Во имя Ишмаэля

Дженна Джузеппе

2

ИШМАЭЛЬ

 

 

Инспектор Давид Монторси

МИЛАН

27 ОКТЯБРЯ 1962 ГОДА

04:30

Он потянулся, развел руки, зевнул, широко открывая рот, — эдакий немой рык в тишине. Со спины, с вытянутыми в стороны руками, на фоне темного, тускло светящегося окна инспектор Давид Монторси казался призраком, домашним Иисусом Христом, распятым в сумерках, посреди Милана, в собственной квартире. Было 4:30 утра — невероятный час, час бессонницы. Давид Монторси подвигал челюстями, снова до предела развел руки, потом встряхнулся и рухнул на стул, проклиная бессонницу. Кофе никак не закипал. Жена все еще спала в другой комнате.

Бессонница мучила его уже года два. Днем он выглядел бледной тенью. Бессонница стала его навязчивой идеей. Он был одержим только одной мыслью и постоянно повторял себе: «Что за наказание…» Он даже не спрашивал себя, почему не спит, почему каждую ночь попадает в эту черную дыру. Он не бодрствовал, но и не спал. В 6 утра он почувствует себя совершенно разбитым и заснет жарким, тягучим сном до восьми. А кофе никак не закипал. Давид заглянул в спальню, украдкой посмотрел на жену. Белая среди белых простынь, она безмятежно спала. Он стоял, прислонившись к косяку, и завидовал ее сну. Легкое посапывание в плотном мраке комнаты, едва слышно: хр… хр… хр… Она спала. Он почти ненавидел ее.

Тут подоспел кофе. Он вздохнул с укоризной (знать бы, кому адресовать этот вздох: кто виноват в его двухлетней бессоннице?), выпрямился: это был настоящий гигант — 194 см на 91 кг, — налил кофе в чашку, снова плюхнулся за стол. У него были темные, почти ничего не выражающие глаза (на приемной комиссии при зачислении в отдел расследований ему даже устроили дополнительный осмотр: глаза психически нездорового человека, сказали ему). Он улыбнулся в темноту. Белая, чисто выбритая кожа — еще одна проблема: если у тебя мальчишеское лицо, кто будет всерьез к тебе относиться?

Он размешал сахар в чашке. Серая кофейная пена имела очертания сна. Неужели это последние дни мира? Давид задумался, глядя на водоворот пены. Кеннеди и Хрущев готовятся к последней войне. Газеты в эти дни напоминают сводки, извещающие о неминуемом конце. Ракеты на Кубе вызвали цепную реакцию. Неужели мы на пороге последней войны? Давид взглянул на молочно-белое небо за окном. А вдруг взорвутся атомные бомбы? Он представил, как небо разрывается в клочья, становится красным, синеватым, черным. Люди только об этом и говорят: вот-вот разразится Третья мировая война. Давид улыбнулся. Отхлебнул глоток кофе. Ужасно. Да пошли они в задницу — и Хрущев, и Кеннеди!

Потом он подумал о своей жене Мауре.

— По-моему, это химия, — сказала она однажды. — Мы обречены любить друг друга из-за химии. В любви есть что-то химическое. Нас тянет друг к другу как магнитом.

Какое-то время они постоянно повторяли это друг другу. Как давно не повторяют? Что-то изменилось. Маура беременна, она хочет ребенка. Но теперь она кажется тихой, подавленной, далекой. Не ребенок ли виноват? Он отогнал эту мысль.

Все спали, кроме него.

Он подумал: «Пошли они все в задницу».

Вернулся в спальню. Маура спала. Давид размышлял о болезни, которая постепенно подтачивала ее силы. С тех пор, как она забеременела, приступы не повторялись. Вначале он думал, что это эпилепсия. Приступы носили бурный характер, сильно истощали нервную систему, длились несколько часов, ослабляли организм. Она плакала, плакала, плакала. Ее распирало изнутри столь сильное и глубокое горе, что Давид был потрясен и тоже принял успокоительное после того, как на его глазах с Маурой впервые случился припадок. Было всегда трудно говорить об этом… Ее буквально ужасала мысль о том, что она сошла с ума.

Давида охватила нежность.

Он наклонился к ней, наблюдая, как она спит. От нее исходил бледный свет.

Он посмотрел на стрелки будильника. Шесть часов. Он вдохнул в себя жаркий неиспитый воздух сна — как будто далекий запах человеческого лица, лихорадки, — розовое дерево в темноте. Осторожно приподнял руку Мауры. Обнял себя ее рукой, вздохнул в последний раз. И забылся сном без сновидений.

Телефон грубо зазвенел в половине седьмого. Звонили из отдела расследований. На стадионе Джуриати нашли труп ребенка.

 

Американец

МИЛАН

23 МАРТА 2001

05:30

Американец медленно шел в направлении, противоположном тому, в каком удалился Старик, застрелив двойника. Трюк с двойником сработал. Ишмаэль велик. Они везде и всегда пользовались двойниками. В Панаме, когда надо было защитить Норьегу, эту «ананасовую морду», и заставить весь мир поверить в то, что они на него покушались. В Гондурасе, когда армянин Лачинян пытался с помощью военного переворота свергнуть диктатора Роберто Суасо Кордову, и двойника для него подобрали на севере страны, где тот арендовал земельный участок. В год, когда Киссинджер обратился к Израилю, чтобы получить от Тель-Авива помощь для Претории, и потребовался двойник для южноафриканского премьер-министра Джона Форстера, бывшего нациста, направлявшегося в Иад Вашем для возложения венка в память о жертвах Холокоста, — того самого, который прежде уничтожал евреев десятками. Двойники погибали в любом случае. Он, Американец, всегда оказывался в нужном месте. Перед нападением, перед тем, как раздастся последний выстрел, напряжение, похожее на электрический разряд, вызывало у него колики в животе, от которых едва ли не слезы навертывались на глаза. К этому он так и не привык. Однажды ему самому пришлось прикончить двойника, которого ранили, но не убили двое палестинцев; он сделал при этом вид, что явился помочь. А в этот раз, когда он вернулся в Италию ради Ишмаэля, чтобы помочь Ишмаэлю и сделать его еще более великим, ему самому понадобился двойник, и Ишмаэль доставил его.

Старика он заметил на улице Данте, в американской библиотеке. Сколько раз он уже работал в Италии? Несколько десятков — даже сбился со счета. Италия… По-итальянски он говорил свободно, без акцента, потому что в американском Центре Италия считалась приоритетным направлением, по крайней мере до начала девяностых годов, и агентов учили в совершенстве владеть языком. Потом дела с Италией окончательно отошли на второй план. Теперь в стране англичане. И теперь здесь Ишмаэль. Предоставленный самому себе, вечно ото всех ускользающий Ишмаэль стал Великим Понтификом, Новым Папой, Вождем, Тем, кто останавливает и ускоряет время ради собственного удовольствия. Ишмаэль нуждался в нем, просил о помощи, и он, Американец, немедленно примчался в Милан, где Ишмаэль готовил новую операцию. Он, Американец, едва ли не вслух шептал слова, повторявшиеся за спиной Ишмаэля: «Будь благословен Ишмаэль — без него мы были бы ничем».

Он был Зодчим, Аннигилятором.

Старик возник за спиной Американца в вестибюле американской библиотеки. Сперва нужно было убрать мальчишку: его засекли, хотели узнать, где он живет; действовать надо было в едином порыве — убрать мальчишку, неожиданно появившегося в библиотеке. И нужно было убрать его сразу, не раздумывая. Ишмаэль своим примером доказал: порыв — это заложенная в уме программа; следовать инстинкту — значит быстро согласовать свои действия с рассудком. Он стрелял из пистолета с глушителем. Закрывая дверь в туалете, услышал, как клокочет кровь, хлынувшая из горла мальчишки, как потрескивают, лопаясь, маленькие плотные пузырьки. Неизвестно, был ли мальчишка итальянцем. Никаких документов. Возраст? Между двадцатью пятью и тридцатью годами. Число врагов Ишмаэля возрастало, спасать Ишмаэля становилось все более сложным предприятием. Старик искал его взглядом, Американец это понял, едва выйдя из туалета. Они не смотрели друг на друга, но как бы пересекались краем глаза. Вероятно, Старик хватился мальчишки и сразу же все понял — он был профессионал.

Через несколько минут на площади Кордузио ему предстоял контакт с еще одним агентом Ишмаэля. Американец не мог не встретиться с ним. Тот агент — как горлышко бутылки; не выйти на контакт значило потерять Ишмаэля. Он быстро вышел из туалета, намеренно не посмотрел на Старика. Он надеялся, что тот последует за ним: снаружи от него будет легче избавиться — на улочках, пересекающих улицу Данте. Он знал этот район. Но Старик не поддался — он действительно был профессионал. Американец встретился с агентом Ишмаэля: пакистанец, или сенегалец, возможно, индус. Тот сообщил ему зашифрованный адрес, по которому следовало обратиться, чтобы переговорить непосредственно с Ишмаэлем. До последней минуты Американец колебался: убить ли ему пакистанца? Надо ли заметать все следы? Потом подумал, что пакистанец ничего не может о нем рассказать: он не знал шифра, и, следовательно, ему неизвестен адрес, который он сообщил Американцу. Ишмаэль — великий человек. Но Американец ошибся. Он должен был избавиться от пакистанца. Очевидно, Старик перехватил его, а пакистанец, похоже, кое-что знал. Может, Старик прикончил его после того, как выжал из него нужные сведения. Враги Ишмаэля плодятся, как бешеные псы. Пакистанец заговорил. Таким образом Старик добрался до Американца на улице Падуи.

Ишмаэль вовремя доставил ему двойника. Старик попался на удочку. На нее попадались все. Всегда.

 

Инспектор Гвидо Лопес

МИЛАН

22 МАРТА 2001

22:40

Лопес вернулся домой в десять. Готовить еду не хотелось. В холодильнике были только быстрозамороженные продукты: пакетик с надоевшим названием «Финдус: четыре прыжка на сковородку» — гадость порядочная. Что он купил в этот раз? Курицу. Да, цыпленка с овощами. Кубики замороженного жира с прожилками белого жесткого мяса, куски красного перца и баклажанов, твердые, как лунные камни. У него не было желания готовить, даже полуфабрикаты. Он пошел в «Макдоналдс» возле дома.

Весь район провонял «Макдоналдсом». Это был сладковатый запах пережаренных булочек, в которых слишком много сахара, отчетливый душок свинины — такой, как бывает у недокопченной колбасы, — очень близкий к тому, как воняет застарелая моча общественных уборных. Это было единственное освещенное место на бульваре, не считая желтых и синих огней видеосалона «Блокбастер». В «Макдоналдсе» сидели одни дети. И негры. Дети откусывали еду большими кусками и пережевывали, рты их были запачканы желтым соусом; одновременно руками они нажимали на кнопки сотовых телефонов, тупо уставившись в экраны. Или перебирали мелодии звонков. До чего же это бесит! Негры сидели группами по нескольку человек и, напротив, тихо переговаривались, поглядывая по сторонам. Все негры принялись рассматривать Лопеса, когда тот вошел. Они больше не разговаривали. Он взял только картофель фри и «кока-колу». «Кока» была слишком разбавлена водой и переполнена кусочками льда; сделав глоток, он с отвращением отставил ее в сторону; от нее пахло каким-то моющим средством. Картофель оказался холодным, поджаренным только по краям, внутри он был мучнистым и белесым. На бумажной салфетке Лопес прочитал рекламу — как выиграть поездку на Кубу. Кукла, изображавшая Рональда Макдоналда с огромным желтым задом, стояла к нему спиной. Охранник даже не заметил Лопеса, он также не смотрел на негров, а следил за манипуляциями с сотовыми телефонами, на лихорадочно движущиеся руки детей. У какого-то усталого филиппинца прямо на блестящий пол свисала сопля. Снаружи курили. Лопес отодвинул прочь и картошку тоже, вышел на улицу и, завернувшись в непромокаемую куртку, направился к видеосалону «Блокбастер».

«Блокбастер» вызывал отвращение.

Новые кассеты: Альмадовар, Брюс Уиллис, Эд Нортон, Николас Кейдж. Всякий раз, когда распахивалась входная дверь, из салона тянуло невыносимым жаром и доносился раздражающий голос какой-то блондинки, говорившей с экранов трех телевизоров, подвешенных к потолку. Никаких кассет.

Китайский ресторан в нижнем этаже его дома был закрыт. Уже слышен был шум поливальной машины где-то вдалеке — вероятно, она стояла за углом. Он сунул руки в карманы, поискал ключи, открыл дверь в подъезд. Потом передумал.

Он пошел пешком по эстакаде мимо управления на улице Рипамонти: огромный пустой мост над железной дорогой. Свернул направо, в темную улочку, где воняло мочой и гнилью. В конце улицы орали какие-то люди. Все они были очень молоды; однако Лопес прошел мимо, не глядя на них. Он протиснулся сквозь толпу, добрался до первого вышибалы — коренастого типа с эспаньолкой, метиса в мятом красном берете на голове, — и вошел. Это был клуб «Магадзини Дженерали», все вышибалы хорошо знали Лопеса, знали, что он — полицейский, важная шишка, — и свободно его пропускали. «Магадзини Дженерали» был одним из самых посещаемых местечек в городе. В нем устраивали концерты, вечеринки, презентации — по три миллиона за вечер. «Там полно девок», — говорили Лопесу, когда он рассказывал, что побывал в «Магадзини». Он садился у края площадки, на которой танцевали обезличенные приглушенным светом, неодушевленные тела молодых и бывших молодых людей, — возле самой стойки бара, увешанной белыми лампами, где толпились, разговаривая оживленно и лихорадочно, специалисты по рекламе и маркетингу, люди, работавшие с Интернетом и в области связей с общественностью… Лопес смотрел на них и не видел. Он сидел на высоком, узком, неустойчивом стуле со стаканом в руке — там было налито что-то вроде коктейля «Куба либре» со льдом, иногда замирал взглядом на этих самых кусочках льда, оглушенный музыкой, грохотом низких частот, звуками, которые распирали грудь изнутри. Так он проводил часа два. Почти никогда он не подцеплял тут женщину, хотя бы потому, что здесь были в основном девчонки, а не женщины; присутствовавшие женщины же почти все занимались либо рекламой, либо пиаром, а Лопесу не нравились женщины, которые занимаются рекламой и пиаром.

Иногда он принимал наркотики.

Чтобы получить наркотический эффект от грибов, делай так. Раздобудь грибы, содержащие псилоцибин: от них не бывает ни ломок, ни помутнения рассудка, они стоят дорого, их нелегко найти. Они обеспечивают путешествие не более чем на три часа и не наносят вреда мозгу. Наоборот, вещество поступает во все тело равномерно — как в кости, так и в поджелудочную железу и в мозг. Твои кости тоже подвергаются интоксикации, если ты ешь эти грибы. Грибы оказывают свое действие, а потом выводятся из организма, и ты остаешься цел и невредим. Однако высуши их сначала. Делай так: 6—10 часов подержи их в духовке на маленьком огне (шестидесяти градусов достаточно). Достань их из духовки: они должны походить на крекер, а не быть мягкими и губчатыми. Лучше запечатать их в пластиковые пакетики, удалив предварительно воздух: ни в коем случае нельзя принимать более пяти граммов за раз. Сложи пакетики в контейнер с герметичной крышкой. Затем заморозь. Не замораживай свежие грибы, не высушив их прежде: мороз превратит их в черную липкую жижу. В крайнем случае положи в овощное отделение холодильника, но не больше, чем на десять дней. Съешь их. Подожди. Через полчаса постарайся проявить твердость: грибы проявят свое действие. Это ты, и ничего другого. Ты вернешься из светлого сна пьяным и усталым — всего через три часа.

Можешь вернуться домой.

Лопес носил грибы в правом кармане куртки. Он заказал коктейль «Куба либре». Попросил не класть много льда. Ему налили «коку» с ромом и насыпали десяток кубиков. За стойкой работали семь человек: парни и девушки, ослепленные ярким светом. Они двигали руками, поворачивались, шевелили пальцами в медленном ритме, ускоряя жестикуляцию к концу приготовления каждого коктейля. В белых майках, бледные: четыре парня и три девушки. Краем глаза Лопес оглядел груди девушек: они не болтались, оставались неподвижными, не следовали за поворотами тел, занятых разливанием и взбалтыванием напитков. Все девицы улыбались фальшивыми улыбками. Все кивали головами в знак согласия. Лопес пересел с коктейлем подальше в тень.

Съел грибы, похожие на коричневые крекеры. Более трех часов силуэты этих обессиленных людей виделись ему смутно. Потом он встряхнулся и ушел. Домой вернулся пешком, одурелый. Проституток не было.

В половине третьего он был в постели, засыпал.

В шесть утра раздалось электрическое дребезжание чертова телефона. На улице Падуи кого-то убили.

 

Инспектор Давид Монторси

МИЛАН

27 ОКТЯБРЯ 1962 ГОДА

07:00

Поле для игры в регби Джуриати в утренней миланской морозной слякоти: глубокий чан с грязью и опаловый туман. Пусто.

