Цирюльник обрезал кончики волос ножницами, прихлопывал, приглаживал, снова обрезал. Он водил осторожными пальцами по лицу короля, с которого исчезли все следы светлой бороды. Затем он протянул Генриху зеркало и гордо отступил назад. Оруженосцы в напряжении стояли рядом. Совет мрачно вглядывался в лицо короля. Генрих изучил себя в зеркале, вздохнул и отложил его. Джентльмены уставились на цирюльника, лицо которого подергивалось от страха.

– Очень плохо, – сказал мягко Генрих. Цирюльник издал звук животного ужаса, а джентльмены заклокотали от ярости.

– Очень плохо, – повторил Генрих несколько громче, – обладать таким лицом как у меня. Я вижу, что ничто, а ваши усилия были героическими, – сказал он, повернувшись к цирюльнику с легким поклоном как к человеку, превзошедшему себя, – не может помешать мне выглядеть красиво.

Раздался взрыв хохота и вперед выступил Пембрук.

– Вы – дьявол, Гарри. Вы напугали этого беднягу почти до смерти.

– Что ж, вы все напугали меня почти до смерти. Признаю, что коронация – это важный вопрос. Конечно, я хочу произвести как можно более приятное впечатление. Но вы смотрите на меня и заботитесь обо мне, как о немых, идущих на похороны. Разве я раньше никогда не подстригался и не брился?

Смех усилился и послышался глухой гул голосов, когда цирюльник вышел, и полукруг наблюдателей нарушился. Оруженосцы вышли теперь вперед, неся чулки для короля, но Генрих качнул головой и повернулся к занавешенной нише в комнате, где находилось распятие и подушечка. Он опустился на колени, но не произнес официальную молитву, а просто смотрел на страдающее лицо Христа, стараясь обрести спокойствие. Нервный смех потряс Генриха. Его люди разорвали бы этого цирюльника на части голыми руками, если бы Генрих действительно был недоволен. Кто бы мог подумать, что десять дней концентрации на одежде, драпировке, порядке проведения процедуры могли так взволновать людей, которые когда-то спокойно смотрели в лицо смерти. Генрих провел рукой по лбу. Он сам был потрясен. Было легче провести сражение при Босворте, чем разобраться с регламентом процедуры коронации. Люди обменивались свирепыми, ненавидящими взглядами относительно того, кто должен что нести и в какой последовательности.

Генрих, спокойный, уравновешенный, насмешливый, с холодным хмурым взглядом после пережитых потрясений не давал им вцепиться друг другу в глотку, но признался как-то вечером Эдварду Пойнингсу, который пришел сыграть с ним партию в шахматы, что его приближенные больше действовали ему на нервы, чем Глостер или шотландцы.

– Они для вас более опасны, чем Глостер или шотландцы, – рассудительно заметил Пойнингс.

Генрих был настолько поражен этой неприятной правдой, что не туда поставил королеву, и Пойнингс объявил шах его королю.

Он, однако, осознал необходимость жесткого протокола, который так сильно раздражал его при французском дворе. Между Пембруком и Оксфордом, которые искренне симпатизировали друг другу и работали до и после Босворта, возникли натянутые отношения из-за того, что графство Оксфорда было гораздо старше графства Пембрука. Это было нетрудно понять. Генрих возвел своего дядю в звание герцога Бэдфорда, в то время как лорду Стэнли он присвоил титул графа Дерби, а Эдварду Котени – титул графа Девона. В Англии было только два герцога – Джон де ла Поль, герцог Стратфорда, который сидел дома, дрожа от страха, и молодой Эдвард Стаффорд, сын покойного Бэкингема. Никто из них не будет присутствовать на коронации ни в каком официальном качестве, и это давало Бэдфорду возможность нести корону, что, по мнению Генриха, он заслужил.

Оксфорду были предложены на выбор меч или шпоры. К удивлению Генриха, он выбрал шпоры и, проявив чувство юмора, которого Генрих в нем и не подозревал, сказал, что для Дерби нести меч, опоздавший на помощь Генриху, означало бы насмешку.

