу? И о том, что Лейла испытывает странное удовольствие от того, что содержит прислугу европейского происхождения, что она хочет убедить саму себя, что деньги, свобода, «европейское» образование всех нас испортили, а уж меня-то больше всех других? Зачем Джедле вообще знать, что, конечно же, Лейла права?

 

Глава XII

Я ответила на письмо Али. В нескольких словах успокоила его, что Джедла никогда еще не была такой спокойной, в таком хорошем расположении духа. И отправила письмо, без всяких угрызений совести. В тот момент у меня и мысли не было поторопить его с возвращением, дабы уберечь свою жену — и меня тоже — от того, что мы затеяли.

Я была уже готова на все. Хотя, по правде, временами мне было больно и трудно переносить наше заговорщичество и точившую меня изнутри ненависть. Я искала спасения в общении с Мирием, но напрасно. Потому что уже не могла больше находиться вдали от одинокого жилища и дикого сада, где обитала Джедла.

Отрешенность и сосредоточенность Мирием на самой себе и на предстоящих родах, ее сияющее довольством лицо раздражали меня, действовали даже как-то оскорбляюще. В придачу ко всему ее муж меня теперь попросту игнорировал. Я даже уже грустила о том времени, когда он испытывал ко мне презрение и я, по-детски стараясь спровоцировать его, закуривала в его присутствии сигарету, ходила в брюках, вызывающе вела себя, а он демонстративно молчал. Единственно, с кем он смеялся, позволял себе расслабиться, были его дети. Тогда я видела на его неприятном лице выражение счастья, которое смущало меня. Каждый вечер он уходил после ужина погулять перед сном с Рашидом, и я почти ревновала их друг к другу, видя, как они идут вдвоем по дорожке сада в молчаливом согласии. От нечего делать я много спала или дремала. Забыла и о море, и о машине, и о своих одиноких прогулках. Все утешала себя тем, что эта серая жизнь помучает меня еще недельку, а потом приедет Али и необыкновенные события обрушатся водопадом.

Расслабленная, вялая, утомленная, я целыми днями валялась в кровати и все мечтала о том, когда же я начну играть свою роль в готовившемся спектакле. Словно иная, полная драматизма жизнь должна была раскрыться передо мной, и я чувствовала себя созданной для нее.

Время текло в приятной томительности ожидания. Медлительная истома долгих летних дней была пропитана близящейся развязкой. Я заставляла себя подняться, чтобы пойти повидаться с Джедлой. Хотя не испытывала в этом особой нужды — она как бы всегда была рядом со мной.

Я помню день, когда я прервала это свое ожидание. Мирием попросила меня исполнить кое-какие поручения в Алжире и привезти к нам Лейлу. Накануне мне передали, что Джедла собирается ко мне присоединиться. И мы поехали вместе. Она молчала всю дорогу. Взгляд ее снова блестел, пылал каким-то внутренним светом. Я не осмелилась ее ни о чем расспрашивать. Я знала уже по опыту проведенных с ней в полном молчании дней, что в такие минуты она становится совсем недосягаемой и чужой.

В Алжире она меня покинула, ушла по своим делам. Но когда, возвратившись, она все так же безмолвно села в машину, даже не заметив там с любопытством смотревшую на нее Лейлу, я начала злиться. Мне вдруг показалось, что Джедла решила нарушить наш с ней договор. Перед самым своим домом она с холодной вежливостью попрощалась с Лейлой, а мне, поколебавшись, быстро сказала:

— Надо будет тебе зайти ко мне на днях.

Голос ее дрогнул при этом. Но я решила все-таки выждать два-три денька, прежде чем удовлетворить свое любопытство: кто знает, думала я, не обратится ли вновь моя тревога, которую я смутно тогда уловила в своей душе, в очередное разочарование?

Но Джедла сама прибежала ко мне на следующий день, что случилось с ней впервые. Она, правда, не захотела ни войти в дом, ни выпить кофе, как ни уговаривала ее Мирием. Попросила меня найти какой-нибудь предлог, чтобы уйти с ней. Мы сели в машину и уехали подальше. Я не хотела задавать ей вопросов. Вела машину на большой скорости и ждала, когда она заговорит. Джедла сидела рядом, закрыв от ветра глаза. Казалось, что она сейчас вся во власти скорости и не думает ни о чем.

Я остановила машину неподалеку от дикого пляжа, уже вовсю залитого солнцем, где мы не раз бывали с Али и Хассейном. И вот теперь я, повинуясь чувству, приехала снова сюда, потому что мне хотелось напомнить Джедле о нашем с ней договоре. Я все спрашивала себя, пока мы укладывались загорать на песке, зачем она пришла ко мне, может быть, чтобы от всего отказаться? Наверное, у нее теперь не хватает смелости. Я думала также о том, что уже скоро должен приехать Али, что еще постоят такие же прекрасные деньки, как сегодня, и что мы, конечно, и Джедла тоже, опять встретимся, а там видно будет…

Наверное, я пролежала так, задумавшись, довольно долго. Потому что вздрогнула от неожиданности, когда Джедла заговорила со мной.

— Я беременна… — сказала она просто, без обиняков.