Ноги вязли в липкой грязи. Кое-где среди травы земля была покрыта коркой темного льда, которая трескалась под тяжестью шагов Монторси. Он с трудом двигался вперед. От земли к тому же шел пар. Семь утра, в конце концов. Милан, в конце концов.

Впереди Монторси плелся какой-то нескладный сержант (лет пятидесяти?), чертыхавшийся на каждом шагу: он скользил, грязь проникала сквозь подошвы ботинок и корежила кожу. Напоминает дерьмо. Оба тяжело дышали, один позади другого. Монторси, осторожно обходя островки травы, белой от инея, и масляные следы, оставленные полицейским, шедшим на два шага впереди, искал глазами опоры ворот, установленные на поле. Они выплывали из тумана, как белые вертикальные выгнутые стрелы. Кольцевая дорожка вокруг игрового поля: коричневая, вытоптанная, как будто выжженная земля.

Они добрались, потные, до кучки людей: четыре полицейских, бледная, неопрятная женщина в халате и зеленоватых сапогах, низенький коренастый мужчина в поношенной синей куртке, два медика в серых пальто и фетровых шляпах, оба с сединой в волосах, и два рабочих в белых спецовках с испачканными землей рукавами. Сержант впереди Монторси зашагал энергичнее и тяжело задышал. Все обернулись в их сторону. Монторси отчетливо увидел глаза собравшихся — и пока он пристально рассматривал их, все смущенно отводили взгляд: направо, налево, в сторону забора. На земле, у ног людей, — очень белая простыня, нелепо чистая посреди всей этой грязи. Бездыханное тело под простыней как будто шевельнулось, сведенное судорогой или охваченное дрожью.

Но это был ветер. Он сдвинул простыню, под которой угадывалось что-то короткое, угловато-округлое. Один из полицейских, белесый, плохо выбритый, посиневший от холода, шагнул вперед. Монторси рассматривал свежую грязь, покрывавшую ботинки агента. Вначале он почти не слушал. Пристально глядел на очертания предмета, прикрытого тканью, — она казалось голубоватой, светящейся.

— …около шести. Охранники стадиона Джуриати, они каждое утро ее проводят.

— Что проводят? — встряхнулся Монторси.

— Проверку, инспектор… Я уже вам сказал: охранники стадиона каждое утро, в шесть часов, начинают обходить с проверкой дорожку, саму площадку и пространство за воротами, где мы сейчас с вами находимся. Так у них заведено.

— А сегодня?

— Как я вам уже говорил, инспектор, сегодня, около шести, синьор… как вас зовут? — обратился он к коренастому мужчине в запачканной ветровке.

— Реди. Нело Реди, — откликнулся тот. — А это моя жена Франка. Она тоже сразу пришла посмотреть.

— Итак, инспектор, во избежание путаницы поясню: здесь, у стены, как раз в углу поля, с северо-восточной стороны, в 1945 году были расстреляны четырнадцать партизан. В конце войны им установили тут мемориальную доску. Вот эту.

Доска из шероховатого камня, стоит вертикально. Грязная.

— Здесь видны имена. Но дело не в доске. Кроме нее, на земле горизонтально положили мраморную плиту, подогнали ее под доску. В дар от Милана. Охранник говорит, что под камнем ничего нет. Партизан здесь не хоронили. Ничего, там должна быть земля, только земля. Так вот это здесь…

— Что здесь?

— …я как раз и говорил… именно здесь, под плитой, и нашли тело.

Монторси оглядел ямку — неглубокая. Выброшенная наружу земля застыла, образовав небольшие комки твердой грязи. На расстоянии метра косо лежала сдвинутая плита, которая должна была находиться под доской с именами. В нескольких сантиметрах от ямы дрожала на ветру простыня. Теперь дул ветер, сильный, порывистый. Монторси обернулся, оглядел поле. Туман рассеялся, трава была серая, небо разорвано на клочья низких туч, смутно похожих на кулаки. Четко вырисовывались высоченные стойки футбольных ворот. Вероятно, будет дождь.

Монторси провел рукой по волосам и ничего не почувствовал: осязание почти полностью притупилось от холода и сырого ветра. Он повернулся к охраннику:

— Это вы нашли тело?

— Ну да, да… Я иду с проверкой вдоль стены, все здесь вокруг обхожу. Она не очень высокая, можно перелезть при желании. Ну…

Правый глазу сторожа периодически косил. Из носу текла прозрачная жидкость. Одна капля испачкала полинявшую куртку.

— Ну, что вы хотите… Красть здесь нечего. Правда, здесь есть эта доска. Никогда не знаешь, что может случиться. Так вот я всегда делаю обход. Это оговорено в моем контракте, это входит в мои обязанности.

— А сегодня? Вы тоже делали обход…

— Угу, а как же, и сегодня тоже. Прихожу — не сказать, чтоб очень светло. Здесь, на Джуриати, сыро. Туман опускается. И вечером тоже. Вот напасть какая… В общем, я сразу же заметил, еще издали, что плита сдвинута. Никто ее никогда не трогал с тех пор, как поставили. Мне говорили, что под ней ничего нет. Зачем же трогать, коли там ничего нет? Так, из хулиганства, чтобы вроде как надругаться? Ну, не знаю… По нынешним временам… Правда, они были партизанами. Но сюда-то зачем приходить для этого? Партизан ведь здесь нет! Тут только плита…

Монторси улыбнулся про себя. Охранник спотыкался в своем рассказе.

— В общем, прихожу я сюда, а она и впрямь выворочена. В смысле, она была приподнята, а под ней, в углу, вот здесь, свежая земля. Здесь, сказал я себе, копали и чего-то спрятали. Может, оружие. Тут-то я вас и вызвал… Плита — вещь казенная, а в договоре велено за этим следить. Для них это чуть ли не важнее, чем поле для регби…

— В котором часу?

— Что?

— Когда вы нас вызвали?

— Хм… часиков в шесть. Я начинаю без четверти шесть. Около того.

— А вы когда прибыли? — спросил он у сержанта.

— В шесть десять.

— И?..

— И откопали. Как видите, инспектор, глубоко копать не пришлось. Мы сразу же обнаружили пакет.

— Пакет…

— Да, пластиковый. Тело было в пластиковом пакете. Вон там, под простыней. Мы положили сверху простыню.

— Кто открывал пакет?

— Я лично, инспектор… — ответил полицейский.

Темные клочки щетины на подбородке не вязались со светлыми волосами — сальными, влажными, прижатыми форменной фуражкой.

— Ну и как оно выглядит? — спросил Монторси, кивком указывая на простыню.

— Синюшное. Это крохотное синюшное тельце. По-моему, младенцу нет и года. Если хотите взглянуть, инспектор… Впрочем, его уже осматривали эксперты по судебной медицине — вот эти два синьора…

Они были похожи на покойников. Два вертикально стоящих трупа в черных траурных пальто, в мокрых черных фетровых шляпах и в забрызганных грязью ботинках. Один сделал шаг вперед. Машинально пожал руку Монторси.

— Рад познакомиться, инспектор. Моя фамилия Морганти. Я заместитель доктора Арле, который обычно работает вместе с вами, с отделом расследований.

Арле он знал. Это был заведующий отделом судебной медицины. А этого никогда раньше не видел. Впрочем, эксперты судебной медицины вызывали у него отвращение. Каждый раз, как встречался с кем-нибудь из них, он вздрагивал. У этих типов все поры кожи были пропитаны смертью.

— Сколько ему? — спросил Монторси.

— Ребенку? — спросил тип из отдела судебной медицины. — Я жду вскрытия. Но, по всей видимости, от восьми месяцев до года.

— Как он умер?

— Пока рано говорить. На первый взгляд, от внутреннего кровоизлияния.

— Давно он умер?

— Я бы сказал, не более чем сутки назад. В любом случае нужно сделать вскрытие. Сейчас слишком рано говорить.

Жена сторожа видела вокруг себя какую-то пустоту. В глазах ее вдруг потемнело, и все поле утонуло в этой тьме. Трава стала черной, голова закружилась. Монторси увидел, как полотнище, будто в изнеможении, упало обратно, на пакет с телом, лишь только ветер стих на мгновение. Он снова оглянулся на дорожку и поле. На повороте напротив них стоял какой-то худой, почти рахитичный человек с белой повязкой на голове, в синем комбинезоне и наблюдал за ними.

— Кто это? — спросил Монторси у охранника.

— Арноне. Его зовут Арноне. Это один из бегунов. Он тут бегает. Приходит сюда каждое утро, — ответила женщина, голос ее похож был на хлопок, на влажный комок хлопка.

— Бегай! Бегай давай, не на что тут смотреть! — прикрикнул Монторси на человека в комбинезоне.

Тот, невероятно тощий, как будто съежился и принялся бегать. Так и бегал, время от времени оборачиваясь, чтобы поглядеть на Монторси и на остальных.

 

Инспектор Гвидо Лопес

МИЛАН

23 МАРТА 2001

06:30

Мертвец на улице Падуи. Последние остатки дурмана от грибочков развеялись во сне, но Лопес все еще чувствовал себя отупевшим. На улице было темно, и он не мог понять, идет ли дождь, или нет. Он даже не позавтракал.

Чтобы добраться до улицы Падуи, ему потребовалось три четверти часа. Все еще моросил дождь. Тротуар и асфальт были матовыми и кое-где поблескивали; скользко: колеса машины плохо слушались, руль двигался легко, словно бы его отсоединили от механизма управления, — казалось, будто плывешь на корабле. Несмотря на ранний час, движение было очень плотным. Увидев на первой же площади затор (нескончаемый поток машин: вмятины, грязные кузова, включенные красные огни, запотевшие ветровые стекла, табачный дым, идущий через щели приоткрытых на толщину пальца окошек), Лопес решил пробраться боковыми улочками; останавливаться у знаков «стоп» было невозможно: зернистый асфальт стал скользким из-за мелкого докучливого дождя. На заднем стекле — сплошной конденсат: система подогрева не работала.

Через полчаса добрался до плошади Лорето: ремонтные работы. Новый затор. Целых восемь постовых в полном бездействии: переговариваются между собой.

Улица Падуи. Лопес въехал на полосу, отведенную для автобусов, шедших к Лорето; опять пробка. Тогда он не выдержал, вынул наружу руку с проблесковым маячком и освободил себе коридор; автомобильные гудки будто сошли с ума.

Улица Падуи, 53. Две полицейские машины, две гражданские, карета «скорой помощи». Лопес бросил машину наполовину на тротуаре, наполовину на мостовой, другим приходилось делать дугу, чтобы не врезаться в ее помятый багажник.

Тот человек лежал на спине как раз возле дома 53, в двух метрах от подъезда. Темно-зеленая непромокаемая куртка пропиталась влагой, рука, белая, холодная, покрытая мелкими каплями, неподвижная, сжимала ремень черной сумки. Его убили выстрелами в голову, с близкого расстояния. Стреляли дважды. Гримаса ужаса исказила широкое лицо, слегка приоткрытый рот обнажал два ряда мелких желтых плотно стиснутых зубов, глаза — две черные горизонтальные щелки, в месте пулевого отверстия, с торчащими изнутри осколками и волокнами плоти, все посинело и набухло, вокруг кожа завернулась складками, как у толстокожего животного.

Над трупом склонился Джордже Калимани. В последнее время пути их редко пересекались, его и Калимани. Их осталось пятеро под началом капитана Сантовито, в отделе расследований на улице Фатебенефрателли. Свежих сил больше не поступало, возникали также проблемы с ордерами. Было совершенно очевидно, что ему уготовано, отделу расследований. Его судьба была связана с разбирательствами начала девяностых годов, такова была политика Сантовито, шефа отдела: контакт с судебными властями, доносы, неофициальные сведения и незаконное прослушивание в обмен на бездействие, рука руку моет, а Сантовито при этом пытался, опираясь на прокуратуру, совершить большой скачок, заняться другими делами, используя давление на политиков, кадровые перестановки, «взяткократов». Теперь, когда все было кончено, не только Сантовито, но и всему отделу расследований, как, впрочем, и миланской прокуратуре, пообломали рога, все открытые счета решено было закрыть, а поплатился Сантовито, поплатилась прокуратура, поплатилась вся бригада. Калимани отправили на задворки, все реже и реже они с Лопесом занимались одними и теми же делами. Изредка они пересекались на четвертом этаже, на Фатебенефрателли, здоровались, выпивали по чашечке кофе. «Мерзкая работа», — говорили они друг другу…

— Привет, Джорджо, — поздоровался Лопес.

У Калимани волосы вымокли от дождя, лоб был разделен горизонтально на три равные части двумя совершенно одинаковыми морщинами: должно быть, он тут уже давно.

— Вот и ты наконец, — сказал он Лопесу.

— Пробки были.

Уже шел сильный дождь — крупные, тяжелые капли.

— Никогда не видал такого дождя весной.

— А на высоте больше тысячи метров — снег идет, подморозило.

Калимани понадобилось несколько секунд, чтобы подняться и дать воде стечь со спины. Он отряхнулся, молча посмотрел на Лопеса.

— Ну и?..

— Ничего.

— Кто это?

— Никаких документов.

Здрасьте вам! Накануне нашли труп какого-то приезжего: то ли сенегальца, то ли пакистанца, то ли индуса — так и не выяснили. В самом центре, без документов. Убили выстрелом в рот — может, сводили счеты. Дело, вероятно, сдали в архив: без документов обычно ничего нельзя сделать.

— Когда это случилось? — спросил Лопес.

— Незадолго до шести.

— Насколько незадолго?

— Ненамного. Позвонили без пятнадцати шесть. Через десять минут мы были здесь.

— Кто звонил?

— Ты не поверишь. — Он смеялся, Калимани.

— Кто?

— Какой-то марокканец. Он испугался.

— У него есть вид на жительство?

— Есть.

— Потому-то и испугался.

— Да, вот именно.

Лопес молчал. Калимани старался встряхнуться, он был бледный от холода; Лопес тоже чувствовал, что побледнел, а на улице Падуи был ледяной холод и темнота — у нее всегда такой колорит, у улицы Падуи: сырые дома, даже когда жарко, а пустые стены домов, прилепившиеся сбоку к огромному зданию казарм, на месте запланированной многоэтажки, были сейчас покрыты большими вертикальными пятнами плесени, напоминая громадные баки, внутри которых, казалось, спрятан какой-нибудь скелет.

— Как поступим? — спросил Лопес.

Поступили они следующим образом: Калимани последовал за трупом в морг больницы, поскольку в морге отдела судебной медицины не было места, чтобы присутствовать на первичном обследовании тела, осмотреть одежду и по возможности забрать отчет о вскрытии. Лопес же решил остаться, чтобы выяснить предварительные результаты осмотра места преступления и попытаться понять, откуда взялся и куда направлялся убитый мужчина, — он представил себе, как тот встает на ноги, весь белый, с темным пятном свернувшейся, но еще не засохшей крови, залившей глаз, прежде чем упасть на носилки, неподвижный, обмякший, но уже окоченевший. Калимани неуверенно закрыл заднюю дверцу машины «скорой помощи», и та уехала, включив сирену. Полицейские разогнали с места преступления многочисленных зевак и теперь тщательно обследовали каждый квадратный метр, медленно, осторожно, словно кроты или животные, собирающиеся рыть нору. Лопес решил не противиться этой формальности и тоже осмотреть землю: кусочки металла, следы, голубиный помет на обледеневшей поверхности потрескавшегося цемента, обертки от жвачек, почерневшие, выцветшие, высохшие и снова намоченные и расплющенные дождем, красная пластмассовая пробка.

Он наклонился, начал осматривать вместе с другими агентами те два квадратных метра, где недавно еще лежало тело, — и ничего не нашел.

 

Маура Монторси

МИЛАН

27 ОКТЯБРЯ 1962

08:40

Когда позвонили из полицейского управления, уже светало. Маура Монторси привыкла к этим внезапным звонкам. Нет, на самом деле так и не привыкла. Давид спешно ушел. Как обычно, он не сказал ей, в чем дело. Она снова заснула. Проснулась в восемь, сварила кофе.

Она изменяла Давиду уже четыре месяца, а он ничего не замечал. Она забеременела и не знала, от кого. Может, от Давида. Может, от Луки.

Лука не был женат. Ей — двадцать шесть лет, Луке — тридцать. Работал он в области финансов, она не поняла хорошенько, что именно это была за работа. Через неделю после знакомства она легла с ним в постель. Ей показалось, что она занимается любовью впервые в жизни.

С Давидом она познакомилась в шестнадцать лет, они были одногодки. Поженились в двадцать. С Давидом ей было спокойно. И не из-за его физической силы. Он сочувствовал несчастью Мауры, ее бесконечной тоске, которая периодически вырывалась наружу нервными срывами. Они разрушали ее, эти срывы. Врач выписывал ей успокоительные. Она тупела от них и старалась не принимать. Давид сочувствовал ее несчастью, не понимая его, просто принимая как данность. И это было больше, чем то, на что Маура когда-либо надеялась. Он был для нее желанным. Он был единственным мужчиной ее жизни. Она чувствовала его всеми фибрами своей души.