Генрих резко встряхнулся и встал с колен. Приготовления были сделаны. Он мог надеяться лишь на то, что между его сторонниками не вспыхнет постоянная вражда. Когда чулки принесли, он позволил надеть их себе на ноги. Затем пришла очередь камзола из золотистой ткани с бело-зеленым атласом. Генрих опять посмотрел в зеркало и на этот раз остался доволен. Он был не слишком высоким, довольно худым, но хорошо сложенным. Облегающий камзол с длинными рукавами приятно ласкал взор. Оруженосцы держали его длинную, ярко-пурпурную мантию, отделанную от шеи до шва мехом горностая. Генрих поглаживал мех, в то время, как Джон Чени встал на колени, чтобы поправить свою усыпанную изумрудами подвязку, а Пойнингс поправлял одежду. Еще раз взглянув в зеркало, Генрих повернулся.

– Ну что, дядя?

Слезы текли по лицу Джаспера. Он ничего не мог произнести, а только снова и снова принимался целовать Генриха в лоб, щеки, губы. Уильям Стэнли, получивший пост гофмейстера королевского двора, наблюдал за этим проявлением чувств с плохо скрытой неприязнью. Взаимная привязанность дяди и племянника и их людей, которые разделили с Генрихом ссылку, и которым он сейчас подставлял губы для поцелуя вместо рук, помешает влиянию короля, думал он.

– Послушайте, Ваша Милость, – сказал Стэнли. – Господь явно вам благоволит и специально позаботился о том, чтобы сделать тринадцатое октября таким теплым и солнечным днем.

Генрих мило улыбался. Его душа все еще отвергала Стэнли, однако он поборол в себе любое внешнее проявление этого отвращения. Он также приучил себя не смотреть в глаза сэра Уильяма и теперь смотрел на него сбоку.

– Пора, Ваша Милость, – сказал Дерби.

Король спустился во двор, взобрался на жеребца, покрытого позолоченной попоной. Гилдфорд, Эджкомб, Пойнингс и Уиллоубай подняли над его головой балдахин. Генрих обернулся. Чени шел во главе семи оруженосцев в малиновом одеянии, отделанном золотом. Придворная стража из пятидесяти человек – группа постоянных солдат – выглядела великолепно в зелено-белых ливреях. Большие луки были перекинуты через плечо, колчаны полны стрел из гусиных перьев, блестящие копья стража сжимала в руках. Трубачи, двигавшиеся впереди, также были одеты в зелено-белый цвет Тюдоров. Позади них герольды – Генрих заметил Гартера, Кларенсье и Нории – отсвечивались золотом. К ним спешили их помощники, представлявшие Красного Дракона, Красный Крест, Опускную Решетку и Голубую Мантию.

Большие белые облака, так неподвижно висели на ярко-голубом небе, что казались нарисованными. Генрих очень осторожно дотронулся до жеребца золотыми шпорами. Лошадь тщательно осмотрели на рассвете, чтобы король мог спокойно двигаться. Генрих доверял своему искусству верховой езды: в этом деле он был не хуже любого другого мужчины в королевстве. Но он не хотел, чтобы случайная трагедия омрачила этот день. Если какой-нибудь смелый горожанин слишком приблизился бы к его коню, тот мог бы встать на дыбы и принести вред.

Хорошо, что Тюдор предпринял меры предосторожности. Его появление вызвало даже еще более неистовый энтузиазм, чем первое триумфальное шествие через Лондон.

Его двухмесячное правление было торжеством мира. Король спас нацию от новой войны с Шотландией. Он щедро одарил церковь и бедноту, бесплатно предоставил на день благодарения мясо и питье. Ни одна голова не гнила на воротах Тауэра. На виселицах висели только тела преступников, а не людей, сражавшихся за Ричарда Глостера. Появление придворной стражи явилось нововведением, но она уже доказала свою полезность, будучи посланными на помощь лорду-мэру, когда группа развеселившихся священников разбушевалась. Генрих VII, как писал летописец, «начал прославляться всеми людьми как ангел, посланный с небес».