Говорила она долго, но ни словом не обмолвилась о том, что между нами произошло, о том, чем наполнена была моя жизнь в эти последние дни. Ее сейчас волновало только это событие. Али, говорила она, будет так счастлив. «Мы все начнем сначала». Она несколько раз повторила это, как будто для самой себя, чтобы убедиться, поверить в сказанное. Она говорила, что Али должен приехать дня через четыре, ну через пять; и она не будет поэтому извещать его письмом. Да к тому же надо бы еще разок сходить к врачу в Алжире. Ей хотелось подтверждения своего положения.

Я внимательно смотрела на нее. Черты ее лица словно пришли в движение — так она была воодушевлена. А меня душил гнев, я просто не могла видеть ее такой — сияющей, довольной. Ну как Мирием, как все бабы! Ведь то, что я любила в ней до сих пор, так это именно ее протест, ее несмирение, ее неизвестно чего жаждущую душу… А теперь она стала всего-навсего обычной счастливой женщиной. Она даже не казалась мне больше красивой. И я не хотела привыкать к ее новому лицу.

Что же ей от меня понадобилось? Ведь она стала теперь похожей на других, так быстро утолила себя, так быстро сдалась и теперь вот, не стесняясь говорить вслух о своем счастье, раскрылась перед всеми, как ядовитый цветок, бесстыдно распустивший свои лепестки…

Я бы еще допустила, если бы она мне сказала просто: «Не будем больше говорить обо всем этом! Я изменила свое решение».

Но она ко всему прочему еще и добавила:

— Али любит меня. Я знаю это. Я просто была идиоткой. Все, что мы с тобой затеяли, было бы напрасным. Я верю в его честность и преданность.

Я могла бы взорваться от ненависти, но я знала, что она говорит правду. Давно следовало закрыть глаза на все и уехать. Но Джедла предпочла поделиться со мной сокровенным, значит, хотела чего-то от меня?! Может быть, надеялась, что я протяну ей руку дружбы, что порадуюсь вместе с ней или что, может быть, скажу просто: «Я счастлива за тебя. Али сойдет с ума от радости! Вот увидишь, как ты заблуждалась на его счет!» А может быть, она самой себе не верила? Своему счастью? Уж столь шатким оно было!.. И я услышала, как говорю ей:

— В сущности, все это было абсурдно затевать. — Надо же, с какой легкостью я говорила ей — «все это»! — Ты была просто расстроена, угнетена тем, что не можешь иметь детей, страдала от одной этой мысли. Но ведь все сомнения твои теперь позади… Я поколебалась минуточку, а потом рассмеялась: — Вообрази, что я уже собиралась поверить в то, что ты была права! Ну да. Али ведь написал мне, чтобы я побольше уделяла тебе внимания, последила за твоим здоровьем. Его это так волновало. И он просил меня уверить его, что все в порядке. Но ты мне сумела внушить совсем другое, и я уже готова была усомниться в его намерениях. Да еще он попросил меня не рассказывать тебе об этом его письме! Он все говорил там о дружбе, и я подумала, не вынашивает ли он планов на мой счет и не пытается ли приблизить к себе таким вот образом?..

Я сделала вид, устало тряхнув головой, что отгоняю от себя черные мысли.

— Мы обе сошли немножечко с ума! Давай выкинем все из головы, забудем! — сказала я.

Я сказала это как бы между прочим, а потом повторила, настойчиво подчеркнув, что лучше бы «все забыть». Теперь уж я не помню, ни что она мне ответила тогда, ни выражения ее лица. Помню только, что, когда мы с ней расстались в тот вечер, я подумала, зло усмехнувшись, что теперь она сама прибежит ко мне за помощью.

Вечером среди своих сестер я почувствовала себя как-то особенно спокойно. И все было хорошо вплоть до того момента, когда вдруг Лейла недовольным тоном обратилась ко мне:

— Кстати, я только что узнала, что Хассейн собирается обручиться. Его родители уже приехали в Алжир, кажется, они готовят ему в жены одну из его кузин. Это вроде бы уже давно у них решено, но он все до сих пор не давал согласия на свадьбу. Надо думать, что теперь он изменил мнение!

Я с безразличным видом пожала плечами. Но конец нашего разговора помню как в тумане. У меня словно пусто стало на душе и сжалось сердце. Хотелось поскорее остаться одной. Когда я добралась до своей комнаты, то сразу же легла в постель и стала размышлять.

Несмотря на то что нервы мои были в порядке, я чувствовала, что долго так не продержусь-я отмечала уже в себе приметы наползавшего душевного смятения. С тех пор как я вернулась сюда, я больше не думала о Хассейне. Я была абсолютно уверена в том, что рано или поздно снова увижусь с ним, если захочу. Я настолько привыкла считаться лишь со своими желаниями, что одной Джедле позволяла располагать мной, как она хотела. И вдруг Хассейн ускользал из моих рук!

Я вскочила с кровати. Ну нет! Я просто так не сдамся! Не только раненое самолюбие бушевало во мне. Я любила Хассейна, хотела, чтобы он был рядом. Я помнила, как тогда на пляже я нежно сказала ему: «Я люблю тебя», как смятенное его лицо склонилось надо мной…

Мне безумно хотелось плакать. Но я собралась с духом. Села за письменный стол и быстро, не раздумывая, написала:

Хассейн! Пишу Вам не потому, что мне скучно.