Потом она встретила Луку. Друг одной из ее коллег. Ее охватывала радостная дрожь, когда она видела его. А он будто с цепи сорвался. Через неделю Маура сдалась. Она была в ужасе при мысли, что Давид узнает. Она никогда ему прежде не изменяла.

Через два месяца у нее произошло нарушение цикла. Месячные не наступали. Гинеколог сказал, что она беременна. Она занималась любовью не только с Лукой, но и с Давидом. Мощный поток чувств, в котором слились желание и чувство вины, нес ее к новому срыву. Она чувствовала это: легкий озноб, головокружение, — она слышала, что говорят ей другие, не понимая, что именно ей говорят. Тревога. Сердцебиение. Приступ был неминуем.

Она рассеянно пила кофе. Ее поражала слепота Давида. Ведь он инспектор полиции, в конце концов. Она думала, он узнает о Луке сразу же. Он же был слишком погружен в свои дела. Трупы, снова трупы. Он говорил ей, что мертвые не оставляют следа, но это была неправда. С течением времени Маура заметила, как он черствеет, притупляются чувства. Превосходная карьера: в неполных двадцать пять лет он уже работал в отделе расследований. Рекорд или что-то вроде того. Однако при этом он оставался ребенком. Наивным и неопытным. Она отдала себе в этом отчет, когда переспала с мужчиной. С Лукой она полностью теряла голову, на долгие часы. Забывала о времени. Она хотела его. Еще и еще. Она не сказала ему о ребенке. Она не знала, что делать. От этого мужчины у нее мурашки шли по коже. Занимаясь любовью с Давидом, после того как переспала с Лукой, она понимала, что испытывает мучительную жалость к мужу. Она замкнулась в себе. Не могла дождаться, когда это кончится. И все быстро кончилось.

Теперь вот ребенок. Она хотела ребенка от Давида. И сейчас была в ужасе. Она поставила чашку в раковину, заметила, что у нее дрожит рука.

Она преподавала в лицее Парини, одном из миланских лицеев. Работа ее утомляла. Она ненавидела запах пота, который чувствовала, когда входила в класс. Заставляла распахивать окна, даже зимой, но этого было недостаточно. Запах детского пота преследовал ее.

Она собралась.

Перед выходом позвонила Давиду. Потом Луке. От его голоса у нее заныло в животе. Ноздри расширились. Они увидятся днем. Это не проблема. Давид останется в управлении по крайней мере до восьми.

Она вышла из дому. Серое небо. Она шла вдоль дома, под балюстрадой, охваченная дрожью. Никак не могла определить, что это: начало кризиса или предвкушение удовольствия.

 

Инспектор Давид Монторси

МИЛАН

27 ОКТЯБРЯ 1962

09:00

Труп ребенка, казалось, дрожал и просил о помощи, маяча перед огромными черными зрачками в опустошенном сознании Давида Монторси: он не мог думать ни о чем другом, возвращаясь на Фатебенефрателли. Этот труп ребенка он ощущал как кровоподтек, как отек, безмолвно разраставшийся у него внутри. Приехал, поднялся на пятый этаж.

У него все скрипело внутри при виде рабочего кабинета, когда он там находился. Эта несообразная мебель, как будто из картона сделанная… Эти шторы цвета зеленой плесени, окно с дребезжащими от ветра стеклами… Кругом трещины, как будто это не кабинет, а древняя рака с мощами или высохший, окаменевший труп, разложившийся до стадии какого-то древовидного вещества. Казалось, он полностью заполняет собой его пространство. И не только потому, что он огромный, Давид Монторси, и когда он распахивает тяжелую дверь, чтобы пройти из коридора к себе, от первого же шага ветхий паркет прогибается под его весом, как спина животного, испытывающего тупую глубокую боль. Сейчас он наполнил комнату не только собой, но и образом маленького синюшного трупика с искривленной застывшей рукой, что торчала из шуршащего пластикового пакета, испачканного землей из-под надгробной плиты. Он попытался встряхнуться.

Провел рукой по волосам. Сейчас в кабинете было тепло. На улице собирались тучи, обещая проливной дождь. Маленький трупик в старом шуршащем пластиковом пакете находится теперь в ледяных комнатах отдела судебной медицины. Те люди, должно быть, уже сняли свои пальто, натянули перчатки, вскрыли ему грудную клетку, как кролику. Оконные стекла громко дребезжали от ветра. Тепло, исходившее от чугунной батареи под окном, волнами расходилось по комнате.

Зазвонил телефон.

— Эй! Ну, как прошло? — Это была Маура.

— Привет, May.

— Так что? Зачем тебя вызывали?

— Чудовищное дело. Не будем о нем говорить. Ты как?

— Так себе. Сегодня иду к гинекологу.

— Сегодня днем?

— Да. Просто на осмотр, ничего особенного.

— Увидимся за обедом, Маура? — Время от времени они закусывали в городе. Лицей Мауры находился за полицейским управлением.

— Хорошо. У меня будет еще пятый урок. Сможешь подождать до двух?

— Да. Мне подойти к школе?

— Нет. Увидимся прямо в «Джамайке».

Это в самом центре Бреры. Ресторанчик, облюбованный художниками, людьми всевозможных творческих профессий, писателями, интеллигенцией.

— Ты мне ничего не скажешь? — снова попыталась Маура. — Что было этим утром?

Вспышка: синюшный ребенок в пластиковом пакете, на земле. Новая вспышка: ребенок в животе у Мауры, пока еще невредимый.

— Перестань, May, правда…

— До чего ты упрям, Монторси. Значит, в два, договорились?

— В два, в «Джамайке».

Повесив трубку, он уже не думал о Мауре. С новой силой перед ним возникли глаза ребенка с Джуриати.

В одиннадцать в дверь постучал полицейский, прибывший на мотоцикле из отдела судебной медицины. Заключение было готово. Они провели вскрытие в срочном порядке, как просил Монторси. Начинать надо было именно с этого, с заключения. На данный момент другого пути не было. Он прочитал бумагу.

И пришел в ужас.

Снова перечитал, буква за буквой. Монторси почувствовал, как от легких машинописных страниц заключения исходит холодное дыхание этих людей в пальто из отдела судебной медицины. Изнутри поднялось чувство неясной вины и завладело им, рождая в мыслях электрические светящиеся образы.

Он снова перечитал каждую фразу.

У ребенка были светлые волосы. Возраст — не более 10 месяцев.

Он представил себе этого ребенка.

Невероятно!

Монторси охватила дрожь. Он запустил пальцы в волосы. Пот катил с него градом, лицо исказила гримаса.

Он попытался прогнать этот неконтролируемый поток мысленных образов. Сосредоточился на наиболее нейтральной части отчета.

На белом пластиковом пакете отпечатков пальцев не обнаружено. Внутри найдены частички почвы с места, где был зарыт пакет, несмотря на то, что его ручки были завязаны узлом. Наличие органической жидкости, вытекшей из трупа, в начальной стадии разложения.

Заключение отдела судебной медицины: убийство, совершенное на сексуальной почве маньяком на стадии непреодолимого влечения. Психопатом.

Возможно, речь идет о первой жертве серийного убийцы. Монторси попытался дышать ровно. Образы насилия обрушились на него, как шквал.

На часах было двадцать минут двенадцатого, начинался дождь.

 

Инспектор Гвидо Лопес

МИЛАН

23 МАРТА 2001

9:30

В управлении сидел марокканец, обнаруживший труп на улице Падуи, похожий на рваную тряпку, и клевал носом от скуки и усталости. Он был одет в пуховую куртку на несколько размеров больше, чем следовало, глаза полуприкрыты, тело словно расколото на две части благодаря жесткой скамейке из скользкого блестящего дерева, руки скрещены на груди, желтые слишком длинные шнурки ботинок оканчивались где-то под подошвами. Лопес взглянул на сонного марокканца. Пожалуй, он выслушает его позже. Других дел хватает.

Все управление бурлило и кипело. Через две недели все должно быть приведено в повышенную готовность из-за Черноббио. Каждый год в Черноббио собирались промышленники, политики, профсоюзные деятели, и не только итальянцы. Крупные шишки. Европейцы, азиаты. Американцы, разумеется. Для Милана, для полиции, карабинеров и спецслужб Черноббио был событием. Повышенная готовность двадцать четыре часа в сутки, три дня кряду. Весь высший свет съезжался на Виллу д'Эсте. В этом году приезжают также Киссинджер, один нобелевский лауреат по экономике, индийские и швейцарские ученые, банкиры, люди из мира компьютерных технологий. Представители высшего света Рима. Управление расследований — отдел Лопеса — был выделен в помощь дирекции для обеспечения безопасности этого форума. Будет настоящий бардак, все будут путаться друг у друга под ногами: спецслужбы, свои и иностранные, армейские части, личная охрана промышленных магнатов. Глава отдела расследований Джакомо Сантовито готовился к сдаче дел в связи с повышением. Куда он перейдет? В DIA? В спецслужбы? Об этом он помалкивал. Всю свою карьеру он посвятил тому, чтобы добиться этого перевода. Без всяких угрызений совести он использовал отдел, чтобы привлечь к себе внимание. Не пропустил ни одной встречи в Черноббио. А теперь, за несколько месяцев до повышения, совершенно очевидно, что решительный исход дела будет зависеть оттого, как он организует своих людей на предстоящем форуме. Черноббио много лет служил местом встречи верховных властей — явных и тайных. Сантовито был мастером в такого рода вещах. Он всегда держал отдел где-то на грани между политическими делами и криминальной рутиной, дабы располагать как можно большим количеством информации.

— Знать — значит страдать, Гвидо, — эх-эх, вот мы и страдаем. — Он сидел там, нервный, сухопарый, весь в сером, в стиле правительственных чиновников семидесятых годов, в руке сигарета, между средним и указательным пальцами и плотно зажата в кулаке, от нее поднимается голубоватый дымок и идет прямо в лицо, застревая в серебристо-серых усах. Он ловко вел себя, а теперь пожинал плоды. Было ясно, что скачок наверх ему обеспечен. Оставалось выяснить, какой скачок. Он поработает в Черноббио и в этом году тоже, особенно в этом году, этот год для него важен: там будут все большие шишки. Лопес этого не понимал, встреча казалась ему сборищем полумертвых — одни бывшие президенты, бывшие руководители, бывшие во всех отношениях.

— Именно бывшие двигают мир вперед. Что, ты этого не понимаешь, Гвидо? — ответил ему Сантовито несколько дней назад, выдыхая серо-голубоватый дымок.

Сантовито будет давать инструкции: брифинг накануне Большого События. Они должны руководить операцией на Вилле д'Эсте. Есть ли риск? Все ли (все ли) пройдет, как в предыдущие годы? Кто знает, чьи интересы будет представлять этот сукин сын Сантовито…

В общем, предстояло собрание по поводу встречи в Черноббио: Лопес должен был присутствовать на нем, и только потом он сможет допросить марокканца. Он взглянул на беднягу, подыхающего от усталости, скрючившегося на скамье, брошенного в одиночестве в ожидании допроса. К черту собрание. К черту Черноббио со всеми большими шишками. Лопес на мгновение снова увидел окоченелый, обмякший труп с улицы Падуи.

Марокканец зевнул. И стал смотреть на Лопеса, ни о чем не думая, пока тот не остановился прямо перед ним и не дотронулся кончиком ноги до его башмака, и тогда марокканец, не задавая вопросов, поднялся и последовал за ним, и кабинет проглотил его — как раз вовремя, потому что неисправная пружина сработала, и дверь мгновенно захлопнулась.

Марокканец ничего не знал и тем более не был замешан в деле. Его звали Ахмед Джабари, он получил вид на жительство в 91-м году. На следующий год к нему приехали жена и трое детей. Он работал, жена работала, дети ходили в школу. Он вышел на улицу в половине шестого утра по банальнейшей причине: не мог заснуть, и у него кончились сигареты. Он пошел пешком под дождем на площадь Лорето, чтобы купить пачку сигарет в автомате. Жил он на улице Падуи, 103. Куртка принадлежала жене, видимо, немного села. Ботинки — старшего сына. На труп он наткнулся, не успев пройти по улице и пяти минут. Сказал, что было холодно. Однако дождя не было. Под глазами — припухшие коричневатые мешки, целая куча ячменей, между морщинами на лице — мелкие гладкие бородавки. Он увидел покойника. Он испугался и не трогал его. Оттуда он позвонил в полицию — в десяти метрах от трупа была телефонная кабина, аппарат, принимающий карточки.

Потом открылась дверь. Марокканец хотел спать. Пришел Калимани. Были новости. Что Калимани делает в управлении? А покойник? Дело в том, что он пришел лично переговорить с Лопесом, — так сказал Калимани. Марокканец собрался уходить и осоловело поглядел на Лопеса. Когда тот кивнул, марокканец проскользнул мимо Калимани и вышел. Он ничего не знал.

— Надо идти, Гвидо, — сказал Калимани. — Нас звал Сантовито…

— Чего? У нас труп в морге. Это важнее. Зачем нас вызывает Сантовито?

— На брифинг. Сантовито говорит, плевать ему на какого-то убитого придурка… А брифинг — по поводу Черноббио.

— Черноббио… — Лопес хмыкнул. — Иди на брифинг. Я не пойду. Пошли они в задницу, Сантовито и его Черноббио. Есть труп. Это важнее. Наша работа состоит в этом. А не в чем-то другом. Есть труп, и я еду туда. В задницу Черноббио. Я еду в морг. Я позабочусь об этом придурке…

Калимани ухмыльнулся, покачал головой, поправил на себе пальто, пока Лопес поднимался с места.

— Гвидо…

— А…

— Это не какой-то придурок. Я считаю, что это вовсе не какой-то придурок…

— То есть?

— Оно слишком сложное, это дело. Это не какой-то придурок. Поезжай туда, сам увидишь, когда там побываешь… Это сложное дело…

Лопес не желал его слушать. Не хотел сидеть там и слушать его. Не хотел сидеть там, не хотел нигде сидеть, даже спать не хотел и уж тем более — смотреть на мертвеца. Небо было цвета тонкой кожи, много дней пролежавшей в закрытом помещении. Калимани казался призраком.

— Я съезжу составлю обо всем этом мнение, Джорджо. Иди на брифинг…

— А если Сантовито спросит о тебе?

— Скажи, занят делом одного придурка.

* * *

В одном Калимани оказался прав: вовсе это был не какой-то придурок. Морг стоял за университетом, Лопес доехал туда на полицейской машине: ребятам было по пути. Его высадили на площади Рикини. Дождь еще шел, и все же небо было освещено странными проблесками. Лопес представил себе человека с морщинистым лбом, от лица которого исходит свет. Однако шел дождь. Он двинулся вперед вдоль университета, пересек полоску сада, ведущую к больничному корпусу. Это был участок земли, на котором росли деревья с толстыми, широкими листьями. Они пропускали меньше дождя, но было неприятно: крупные капли проникали сквозь куртку до самой рубашки. Морг находился справа.

У входа были свалены в большом количестве пустые носилки: войти было непросто. В окне справочной никого не оказалось. Лопес знал дорогу: морг отдела судебной медицины в студенческом городке часто был переполнен, и тогда трупы отправляли в морг больницы. Лопес распахнул дверь из пластика, ту, через которую поступали трупы. Пластик стал почти скользким от человеческих прикосновений и выцвел в нижней части, выкрашенной в грязно-желтый цвет; верхняя часть, некогда прозрачная, теперь была молочно-белой. Здесь было другое освещение: электрическое, фальшивое; группы родственников стояли, тесным кольцом сгрудившись вокруг пустого пространства: темные пальто, белые лица, отсутствующие взгляды. Врачи и медперсонал, одетый в неприятные ядовито-зеленые рубахи, проходили, постукивая каблуками, сквозь это нереальное пространство, пропахшее формалином и лекарствами. Лопес прошел мимо столпившихся родственников. Никто не обращал на него внимания. По старой привычке он приготовился к осмотру трупа не только снаружи, но и изнутри.

— Работая с мертвецами, сам становишься мертвецом, — много лет назад сказал Лопесу старый врач из морга; теперь его тут уже не было: то ли действительно умер, то ли ушел на пенсию.

Лопес наткнулся на помощника патологоанатома. Тот провел его в камеру, где хранился труп с улицы Падуи. Его уже обработали и зашили. В коридоре свет был матовым, а воздух стал сладковатым и тяжелым.

— Заключение будет готово к вечеру. Оно вам срочно нужно?

— Нет. Можно к вечеру. — Они передвигались в голубоватом пространстве, пропитанном этиловым спиртом. Врач распахнул тяжелую металлическую дверь.

Внутри было холодно, руки мерзли. Дыхание превращалось в тяжелый маслянистый пар. Бледный ровный неоновый свет делал очертания предметов четкими и ясными. Труп с улицы Падуи, белый, окоченевший, лежал на молочно-белом столе из затертого алюминия, как показалось Лопесу.

— Он умер от первого выстрела. — Врач протянул Лопесу пару перчаток, другую надел сам. — Два выстрела, первый оказался смертельным. Второй — бесполезный, его сделали секунд через двадцать после первого. С близкого расстояния в отличие от первого: возможно, это был контрольный выстрел.

— Значит, в первый раз стреляли не в упор?