Чувствовалось некоторое неудовольствие, но проявлялось оно в верхах общества, народ же этого на себе не ощущал. Вдовствующая королева молча осыпала проклятиями худощавую фигуру короля, вошедшего в Вестминстерское аббатство. Уильям Стэнли скипетр власти нес весьма добросовестно, но его возмущала скудность финансового вознаграждения и равнодушие Генриха к его совету о применении более жестких мер к сторонникам Глостера. Элизабет, бледная от гнева, кусала губы. Она должна была идти рядом с королем. Являясь наследницей своего отца, она имела право короноваться и, конечно, преимущественное право, нежели валлийский авантюрист, отпрыск внебрачной линии.

Генрих неторопливо прошелся по проходу между рядами великолепно одетых дворян и джентри. Его ожидал пожилой Томас Бурчиер, архиепископ Кентерберийский, который уже короновал двух королей – Эдварда IV и Ричарда III. Ричард Фокс и Джон Мортон, поддерживающие Генриха, почувствовали даже через одежду, как похолодели его руки. Он был королем два месяца и до настоящего момента думал о коронации только как о политическом акте. Теперь же Тюдор испытывал благоговейный трепет и дрожь, преклонив колено перед Бурчиером, который помазал его священным елеем.

Соответствующий ответный отклик сорвался с его губ. Он услышал свой собственный голос, ясно и безошибочно разносившийся по аббатству и удачно контрастирующий с тонкими пронзительными интонациями архиепископа. Генрих не думал о том, что говорил, но когда кольцо коронации сдавило его палец, он содрогнулся.

– Я вступил в брак, хотя нет, больше того, я стал Англией, – подумал он. – Эта земля и я – теперь одно целое. Если она будет процветать, то и я буду благоденствовать, и если тело страны будет разорвано на части, то кровь вытечет и из моего тела.

Сидя на троне с державой и скипетром в руках, он смотрел на переполненное людьми аббатство. Они – мои дети, продолжал размышлять Генрих, но лишь немногим взрослым можно доверять. Многие еще переживают пору ранней зрелости. Им тоже можно доверять, указывая путь, но большинство из них еще дети, которых нужно учить и поправлять, когда они ошибаются.

Известие об окончании коронации, должно быть, достигло толпы снаружи, которая приветствовала это сообщение взрывом восторга. Неясные звуки донеслись до Генриха, им овладел сильный испуг, пока он не понял причины шума. Он улыбнулся, думая о том, что то были дети королевства, которых следует защищать и строго наставлять относительно того, что им следует и чего не следует делать. Большая и непослушная семья, которой необходима хорошая взбучка, если она озорничает, решил про себя Генрих, резко выходя из того блаженного состояния, в котором он пребывал.

С балкона, где сидела Элизабет с Маргрит и своей матерью, короля Англии Генриха VII почти не было видно из-за его регалий.

Элизабет видела, как Генрих поменял руки с тем, чтобы груз державы и скипетра частично удерживались троном. Она взглянула на свои нежные белые руки и поняла, что они бы не удержали такой вес. При этом на нее внезапно нахлынули ранее обуревавшие ее чувства. Действительно, она не хотела быть королевой на троне, не хотела целый день изучать билли и вдаваться в юридические вопросы. Они сидели достаточно близко, хотя и высоко, так что она могла видеть, каким бледным было лицо Генриха. Он хрупок, думала она, вспоминая слова Маргрит, и эта мысль заставила ее взглянуть на мать Тюдора.

Графиня Ричмонда и Дерби не смотрела на своего сына с гордостью и не думала, какие почести и выгоды выпадут на долю матери короля. Элизабет с тревогой повернулась к Маргрит, которая находилась в состоянии, граничащем с обмороком. Она прижала мантию ко рту, чтобы заглушить истерические рыдания. Элизабет обняла свою будущую свекровь, которая, дрожа всем телом, прижалась к ней. Воспоминания, в основном плохие, заставили Элизабет почувствовать холод. Она вспомнила своего отца, веселого, с мягким нравом в ее детские годы, затем превратившегося в развратного, откровенно распущенного, а иногда страшно подозрительного человека. А дядя Ричард? Что стало с ним? Он никогда не выглядел веселым, но был мягким, мудрым и добрым человеком, относившимся лояльно к ее отцу и неоднократно рисковавшим своей жизнью.