Я пыталась Вас забыть. Но сейчас узнала, что Ваши родители собираются Вас женить. По той боли, которую мне причинило это известие, я поняла, что и в самом деле люблю Вас. Я не стыжусь своего унижения, отправляя это письмо. Но если Вы действительно испытываете ко мне хоть малейшую привязанность, то простите меня, умоляю Вас! Я не хочу Вас терять. Я люблю Вас. Я люблю Вас. Я тебя жду.

Надия

Я бросила письмо в почтовый ящик. Хассейн получит его завтра. И, возможно, вечером или же, скорее, послезавтра утром приедет сюда. Мне ни капельки не было стыдно, что я его сама позвала.

Прежде чем заснуть, я все думала о приезде Хассейна, о том, как он меня поцелует. Я уже была готова стать его женой, любить его. Я была счастлива. Я подумала и о Джедле, которая тоже была счастлива. Вспомнила, какое у нее было лицо сегодня утром, и оно мне не казалось больше вульгарным, тупым в своем довольстве. Она была женщиной, такой же, как я сама, моей сестрой. Потом появилось смутное беспокойство. Мне стало страшно, что меня будут терзать угрызения совести за то, что я говорила Джедле, за то, что я бросила ее. Завтра надо будет с ней объясниться, поддержать ее. Я приду к ней с искренней улыбкой и дружбой.

 

Глава XIII

Весь следующий день я никуда не выходила из дома. Малейший шум на улице, шуршащий звук шагов по усыпанным гравием дорожкам в саду, скрип ворот все заставляло меня вздрагивать. Дважды бегала я навстречу почтальону, но напрасно. Ночью спала плохо и даже во сне прислушивалась к звукам за воротами. Я была разочарована. Но все еще надеялась на завтра. Хотя надо было бы смириться с очевидностью: Хассейн не приедет. Меня бесило то, что он даже не соблаговолил ответить. Несколько раз у меня появлялось желание немедленно сесть в машину и ехать в Алжир, чтобы услышать «нет» от него самого. Пусть даже оскорбительное, саркастичное. Но я сдержалась: невозможным казалось унижаться перед ним дважды.

Плакать я не могла. Лежа на кровати, я презирала то, что называла своей «судьбой», и прокручивала в голове ворох всяких глупых предположений и планов. Они сдерживали мой гнев и отчаяние. Да, именно так я и поступлю, думала я, буду лежать в кровати и ни есть, ни пить до тех пор, пока он не приедет. Но уже через несколько минут я вскочила, чтобы посмотреть в окно. Я пыталась молиться, давала самой себе обеты. Клялась, божилась. Такое было со мной впервые. В какой-то момент я даже подумала о самоубийстве и вообразила, как лежу, спасенная от смерти, а Хассейн стоит рядом со мной. Впрочем, напрасно я воображала себе эти страсти, смерть всегда казалась мне чем-то далеким, безликим, ко мне не относящимся. То было просто мое полное бессилие. На третий день я, успокоившись, поднялась с постели. Стиснув зубы, написала отцу, который был в это время в Париже. Извинилась за то, что долго не давала о себе знать, что мне уже осточертело и это бесконечное лето, и эта жара, и что я просто задыхаюсь здесь во всех смыслах. Просила его, чтобы он разрешил мне уехать в Париж в октябре. Потому что теперь меня интересует только учеба. Что я люблю его, только его одного. И это было правдой. «Отныне надо все выкинуть из головы, — думала я. — Обо всем забыть». Ни Джедла, ни Али больше не интересовали меня. Я была готова бежать от этого слишком уж жаркого солнца, от летнего зноя, от своих неудач.

Когда Джедла в тот день вошла ко мне в комнату, я не тронулась с места. Едва повернула голову в ее сторону. Неподвижно лежала в кровати, в то время как она устраивалась на краешке стула у двери. Я закрыла глаза. Хотелось плакать или вечно лежать здесь, как лед холодной и безгласной. Джедла была мне совершенно безразлична. Зачем она явилась? Я не хотела выслушивать ее. Все просто: я любила Хассейна, позвала его к себе, но он не откликнулся, не приехал и не приедет, наверное, никогда, а никто больше мне не нужен. Прежде я думала, что окружающие сами по себе исчезнут из поля моего зрения, лишь только захочу. Но теперь я видела, что бежать от них надо мне самой, бежать от моих старых привязанностей, от моих идолов, от тех, кого я опасалась, любила, боготворила, кого считала недосягаемыми. Теперь они сами цеплялись за меня. И мне надо было избавиться от них, остаться одной, совсем одной. Я переживала любовную неудачу, училась отныне жить, а не играть в жизнь. Я твердила про себя имя Хассейна, когда Джедла нарушила молчание. Я повернулась к ней с полным безразличием и была удивлена, как сильно она изменилась с последней нашей встречи.

Несмотря на царивший в комнате полумрак, я видела так хорошо знакомое мне, упрямое выражение ее лица, ее сумрачный взор. То была прежняя Джедла, которой я когда-то восхищалась, которую любила и ненавидела. Но теперь меня не трогало ничто и я ни о чем не хотела думать.

…Она решила, рассказывала мне Джедла, что все переменится из-за ее беременности и что она сможет почувствовать себя счастливой. Но она проанализировала свое душевное состояние и увидела, что былые подозрения ее так и не исчезли и не исчезнут никогда. И вдруг каким-то лихорадочно возбужденным голосом она спросила меня, нет, не спросила — взмолилась:

— Ну будь же искренней со мной, хоть раз в жизни! Что думаешь ты об Али? Ну разве не права я, полагая, что он не устоит перед тобой, что его уже тянет к тебе, что он тобой увлечен, просто потому хотя бы, что ты красивая?