— Нет. Но попали с точностью до миллиметра, целились в левый висок. Он упал ничком и разбил лицо о тротуар. Сломал резцы, они остались у него во рту. Очень меткое попадание. Тот, кто стрелял, умеет стрелять.

— А второй выстрел?

— Как я уже говорил, вероятно, это был контрольный, его произвели спустя несколько секунд. К нему подошли близко, на этот раз стреляли в упор, в затылок. Осколки костей остались в черепе, пуля вышла через левый глаз.

Труп, казалось, смотрел в пустоту оставшимся глазом, голубоватым, водянистым: синюшное лицо, приоткрытый рот (руки врача раздвигали челюсти во время вскрытия), виден был ряд сломанных зубов и черноватый ручеек крови, свернувшейся внутри под нижней губой, коричневой, набухшей. Ноздри расширены. Большая черная дыра на месте левого глаза, из ушных раковин торчат редкие волоски. Отвердевшие шейные сухожилия. Сверху, на трупе, — сероватая простыня и широкая серая тяжелая клеенка. Голова по сравнению с жестким, прямым телом казалась кривой, непропорционально широкой, словно ненужный придаток. Лопес вдыхал ртом влажный, очень холодный воздух. Где-то что-то капало.

— Но интересны не выстрелы, — сказал врач. Пальцами в тонких перчатках он приподнял серую клеенку, плотную, грубую, огромный пустой кокон, которым было накрыто тело.

Рука врача сжала два темно-фиолетовых пальца, подушечками кверху. Два надувшихся темно-фиолетовых пузыря. Лопес вопросительно взглянул на врача.

— Отпечатки пальцев стерты. Щелочью. Она уничтожает линии, но оставляет целой нижнюю часть дермы. Восстановить отпечатки невозможно.

— Так поступают обычно нелегальные иммигранты.

Врач с приподнял одну бровь:

— Да, но он не был нелегальным иммигрантом.

Лопес сделал шаг назад, снова оглядел застывшее, перекошенное лицо убитого. Патологоанатом был прав. Это не иммигрант. В крайнем случае славянин. А может — откуда-нибудь с севера. Кожа, уже потрескавшаяся во многих местах и вздувшаяся волдырями на шее и на запястьях, была светлой, почти серой. Волосы, тонкие, светлые, редкие, спутались, завязались колтунами на затылке. В общем, Лопесу показалось, что он узнал знакомые черты: возможно, это актер, во всяком случае, значительно сходство с кем-то, кого он уже видел.

— И есть еще кое-что.

Врач отпустил руку убитого, и она повисла в воздухе, как безвольная, резиновая, кривая, запястье вывернуто на девяносто градусов — неестественное положение. Которое произвело впечатление на Лопеса: он долго смотрел, как запястье очень медленно перекручивается обратно и встает на место, как сложенная клеенка, расправляющаяся до исходного положения. А врач уже приподнимал тяжелое серое полотно…

Теперь мужчина лежал перед ними голый: вздутый, неприятный живот, контуров внутренних органов не видно. Редкие белесые волоски слегка вздыблены. Он был очень-очень белый, и на фоне этой белизны выделялись длинные темные полосы, синяки и кровоподтеки, и все тело неожиданно стало напоминать единую бесформенную массу, как у глубоководных рыб, которых Лопес видел в каком-то документальном фильме.

— Это — синяки?

— Синяки. Удары ремня. Ссадины. Самые заметные — на спине. — Врач медленным, ловким движением толкнул тело, оно тяжело перевернулось. Спина была лиловая и влажная. Четыре глубокие раны параллельно рассекали область между лопатками, которые оказались особенно синюшными, как при засосе.

— Глубокие царапины. По своей болезненности такая царапина сопоставима с удалением зуба. Над ним издевались. И не только снаружи.

— Как это?

— Мы заметили только под конец вскрытия. Встает проблема очистки внутренних органов… Когда мы обследовали ректальный канал… В анальном отверстии — признаки микроссадин и следы кровоизлияний поглубже, очень глубоко… Предметом, вероятно, небольшого диаметра, но очень длинным.

Лопес сжал челюсти и при этом посмотрел на стиснутые челюсти трупа, прижатые к металлической поверхности стола, на его расплющенный нос с запекшейся кровью внутри, на пулевое отверстие в затылке.

— Вы обнаружили сперму?

— Нет. Но есть следы смазки… Среди прочих компонентов — вазелин…

— Может, это — дело рук гомосексуалистов?

— Сомневаюсь.

— Почему?

— Обычно гомосексуалисты не пользуются такой смазкой. Они применяют обезболивающие средства, да и то только в случае проникновения рукой, или кулаком, или крупными предметами. Fist fucking. При сильном расширении. Повторяю вам: здесь речь идет о предмете скорее длинном, чем толстом.

— За сколько времени до убийства?

— Вы имеете в виду проникновение?

Лопес кивнул.

— За три, может, четыре дня. Обнаруженные нами следы имеют давний характер. Ссадины уже заживали. Свернувшаяся кровь была не очень свежей. Да, за три-четыре дня.

* * *

Они пожали друг другу руки, еще скользкие от перчаточного талька. Лопес сказал, что в тот же вечер пришлет полицейского за заключением.

Механизмы смерти. Тайны ухода из мира. Финальная гримаса отвращения. Швы после вскрытия. Но Лопес не думал об этом, он ни о чем не думал, когда выходил из морга, расталкивая апатичных родственников покойных.

Думал только о синяках на бездыханном теперь уже теле: нелепость. Он думал о новой тайне, снова выходя под проливной дождь, под низко нависшее миланское небо.

 

Американец

МИЛАН

25 МАРТА 2001

10:00

Утром Американец наблюдал за вывозом трупа с улицы Падуи. Сначала издалека, тщательно выискивая среди прохожих и полицейских фигуру Старика, которую ни с какой другой невозможно было спутать. Но его не было. Он просканировал взглядом окна домов, окружавших место происшествия: люди, высовывавшиеся из них, не имели ничего общего со Стариком. Остаток ночи Американец провел, бродя под дождем в окрестностях. Никаких гостиниц: там его сразу обнаружат. Встреча с Ишмаэлем предстояла вечером: раньше просить о помощи было невозможно. Слишком рискованно. Лучше уж поезд: провести ночь в поезде, следующем из Милана в Брешию, а потом обратно в Милан. Однако он решил остаться. Вернулся на улицу Падуи, к подъезду, из которого заставил выйти двойника, чтобы попытаться перехватить Старика: там, где «тебя» убили, — наилучшее место найти их. Но там никого не было. В общественной уборной он переоделся. Он уничтожил куртку, теперь на нем был поношенный пуховик и красная шерстяная шапка, как у грузчика. Будь приметным — и будешь надежно спрятан. Ишмаэль, самый скрытный, находится у всех перед глазами, и никто его не видит.

Наконец прибыла полиция. Он увидел обоих инспекторов. Понял, кто из двоих будет заниматься убийством. Надо проследить за ходом следствия и по возможности направить его по ложному следу: они могут помешать ему, стать препятствием в его работе на Ишмаэля. Когда Ишмаэль кого-нибудь вызывает, степень опасности всегда очень высока: для других или для самого Ишмаэля; его вызов свидетельствует о том, что Опасность вышла на свободу, разорвав свою цепь. Он видел труп — второго себя! — бездыханного, окоченевшего, с обмякшими конечностями, очень бледного, — его грузили в машину «скорой помощи», а промокший полицейский, не тот, который будет заниматься этим делом, садился в машину рядом с носилками. Он сказал, что они едут в больничный морг: тот, что в отделе судебной медицины, переполнен. Другой инспектор, занимавшийся, по-видимому, этим расследованием, остался с полицейскими, чтобы осмотреть землю на месте преступления: он не знал, что Старик все вычистил и что они не найдут ни малейшей улики. Небо было серым, где-то за пределами Милана гремел гром, холодно, и погода, видимо, портится. Все портится — Ишмаэль положит этому конец.

Полицейский скорей всего появится в морге. Может, там покажется и Старик. Надо бы это проверить до встречи с Ишмаэлем.

Перед моргом. Из телефонной кабины, расположенной за оградой больницы, на противоположной стороне улицы, можно было наблюдать за входом в морг. Группы родственников. Похоронные машины. Какой-то человек в зеленом халате наступил в длинную лужу перед ступеньками у входа в больницу и вытирал каблуки о цемент.

Американец то входил в кабину, то выходил из нее, когда стекла запотевали. Это место было в стороне от потока пациентов больницы, которые шли правее, в отделение «Скорой помощи» или в старые, облупленные, будто на века построенные корпуса. Струи дождя лились с черной листвы на фасад университета. Между моргом и больницей — нескончаемая череда автомобилей: свистели шины, гудели клаксоны, машины трогались.

Час, другой — никаких полицейских, никакого Старика. Тем лучше.

Он разгадал шифр Ишмаэля, сообщенный ему пакистанцем. Если пакистанец открыл Старику или другим врагам Ишмаэля его адрес, то они, вероятно, знают и о шифре. Если Старик намеревался прикончить пакистанца после того, как выбьет у него адрес на улице Падуи, то времени для сообщения шифра оставалось слишком мало. Если же он выудил шифр, то Ишмаэль в серьезной опасности. Американец глядел на темную листву, отяжелевшую от воды, потом перевел взгляд на вход в больницу. Машина «скорой помощи» с выключенной мигалкой. Пустые носилки. Ишмаэль помог ему, а он после этого подверг Ишмаэля опасности. Надо помочь Ишмаэлю любой ценой. Он должен помочь Ишмаэлю любой ценой.

Вдруг он увидел инспектора, ответственного за расследование на улице Падуи: тот медленно шел со стороны площади за университетом, вытирая ботинки о цемент, чтобы счистить с них грязь. Американец пригляделся к этому человеку. Невыразительный взгляд. Вошел в здание морга.

Он вышел оттуда меньше чем через час. В руках — никакого документа. Может, в кармане. Но в морге выдают толстые конверты с заключением о вскрытии. В последний раз, в Италии, семь лет назад, ему пришлось лично отправиться в тюремный морг в Сан-Витторе, чтобы подделать заключение о смерти одного политика, арестованного за коррупцию или что-то в этом роде, — его прикончили в душе, а надо было выдать за самоубийцу, покончившего с собой с помощью полиэтиленового пакета, натянутого на голову. Так решил Ишмаэль. Ишмаэль и тогда был велик. В газетах только об этом и писали. Внутриполитическое положение резко обострилось. Находясь в тени, Ишмаэль расставил все свои пешки в нужное время и нужным образом.

Американец взглянул на часы. Ему больше нечего было делать. Он остался еще на час после того, как ушел инспектор. Нужно будет поставить на прослушивание телефон полицейского. Только таким образом он сможет понять, знает ли полиция об Ишмаэле или продолжает плыть в темноте. Сегодня же вечером он поговорит об этом с тем, кого Ишмаэль дал ему в связные. Прошлой ночью, в уборной, он разгадал шифр. Шифр был трудным, потому что трудно приблизиться к Ишмаэлю. За час он во всем разобрался. Адрес: проспект Буэнос-Айрес, 45. Спросить Инженера. Время встречи — 16:30. Темнело. Весна наоборот. Внезапно появился Старик.

Он медленно шел между лужами, мокрый, ослепительно белый плащ выделялся на фоне окрашенной тенью листвы гладкой стены университета. Вид у него был усталый, размокшая шляпа нависла надо лбом, руки засунуты в карманы. Казалось, он с трудом передвигается. Оглядывался по сторонам. Американец стоял в кабине, на другой стороне улицы, за ржавой больничной решеткой, — заметить его было невозможно. Старик повернулся к нему спиной (сутулой и грузной) и вошел в морг. Американец замер в неподвижности, затаил дыхание, чтобы не запотели пластиковые стекла кабины. Он ждал, не ощущая, как бежит время. Потом снова увидел неясный силуэт Старика, остановившегося на пороге морга, чтобы просмотреть содержимое картонной папки. В течение нескольких секунд Американец задавал себе неизбежные вопросы: Что у него в руках — заключение о вскрытии? Он его выкрал? Они установили личность двойника, которого ему прислал Ишмаэль? Старик — полицейский? Работает вместе с инспектором, который ведет дело? Почему он действовал отдельно от полиции и пытался убить его, Американца? Полиции известно об Ишмаэле? Убрать Старика, или пускай думают, что они убрали меня? На несколько секунд он замер, не дыша. Затем вышел из кабины, неторопливо обогнул решетку, лавируя среди еле движущегося, нервного потока машин, а Старик тем временем направился к площади позади университета, удаляясь от Американца.

Площадь Рикини. Улица Пантано, среди высоких роскошных домов, у подножия башни Веласка. Позади остался собор. Старик нырнул в подземный переход у башни и вышел к бензоколонке. Может быть, идет пешком в управление? Небольшая улочка, ведущая к проспекту Порта Романа. Американец следовал за Стариком, переходя с одного тротуара на другой: у него еще было время до встречи со связным Ишмаэля. Тротуары блестели, лил частый дождь. Старик иногда скользил и чуть не падал — сквозь промежутки между машинами Американец мог разглядеть его ботинки, замшевые, с гладкой подошвой. Старик его не заметил. Потом он вошел в метро.

Американец стал осторожно спускаться по ужасно скользким мраморным ступенькам новой станции метро. Семь лет назад ее только-только достроили. Он ускорил шаг, стараясь не поскользнуться и не упасть, чтобы не упустить Старика.

Но он его упустил. И больше уже не мог найти: торопливо, но аккуратно спустившись по лестнице, он посмотрел направо, налево и снова пустился бежать — до билетной кассы, но Старика уже не было. Американец огляделся вокруг, стараясь не привлекать к себе внимания. Потом сбоку от станционного киоска с опущенными ставнями он увидел изумрудно-зеленую корзину для мусора. Из нее торчал скомканный мокрый плащ. Американец быстрыми шагами подошел к корзине и извлек плащ из груды мусора: да, это был тот, что принадлежат Старику. Неужели Старик заметил, что за ним следят? Карманы были пусты. Он растерянно огляделся. От поездов валили толпы народу. Два волосатых контролера с синеватой кожей смеялись и болтали между собой на балюстраде. Худощавый парнишка продавал билеты. По ту сторону от турникетов начинался темный туннель, откликавшийся эхом на гулкий скрип автоматических дверей. Американец выругался про себя. Проглотил слюну, запихнул сверток обратно в корзину, обогнул киоск и снова вышел в темноту, под дождь.

Он не мог разглядеть в густой толпе, выходящей из поездов, в глубине перехода, ведущего к платформам, силуэт стоявшего спиной к свету Старика, который за ним наблюдал.

 

Инспектор Давид Монторси

МИЛАН

27 ОКТЯБРЯ 1962

11:10

Давид Монторси хлопнул дверью кабинета, злой и страшно уставший. В этом расследовании по делу ребенка ему никого не дали в помощники: все были заняты. Вероятно, что-то случилось наверху, потому что на пятом этаже Фатебенефрателли стали чаще появляться агенты спецслужб. Ему, конечно, ничего не говорили. Он считался салагой. Ему еще не было и тридцати. Достаточно уже того, что он служит в отделе расследований. Он просил помощника для проведения оперативной работы, но даже и представить себе не мог, что они рассмотрят такую возможность — выделить ему кого-нибудь. Агенты спецслужб входили и выходили из кабинета шефа. В коридоре слонялись кучки людей, которых никто никогда не видел. Все они молчали и уклонялись от разговоров… Монторси, пошатываясь, вернулся в кабинет, он казался пьяным. В глубине сознания пульсировал застывший образ маленькой белой руки ребенка.

Он не знал, с чего начать. У него голова шла кругом от этого навязчивого образа мертвой детской ручки.

«Кто мог совершить подобное?» — спрашивал он себя и ощущал собственные слова как черный, блестящий, непроницаемый базальтовый шар.

Утомленный бессилием, он сел, закинул руки за голову, положил ноги на стол и посмотрел в окно. Лил тяжелый отвесный дождь. При взгляде из комнаты, сквозь пелену теплого воздуха, поднимающегося от батареи, толща дождя тоже казалась горячей, однако на улице стоял ледяной холод. Итак, было три отправные точки: труп ребенка со следами дикого насилия, приведшего к его смерти; место обнаружения — на стадионе Джуриати, под мемориальной плитой в честь партизан; тот факт, что ему никого не выделили для этого расследования, ни одного сотрудника в помощь. В голове у него царил то порядок, то хаос, разум дробил мысли на части, пытаясь проанализировать последовательный ряд образов, — так же действовал патологоанатом при вскрытии грудной клетки ребенка на столе отдела судебной медицины. Он попробовал успокоиться. У него не вышло.