Был ли это тот же человек, который, став королем, без всякого суда убил братьев ее матери, племянников, с которыми он так ласково играл, когда те были детьми?

О, Боже, помоги мне, молилась она. Я не хочу быть королевой. Я не желаю быть женой человека, который уже сейчас ненавидит меня. Я не хочу походить на свою мать, которой приходилось улыбаться любовницам своего мужа и которая только что была королевой, а в следующий момент стояла голой на коленях в святилище. Я не хочу, чтобы моих сыновей убили. Боже, помоги мне. Пусть я буду здесь никем.

Взрыв оваций прервал ее мысли. Генрих встал и медленно направился к выходу из аббатства. Толпа людей покачивалась по мере того, как мужчины склонялись в поклоне, а женщины приседали в низком реверансе. Элизабет не могла сдержать чувства жалости к этому хрупкому человеку, которому придется присутствовать на празднестве, могущем продлиться часов десять. Она возмущалась тем, что ее не пригласили. Теперь же она была рада. В его намерения, возможно, не входила женитьба на ней, особенно сейчас, когда он захватил власть и короновался без нее. Возможно, он позволит ей удалиться в монастырь.

Если бы Генрих узнал о сочувствии Элизабет, его бы это сильно позабавило. Все здесь совершенно смешалось. Генрих получал большое удовольствие. Ему было приятно видеть, как люди веселятся, и он был не прочь отделиться от них, оставаясь сторонним наблюдателем. Он так долго находился в изоляции, что потерял способность легко сходиться с людьми. По сравнению с его положением в ссылке сейчас у него было много друзей. Его теперешнее положение в роли короля не выглядело более ненадежным, чем когда он был врагом, преследуемым Эдвардом IV и Ричардом III, и тогда ситуация складывалась гораздо более благоприятно.

Генрих любил роскошь, музыку и празднества. Он был абсолютно счастлив и беспристрастно улыбался как друзьям, так и бывшим врагам.

Торжества затянулись далеко за полночь, но бедные советники Генриха были подняты с постели его курьерами сразу после наступления рассвета. Тюдор от души смеялся при виде их полуоткрытых глаз, бледных лиц, приглушенных стонов, однако он отправил их составлять и править законопроекты, представленные парламенту. Они стонали, но не возмущались. Созыв парламента был намечен на пятое ноября, но это была суббота, так что сессия фактически открывалась седьмого ноября.

Оставалось только восемь дней, чтобы привести все в идеальный порядок. Но эта работа была им незнакома.

Признательность и благодарность Генриха по отношению к Фоксу росли не по дням, а по часам. Он не только сам был бесценной личностью, но и люди, которых он порекомендовал, особенно Джон Мортон, были того же склада. Мортон был идеальной фигурой. Он был проницателен, осторожен и рассудителен, энергично кивая по мере того, как Генрих объяснял, почему он назначил Алкока, епископа Рочестера, канцлером. Он не хотел оставаться благосклонным только по отношению к тем людям, которые оказались в ссылке. Как только в работе парламента будет назначен перерыв, Мортон возьмет на себя функции канцлера. Именно Мортон работал с Генрихом над окончательной редакцией законопроектов. Он обладал парламентским опытом и мог обучить короля соответствующим формам. Именно Мортон твердой рукой направлял работу Палаты Лордов, где он находился вполне законно как епископ Или. Управление парламентом не требовало много усилий. Твердое и милосердное правление Генриха получило большое признание, и когда Алкок назвал его «вторым Иисусом, страстным непоколебимым воином, призванным принести с собой золотой век», парламент приветствовал его стоя.

Генрих немного скривил губы, когда его назвали воином, но он встал и молча поклонился. В конце концов он действительно намеревался принести золотой век, если только его усилия могут этому способствовать. Он надеялся, что ему не нужно будет показывать себя воином, ибо война никогда не приносила золота.