Я слушала ее, но мысли мои были далеко. В какой-то миг мне показалось, что это не я, а кто-то другой отвечает Джедле:

— Да, в каком-то смысле ты права. Но мужчины ведь все одинаковы.

Я остановилась, поняв, что говорю ужасные пошлости. Но я была довольна тем разочарованным, вполне трезвым тоном, каким я это произнесла. Поколебавшись немного, я взглянула на Джедлу, думая, как лучше нанести удар, хотя и не испытывала сейчас к ней ни ненависти, ни ревности:

— Пойми, что разумнее всего для тебя было бы принять Али таким, каков он есть. И не надо его любить как нечто исключительное. Ты должна его понять… Я буду с тобой совершенно искренна, как ты просишь. Да, это правда, я кокетничала с ним, хотела обратить на себя его внимание. Поначалу я восхищалась им на самом деле. И даже почувствовала, что он не остается безразличным к знакам моего восхищения. Ну и тогда… Помнишь, в тот вечер, о котором я рассказывала тебе, — все было так внезапно, сама не знаю даже, как это случилось, я не смогла помешать себе поцеловать ему руку, — так вот, в тот вечер я, подняв голову, увидела, что он как-то странно смотрит на меня. Мне даже кажется, что он склонился ко мне. Но я вдруг, испугавшись, убежала. Рассказываю все это только потому, чтобы доказать тебе, что любой мужчина, даже Али, может проявить слабость.

Я замолчала, сама не зная больше, что говорю, правду или ложь. Я уже столько раз мысленно проигрывала всю эту сцену с поцелуем, представляла ее так, как мне хотелось, что уж теперь, наверное, и не могла бы вспомнить, как то было в действительности. Я посмотрела на Джедлу. Мне было понятно, что злоба так же несовместима с ненавистью, как и с любовью. Так нет же. Мне понадобилось в ту минуту, вооружившись равнодушием, увидеть другого человека лишь как цель, отчетливо и ясно, чтобы точнее поразить ее. И я снова обратилась к Джедле:

— Не будь гордячкой! Бери пример с других женщин. Ну и что в том, если твой муж будет иногда питать к кому-то слабость или даже изменять тебе? Какая тебе разница, если он твой? Если ты его будешь иметь всегда? Твой-то лучше, чем другие… Я увлеклась и рассуждала уже только для себя: Вот все говорят, что я, в сущности, человек без родины, без корней. Однако сейчас я ощущаю себя такой же, как другие женщины этой страны, как наши матери, бабушки. Мне, как и им, ничего другого не надо, кроме семейного очага, дома, где можно заботиться о близких, слушаться своего мужа, — ведь, собственно, только это и надо женщине… Мужчина может иметь что-то и на стороне, но жену он всегда при этом будет уважать, не забывать о ней, а этого вполне достаточно. Женщины здесь знают, что когда состарятся, то мужья их могут взять себе другую жену, молоденькую девушку, и они не будут его ревновать к ней. Они спокойны, мудры, покорны. И, наверное, именно они-то и правы.

Джедла слушала меня с ненавистью и презрением. И вправду, что-то я уж очень живописно изобразила ей, как надо жить. То, что сейчас было написано на ее лице, ничем другим, как протест, назвать было нельзя. Смутная жалость поднялась во мне, но я знала, что именно этого бунта, этого протеста я и добивалась.

Ты мне говорила, что он писал тебе, — обратилась ко мне Джедла, опять замкнувшись, став снова непроницаемой. Я сделала жест, словно собиралась встать с кровати, чтобы принести ей письмо, и небрежно, якобы не придавая этому никакого значения, спросила:

— Хочешь прочитать?

— Нет! — воскликнула она, вскинувшись. — Мне совсем этого не нужно!

Она оставалась гордой. Мне так стало ее жалко и так захотелось ей сказать, что это письмо не что иное, как выражение любви к ней, беспокойство за нее, что это письмо свидетельство его искренности, его чистоты и преданности. Одновременно я с грустью подумала о том ненужном им густом тумане, который заволок их отношения, собрался, как туча, над ними и над всеми теми, кто был создан друг для друга, соединен, чтобы жить и любить, а не доказывать что — то, плакать в одиночку и выть от боли своего одиночества. Ну где оно, это счастье?

Я опять внезапно почувствовала себя ужасно усталой, мне захотелось снова остаться одной. Но я ей ничего не сказала.

Джедла поднялась, прямая и гордая, — она несла свое горе и свою боль так, как будто внутри у нее застряла шпага, которой пронзили ее сверху донизу. Она подошла ко мне и остановилась в нерешительности. Я закрыла глаза, потому что не хотела видеть ее задрожавшего лица. Когда Джедла заговорила со мной, я поняла, что она едва сдерживает слезы. Голос ее стал глухим:

— Нет, ребенок, которого я ношу в себе, ничего не изменит. Наоборот! И надо мне избавиться от этого соблазна, от этого дарованного мне шанса. Я не могу не видеть последствий, я не могу не знать того, что будет дальше. Только это имеет для меня смысл.