Итак, первый пункт — труп ребенка. Прежде всего нужно учесть тот факт, что этому ребенку, вероятно, не было и десяти месяцев. Затем — насилие. Слепое, извращенное, неизвестным способом (взгляд в рапорт — и снова его бросило в пот и в дрожь). Без порыва. Метод, который невозможно сложить в четкую схему. Поэтому тут два варианта. Либо речь идет о потребности (болезнь, вырвавшееся наружу извращение сумасшедшего, простая одержимость убийцы). Либо о способе, поддающемся расшифровке, хотя к нему и сложно подобрать ключ. Обе эти возможности наводили на мысль о главном факторе, о том, что было необычного в случившемся. Здесь была сексуальная составляющая, безумие в точном направлении: болезнь и метод. Во всяком случае, надо исходить из того, что имелось в наличии. Заключение судебных врачей гласило: убийство на сексуальной почве. Две гипотезы: родители, которые отделались от ребенка, или же один или несколько маньяков-педофилов изнасиловали его. Надо было действовать в двух направлениях, сообразуясь с тем, что есть, этим плотным маленьким ничто, заключенным в поступке того, кто зверски убил ребенка. Проверить все записи о рождении детей в Италии, на промежутке от года до десяти месяцев до того дня. Сколько окажется имен? Он не имел ни малейшего представления. Он также не имел представления о том, чему может послужить подобная систематизация. Существует ли такой архив? С описанием физических особенностей детей? Может, следует еще раз сделать вскрытие и внимательно все изучить? Отыскать какую-нибудь естественную отличительную черту, которая поможет установить личность ребенка? А если он родился не в Италии? Плечи инспектора поникли, руки бессильно опустились: горячее дуновение поражения. Он напряг мозги. Оставалось пойти по второму пути, более конкретному: искать сведения у тех, кто занимался маньяками, насиловавшими детей.

Второй пункт — надгробие партизан. Зачем понадобилось прятать его именно там, этот маленький трупик? Монторси осматривал сдвинутую в сторону мраморную плиту, землю, извлеченную из-под нее. Тот, кто выкопал ямку под доской, работал ночью. Подойдя к стене, он перелез через нее и выбрался на поле. Наверное, было очень поздно: незачем было рисковать, опасаясь, что охранники не спят и, возможно, бродят в темноте по полю (убийственная гипотеза: Монторси представил себе тела охранников, два призрака в ночи). Кроме того, незачем было рисковать, что какой-нибудь прохожий увидит, как кто-то перелезает через стену стадиона Джуриати. Следовательно, между часом ночи и пятью утра? Да, где-то в этом промежутке времени. И потом: почему именно под мемориальной доской? Достаточно было закопать труп под одним из дубов, окружавших стену со стороны стадиона: когда еще охранник обнаружит погребенный там сверток? Значит, возможно, намерением того, кто закопал труп под плитой, было придать какой-то смысл этому действию? Тогда он принял решение: искать надо среди ассоциаций бывших партизан. Если там есть какой-то смысл, то в конце концов он связан с этой доской. Но, возможно, и нет.

И, наконец, третий пункт. Который ничего общего не имел с ребенком. Ему не верили и никого не дали в помощники. Монторси чувствовал, как в душе у него разрастаются обида и огорчение. Ему не было и тридцати лет, возможно, его считают блатным. То, что к нему никого не приставили, означало, что нужно поговорить с людьми, которые занимаются преступлениями в отношении детей, найти все ассоциации бывших партизан и задать их членам ряд вопросов, возможно, потребовать дополнительного вскрытия. Может, на это уйдет несколько дней. Вот если бы ему дали кого-нибудь… Он снова почувствовал обиду и боль, как огромное облако черного дыма. Боль…

Он решил начать с сексуальных маньяков. Он запросит мнение координатора полиции нравов из управления. Того, что работает на втором этаже, некого Болдрини. Маньяки-педофилы… Он вдруг заметил, что представляет, как люди с белыми лицами и бесцветными глазами расчленяют ребенка. Потом подумал о Мауре, носившей в чреве его дитя.

Он позвонил Болдрини. Спустился на второй этаж, в следующий круг Ада.

 

Инспектор Гвидо Лопес

МИЛАН

23 МАРТА 2001

11:20

Лопес вышел из морга; все еще шел дождь. Он подавил вздох — скорее вздох скуки, чем уныния, — глядя на серую, с пятнами ржавчины больницу напротив маленького здания мертвецкой, на другой стороне дороги. Это город, который пачкается, когда его моет дождь. Слева, через большие ворота, частично загороженные шлагбаумом в красно-белую полоску, оживленно входили пожилые люди, направлявшиеся к старым корпусам больницы. Вода вызывала досаду, она струями лилась на ступеньки, стучала по порогу. Лопес погрузился в плотный холодный воздух, под листву, с которой тяжело капало. Отправился обратно по той же дороге, по какой пришел.

Труп мужчины с улицы Падуи. Он не произвел на него впечатления. Впечатление производили синяки и больше, чем все остальные, синяк, происхождения которого он не мог понять: синяк в анальном отверстии. Значит, это могло быть убийство на гомосексуальной почве, несмотря на то, что говорил врач. Он уже занимался подобными делами, когда нельзя было восстановить замысел и только почва была понятна. Как всегда, преступления, вызванные страстью или истерией, с трудом поддавались расшифровке, когда были случайными. Работы было мало: выслушивать бесконечные теории родственников, друзей, любовников. Ждать месяцы, возможно, годы. Однажды он занимался одной лесбиянкой, и, чтобы закрыть дело, потребовалось полтора года. Ее нашли голой, задушенной, на нетронутой постели. Это была учительница-католичка, бледная, высокая, с проседью и со строгим лицом женщины, которая позволяла себе в жизни немного или ничего и которая немного или ничего не позволяла другим. Чистенький домик человека, одержимого тенями, взывающими изнутри. Лопес хорошо запомнил образки, развешенные на стенах; до блеска начищенные металлические рамы, чистейшие стекла, в которые были вставлены грубо намалеванные картинки на религиозные сюжеты. Фотографии учеников, анонимные классы, одна над другой, на стенах белых, словно известь. Рядом с постелью — открытый и перевернутый переплетом кверху, чтобы быстрее найти нужную страницу, потрепанный молитвенник… В разгаре девяностых годов — молитвенник… Выслушали мать и отца, посеревших, разрушенных временем людей, бедных, но чисто одетых, безутешных скорее от этой серости, чем из-за смерти дочери. Подруги, коллеги… В жизни учительницы не было мужчин, и Лопес силился понять, была ли эта женщина лишь фригидной старой девой или очень скрытной лесбиянкой. Фиксированное расписание, всегда одно и то же… Встреч, телефонных звонков — совсем мало, сведены к минимуму… Выслушивая и стараясь сопоставить этих скудные данные, он нервничал, потому что ни тени несправедливости, которую следовало исправить, не было в этой смерти, которая была похожа и полностью вписывалась в ледяную жизнь засушенной, бесплотной женщины. Он уже забыл о ней, когда спустя год после обнаружения ее трупа ему пришлось заняться заявлением о пропаже: девушка из захолустья, внезапно исчезнувшая, лесбиянка, которую через несколько дней нашли, разбухшую и уже разложившуюся, в отводном канале под Миланом. Труп лопнул под одеждой из-за внутреннего гниения, платье раздулось — его разрезали, кожа стала разлезаться на части… В кармане сохранилось все: кошелек, ключи от дома. Не хватало только одной туфли. За несколько часов Лопес установил круг знакомств девушки, выявил женщину, с которой та жила постоянно, задержал эту лесбиянку, жившую в однокомнатной квартире в самом центре Милана, но она не сдавалась, не сознавалась в преступлении. Во время второго обыска Лопес обнаружил на дне комода связку католических образков, и тогда ему вдруг все стало ясно: три лесбиянки, — учительница, девушка из канала и эта, подследственная, неизвестно почему совершенное убийство, второе убийство — возможно, для прикрытия первого. И лесбиянка раскололась. Лопесу пришлось избить ее, он помнил, как эта женщина с кровью на губах и раздутым закрытым глазом медленно бормотала что-то о ревности и прочей чуши. А позже, вернувшись домой через несколько часов после допроса, он обнаружил под ногтями спекшуюся кровь лесбиянки, которую трудно было отмыть…

Он подумал: если преступление на улице Падуи совершено на почве гомосексуализма, то лучше послушать Сантовито, его измышления насчет Черноббио. Слишком сложно вести следствие по делу гомосексуалиста. Слишком много понадобится времени. Он подумал: гомосексуальное преступление таит в себе больше трудностей, чем случайные преступления. Он подумал: здесь много темного. Он подумал о темном синяке и о свернувшейся крови у трупа внутри. Нет, не пойду в управление, подумал он. Прежде надо обделать два других дельца. Надо взять денег. А потом надо потратить их.

Телефонная будка на площади Рикини, у входа в университет. Та, что посередине: в двух других, по бокам, не было трубок. Пластиковые стекла потрескались. Лопес вдохнул ледяной влажный воздух, закашлялся, набирая номер. Он говорил недолго, почти шепотом. На другом конце провода ему сказали «да».

На противоположной стороне темной площади белели такси. Ветер завывал в электрических проводах, выворачивал струи дождя, прижимал их к земле. Лопес двинулся вперед, белая дверца распахнулась, и, влезая в темное нутро такси, он подумал об остром предмете, который с силой вставляли в анальное отверстие человеку из морга.

Дело вот в чем. За вещи надо платить, за проституток надо платить, даже за простую одежду надо платить. Следовательно, нужны деньги. Работа — это сосущая чернота, культя безрукого, расстояние, отделяющее от земли ногу хромого. Лопес с головой уходил в работу и (еще более утомительное предприятие) осознавал это. Изматывали не только расследования. Не только управление. Не только зеленоватые стены, пыль, воспоминания о деятельном времени, которое теперь казалось сном (мощь и нежная сила момента, в который что-то начинается). Не только изнурительные дежурства, которые он выдерживал с легкой тяжестью падающего тела. Не только пустые часы, которые он проводил, передвигаясь средь бела дня сквозь плотный миланский воздух, выслушивая пассивно, будто под наркозом, указания Сантовито, размечая мелом тротуары между маслянистым пятном крови и обгоревшим разорвавшимся патроном. Коллеги приходят, уходят, забываются. День разделен на две половины, как и сознание: одна — белая, другая — потаенная, а потому темная. В светлую часть дня работа разъедала Лопеса на глазах у всех: задания, компромиссы в управлении, поспешное следствие, отстоявшее от морали на расстояние какой-нибудь бесконечной вселенной, жгучее осознание человеческой пошлости, в которую погружаешься во время расследований. Лопеса годами поражала пошлость того, что происходило у него на глазах через час или два после случившегося. Дома, разглядываемые с помощью примитивных приборов, рядом с распростертым на земле телом с раскроенным черепом. Тела двух детей, найденные на свалке бывшей промышленной зоны. Человеческая и животная вонь после пожара в лагере для перемещенных лиц в Порта Гарибальди, сами же и подожгли: переносные плитки, рваная масляная бумага, пустая пачка из-под сигарет, кусок жести. Пошлость — форма человеческого существования. Его жизнь — пошлость. Он вспомнил смутные времена колебаний и молчания, полные компромиссов, после семидесятых годов, когда Лопес совершил скачок, поступил на работу в полицию, написав диссертацию по криминалистике, а его товарищи («товарищи по Движению») были ошарашены: один из них стал полицейским, тот, который все знал, теперь занялся работой по чистке общества, — товарищи, арестованные в центре Милана; бывшие террористы, схваченные дома (безнадежные, печальные взгляды жен); товарищи, задержанные на Центральном вокзале. Он разрушил мечты, методично, безжалостно. Он поступил в полицию, когда оппозиция уже исчерпала себя. Времена меняются. В управлении ему поручили самую бесславную полицейскую операцию: одного за другим он выкурил из нор своих старых товарищей, спустя десять лет после тех событий он вырвал их из круга молчания, в котором они нашли себе прибежище, он вынес им приговор. И теперь, когда и эта (последняя) работа по нормализации жизни была завершена, что же осталось Лопесу от грязной борьбы с прошлым?

Оставалась темная часть дня. Оставались грязные дела.

И такси везло его не просто по городу: оно везло его в темную половину дня.

Вот как обстоят дела. Поскольку за вещи надо платить, за проституток надо платить и за все надо платить, у Лопеса были связи, которые обеспечивали ему хлеб насущный — за пределами кабинета на Фатебенефрателли. Темные делишки, грязная работа, разгребать дерьмо — без шума. Отыскивать проституток и возвращать их сутенерам. Находить исчезнувших трансвеститов. Перевозить наркотики из одного конца города в другой, без риска. Наркота, которую надо переправить в провинцию: мирно и спокойно. Тогда вызывали Лопеса, а тот всегда оказывался под рукой. Это никогда не были прямые преступления. Это было участие, помощь, чье-то молчание, отвод глаз — за деньги. Однажды паренек из бараков на улице Мозе Бьянки нашел в выемке стены, в темном углу двора, мешочек, в котором был шарик из фольги: внутри оказалось на пару миллионов таблеток (экстази и не только, также психотропные средства). Парнишка обнаружил мешочек вскоре после того, как его туда положили, и незадолго до того, как за ним пришли. Он исчез. Лопесу не нужно было выяснять, что тут действовал подросток: они и сами это поняли. Они просто вызвали Лопеса, рассказали ему о мальчишке и попросили вернуть пакетик. Паренек их не интересовал. Лопесу понадобилась пара часов. У парнишки была невеста, у невесты — брат, который жил в Баджо и которого уже пару дней не было видно. Лопес вошел в квартиру брата невесты, сухим ударом вышибив тонкую деревянную дверь, и обнаружил в первой комнате двух до смерти перепуганных ребят, на столе перед ними лежал развернутый сверток из фольги, доверху наполненный белыми и розовыми таблетками, на столе еще таблетки, а также записи и телефонные номера, чтобы пристроить товар: два идиота хотели сделать на этом деньги. Два миллиона, не меньше. Лопес снова завернул все в фольгу, отсыпал себе в карман с десяток пилюль, положил все в мешочек, а ребятишки тем временем стонали, им было плохо, на щеке одного из них еще видны были полосы от токсичного порошка. Затем Лопес сломал парню ногу: правую, сухим ударом, потому что кость — это тоже деревяшка, тонкая и непрочная, как дверь. Он вышел, а парни завыли (второй, тот, которому он не ломал ногу, тоже выл). Выехав из Баджо, он остановил машину, подумал немного, снова раскрыл сверток и вытащил еще с полсотни таблеток. Вернул мешочек хозяевам. Ему дали полмиллиона: за двух парней, за три часа работы.

Дерьмовая работа. Вся работа дерьмовая. Поэтому Лопесу было так трудно: плавать в дерьме труднее, чем плавать в воде.

Теперь же предстояло вот какое дело. Соня Хокша была проститутка-албанка, она работала на Порта Виттория рядом с заброшенной станцией, где когда-то румыны из ничего соорудили лагерь, а потом его снесли, чтобы построить университетский городок. Там, поблизости, Соня Хокша работала всю неделю, кроме понедельника. Она жила в крошечной двухкомнатной квартирке над «Роллинг Стоуном». Именно туда она водила клиентов для полной обработки. Квартира принадлежала семидесятилетнему албанцу, главарю двух или трех албанских кланов в южном округе Милана. Соня также принадлежала старику: его собственность на пять лет. Потом она могла быть свободной. За семьдесят миллионов ее можно было выкупить, если кто-нибудь пожелает ее выкупить. Но никто не торопился выкладывать семьдесят миллионов. Один раз ее уже пытались у хозяина увести: Соня хотела покончить с улицей при помощи влюбившегося в нее клиента, ей удалось найти место в супермаркете «Ринашенте»: миллион восемьсот тысяч в месяц. Албанцы пришли за ней. Сказали, что, если она не вернется на улицу, они поедут в Валону и заберут ее младшую сестру. Соня вернулась, но у младшей сестры обнаружилась опухоль, и она умерла. Поскольку у Сони не было других родственников, то ее нечем было больше шантажировать, — и месяца не прошло, как она снова исчезла. Калабрийская мафия указала албанцу Лопеса. Хозяин хотел Соню обратно, говорил о ней как о вещи, — он производил впечатление, этот старый албанец, когда говорил о цене и смеялся, показывая желтовато-коричневые зубы. Если она еще в Италии, албанец хотел вернуть ее обратно: Лопесу — два миллиона. Через неделю (на прошлой неделе) Лопес отыскал Соню. Идиот, который забрал ее к себе домой, работал в спортзале: седовласый тренер с искусственным загаром, одежда от Боджи (это свидетельствовало о том, что он старался хорошо одеваться, но много не тратил). Лопес видел его в «Матриколе», ирландском пабе на кольцевой дороге. Подсказка пришла к нему со стороны друга тренера: типичное совпадение, при том что Лопес к тому моменту уже всерьез не верил в то, что бывают совпадения. В баре на Порта Романа вдруг появляется некто, рассказывающий о своем друге. Говорит, что тот влюбился в проститутку:

— Вы должны ее увидеть — какие огромные у нее глаза, вот такие шары голубого цвета…

Проститутка — албанка, говорит он. У того парня водятся деньги: он совладелец трех гимнастических залов. Он вытащил ее с улицы, держит у себя дома. Он должен был жениться, этот тип, но, поскольку влюбился в проститутку, теперь уже не женится. Он держит ее дома, чтобы сутенеры не узнали, где она. Друзья смеялись, Лопес слушал. Они задержались в баре до девяти, на час позже закрытия, смеялись и пили «негрони». Потом вышли на улицу. Лопес ждал в машине. Мужчина, который рассказывал, сел в черную блестящую «BMW». Она тронулась: Лопес следовал за «BMW». Мужчина скоро припарковался на улице, которая выходила на проспект Порта Романа. Лопес вышел, бросив машину на тротуаре, человек тем временем искал в кармане ключи, медленно, задумчиво бредя посреди дороги. Лопес схватил его за воротник, сбил с ног и оттащил за ряд машин, стоявших на тротуаре. Тот страшно испугался и побледнел. В руках у Лопеса был пистолет, он приставил его ко лбу тому типу, стал требовать адрес. Тот не понимал, видно было, что он не верит в происходящее; Лопес продолжал требовать адрес. Когда тот тип понял, о каком адресе идет речь, он, запинаясь, назвал его. Лопес спрятал пистолет в карман, незнакомец продолжал бормотать. Лопес сказал ему, что, если только тот попробует позвонить типу, что путается с албанской проституткой, он вернется. Тот все еще валялся на земле, вытаращив глаза, плакал и еле слышным голосом говорил «Нет». Лопес на машине доехал до площади Пьола, где находилась теперь Соня. На домофоне он нажал кнопку с именем «Руделла»: ему ответил мужской голос, Лопес отошел от домофона. Подождал немного: из подъезда вышла пожилая пара. Потом вышел мужчина — Лопес попросил у него сигарету, тот ответил, что не курит, и Лопес узнал голос, что ответил ему в домофон: это был Руделла. Пошел за ним следом: тот направлялся к «Матриколе» за пивом. Лопес обогнал его и вернулся к подъезду на площади Пьола. Он подождал еще немного под дверью дома Руделлы, пробрался внутрь вслед за синьорой лет под пятьдесят, поднялся по лестнице, изучил таблички с именами жильцов. На четвертом этаже, на табличке, оформленной под латунь, он прочел: «Руделла А.». Прислушался: тишина. Он спустился вниз, снова сел в машину, припаркованную позади дома: в это время убирали улицы. Было десять часов. Ему не хотелось есть замороженные полуфабрикаты. Лопес пошел в «Макдоналдс». Картофель фри был противным, и тогда он отправился в «Магадзини Дженерали», чтобы поесть грибков. Потом нашли труп на улице Падуи.

