На то, чтобы преодолеть почти пятьсот морских миль от Вэйхайвэя до дельты реки Янцзы, ушло два дня; за эти два дня у Моррисона было предостаточно времени, чтобы думать, бояться, воображать, сгорать от любви и надеяться, хотя он и не мог с точностью сказать, на что надеется.

Ранним утром двадцать шестого марта, ворочаясь на койке в своей каюте, Моррисон почувствовал, как двигатели сбавили обороты. Пароход покинул акваторию Восточно-Китайского моря и вошел в дельту. За окном иллюминатора висела густая серая пелена, сотканная из тяжелого воздуха и мутной воды.

Ему следовало бы отправиться с Джеймсом в Японию. Несомненно, русские нарывались на конфликт. Джеймс, конечно, не поддастся на провокацию. И все-таки Моррисон не был уверен в том, что его вспыльчивый, упрямый и одержимый друг сможет избежать неприятностей.

Тепло одевшись, он заставил себя подняться на палубу навстречу промозглому утру. Хотя туман был непроницаемым, в воздухе уже ощущалось дыхание земли, рисовых полей и садов, и значит, берег был близко.

К пароходу подошел плавучий маяк, чтобы провести по предательскому мелководью в канал. Пыхтя в унисон, судна двинулись друг за другом вдоль топких берегов к устью реки Хуанпу. Из тумана показались фермы, а потом и мельницы, фабрики и ремонтные доки; пробудившаяся индустрия заявила о себе какофонией лязга, скрежета и свиста.

Когда пароход подошел к Шанхаю, в канале уже было тесно от сампанов, пароходов, яликов, байдарок, джонок, канонерок, катеров и буксиров десятков торговых компаний, и все они заявляли о себе сиренами, свистками и колоколами.

Странно, но при всей своей бешеной энергетике этот Тихоокеанский Чаринг-Кросс источал какую-то особенную, плодородную, почти женственную чувственность, с которой не мог состязаться сухой, обезвоженный Северный Китай, даже несмотря на его интеллектуальную и политическую живучесть. Моррисона одновременно расслабляло и возбуждало жаркое дыхание Шанхая, его хитрый диалект, дикая смесь космополитизма и местничества. Пекин и Тяньцзинь были городами мужскими, целеустремленными, важными, настоящими ян. Шанхай, с его влажными и знойными испарениями, был, несомненно, инь: женщиной, причем раскрепощенной. Каждый мог обладать ею. И неважно, кем ты был — джентльменом или пиратом, иностранцем или местным, приехал из Кантона или Парижа, Лондона или Сычуаня, — эта «женщина» предлагала себя любому с такой же легкостью, как продавцы и разносчики на пристани пытаются всучить чайные ситечки, горячий хлеб или своих собственных — как они божились — сестер-девственниц. Если тебе хватало ума и хитрости, ты «брал» эту «женщину», одной рукой держась за кошелек и прекрасно сознавая, на что идешь. Словом, Шанхай был создан для встречи с мисс Мэй Рут Перкинс.

Когда они проходили мимо неповоротливого сухогруза с индийским опием, Моррисон заметил, как нахмурился Куан. Большинство китайцев из числа знакомых Моррисона неодобрительно относились к тому, что британцы импортировали в Китай опиум. Они были свидетелями «опиумных войн», в результате которых Британия вынудила Китай смириться с импортом этой отравы, что положило начало процессу насаждения иностранных концессий на территории страны, и это было особенно унизительно.

— Я знаю, о чем ты думаешь, Куан, — сказал Моррисон, и продолжил с настойчивостью: — Но ты должен признать, что Шанхай не был бы Шанхаем, а Тяньцзинь — Тяньцзинем, и китайская таможня не работала бы так эффективно, и тот же Вэйхайвэй превратился бы в зловонный рассадник гнили и болезней, если бы не западная интервенция. В Японии произошла революция Мэйдзи. Император наставил страну на верный путь — сколько там, пятьдесят лет назад? Китаю необходимо то же самое. И если он этого не сделает, если Китай не может этого сделать, тогда цивилизованным нациям Европы надлежит втащить его в новый век.

— Shi, — произнес Куан после паузы. Его ответ, пусть и односложный, все равно оставался вежливым, но, хотя он означал согласие, в нем угадывалось покорное повиновение приказу.

Моррисон мысленно вернулся к своим планам. Он собирался остановиться в доме своего коллеги, Джея О. П. Бланта, того самого, благоухающего лавандой. Блант жил с женой и детьми в огромной резиденции, построенной в западном стиле, на Бабблинг-Велл-роуд, в британо-американском поселении, секретарем которого он являлся. Японское консульство находилось в удобной близости от дома Блантов. Что же до Мэй, то Моррисон телеграфировал ей в отель из Вэйхайвэя, сообщив о своем приезде и пообещав прислать записку, как только устроится.

В голове он уже прокрутил бесчисленное множество сценариев их встречи. В одних он поглядывал на нее с несвойственным ему безразличием, и это его радовало. В других — когда сердце заглушало разум — они бросались друг к другу в объятия. Некоторые интерпретации предполагали новые откровения с ее стороны, вызывающие у него приступы ярости и заканчивающиеся страстным примирением. Особую надежду в него вселял сюжет, в котором они договаривались о том, что прошлое останется в прошлом и отныне она будет принадлежать ему, и только ему. Самым предпочтительным для его гордости и тщеславия был финал, в котором он с упоением занимался с ней любовью, а потом уходил навсегда, вырывая ее из своего сердца; с ее стороны это вызывало слезы, а с его — демонстрировало несгибаемую твердость. Он скрежетал зубами, представляя, что она, увлеченная очередным романом, попросту забудет о его приезде. Но ни в одной фантазии он и помыслить не смел о том, что Мэй будет сидеть на лавочке в парке на набережной Бунда, под огромной шляпой, отделанной розовыми цветами, и махать ему рукой, когда он вступит на трап. Испытывая странное облегчение при виде источника своих мук, он задался вопросом, как же он мог сомневаться в ней.