Во вторник Генрих не пошел в парламент. Он не хотел, чтобы создалось впечатление, что он повлиял на выборы спикера Палаты Общин. В любом случае спикером должен был стать один из его фаворитов. Парламент не хотел вызывать неудовольствие короля, так же как Генрих не желал раздражать парламент.

Томас Ловелл был избран спикером Палаты Общин, и именно он приветствовал короля на сессии парламента на третий день работы. Генрих произнес речь, выдержанную в спокойных тонах и лишенную высокомерной риторики Алкока, в которой твердо заявил о том, что его право на корону было основано на «праве наследования». Это заявление могло бы вызвать сомнение, если бы Генрих не добавил, что это право на корону исходит также «из истинного суждения Господа, что было продемонстрировано силой оружия на поле брани и дало мне в руки победу над врагом».

Такое напоминание оказалось достаточным. Деятельность короля развивалась стремительно. Самый первый билль гласил, что «по воле всемогущего Бога богатство, процветание и прочность государства во имя осуществления чаяний подданных короля и недопущения двоякого толкования, будучи предопределенным, установленным и предписанным властью настоящего парламента, и наследование короны Англии и Франции… существует, покоится, сохраняется и остается верным самому высшему лицу, нашему новому монарху лорду-королю Генриху VII, а престолонаследие его законно исходит… и никак иначе».

Генрих появился в парламенте еще раз только перед окончанием сессии. Девятнадцатого ноября было принято постановление, которое могло вызвать недовольство и которое ограничивало практику найма со стороны знати и богатых джентльменов частных лиц для военной службы. В присутствии короля они не посмели протестовать и один за другим клялись «не нанимать любого человека по соглашению или под присягой. Не давать прокорм на содержание лошади, ничего не подписывать и не совершать что-либо противоправное или не создавать прецедент для совершения чего-либо подобного, или не соглашаться на какую бы то ни было поддержку, бунты или на незаконные собрания, не препятствовать исполнению королевских предписаний, не позволять любому уголовному преступнику найти себе поручителя или выкуп». Оставалось выяснить, сможет ли Генрих заставить их держать клятву, но по крайней мере он обладал властью привести их к присяге. Остальные билли короля были приняты беспрепятственно.

Поскольку спорить было не о чем, а нация по-прежнему очень нуждалась в присутствии джентльменов в их собственных владениях, парламент заседал не долго.

Десятого декабря Генрих присутствовал в парламенте, чтобы назначить перерыв в его работе. Прежде чем он смог это сделать, встал спикер, чтобы вручить непосредственно королю петицию Палаты Общин. Генрих дал на это разрешение, и Томас Ловелл от имени всех членов Палаты попросил Генриха взять в жены леди Элизабет из Йорка. Как только голос спикера замер, все члены парламента встали и склонили головы в знак подтверждения петиции, и затем вместе хором повторили свою просьбу. Генрих широко улыбался. Зрелая красота Элизабет не укрылась от взора Генриха, и становилась все более привлекательной каждый раз, когда они встречались. К тому же вопрос был поставлен в достаточно корректной форме. Парламент просил, а не требовал, чтобы Генрих сделал Элизабет своей женой, а не королевой. В нескольких словах, но весьма определенно Генрих заверил их, что он очень охотно согласится с их просьбой. Он вступит в брак с леди Элизабет в приличествующие сроки, как только будет получено разрешение, поскольку он и его предполагаемая невеста находились в кровном родстве.

Немедленно были посланы курьеры в Рим, но Генрих не собирался дожидаться ответа из медлительной папской курии. Наиболее насущные политические проблемы были решены. Наступило временное затишье, прежде чем его обступят новые проблемы, и сейчас есть время подумать о себе, как о мужчине. Он нещадно торопил совет и слуг с тем, чтобы приготовления к свадьбе шли быстрее, и он все чаще приходил в дом вдовствующей королевы, чтобы искоса взглянуть на Элизабет, когда она беседовала с его матерью.