Из кабины за университетом Лопес позвонил албанцу. Сказал ему, что нашел Соню, что привезет ее через час. Спросил, готовы ли деньги. Албанец ответил «да».

Все еще шел дождь. Лил не переставая уже несколько дней. Он попросил таксиста подождать его. Ему понадобится несколько минут.

Охраны в вестибюле не было. Он вошел в лифт, поднялся на четвертый этаж.

Голос Руделлы спросил из-за двери, кто там. Он сразу же открыл, когда Лопес сказал, что пришел из полиции, чтобы вручить повестку в суд. Первый шаг сделал Лопес: распахнул дверь, толкнул хозяина в грудь и закрыл за собой дверь. Руделла оказался медлительным. Реакция последовала через несколько секунд. К тому времени Лопес уже приставил пистолет к его груди.

— Где она?

— Где кто? — Руделла трясся от ярости. Лопес размахнулся и ударил его в лицо пистолетом. Руделла осел как пустой мешок, изо рта у него потекла кровь, но он не закричал. Дверь в глубине холла открылась. Показалась Соня Хокша. Лопес не стал угрожать ей пистолетом. Она все поняла. Лопес подождал. Женщина вернулась в комнату, но дверь не закрыла. Руделла лежал на полу, кровь шла не очень сильно. Теперь лицо его было белым, он свернулся калачиком, как эмбрион, прикрыл руками разбитый рот и плакал. С подбородка свисал темно-красный кусок кожи.

Женщина вышла из комнаты, одетая и с сумкой на плече.

Они ничего не сказали друг другу. Лопес открыл перед ней дверь, пропустил ее вперед — она, выходя, обернулась к Руделле, прошептала ему:

— Мне очень жаль.

Тот плакал — от боли, а не из-за женщины. Они сели в такси.

Ничего не сказали друг другу до самого «Роллинг Стоуна».

Старый албанец ждал их и курил, на пластиковой поверхности стола в кухне, рядом с комнатой, куда Соня водила клиентов трахаться, стоял стакан вина. Весь дом пропитался дымом. Увидев Соню, старик поднял узловатую руку, ладонью вперед, для ритуальной пощечины, но в этот момент Лопес сказал:

— Деньги.

Албанец опустил руку, кивнул с досадой — медленно и с досадой — и потащился на кухню. Там, в пластиковом пакете, лежали деньги. Старик смотрел, как Лопес пересчитывает банкноты: двадцать штук по сто тысяч. Соня села на кровать в первой комнате. Она была подавлена. Она держала бессильно клонившуюся голову руками, бледными, в мелких морщинках, которые Лопес рассмотрел во время поездки в такси. Она казалась туго набитым мешком с бельем, сидя там, на кровати, ослабевшая, с задом, расплющенным жестким матрасом.

— Спасибо! — процедила она сквозь зубы ему вслед, а Лопес, выходя, смотрел на нее, вдыхая железистый дым, застоявшийся в комнате, старик же стоял на пороге между кухней и комнатой, руки в боки.

Лопес медленно спускался по каменной сырой лестнице, провонявшей кошачьей мочой, когда до него донеслись крики старика и плачущие вопли проститутки.

 

Инспектор Давид Монторси

МИЛАН

24 ОКТЯБРЯ 1962

11:10

Во всем управлении шло брожение, и не только на пятом этаже, где помещался отдел расследований. Спускаясь по лестнице на второй этаж, к Болдрини, в полицию нравов, чтобы попробовать установить контакт с кем-нибудь из осведомителей, вращающихся в кругу маньяков (если есть такие осведомители и если есть такой круг — маньяков-педофилов), Давид Монторси обогнал группу молчаливых людей, одетых в темное. Кто такие эти люди, которые молча бродят по управлению? Темная одежда, что-то трупное есть в напряженной, сдержанной походке, старые, если так можно сказать, погруженные в себя, почти неестественные в своей бледности. Он глядел на них, спускаясь по лестнице: они с трудом поднимались по ступенькам, при развороте на 180 градусов держась рукой за перила, опираясь на них всем своим телом, ослабевшим под грузом прожитых лет, облаченные в странные темные сюртуки, пыхтя, надувая щеки. Важные люди: Монторси чувствовал сдержанное высокомерие с их стороны, когда разглядывал их… А на втором этаже было и того хуже, потому что из каждого кабинета выходили люди, имевшие отношение к управлению, но не служившие в управлении: кто-то бежал с конвертом в руках, в какой-то момент перед носом Давида Монторси закрыли дверь, потому что, проходя, он заглянул в комнату, где двое разговаривали по телефону (один разговаривал, другой слушал): одеты в черное. Он без стука вошел в дверь налево — в последнюю до того, как коридор, умирая, превращался в зеленовато-серую стену, такую же, как и тремя этажами выше.

— Что за бардак тут у вас? — спросил Монторси, входя.

— Что-то носится в воздухе. Они попросили нас о некоторых услугах, и сейчас им их оказывают. — Болдрини, парень из полиции нравов, был довольно рыхлый, с воспаленными водянистыми глазами и жирными грязными слипшимися волосами, рубашка его пропахла застарелым потом, как и все остальное в комнате.

Монторси провел рукой по волосам, закрыл дверь.

— Ну, о'кей, я понял, но кто они такие? Люди из спецслужб?

— Хм… похоже. Думаешь, нам, в полиции нравов, об этом рассказывают? Мы здесь — последняя спица в колеснице…

— Ошибаешься, Болдрини, это я — последняя спица в колеснице…

Дождь снаружи делал еще более горьким кисловатый запах в комнате. Болдрини смотрел на Монторси, Монторси смотрел на дождь, повернувшись спиной к своему коллеге: комки мокрого снега, возможно, лупили сейчас по всему Милану, и кто знает, до каких пределов.

Болдрини хохотнул:

— Молодой Монторси жалуется. Добро пожаловать в наш клуб… Чего изволите, Давид Монторси?

— Да, извини, Болд… Нет, ничего, дело в том, что я должен отдать тебе заключение, но прежде чем оставить вам, ребятам из полиции нравов, поле боя в этом расследовании, мне нужно еще проверить две вещи. Дело в том, что найден труп ребенка…

— Да, сегодня, на Джуриати…

— Ты все знаешь.

— Не так уж много. Преступление на сексуальной почве?

— Э-э… По-моему, да… По мнению судебных медиков, тоже.

— Ну, тогда оставляй это дело нам. Охота тебе возиться с преступлением на сексуальной почве? При том, сколько работы приходится делать миланскому отделу расследований…

— Да, я знаю… Это дерьмовое дело, видишь ли… На самом деле мне его дали…

— Ну вот. А ты передай нам.

— Но тут не все так просто, Болд… Дело в том…

— При том, сколько работы там у вас, на пятом…

— Помолчи, послушай…

— Говорю тебе: вы слишком много работаете, там, на пятом этаже… А тут еще новые директивы… Новая стратегия… Вы занимаетесь также и политическими преступлениями. Отдел расследований теперь, кажется, превратился в политотдел, как при фашизме.

— Просто политотделу годами нечем было заняться. А теперь они начинают шевелиться.

— Как бы не так. Стратегия принимается наверху. А мы только позволяем им нас иметь, действуя по их стратегии. Нет бы спросили нашего мнения на решающем этапе…

— Ну, ты даешь, Болд! Ты воображаешь, что за действиями сил правопорядка есть какая-то стратегия? — Монторси улыбнулся.

— Нет, нет. Они все могут. Либо машину заставят работать так, как она должна работать, по нашим представлениям, либо прощай…

— Ты веришь в эффективность? Мы же итальянцы, не так ли?

— Послушай, Монторси. Да, мы итальянцы. Но вот мне по поводу преступлений на сексуальной почве — мне полиция половины европейских стран звонит. И ни у кого нет такого архива, как тот, что я здесь организовал, даже в Париже.

— Мне сказали, ты просил денег на вычислительную машину с перфокартами.

— Точно… Но так тебе их и дадут, денег… Идиоты… Как они себе думают, что будет через десять лет? Как мы будем работать без вычислительных машин?

Болдрини всерьез разъярился.

— Говорю тебе, Монторси: в конечном счете у нас будет то же, что и в Америке… Если только мы все, вместе с Америкой, не окончим свои дни под взрывами атомных бомб. Из-за каких-то оборванцев с Кубы. Вот уж бардак так бардак. — Он ткнул пальцем в первую страницу «Коррьере делла Сера»: две огромные фотографии друг напротив друга — Кеннеди против Хрущева. — Но если войны не будет, я скажу тебе, что произойдет. Мы станем такими же, как Америка. Можно ли подумать, что в Европе через десять лет не будет общего архива, как тот, что есть у американцев… Общего для разных государств. Как для Техаса и Джорджии… Через десять лет Европа станет Соединенными Штатами Европы. Разве не так?

— Мы копы, Болд, а не спецслужбы.

— Ты это говоришь! Но прости, а ты как считаешь, как мы будем работать лет через десять? Говорю тебе: через десять лет полиция станет такой же спецслужбой… Поверь мне.

— Послушай, Болдрини, как раз насчет твоего архива…

— Выкладывай.

— По поводу этой истории с ребенком.

— Хочешь сам все проверить?

— Да, если не возражаешь. Дело в том, что этот случай не кажется мне только преступлением на сексуальной почве…

— Но почему?

— На мой взгляд, в нем много странного. Прежде всего труп положили там, где его было легко найти. Похоже, это сделали как бы специально. Его не закопали. Только сделали вид. Они хотели, чтоб мы его нашли, труп этого ребенка.

Болдрини кивал:

— Смотри, как еще может быть, Монторси. А если в спешке, учитывая, что он не хотел, чтоб его увидели…

— Да, но тогда не надо было прятать его там, на Джуриати, под мемориальной плитой в память партизан. Понимаешь?

Болдрини перестал кивать. Взгляд сделался серьезным. Водянистые глаза помутнели.

— Под плитой?

— Да. Его положили под памятником партизанам. На Джуриати…

— Под памятником партизанам… Тогда, может, ты и прав, это дело отдела расследований. Тут замешана политика. А если тут есть что-то от политики, то при чем ребенок? Есть явные следы преступления на сексуальной почве?

— Скорей насилия при убийстве…

Теперь Болдрини смотрел на него пристально, с недоумением, превратившись в немой вопрос. Так и продолжал стоять, уставившись на Монторси: взгляд без содержания, пустой взгляд. Потом он тряхнул головой.

— Слушай, делай как знаешь. Архив в твоем распоряжении.

Монторси кивнул:

— Спасибо, Болд. И еще одно…

— Выкладывай.

— Мне нужна еще кое-какая информация. Я хотел узнать, как все это работает на практике. Если у тебя есть осведомители в этом кругу…

— Каком кругу?

— В кругу педофилов. Если он, конечно, существует.

Болдрини опустил голову и шумно выдохнул: легкое не в порядке.

— Послушай, Монторси, ты касаешься дел, о которых у нас, в управлении, еще не знают… Ты задаешь мне вопросы, ты меня озадачил. У меня нет денег: мне их не дают. Некоторые гипотезы трудно проверить.

— Гипотезы о чем?

— О существовании этого круга. Педофильского.

— Ты работаешь над этим?

— Да, когда находят убитого ребенка, мы обычно принимаем участие в расследовании. Но только после обнаружения трупа…

— А ты считаешь, что существует некий круг? То есть нам не мешало бы составить совместный план расследования.

— Предварительного расследования. До совершения преступления. Однако попробуй сказать им об этом. Попробуй попросить у них денег на расследования, связанные с педофильским кругом. Мне никогда не давали…

— А чем ты это объясняешь?

— А как ты думаешь, чем я это могу объяснить? Либо что нет денег, либо…

— Либо?

— Хватит, Монторси. Иди поройся в архиве. — Казалось, Болдрини посылал его куда подальше.

— Либо какие-то связи наверху?

— Ну, видишь ли… Если мне не дают денег на такого рода расследования, то возможны два варианта: либо нет денег, либо они не хотят, чтоб я проводил расследование в такого рода делах.

— Но ты ведь ведешь это расследование, правда же?

— Черт, Монторси…

— Это-то мне и нужно. Мне нужен кто-нибудь. Кто знает что-нибудь об этом круге.

Болдрини, бледный, в полной тишине:

— Продолжай.

— Если здесь нет политики, в этой истории с ребенком, то либо оно связано с этими кругами, либо они тут ни при чем… Это случайное насилие, которое, следовательно, не имеет никакого отношения к отделу расследований… Возможно, его положили под памятник, чтобы направить нас по ложному следу, не так ли?

Болдрини вздохнул, обхватив обеими ладонями подбородок, локти на письменном столе (рубашка была вытерта на локтях).

— Приходи вечером, Монторси. Посмотрим, есть ли у меня что-нибудь для тебя.

— Вечером.

— Посмотрим, что можно сделать.

Монторси уже выходил из пропахшей потом комнаты, как бы предвкушая возможность ощутить запах черной свежести тех людей в коридоре, как его вдруг окрикнул Болдрини:

— Прошу тебя, Монторси…

— Не болтать, Болд, не болтать.

— Вот именно.

И он уже слышал, как шуршат черные костюмы людей в глубине коридора — там, где свет, там, где выход.

11:40. Пересекая дворик управления, чтобы выйти на улицу Фатебенефрателли, Давид Монторси смотрел, как расчищается небо. Солнце на мгновение окутало светом стены дома. Воздух был прозрачный, цвета снова обретали яркость. На блестящей мостовой отчетливо слышны были быстрые шаги. Мужчины и женщины шли мимо. Он провел рукой по волосам — они казались ему как бы пропитанными паром, — перед тем как надеть шляпу. Обернулся, поглядел на свое окно, последнее слева, на пятом этаже.

И тут увидел, как в нем зажегся неоновый свет.

Кто-то вошел в его кабинет.

Он поправил шляпу, сделал вид, что ничего не заметил. Выдохнул воздух, чтобы посмотреть, как он превращается в пар, быстро покосился направо и налево, чтобы убедиться, что за ним никто не следит, а затем направился к выходу.

Наружу, за ворота, на улицу Фатебенефрателли. Ни одной машины. Он сделал вид, что направляется в кафе напротив входа в управление, охраняемого двумя новобранцами. Потом миновал вход в бар, свернул налево, к площади Кавура, и тут внезапно остановился. Он надвинул шляпу на лоб и еще раз посмотрел, не следит ли за ним кто-нибудь, не проверяет ли, куда он идет. Увидел, как впопыхах выходит из управления очередной посыльный в синей форме (они толпами являлись сюда с площади Кордузио, с Центрального почтамта). Потом три сутулых мужчины, он смотрел на них сквозь промытый дождем слепящий солнечный свет: они шли к подъезду управления. Ему знакомы были одинаковые пальто тех двоих, что шли по бокам, их фетровые шляпы: это были люди из отдела судебной медицины, те, с которыми он встречался на Джуриати. Он попытался ухватить взглядом очертания мужчины в центре, более пожилого, чем те двое, в темной шинели, абсолютно мокрого, слегка прихрамывающего. Это был доктор Арле, заведующий отделом судебной медицины. Пару раз они работали вместе, и один из тех двоих, с Джуриати, сказал, что является его заместителем.