Тяжелая тишина сковала нас. Я напряженно ждала, как натянутая струна, несмотря на то что пыталась быть безразличной и безучастной. Джедла положила мне руку на плечо. Я чувствовала, как она вся дрожит.

— Ты мне как-то говорила о твоей сестре Лейле… — лихорадочно зашептала Джедла. — Она помогла какой-то вашей родственнице освободиться от ребенка…

Так вот оно что, оказывается! Я не почувствовала ни страха, ни возмущения. Я поняла наконец, что кто-кто, а Джедла не разочарует меня.

Послушная моим рукам, машина катила быстро. Около меня сидела бледная от волнения Джедла. А я смотрела только прямо перед собой, только на убегающую ленту дороги. И думала о Хассейне. Словно какая-то волна поднималась в глубине меня и заглушала другие мысли. Но я не грустила. Чувствовала, что Джедла рядом. Мне бы хотелось посмотреть на нас обеих со стороны, увидеть наши лица — лица покинутых женщин…

С тех пор как я познала терпкий вкус злости, я привыкла к нему, это оказалось нетрудно. И вот, невинным голосом, я спрашиваю Джедлу:

— А ты подумала о том, что аборт — это преступление? Убивать таким образом своего ребенка…

Я, наверное, выглядела вполне искренней в это мгновение мне и в самом деле было невыносимо отвратительно само это слово-аборт. Я даже чувствовала себя придерживающейся, хотя и не слишком последовательно, определенных моральных принципов. И прямо сказала ей об этом, спросив, словно мы сейчас болтали на отвлеченные темы, почему она сама не придерживается этих принципов. Я уже не помню, что там она мне отвечала, помню только, что это были какие-то глухие, отрывистые слова, которые уносил ветер. Я думала о Лейле, которая дала мне адрес, недоверчиво поглядев на меня и не скрывая своего недоверия. Я утешила ее: это надо Джедле, а не мне. Лейле не стоило беспокоиться о моей девственности. Я подумала про себя и даже пошевелила губами: «Я-девственница!» Это звучало несерьезно и казалось насмешкой. Тогда я произнесла по-другому: «Я невинна». И вспомнила горячее тело Хассейна на теплом песке пляжа, его губы, обжегшие меня поцелуями. Разве все остальное имело значение? Сколько же во мне было теперь фальши… И я снова заговорила с Джедлой противным «светским» тоном:

— Было бы все-таки лучше, если бы ты подождала Али, поговорила бы с ним…

Она лишь отрицательно мотнула головой и упрямо уставилась на дорогу. А я все продолжала разглагольствовать, усыпляя свою совесть, хотя прекрасно знала, что рано или поздно она проснется:

— Знаешь, это все слишком серьезно. Ты бы подумала хорошенько! Потом ведь можешь пожалеть об этом!

Она даже не удостоила меня ответом. И я вспомнила, что все, что сейчас происходило, началось однажды с ее вопроса: «Ты любишь Али?» А теперь я везла ее на встречу со смертью (разве то чудовищное слово, которое я не выносила, не означало то же самое?). Но сама я думала только о Хассейне. И любила его. И я нисколько не смутилась, рассмеявшись вдруг в присутствии Джедлы, рассмеявшись громко и горько.

 

Глава XIV

Не знаю точно, когда я начала испытывать страх. Немой и холодный, как могила. Приехав по адресу, который дала мне Лейла, я вдруг почувствовала отвращение от одной только мысли, что сопровождаю сюда Джедлу, для этого мерзкого дела…

Я вся одеревенела тогда — может быть, ужаснувшись вида женщины, принимавшей нас. Я охотно вообразила бы себе ее какой-нибудь беззубой старухой, грязной и неопрятной, как колдунья. Эта же была неопределенного возраста, с эффектным лицом, с накрашенными губами, подведенными глазами. Женщина сухо взглянула на нас и слегка улыбнулась, дав понять, что она в курсе дела. Повернувшись к Джедле, прищурилась, как бы изучая ее. Я уже готова была остаться с Джедлой, чтобы защитить ее от этой женщины и от всех, подобных ей, чужих людей, от всего мира. Но меня попросили удалиться: девицам здесь было не место. Но даже на улице я все еще чего-то боялась, сама не знаю почему. Может быть, потому, что мне вдруг приоткрылся мир, о котором я не имела никакого представления и в котором теперь пребывала Джедла? Мир «институтов красоты» — клиник, где все происходило под тусклым взглядом таких вот женщин, где все решалось с помощью хирургического ножа и наркоза. Там не принимались в расчет ни нежные чувства, ни ненависть, ни капризы, ни даже совершенные в жизни ошибки. На их языке это все называлось по-другому: «особый случай», «осложнения» и в заключение «решительное средство» — аборт…

Когда Джедла вышла оттуда обычной своей походкой, лишь немного подавшись вперед, я заметила, что, хотя глаза ее, как всегда, блестели, лицо было бледнее обычного, а голова слегка наклонена набок, словно у сломавшейся куклы. Она села на заднее сиденье и закрыла глаза. Меня снова охватил страх, когда я увидела, как она стиснула зубы. Ей оставалось только мужественно терпеть.