Маргрит приводил в ужас такой метод его ухаживания, и она объяснила Элизабет, что он был застенчив с женщинами. Если принцесса и слушала эти разговоры, то это никак не отражалось на ее поведении. Она, казалось, лишилась всех чувств, и Маргрит не могла понять причину этого. Когда Генрих просил ее прийти, она приходила; когда он обращался к ней с замечанием, она отвечала. Она выглядела какой-то покорной и унылой, что совершенно не вязалось с ее обычной жизнерадостностью, но Генрих, кажется, не обращал на это внимания. Он, казалось, довольствовался тем, что поглощал ее физическую красоту короткими взглядами, удовлетворенный ее безжизненностью до тех пор, пока она не проявляла активного протеста.

Он не разговаривал со своей матерью о предстоящей женитьбе, оставляя за собой решение всех вопросов, даже тех, которые касались нарядов его невесты, которые он щедро предоставил.

Двадцать второго декабря Генрих направил всем дамам двора официальное приглашение прибыть к королю для празднования Рождества. Даже вдовствующая королева не могла придраться ни к выделенным комнатам, ни к их меблировке. Однако она была крайне недовольна тем, что ее комнаты находились далеко от комнат Элизабет, в то время как покои Маргрит примыкали к апартаментам ее дочери. Но лорд-управляющий двором короля, получив от Генриха строгие инструкции, был непоколебим. Когда Генрих сам приближался к ее комнатам, то выглядел испуганным и спрашивал себя негодующе, хотел ли он обесчестить свою будущую невесту, да еще в присутствии своей матери. Элизабет предпочитала уединение, и уважение Маргрит к своему сыну росло по мере того, как девушка немного оживала.

Трудно было указать точную причину, по которой щеки Элизабет вновь окрасились румянцем, а лицо время от времени освещалось улыбкой. Возможно, на нее подействовало великолепие двора, что напомнило ей дни более счастливой юности. Возможно, причиной явилось внимание Генриха, которое неуклонно становилось все более значительным. Маргрит догадывалась, однако, что депрессия Элизабет частично прошла из-за того, что она освободилась на время от жалоб, требований и придирок своей матери.

Конечно, Генрих сам прилагал усилия к тому, чтобы время проходило весело. С каждым вечером празднество становилось все более грандиозным, придворные появлялись в новых и более красивых одеяниях, музыка становилась веселее, а танцы продолжительнее. Элизабет не могла теперь пожаловаться на отсутствие к себе внимания. Генрих хорошо танцевал и приглашал ее на каждый танец. Но еще более удивительным было то, что он смотрел только на нее. К сожалению, в его глазах Элизабет удалось несколько раз подметить выражение, означавшее не любовь, а любопытство, осторожность и сильное желание. Все же это было лучше, чем ненависть или равнодушие, и поскольку ее мать не могла досаждать ей своими просьбами о предъявлении каких-то требований к Генриху, Элизабет нечего было опять беспокоиться по поводу презрения и неприязни, с которой относился к ней Генрих во время их первой встречи.

Канун крещения ознаменовался кульминацией торжеств.

В течение всего дня царило возбуждение по мере того, как один за другим поступали подарки, которые осматривались, сопровождались восклицаниями и выставлялись напоказ. День, однако, близился к концу, и Элизабет захотелось узнать, было ли все то, что продемонстрировал ей благосклонный Генрих, простой уступкой с его стороны, чтобы сделать ее уязвимой к еще более жестокому оскорблению. Столовое серебро, драгоценности и золотые украшения получила Маргрит. Аналогичный подарок, сопровождаемый корректным, хотя и беспристрастным письмом, был направлен вдовствующей королеве. Элизабет не получила ничего. Она вся дрожала, испытывая состояние, близкое ярости и ужасу, когда объявили о прибытии короля. Быстрым жестом он отпустил окружавших ее женщин и своих придворных. Элизабет вздохнула и взяла себя в руки. Генрих, однако, не сделал ничего, что могло бы ее взволновать. Он подошел и поцеловал ее руку.