Направо, скорее, на улицу Джардини. Солнце, тень деревьев, свет, отражающийся от мокрого асфальта. Улица Боргонуово. Задорные лучи солнца пробивались сквозь шапки деревьев, росших вдоль улицы. Изумрудный блеск: зеленый киоск справа. От городских фонтанчиков, тоже зеленых, — новый поток света. Он вошел в бар на углу. Плотные кольца дыма, выдыхаемого из усталых легких, волны дыхания с густым запахом алкоголя. Он заказал кофе, над кофеваркой вился утомленный, бесформенный пар. Около туалета висел телефон, работавший от жетонов. Он снял тяжелую черную трубку, оперся рукой на корпус телефона. Задумался. Вспомнил о темных костюмах стариков, поднимавшихся по лестнице на пятый этаж управления. Подумал об Арле и его помощниках. Подумал о Болдрини. Подумал о педофильских кругах.

Подумал: это рискованно. Стоит попробовать.

Потом он набрал номер.

Гудок.

Два гудка.

Шипение в трубке. Третий гудок.

— Болдрини. Полиция нравов. — На линии перебои, помехи, звуки странной частоты.

Монторси постарался изменить голос:

— Это отдел судебной медицины. Сообщение для доктора Арле.

В ответ — смутная волна неуверенности, из комнаты, пропитанной потом, на втором этаже.

— Минутку, — ответил Болдрини. — Даю его вам.

Давид Монторси повесил тяжелую трубку. Сделал шаг назад, обернулся. Кофе был готов, очень горячий. Какой-то приземистый человек с паутинкой лопнувших капилляров на шелушащейся коже смеялся, широко открывая рот, так что густые серые усы расходились в стороны, доставая до щек. Все смеялся, смеялся шумно.

Итак, Арле сейчас у Болдрини, вместе с теми двумя из отдела судебной медицины, которые занимаются маленьким трупом с Джуриати и проводили его вскрытие. Он попытался рассуждать: чего они хотят от Болдрини? Откуда Болдрини было известно об обнаружении маленького трупа? Он стоял озадаченный, не находя ответов, чувствуя, как кофейный пар горячими каплями осаживается на его щеках.

Кто входил к нему в кабинет, в то время как он выходил из управления?

Ничего не ясно. Никто не в безопасности.

 

Инспектор Гвидо Лопес

МИЛАН

23 МАРТА 2001

12:30

История с проституткой прошла хорошо: два миллиона. Вернуться в отдел расследований, на Фатебенефрателли, Лопес решил на трамвае. Мокрые тела со следами дождя на одежде, с запахом плесени, иммигранты, воняющие дичиной, переполненный вагон, вагоновожатый ехал толчками, неожиданно ускорял ход, — инспектор вышел через пару остановок. Он посчитал, что лучше продолжить путь пешком, через центр города, заливаемого водой.

Добрался насквозь промокшим. Час дня. А он еще даже не обедал. В неподходящий момент открыл он тяжелую дверь своего кабинета. Сантовито выглянул в коридор, увидел его, жестом пригласил его к себе и вернулся в свою комнату. Голова капитана Сантовито была занята мыслями о Черноббио, о безопасности сильных мира сего, о его месте под солнцем. Лопес почувствовал отвращение. Да пошел он в задницу!

Сантовито, как обычно, курил.

— Где, черт возьми, ты был, Гвидо?

— В морге. По поводу трупа с улицы Падуи.

— А потом? — спросил Сантовито в ярости.

— Задал там несколько вопросов.

— Брехня собачья. Ты обделывал свои делишки. — Он закурил новую сигарету от окурка предыдущей, прищурившись, когда вспыхнул огонек пламени. — Ты занимаешься только свои делишками, Гвидо.

— Ты тоже, с позволения сказать.

— Иди в задницу, Гвидо. Ты понял или нет: у нас есть важное мероприятие — Черноббио?

— Для меня важнее этот тип с улицы Падуи.

— А для меня — нет.

— Мне это не было ясно.

Сантовито глубоко вздохнул, стряхнул дрожащей рукой пепел, шмыгнул носом:

— Послушай, Гвидо. Плевал я на твои похождения. Делай что хочешь. Однако с условием, что сначала ты будешь делать то, чего я хочу. Договорились?

Молчание Лопеса означало невысказанное «Пошел в задницу!». Потом он спросил:

— И что бы ты хотел, чтоб я сделал, прежде чем заняться этими якобы «моими делами»?

— Прекрати сейчас же, Гвидо, ведь тебе уже недолго осталось терпеть меня. А посему продолжай заниматься этим бесполезным делом с улицей Падуи, если сначала поработаешь на меня в Черноббио. Иначе получишь сверхурочные, которые тебе и не снились. Это относится к твоим фиговым махинациям по розыску проституток и трансвеститов ради дополнительного заработка. Понял?

Он знал. Знал все о подработках Лопеса, Калимани и других. Невозможно понять, как ему это удавалось, но он знал все. Лопес притворно вздохнул. Напустил на себя подавленный вид, опустил глаза в пол. Кость, брошенная собаке, — пусть из пластмассы, но по форме кость.

Сантовито продолжил:

— Поэтому теперь слушай меня хорошенько. Я уже говорил об этом с Калимани. В этом году в Черноббио съедутся могущественные люди. Очень могущественные. Не те промышленники, что обычно. Приедет Горбачев. Приедет Буш. Буш-старший, разумеется. Больше того, приедет Киссинджер. Эта конференция много значит для меня. Больше, чем те, что были в прошлые годы. Понял? Лопес молча кивнул.

Сантовито почесал нос, раздавил сигарету в пепельнице, но та не гасла, продолжала жалостливо дымиться. Взгляд его на мгновение стал пустым. Пустым и задумчивым.

— Они боятся, — сказал он.

— Кто боится?

— Спецслужбы. Наши и американские.

— Просочилась какая-то информация?

— Да. Уже нужно было бы беспокоиться. В этом году все рискованно. После Сиэтла их встречи все рискованны. В Давосе. В Болонье. В Праге. В Генуе.

— Но что за информация просочилась? Не так-то просто встревожить американцев. Да и потом, здесь, в Италии…

Сантовито выдвинул ящик стола, вытащил картонную папку, швырнул ее перед Лопесом.

— Забери ее и почитай. Это доклад, переданный американскими службами итальянским. Они полагают, что будет нанесен удар. Они полагают, что здесь, в Черноббио, будет нанесен удар.

— Кем?

Сантовито испустил еще один вздох. Прерывистый, глухой вздох.

— Вначале это показалось нам невероятным. Дело даже не в нашей компетенции. Ведь мы ограничимся только обеспечением безопасности. Механическая работа. Но только прежде чем начнется встреча в Черноббио, мы должны это проверить… Все сложно… Сложно и невероятно. Выглядит невероятным…

Он заложил костлявые руки, желтые, цвета никотина, за седую голову. Он казался воплощением болезни, которая мыслит. Болезни, которая, кажется, готова разразиться, но так и не разражается.

— Это проделки анархистов, Джакомо?

— Возможно. Хотя нет. Нет, американцы не боятся анархистов. Они их просто сжирают…

Новая сигарета. Металлический запах дыма повис в воздухе.

— Это какая-то секта. — Сантовито качнул головой. Он почти улыбался. — Они ищут какую-то секту.

— Секту?!

— Хм…

Информация оказалась обстоятельной. Точной. Замысел был сложным. Но какой-то момент ускользал. Все время ускользал. Это было нечто совершенно новое. Над этим следовало поработать. Как американским спецслужбам удалось восстановить происходившее почти во всей полноте? Они разговаривали час, Лопес и Сантовито проговорили целый час, упершись локтями в широкий испачканный стол из искусственного красного дерева. Лопес зевал от голода. Сантовито говорил, говорил, комкая слоги, с покрасневшими от смол и никотина глазами. Через час в пепельнице образовалась горка дымящегося, не погасшего пепла. Воздух перестал быть воздухом. А они все говорили. Высказывали скоропалительные догадки. Догадки на пустом месте. Они отталкивались от слов американского доклада, который Сантовито вручил и пересказал Лопесу. Тот должен был его внимательно изучить.

Он взял доклад, вышел из кабинета, оставив позади серый, стеклянный голос Сантовито, говорившего по телефону.

Ему показалось, что не мешает пойти, свернуть себе папироску в туалете.

Сидя в кабинке, при неверном свете, на унитазе, слишком хлипком, чтобы долго выдерживать его вес, он смешал травку с табаком на картонной папке с докладом. Закурил свою самокрутку. Воспринял как благую весть первое дерущее ощущение в горле — новый, тихий, хорошо знакомый голос открылся в нем изнутри, потек по таинственным каналам, которые воспламеняют голову и выводят отравленный воздух между лбом и ноздрями, а за этим выведением следует общее расслабление.

Открыл доклад, с трудом разобрался, в каком порядке следуют страницы и документы. Самокрутка кончилась, на бумаге, на волокнах табака остались масляные пятна. Он сидел еще несколько минут в этом тусклом, плохо освещенном пространстве.

Когда он вышел, общий рисунок был воссоздан.

Он погружался в Опасность.

 

Маура Монторси

МИЛАН

27 ОКТЯБРЯ 1962 ГОДА

11:20

Перемена. Она вела урок, не думая о ребятах. Позвонила Давиду. Возмутилась его вечным нежеланием говорить о делах, которыми он занимается. Она устала от Давида. Устала от ребенка. Сказала ему неправду: будто днем идет к гинекологу. Осмотр был назначен на следующую неделю, Давид об этом не вспомнил. День она проведет с Лукой.

Она почувствовала в легких воздух. Мысль о Луке помогала ей дышать.

Давид — это усталость и бешенство. Сострадание к нему перерастало в бешенство. В бешенство и усталость.

Лука — это удовольствие и желание. Стоило только подумать о нем — и она забывала о самой себе. Забывала о Давиде. Забывала о ребенке.

Она вела урок, а сама разрывалась надвое. С одной стороны — ребенок. Посторонний предмет. Она не знала, на что решиться. Поговорить об этом с гинекологом? Ребенок — как комок в горле, как кулак беспокойства в животе. В другой половине головы — Лука. Без ребенка было бы проще. Плоть говорила, отнимала ее у себя самой — ее как магнитом тянуло к этому мужчине. Какое-то наваждение. Счастья и забвения — это все, о чем она просила. Все, о чем она, как выяснилось, просила.

Мысль о том, что придется возвращаться домой, дожидаться Давида, почувствовать его рядом с собой в постели, леденила ее. Она хотела дышать. Дышать и только.

Не сумела побороть искушение. Вышла из учительской. Ребятишки толпились в коридоре, Маура шла сквозь переплетения голосов, сквозь дурацкий смех, сквозь неравные кучки детей. Телефон, работающий от жетонов, в вестибюле. Номер Луки. Когда Лука ответил, она растаяла.

Все отлично. Она пообедает с Давидом. Ей не хотелось этого. Потом сразу к Луке. Лука часто работал дома. Финансы. Банковские операции сложного уровня — Маура довольно мало в этом понимала. Вернулась в учительскую, села, закинув ногу на ногу. Она предвкушала удовольствие. Коллеги проверяли домашние работы, вполголоса переговариваясь между собой. Вошла Фабри Комолли, ее сослуживица. Подруга, познакомившая ее с Лукой. Она улыбалась. Она прошла через комнату и направилась прямо к Мауре.

— Как дела?

— Хорошо, Фабри. А у тебя?

— Так себе. Дети меня утомляют. — Обе улыбнулись. — Слушай, я хотела спросить у тебя насчет сегодня. Мы устраиваем вечеринку после ужина, у меня. Соберется небольшая компания. Вы с Давидом будете?

Небольшая компания. Лука тоже?

— Кто там будет?

— Пара друзей. Кое-кто из сотрудников. Послушаем музыку, посидим вместе. Ничего особенного. Идет?

Может, Луки и не будет.

— Я должна спросить у Давида. Ты же знаешь, какой он. Никогда ничего не знаешь, до последнего.

— Ну и без Давида приходи…

Маура улыбнулась. Представила, как возвращается домой, как ждет мужа. Ее затрясло, как во время припадка. Он неминуем, она чувствовала. Побыть в гостях, вместе с другими людьми, ей бы было полезно.

— Да, ты права. Какое нам дело до Давида?

Обе засмеялись и тут же договорились.

Звонок. Она должна вернуться в класс.

С Давидом она увидится за обедом. Она ничего не скажет ему о вечеринке у Комолли. Она позвонит ему днем, под самый конец. Чтобы исключить возможность его согласия. Переговорит с Лукой. Скажет ему, чтобы он связался с Комолли. Итак, без Давида и с Лукой, вместе с другими.

Глоток кислорода. Эта идея придала ей энергии. Она снова могла думать, голова стала ясной. На следующей неделе она поговорит с гинекологом. Будут проблемы. Придется обратиться к подпольным врачам. Она не оставит этого ребенка.

Вся тяжесть вдруг улетучилась. Она почувствовала, как тревога растаяла где-то в глубине живота.

Она вошла в класс.

 

Инспектор Давид Монторси

МИЛАН

27 ОКТЯБРЯ 1962

11:50

Ничего не ясно. Никто не в безопасности. Арле у Болдрини, в полиции нравов… И кто-то входил к нему в кабинет… Монторси выглянул из бара на залитую светом улицу. С деревьев капала, ослепляя, скопившаяся на них вода. Он вышел из бара и вступил в полосу света.

На площади Реале, рядом с собором, Ассоциация партизан держала свой архив, где, возможно, он найдет какие-нибудь сведения о памятнике на Джуриати.

Туристы снова показывались в центре Милана. Сквозь просветы в облаках солнце разбрасывало свои лучи, разгоняя холод.

Почему Арле и два «гробовщика» из отдела судебной медицины сидят в кабинете Болдрини — там, где занимаются преступлениями на сексуальной почве?

Почему Арле не явился на Джуриати в то утро?

Почему один из двух «гробовщиков» из отдела судебной медицины представился как «заместитель доктора Арле»?

Почему, в конце концов, Болдрини настаивал на том, чтобы расследование по делу ребенка, найденного на Джуриати, передали ему, в полицию нравов?

Почему Болдрини поделился с ним предположением о существовании педофильских кругов и политических связях тех, кто в них состоит, если в конечном итоге старался забрать дело ребенка в полицию нравов и если знал, что при одной лишь тени подозрения политического свойства дело останется в отделе расследований?

Что делали в управлении все эти люди, которых никогда там раньше не было видно, утомленные, мрачные, как «гробовщики» из отдела судебной медицины?

Почему ему не дали помощника — ни единого помощника — для работы по делу ребенка с Джуриати?

Почему в его отсутствие зажигался неоновый свет у него в кабинете?

Почему он зажегся именно в тот момент, когда он шел через двор?

Мысли — пережеванные, клокочущие, снова пережевываемые.

Возле собора, на солнце, он начал потеть.

На площади Ла Скала — группы туристов. Закрытые зонтики. Одежда, лица, киоск с журналами, развешенными на стендах, сверкающими при солнечном свете. Сероватый рифленый фасад палаццо Марино, залитый ослепительным солнцем.

Давид Монторси быстро двинулся к палаццо Реале, сбоку от собора. Там покрывались плесенью папки и документы Исторического архива движения Сопротивления.

Идея? Никаких идей. Просто проверить имена и биографии партизан, истребленных на Джуриати. Попытаться на ощупь определить, не вылезет ли что-нибудь наружу касательно этой мемориальной доски: тень подозрения, проблеск логики, пусть больной, пусть косвенной, может быть, и вовсе воздушной. Глухая, острая боль — начало каждой тайны, когда не получается угадать ни одной сюжетной детали…

И снова — мысль о ребенке. Зачем отодвигать плиту? Зачем упаковывать ребенка в пакет и засовывать ее вниз, под плиту, предварительно перебравшись через ограду поля для игры в регби, на окраине города?

Разноцветные мраморные плиты Галереи, еще мокрые от дождя. Он чуть не поскользнулся.

За Галереей — залитый светом портал собора. В груди у него стало горячо, он словно бы увидел на фоне белого фасада очень белое лицо и светлые волосы Мауры. Подумал о ребенке, который у них будет.

На паперти собора — впечатляющая толпа народу. Сумасшедшие краски. Передвигающиеся тела. Голуби стаями взмывают в пронизанный светом воздух. Напротив собора — неоновые рекламные вывески, побледневшие от солнца.

Палаццо Реале. Давид Монторси прошел через входную аркаду. В воротах — тень. Снова свет: первый дворик. Королевский дворец постепенно разрушается. Вторые ворота. Прислонившись спиной к колонне, стоял худощавый охранник, утопающий в своей серой униформе, отделанной желтыми полосками, в фуражке с козырьком, косо сидевшей на затылке.

— Куда вы идете?

— В Исторический архив движения Сопротивления.

— Третий этаж. По главной лестнице. — И, пока Монторси поднимался по двум большим ступеням, отыскивая взглядом вход на лестницу, добавил: — Однако он закрыт.