Я вела машину осторожно, стараясь избежать толчков. Она дважды просила меня остановиться — когда чувствовала себя особенно плохо. Во второй раз, помогая ей получше устроиться на сиденье, я обхватила ее за хрупкие плечи, чтобы уложить поудобнее, и мне вдруг захотелось попросить у нее прощения. Но она не обращала на меня внимания. Ее лицо, искаженное гримасой боли, отвернулось от меня. Я поняла, что ничем не смогу ей помочь, что вообще все кончено. Таковы были мои предчувствия, которые я и называла страхом…

Джедла умерла ночью. Как только мы приехали, Лейла взяла ее под свою опеку. Меня же с привычной по отношению ко мне твердостью отправила к Мирием. Лучшее, что я могу сделать, только и сказала она, — это идти спать. Я покорно послушалась ее.

У себя в комнате я испытала внезапный ужас перед надвигающейся ночью. Там волновались, бегали, суетились у постели больной женщины, Джедлы. А здесь находилась я — одна, никому не нужная, бесполезная. От сознания этого я долго плакала, повалившись на кровать. И слезы мои становились тем обильнее, чем больше я испытывала стыд, ярость и одновременно жалость к самой себе…

Ночь внушала мне страх — в ней было что-то угрожающее, бездонно темное, как чрево женщины… Но в конце концов я устала от слез. И уснула.

Прошло немного времени, и меня разбудили. Ничего не понимая со сна, я слушала Мирием, которая все повторяла мне с заплаканными глазами, что Джедла умерла. Какая-то тяжелая, давящая пустота заполнила меня, и в нее, как в бездну, обрушилось имя: Джедла! Джедла… Джедла… Все мое существо твердило его, ставшее внезапно чужим и далеким. Я осторожно произнесла его вслух, подчеркивая арабское звучание первых букв: «Джедла!» Голова моя была тяжелой, невыспавшейся. Люди что-то делали вокруг, суетились, двигались. Все походило на кошмар. Я должна была пойти к Рашиду, успокоить его — он плакал, оставшись в комнате один, без матери. Я взяла его за руку, и он постепенно затих и уснул. Я смотрела на него, на его мирный, спокойный сон. Джедла! Джедла!

Из всего того, что было потом, я помню только устремленный на меня злой, инквизиторский взгляд Лейлы и жалобное отчаяние Мирием, которая жутко боялась за свои роды — нынешняя обстановка была катастрофически неподходящей для нее. Ее муж взял на себя тяжелую миссию предупредить Али о случившемся. Когда через день утром он нам объявил, что Али приехал, я вдруг посмотрела на этого человека другими глазами: мне открылись в нем скрытое достоинство, скромность, такт. И мне стало стыдно. Потом в мою комнату, из которой я почти не выходила, зашла Лейла, чтобы сказать, что Али хочет со мной поговорить. Я струсила. Обернулась к ней в панике, и она показалась мне большой, сильной, благородной. Мне захотелось спрятаться в глубоких складках ее платья. Я умоляюще посмотрела на нее. «Нет, я не пойду к нему! Это я, — хотелось мне крикнуть, — я убила Джедлу! Я разжигала в ней огонь ревности, возмущала ее душу! И все только потому, чтобы чем-то заняться, позабавиться, не остаться одной, без внимания мужчин!» Я посмотрела на Лейлу и увидела, что нет в ней никакого ко мне сострадания, нет ни следа былой нежности. А как мне хотелось, чтобы она сейчас обняла меня, успокоила, утешила, погасила во мне смятение! Но она только молча и даже как-то презрительно наблюдала за мной. Нет, никогда я не смогу заставить себя раскаиваться на глазах у всех, никогда не позволю себе распуститься и безвольно лить слезы перед другими и высказывать вслух, облегчая душу, все, что гнетет меня…

Когда я шла к Али, у меня было такое чувство, словно иду к судье. Но я ошиблась. Передо мной находился человек подавленный, угнетенный горем, жалкий от обрушившегося на него несчастья. И я поняла наконец, что люди могут жить, сносить свои беды, только сочувствуя в горе друг другу, только сердечно откликаясь на боль другого. Вот и Али вовсе не вызывал меня для допроса, но лишь затем, чтобы поговорить со мной. Ему, как и мне, хотелось простого человеческого общения. И, слушая его, я впервые испытала настоящий стыд, тот самый, когда твоим глазам предстает чужое горе. Постепенно я заставила себя вслушаться в исповедь его несчастья, в те жалкие слова, которые он наконец смог произнести своим упавшим, надтреснутым голосом. И даже обнаружила в них для себя слабый проблеск надежды на собственное спасение.

Да, говорил мне Али, он сам во всем виноват. И я поняла наконец, о чем это он твердит. Как же я могла забыть об их споре, невольной свидетельницей которого как-то оказалась? И вот теперь Али рассказывал мне, что до женитьбы на Джедле у него уже был ребенок от другой женщины, его любовницы в Париже. Это была какая-то актрисуля, которую Джедла почему-то сразу вообразила себе красавицей. Ребенок был вначале отдан кормилице, потом покинут своей матерью, решившей устроить заново свою жизнь и вышедшей замуж где-то в провинции. Она позаботилась только о том, чтобы сообщить Али письменно о своих намерениях. Джедла, на которой тогда только что женился Али, узнав все, была потрясена. После своих неудачных родов она только и думала об этом живущем где-то ребенке Али. И сама потом предложила признать его-то ли из гордости, то ли из какой-то необъяснимой потребности причинить себе боль, помучить себя. Но Али согласился. А Джедла, едва Али уехал в Париж, чтобы устроить судьбу ребенка и одновременно заняться своими делами по изданию новой газеты, словно зациклившись на своем самопожертвовании, нашла еще один повод, чтобы разжечь свою ревность.