– Мадам, – сказал он, оглядывая ее с головы до ног, – вы, действительно, белая роза.

«Это что, комплимент или жестокая насмешка?»

– Я только стараюсь не посрамить ваше собственное великолепие, сир.

Генрих рассмеялся, и Элизабет почувствовала себя немного лучше, ибо смех показался естественным.

– Я выгляжу сейчас настоящим щеголем, – признался Генрих, – но это необходимо и я, действительно, люблю красивые вещи. Мне захотелось самому преподнести вам новогодний подарок. – Он вынул из объемистого кармана камзола сумочку и коробочку. – Я не принес вам, мадам, столовое серебро, ибо все, что есть в королевских покоях, будет вашим. Это, – он отдал ей в руки сумочку, – для милосердия или ради удовольствия.

Элизабет сделала глубокий реверанс и опустила сумочку, которая была очень тяжелой.

– Это, – продолжил Генрих, открывая коробочку, – для ваших глаз и чтобы украсить вашу белую шею.

Элизабет еще раз присела в реверансе. Она почувствовала, как Генрих на мгновение посмотрел ей прямо в глаза.

Его слова были приятными и благопристойными, но чувство облегчения в ней перешло в негодование, а не в благодарность. Само назначение и красота бриллианта и сапфирового колье, которые он ей подарил, возбуждали чувственность. Разве он никогда не ошибался? Неужели всегда он говорил правильно, а эмоции выражал надлежащим образом? Молчание становилось заметным. Генрих ожидал с ее стороны должного выражения благодарности. Внезапный прилив чувств сковал горло Элизабет, когда она осознала, что он готов ждать нужного ответа вечность. Ничто, очевидно, не могло привести короля в замешательство.

– Благодарю вас, – произнесла она, задыхаясь, взяла коробочку и положила рядом с сумочкой.

– И это мой последний подарок до нашей свадьбы.

Невесть откуда появился свернутый в трубочку пергамент с печатями. На этот раз Элизабет без промедления взяла его, не желая больше разговаривать с этим «каменным» человеком, который мог только ставить ее в затруднительное положение. Глаза Генриха были прикрыты, а подвижные губы слегка искривились в предвкушении ее изумления. Достаточно было мимолетного взгляда на документы. Элизабет побледнела. У нее не было даже отсрочки до прихода разрешения папы. Генрих уже получил его от посла папы.

– Когда… – запинаясь, начала она.

– Я счастлив видеть вас такой радостной по поводу неизбежности нашей свадьбы. – Генрих поднял правую руку, чтобы привлечь ее внимание, и повернул на указательном пальце присланное ею кольцо. – Меня устроит, мадам, любой день в этом месяце. Я предоставляю вам честь определить дату нашей свадьбы.

Ожидал ли он, что она будет умолять его дать ей еще немного времени? Ни о чем она не будет умолять его. Хотел ли он задеть ее возможностью отвергнуть его предложение? Парламент попросил его жениться на ней. Это ее долг перед людьми и ее отцом, чтобы законная линия оставалась на троне. По воле Бога и во имя этой цели она должна пожертвовать собой.

– Восемнадцатое число было бы приемлемой датой, – сказала Элизабет наугад.

– Пусть будет восемнадцатое, – одобрил Генрих. – Я немедленно объявлю об этом двору.

Он сделал это очень естественно и с видимым удовольствием, удерживая ее руку в своей, а когда приветствия затихли, повернулся и поцеловал ее, что вызвало новые рукоплескания. Элизабет, чтобы не быть совсем уничтоженной, не отпрянула от его поцелуя, но никто, кроме Генриха, не знал, как холодны и безжизненны были ее губы во время этого недолгого знака внимания. Впервые она была весела и остроумна с придворными. Возможно, им казалось, что прошлая замкнутость Элизабет объяснялась задержкой со стороны Генриха объявления даты свадьбы. Такое мнение задевало ее гордость, но теперь судьбы Элизабет и Тюдора были связаны. Она все выдержит ради будущих детей, внуков Эдварда IV и законных наследников трона, и это должно быть ее целью при поддержке мужа. Существовало много способов успокоить ее гордость и показать Генриху, что она о нем думает.