Я не должен был соглашаться на ее предложение и уезжать, оставляя ее в таком нервном возбуждении. Она прекрасно знала, что я обязан повидаться с матерью ребенка, чтобы оформить документы. И вот тогда, когда, казалось, все уже устраивается наилучшим образом, когда и для самой Джедлы появилась надежда иметь собственное дитя, она вдруг решила, что счастье приходит к ней слишком поздно — раз уж я решился поехать и привезти домой малыша, которого родила другая.

Али все время прерывал свой рассказ, останавливался. Голос его дрожал, спотыкался, говорил он сбивчиво, терял иногда мысль, уходил в себя, захваченный горькими воспоминаниями, подавленный отчаянием.

Я смотрела на него, но думала только о себе. О том, что мне не скоро придется забыть пережитое, спокойно подумать о том, что случилось и что могло бы быть, если бы все пошло по-другому. И что напрасно буду я утешать себя, повторяя: «Это не я! Это не я! Я ни в чем не виновата!» И что я никогда больше уже не смогу стать такой же беззаботной, как прежде…

Передо мной сидел человек, который во всем винил только себя. А перед ним — я, со смятением в душе и сердце, со стыдом за то, что произошло, за то, как я жила до сих пор. Так кто же из нас двоих был прав, утверждая свое «mea culpa»? И что значили мои сомнения, что могли они изменить теперь? Ведь Джедла была уже мертва. И ее смерть не была подвластна никому из нас, она принадлежала только ей, только ей одной, и никому больше.

 

Глава XV

Я рассталась с Али навсегда. Джедла умерла, и мне необходимо было все забыть. Но на этот раз я почувствовала, что обрести забвение мне будет не так-то легко.

У дома меня ждал Хассейн. Увидев его еще издали, я не испытала никакой радости. На сердце была пустота, к душе прикипели смута и стыд. Но теперь хотя бы появился шанс, что все прояснится и что отчаяние мое прорвется наконец наружу. Перед Хассейном, под его злым взглядом и ироничной улыбкой я, конечно, не устою, признаюсь во всем, буду плакать. Главное — облегчить душу. А он будет, наверное, испытывать удовлетворение от того, что оказался прав, как всегда…

Но я быстро поняла, что ничего такого не произойдет и я не избавлюсь от своего смятения. Когда он заговорил со мной, мне сразу стали ясны его намерения. В голосе его не было ни упрека, ни агрессивности. Он тихо сказал:

— Я получил твое письмо только сегодня утром, когда вернулся домой. И тотчас приехал к тебе. Надия, я прошу тебя…

Я посмотрела на него и с удивлением увидела беспокойство в его глазах. Я даже внутренне усмехнулась: Хассейн приехал выпрашивать у меня счастья слишком поздно. Вот именно, он приехал слишком поздно! Я сказала ему:

— Давай пройдемся немного!

Дорога была пустынной, и мы долго шли по ней. Мерный звук наших шагов отчетливо раздавался в полной тишине. Наши тени бежали за нами в лучах еще ярко светившего солнца. И были похожи уже на двух влюбленных. Хассейн ждал. Он надеялся. Он молча умолял меня дать согласие. Теперь речь шла только о моем счастье. «Судьба» этого человека, если использовать конечную формулу подобных историй, была в моих руках. А я, внешне спокойная, мысленно взывая к уже мертвому женскому лицу, моля его о прощении, изо всех сил старалась сбросить с себя тяжкий груз прошлого, делала жалкие попытки избавиться от угрызений совести, от терзавшего меня чувства ответственности за случившееся, мучилась, путалась в словах, рассказывая обо всем Хассейну. Еще несколько минут назад я так надеялась на его сарказм, на его беспощадность, чтобы прийти в себя, встряхнуться, обрести ясность. А теперь вот он сам умолял меня, ждал моего решения. Когда, мгновение спустя, он спросил, согласна ли я стать его женой, я долго смотрела на уходящее за горизонт солнце. Я сидела на песке рядом с Хассейном. Осторожно взяла его за руку, грустно улыбнувшись. И сказала «да». Он спросил меня, люблю ли я его. Я еще раз ответила «да». Он молил меня повторить, и я тихо и нежно повторяла: «Я люблю тебя». Потом я лежала в его объятьях. Он целовал меня, а я закрыла глаза и чувствовала, как поднимается внутри тяжелая, горячая волна, словно растопилось, расплавилось во мне само лето. И я все повторяла это трудное, простое и такое весомое слово: «Да». Так вот она, значит, какая любовь. Глухо обрывается куда-то сердце, и остается только улыбка, с которой даруешь счастье… Теперь я была настоящей женщиной.