– Ты был молодцом, Генрих, – сказала Маргрит, когда он подошел к ней, обойдя комнату.

– Я все еще хочу, чтобы этого не произошло, но насущная необходимость заставляет меня как можно скорее уладить вопрос по добровольному соглашению, – он улыбнулся при виде обеспокоенного лица матери. – Я вовсе не разочарован. Она прекрасна, и это меня очень радует.

– В ней есть и доброта, и сердечное тепло.

– Я этого не заметил.

– В этом ты можешь винить только самого себя.

Губы Генриха сжались.

– Я не могу ей дать того, что она хочет.

– Ты ошибаешься, сын мой. Она хочет только того, чего жаждут все женщины – твоей любви.

– Возможно, – Генрих опустил глаза. – Но я не могу любить дочь Эдварда.

– О, Боже, – прошептала Маргрит, – ты никогда не перестанешь ненавидеть? Что за тяжкий грех ты несешь в своем сердце? Именно закон Божий повелевает нам прощать и даже возлюбить врагов наших.

– Эдвард и Ричард мертвы. Я не могу ненавидеть ни мертвых, ни, я надеюсь, живых. Но я не могу доверять дочери Эдварда. Подумай, матушка. Я люблю тебя. Существует ли на свете что-нибудь, чего я не мог бы тебе дать? Смею сказать, нет…

– Сир, – Фокс слегка запыхался, и Генрих тотчас к нему повернулся. Фокс говорил шепотом. Генрих улыбнулся.

– Итак? Господи, сохрани Мортона за то, что он заставил меня понять причину посылки подарков Джеймсу. Матушка, шотландские послы пришли сюда с новогодними подарками. Я должен идти, чтобы немедленно их принять. Это означает перемирие с Джеймсом, что позволит мне разобраться с этими проклятыми мятежными северянами.

Генрих поцеловал руки матери и вышел, едва сознавая, был ли он больше доволен политической важностью события или тем обстоятельством, что ему удалось сослаться на занятость. Его беспокоила недавняя беседа с Элизабет. Хотя он был готов признать свое физическое влечение к ней, ему приходилось неоднократно бороться с искушением заставить ее улыбнуться ему и посмотреть, могла ли она проявить ту сердечную теплоту, которой, по словам его матери, она обладала, и заменить ею свою холодную пассивность. Это желание не было безопасным. Генрих знал, что он не может лицемерить с женщинами, добиваясь их признательности и при этом не попасть в ловушку, им же подстроенную.

Его волнение возрастало по мере того, как проходили дни, и приближался день свадьбы. Генрих ловил себя на мысли, что стал часто задумываться о том, какой цвет примут глаза Элизабет, если они станут страстными или довольными. Он погрузился в рассмотрение практических дел, определяя, насколько увеличатся расходы на содержание дворца для нее, сосредоточенно изучая реестры земель короны с тем, чтобы определить, какие участки ей лучше всего выделить в качестве вдовьей части наследства. Слишком часто Генрих оказывался близ покоев, предназначенных для Элизабет, вмешиваясь в процесс выбора драпировки и мебели, особенно для спальни.

Его дядя открыто над ним посмеивался, а Котени обратил на себя гнев Генриха тем, что простодушно предложил ему сходить к уличной девке, чтобы как-то расслабиться. Генрих попросил прощения и поцеловал своего напуганного друга, будучи сам изрядно расстроенным такой реакцией на происходящее. Не годится, сказал он Котени, оскорблять свою невесту и двор таким поведением. Он понимал, что его действия можно сохранить в тайне, и они вряд ли кому нанесут обиду, кроме самой Элизабет. Он закрыл глаза на действительные причины своего отказа и работал больше, чем когда-либо над шотландским перемирием. Той ночью он нещадно себя проклинал, ворочался в возбуждении и не мог уснуть. Надо подождать еще несколько дней, сказал он себе, но с надеждой или со страхом – этого он решить не мог.