Я уехала из М. через несколько дней, уже официальной невестой Хассейна. С Али я больше не виделась. Услышала о нем как-то, много времени спустя. Рассказывали, что он вернулся во Францию и вел там бродячую жизнь, все время разъезжая, и пристрастился к вину. Его называли теперь «мечтатель»…

Прошел первый год после моей свадьбы, наш брак все вокруг считали удачным и счастливым. И вот я все чаще вглядываюсь в Хассейна, смотрю с любопытством на своего мужа. Неужели это тот человек, который иногда внушал мне страх, а иногда и возмущал меня или, наоборот, приводил в смущение? Я кладу руку на его плечо и думаю, что сегодня его присутствие рядом со мной внушает мне только уверенность. Я люблю гладить его жесткие волосы, его невысокий лоб, я стараюсь делать его жизнь приятной, и если я слышу утром его счастливый смех, то весь мой день озарен его радостью. На сердце у меня теперь всегда нежность пополам с заботой — чувство, которое охватывает вас при виде слепого ребенка.

И я думаю о счастье. Я мечтала о нем как о каком-то пышном расцвете или как о ленивой гармонии и неге. Но сегодня я испытываю только покой удовольствия видеть Хассейна рядом, наслаждение быстротекущей жизнью, которую испиваешь до дна, капля за каплей. Конечно, меня больше не кружит вихрь моих двадцати лет, как прошлым летом. Теперь на сердце у меня затишье, и я не чувствую даже больше того стыда, который жег меня тогда. Думаю, что я забыла прошлое. Правда, время от времени в памяти всплывает имя Джедлы и, словно лилия, распускается белыми лепестками. И тогда я замечаю, что невольно шепчу его. Но горечи в душе моей больше нет, оно звучит мне, затерявшееся, откуда-то из далекого далека…

Да, я думала, что смогла победить прошлое. Но оно попросту опустилось в глубь моей души, осталось где-то там, как подземные воды. Отчего, например, сегодня ночью я внезапно проснулась в тревоге? Ведь Хассейн рядом. Спит доверчиво и спокойно, как всякий мужчина после любви. А я вдруг услышала, как в ровном ритме его тихого дыхания пульсирует пустота моей души…

И снова, на сей раз в широкой супружеской постели, мной овладевает страх. Отчего же осаждают меня призраки прошлого? Ведь я поверила уже, что влилась наконец в эту отару удовлетворенных и не скрывающих своего довольства и счастья женщин. Я думала, что научилась добродетели, то есть постигла премудрость надежного покоя. Мне было уже так легко и радостно встречать каждый вечер Хассейна, разыгрывать перед ним те роли, которые пленяли его: то превращаться в невинную кокетку, то становиться упрямой ревнивицей, то изображать глубину и серьезность чувств, то, как вот только что сейчас, терять голову в немом опьянении от его ласк. Но отчего теперь, когда он спит, я одиноко сижу с открытыми глазами и смотрю в темноту?

Мужское тело шевельнулось сбоку. Его ноги искали мои, его рука блуждала по подушке и искала моего плеча, хотела погладить мои волосы. Я как-то слишком уж быстро отодвинулась на край кровати. Хассейн пробормотал сонным голосом:

— Что с тобой?

— Ничего.

Я нарочно ответила ему так, чтобы он окончательно проснулся и обратил на меня внимание. Мне не понравилось его сонное бормотанье, он только хотел удостовериться, что все в порядке. А мне было плохо, в сердце подрагивала, покалывала какая-то непонятная боль, и я не знала, что мне с этой болью делать. Это бродило где-то рядом мое прошлое…

Мне хотелось плакать, кричать, что я хочу забыть этот целый год несчастного счастья. Да-да, думала я, надо разбудить Хассейна и уже в новом свете поведать ему все, что произошло прошлым летом на берегу моря, рассказать ему эту уже ставшую далекой, но еще такую близкую мне историю, в которой мной воспользовалась чужая мне женщина, чтобы свести свои счеты с жизнью, найти свою смерть. И я в последний раз повторила имя Джедлы. И все поняла наконец. Эту смуту, которая вползала в меня, покрывая душу плесенью, я окрестила уж слишком просто как угрызение совести. На самом-то деле, оказывается, все было и определеннее, и ужаснее. «Ничего», — ответила я Хассейну. Ну конечно же, ничего, кроме всплывшего вдруг снова имени Джедлы, кроме имени, похожего на само бегство из жизни.

Хассейн внезапно зажег свет. Я зажмурилась, ослепленная, но успела увидеть его спутанные волосы, немного припухшие, лоснившиеся со сна черты лица. Я резко погасила лампу. Мне было достаточно светившего в его взгляде беспокойства. Он терпеливо и настойчиво спрашивал меня, что со мной. И мне была приятна эта его напористость, с которой он осаждал меня вопросами.

— Ну что же это все-таки с тобой? — повторял Хассейн. — Что случилось? — Голос его звучал почти гневно.

Я усмехнулась каким-то коротким неестественным смешком.

— Да ничего особенного! ответила я ему. — Так, ерунда, бессонница немного мучает.

Что же заставило меня лгать — жалость ли к нему, или любовь, или, может быть, трусость? Какое это все имело значение? Главное было убедить себя, что странная моя жажда, мучившая меня в то лето, о которой напомнило мне мертвое лицо Джедлы, исчезла навсегда, испарилась, как легкий туман, из моего неверного сердца. Мне только надо теперь быть осторожной и не смущать покой людей, не тревожить их души… Я почувствовала, как ко мне в последний раз потихоньку подкрадывается страх. Но я прошептала Хассейну, умоляя его:

— Дай мне скорее твою руку!

Он понял только, что мне нужна его теплота, чтобы не бояться холодной тьмы ночи и смело выйти навстречу жизни.