Монторси обернулся, подошел к нему, предъявил полицейское удостоверение и, укладывая его обратно в карман пиджака, ответил на придурковатый, беззаботный взгляд охранника:

— Проводите меня. У вас ведь есть ключи?

Охранник с трудом поднимался по каменным ступеням: проклятая министерская беспечность. Они добрались до массивной закрытой двери. Охранник, повозившись с ключами, отпер дверь.

— До скольких вы работаете? — спросил Монторси.

— До шести. А вы так войдете, без ордера? Без разрешения?

— Позвоните в управление, если хотите. — И Монторси закрыл дверь у него перед носом.

Темнота, запах плесени — удушливый запах, исходящий от бумаг и мебели. Жалюзи опущены, снаружи проникает скудный свет, проходя сквозь пыль этой огромной комнаты. Ощупью Монторси пробрался к окну, нашел ремень, поднял с деревянным грохотом широченную панель жалюзи величиной почти с целую стену. Повсюду разлилось молочное свечение, от которого стены стали матовыми, столы и листы бумаги заблестели. Повсюду были бумаги. В стене, рядом с входной дверью, находилась еще одна. Она была закрыта. Два письменных стола, один перпендикулярно другому. Монторси попытался открыть ящики того, что стоял напротив окна. Заперты. Попробовал подергать ящики второго. Заперты. Шкаф из легкого дерева — заперт. Огляделся: бумаги, календарь на стене, открыта страница с февралем 1961 года, фотография испанского ополченца работы Капы, какая-то темная картинка на пустой стене у окна. Он подошел поближе. Это был выцветший портрет Грамши под пыльным стеклом. Поискал на столе пресс-папье или бумагорезательные машины. Ничего. Только бумаги. И шариковые ручки.

Он вернулся к двери. Возможно, за ней — туалет. Он попробовал заглянуть в замочную скважину, но внутри, должно быть, была комната без окон: ничего не видно. Монторси раздумывал, а не потеребить ли снова охранника. Потом сделал шаг назад, резко развернулся, ударил ногой. И замок слетел.

Сначала была темнота. Он даже ощупью не стал продвигаться, такая она была плотная, пропитанная пылью. Мертвый воздух. Он стоял на пороге. В бледных солнечных лучах, проникавших из первой комнаты, виден был пол: выщербленный инкрустированный паркет. Он сделал шаг, другой. Поставил на место покривившуюся дверь, ощутив рукой ее легкий вес. Тьма была абсолютная.

Поискал выключатель, шаря рукой по стене. Там не было стены. Скорее он почувствовал металл, что-то вроде сейфа, пластиковую ручку, щели, еще металл, еще один выступ. Потом вдруг зажегся свет.

Он возник неожиданно, но был слабым. Глаза постепенно привыкали. Сюда проникал отблеск какого-то бледного, неяркого освещения. Огни в воде, молчание сонных рыб. Монторси осмотрелся и вздрогнул.

Это была не комната. Он думал, здесь кабинет, возможно, туалет. Но нет. Он стоял в начале длиннющего коридора, очень узкого, конец которого терялся во тьме. Вдоль стен стояли шкафы. Металлические каталожные шкафы. Высотой в два метра — очень длинный ряд, который терялся во всепоглощающей тьме коридора. Ящики каталогов. Вдоль левой стены, той, что выходила на двор палаццо Реале, ряды ящиков периодически прерывались окнами, и молочно-белый свет проникал внутрь помещения через щелки из-за тяжелых, грубых, очень пыльных штор. Мертвый воздух. От неподвижного металла исходил затхлый дух старой бумаги, попортившейся от употребления. От деревянного пола, который скрипел в тишине, прогибаясь и распрямляясь, поднималась горячая сырость, пахнувшая воском и медом.

«Что это такое?» — спросил себя Монторси. Он медленно двигался вперед впотьмах сквозь пыль, дышать становилось все трудней и трудней по мере того, как он удалялся от входной двери. Первое окно слева: он отодвинул тяжелую штору из грубой ткани, и на подушечках пальцев осталась сероватая пленка, заметная при сером свете, хлынувшем со двора: небо снова затягивалось тучами. Он задернул штору. Шаг, два шага. Между первым и вторым окном, у левой стены, он остановился — там свет был более сильным, как будто в сумерках светила лампа. На каждом ящике каталога поблескивала желтая наклейка: буквы и цифры. Он попробовал открыть один: карточки. Карточки на потрепанной, искореженной бумаге. Имена и даты:

Негрини Амос, 21 июля 1923; Негроли Аттилио, 12 марта 1915; Негроли Фабио, 15 марта 1920; Негус, отряд во главе с: см. Е38-Г65-Г66.

Он задвинул ящик обратно. Скрип металла не вязался с медвяным запахом дерева. Итак, это архив. Исторический архив движения Сопротивления.

Он сделал еще шагов десять по направлению к углу, казавшемуся ему тупиком, из которого нет выхода. Но нет, отсюда можно было повернуть налево: каталоги вдоль стены продолжались; новый коридор, примерно той же длины, что и первый. Еще раз налево, до тех пор, пока не наткнулся на стену с закрытой пыльной дверью; к старому дереву было прислонено ведро со строительным мусором, огромная, грубая цепь была заперта висячим замком.

Давид Монторси провел правой рукой по волосам, уже намокшим от пота, приподнял шляпу левой рукой и фыркнул.

Он спрашивал себя, откуда начать свои изыскания, еще он спрашивал себя, имеют ли эти изыскания смысл, и задавался вопросом о том, почему ему не дали помощника, который бы ему посодействовал, потому что здесь надо было потратить целый день, прежде чем что-либо выудить. И потом, по правде говоря, удастся ли выудить какое-нибудь имя или обстоятельство, которое даст ему основание не передавать расследование о ребенке с Джуриати в полицию нравов?

Он фыркнул еще раз, по неприятному стеклянному ощущению в ноздрях сообразил, что надышался пылью, изрядно надышался. И приступил к работе.

Полчаса он потратил только на то, чтобы понять систему, по которой были расположены карточки в архиве, относящиеся к партизанам, к фактам и страницам из летописи Сопротивления. Из этой пучины выплывали на поверхность машинописные буквы, стертые чернила на желтой, огрубевшей от времени бумаге, газетные вырезки с лохматыми краями, и постепенно их поглощали отблески сумрачного света, проникавшего из-за штор, сквозь толщу пыли. Сухой, перегретый воздух раздражал горло и глаза. Деревянный пол со странными мокрыми пятнами по бокам, возле стен, потрескивал в тишине, поскрипывал, подозрительные струи теплого воздуха поднимались от мертвого дерева вверх, к почерневшему потолку, в трех метрах от неровной поверхности паркета. Стершиеся лица, причесанные волосы — мягкие, давно прошедшие летние дни, — широкие, просторные одежды, истончившаяся бумага фотографий. Партизаны: имена, буквы — мертвые и живые, они снова возрождались из недр картотеки.

Расположение картотеки было следующим: в первом коридоре — личные карточки партизан (но все ли тут партизаны? Ведь были тысячи и тысячи погибших и тысячи выживших); во втором коридоре, за углом, — историческая реконструкция событий, систематизированных при помощи цифровых индексов, которые Монторси еще не успел расшифровать, и, наконец, дальше, если еще раз повернуть налево, будет последний коридор, с более широкими ящиками, плотно набитыми газетными вырезками, разложенными по датам.

Лестница на колесах скрипела, царапая пол двумя ножками без колесиков. Монторси полез наверх — казалось, он поднимается на кладбищенский колумбарий, и на кладбище этом можно было задохнуться от запаха дерева, от таинственного стрекотания ненасытной древней моли, от плотной пыли, той, что легче праха костей. Раскрошившиеся кости, высохшие хрящи погибших газет — «Унита», «Пополо», «Коррьере», различных местных изданий — «Провинча», «Воче». И карточки, с подчеркиваниями, исписанные вручную неуверенным, неторопливым почерком, и другие, отпечатанные на машинке.

Из угла между первым и вторым коридором, в пальто, провонявшем горячей сыростью, Монторси в отчаянии глядел на сотни архивных ящиков, на стены, утонувшие в рядах шкафов, недоступных из-за обилия цифр. И этот медово-восковой запах пола…

Возможно, следует вернуться, когда здесь будут служащие.

Он дошел до тупиковой стены в конце третьего коридора, снял намокшее пальто, сложил его и бросил на ведро. Снова принялся искать.

Вскоре он наткнулся на карточку: «Джуриати, мученики», которая отсылала его к двум именам (см: Джардино, Роберто и см. Кампеджи, Луиджи) и к исторической справке «Мученики Джуриати». Он попробовал отыскать последнюю. Ее не было. Он попытался поискать по заголовку «Стадион Джуриати» — такая карточка существовала. Но его ждало разочарование: сведений в ней было крайне мало, только небольшой список данных, а дальше бумага была разорвана. Можно было разглядеть только две даты (24 января и 2 февраля 1945-го) и список имен. Больше ничего. Никакого намека на то, что там произошло. Он записал имена. Четырнадцать имен. Два совпадали с именами, к которым отсылала первая карточка: Роберто Джардино и Луиджи Кампеджи входили в эту печальную компанию. Их расстреляли? В разные дни? Это случилось до расправы на Джуриати? И что произошло на Джуриати? Он подумал о мемориальной доске. Когда ее установили?

Необходимо было просмотреть одну за другой личные карточки погибших партизан.

Фолли, Аттилио: его карточки в архиве первого коридора не оказалось.

Джардино, Роберто: то же самое.

Росси, Лучано: карточка отсутствует.

Ботта, Энцо: карточка отсутствует.

Рикотти, Роберто: то же самое.

Серрани, Джанкарло: карточка отсутствует.

Баццони, Серджо: карточка отсутствует.

Не существовало ни одной карточки партизан, убитых на Джуриати. Монторси глубоко дышал в этой неподвижной пыли. Тряс головой по поводу каждой отсутствующей карточки. Капекки, Артуро; Россато, Джузеппе. Может, он ошибся, разгадывая систему расположения личных карточек. Может, они находятся не здесь, не в первом коридоре? Вероятно ли это? Он поискал среди карточек, стоявшие до и после Кампеджи, Луиджи. Это были личные карточки, но других мучеников Сопротивления.

Кампи, Марио — Рим, 23 февраля 1920 — Милан, 20 января 1945. Боевая кличка: Кампо. Бригада: Леони (Базиликата). Расстрелян в местечке Лонато (Базиликата) вследствие раскрытия операции под названием «Сердце» (нападение на двух конвойных, сопровождавших обоз с оружием в Центральную Брешию). Доносчик опознан — Марелла, Роберто (см.).

Монторси попробовал отыскать карточку Марелла, Роберто, она была на месте. Ключ к системе расположения данных в архиве был тот самый, что вычислил Монторси, но личных карточек партизан, уничтоженных на Джуриати, не оказалось на месте, их невозможно было отыскать. Он попытал счастья с последними четырьмя недостающими именами.

Вольпонес, Оливьеро: карточка отсутствует.

Мантовани, Венерино: то же самое.

Рести, Витторио: карточка отсутствует.

Манделли, Франко: карточка отсутствует.

На руках у него были две даты. Он попробовал посмотреть в третьем коридоре, в том, где хранились газетные страницы со статьями о движении Сопротивления. Искать было просто — достаточно было найти нужный день.

Первая дата (14 января 1945-го) имела некоторое отношение к расправе над партизанами. Монторси поискал страницы, относящиеся к 15 января. Страниц, относящихся к 15 января 1945 года, не было. Тогда он попробовал найти что-нибудь по второй дате: 2 февраля 1945 года. Он не знал, точно ли в этот день свершилась казнь на Джуриати. Может, третьего февраля какая-нибудь газета опубликовала сообщение о четырнадцати партизанах на стадионе? Но: в архиве не было ни одной газеты за 3 февраля 1945 года.

Либо эти карточки были выкрадены, либо данные Исторического архива движения Сопротивления, выходит, неполные — отсутствовали материалы о казни на Джуриати. Он не понимал. Он не понимал… Если труп ребенка закопали под плитой, то это какой-то знак? Какой? Что это? Символ? Надругательство? Кто это сделал — фашисты? Почему, если это знак, невозможно прочесть его? Или же карточки не были изъяты, их просто не существовало? Но какой смысл тогда в оставшихся карточках, которые содержат ссылки на те, которые невозможно найти?

Давид Монторси еще раз вздохнул. У него болела спина: ее ломило, как будто он долго месил тесто, — пыль, серый солнечный луч, сверливший полутемный коридор, горло жгло от бумаг, хранивших память о том, на что теперь всем было наплевать… Один, ссутулившись, с опустившимися руками в бесконечном полумраке коридора, Давид Монторси ощущал, насколько сильно его изнеможение, вызванное угасанием внутреннего огня — ведь то, что он интуитивно угадывал — чувствовал! — растворилось в пустоте, оказалось неверным, ненастоящим…

Он подумал: «К черту. К черту ребенка…»

Ребенок. Он даже и предчувствовать раньше не мог, каковы эти трепетные порывы нежности: в первый раз он имел дело с убийством ребенка… Он видел мертвых, их липкие тела на металлических столах, следы от ударов — образы, сопровождаюшие всю историю человечества… Патологоанатом выносит свое заключение, когда никакой патологии уже нет… Расширенный глаз мертвого животного — у мертвецов… Монторси с тяжелой душой отправился за своим пальто. И образ перед глазами: синюшная ручка маленького трупика, торчащая из грязного пакета, на Джуриати.

«Вернусь на Фатебенефрателли, сдам дело в полицию нравов. Да пошли они все в задницу! И партизаны — тоже в задницу. И вообще зачем я сюда пришел?..»

Пальто на ведре. Вот таким же обмякшим был пакет с ребенком. Кусочки высохшей краски на ведре напоминали обрывки бумаги. Не хватало воздуха. Он поднял пальто, теперь уже высохшее. Запах застарелой пыли вызывал ассоциации с лунным пейзажем. Нагнувшись за пальто, Монторси заметил щель в двери, за ведром. Из нее пробивалась полоска слабого света. Он стал на колени, наклонился вплотную к щели (вновь ощутил запах пыли…). Движения воздуха не было. Дверь вела вовсе не на лестницу палаццо Реале, как он предположил сначала.

Архив продолжался и за дверью.

Монторси осмотрел замок, массивный и нехолодный: значит, между коридором и пространством за дверью не было перепадов температуры. Он ощупал пальцами деревянную поверхность: дверь была растресканной, массивной и тяжелой. Выглядела она как настоящая входная дверь… Он засунул пальцы в щель между створками: дверь не поддалась его усилиям. Он отступил на два шага. Остановился у первого окна справа. Ручка была липкой. От рывка зазвенели стекла, послышался треск. В коридор, словно в затхлую гробницу, ворвалась струя свежего воздуха. Во дворе — светло. Виден был вертикальный квадрат, белый, как свернувшееся молоко, наклонно нависавший над двором с булыжной мостовой. Монторси раскрыл рот и кашлянул, высунул наружу голову и стал соображать. Но соображать было нечего: пространство за закрытой дверью не имело окон, выходивших по крайней мере во двор. В закрытую комнату нельзя было проникнуть по карнизу.

Монторси закрыл окно, задвинул пыльные шторы. Подойдя к двери, он поднял ногу и с силой ударил… Раздался сухой треск… Створки поддались, огромный замок качнулся и со звоном упал на пол. Монторси остолбенел от того, что предстало перед его глазами. В стеклянной раке лежала высохшая коричневая мумия партизана, усеянная буграми и болячками. Монторси приблизился к раке, рот его непроизвольно запал, как у мумии. Голова партизана, испещренная высохшими прожилками, сохраняла еще остатки поседевших волос. Веки были сомкнуты, губы сжаты в странную гримасу, нос осел и был почти незаметен. На шее выделялся ярко-красный, аккуратно повязанный и словно только что выглаженный платок. Одет он был в полотняную рубашку, когда-то белую, а теперь пожелтевшую. Все это лишь подчеркивало бренность окаменевших останков, хранившихся внутри стеклянного гроба. Грудь партизана была раздута, как у больного эмфиземой, на руках, выглядывавших из обшлагов рубахи, не было пальцев, штанины синеватых брюк лежали плоско на тощих ногах, белые носки были слишком свободны для высохших щиколоток, ступни — слегка раздвинуты. Этот спекшийся человеческий остов, неразложившийся под стеклом, находился в метре от земли. С потолка на него падал почти нематериальный свет, с трудом проникавший в продолговатую раку.

Монторси чуть ли не на цыпочках подошел к раке. Нагнулся к стеклу. В глаза бросились сузившиеся, окаменевшие вены… Казалось, внутри стоит зловоние… Веки, блестевшие, как кожа на ботинках, не были съежены в отличие от губ, за которыми чувствовалось наличие одного зуба, почти разрушенного, но еще державшегося. Культи рук распростерлись на суровом полотне, на котором лежало тело… Первый взгляд на тело создавал впечатление, что оно окутано запахом нечистот…

Монторси прочитал надпись на пожухлой табличке, помещенной внутри раки.

Неизвестный партизан

Тело бойца одной из бригад, расквартированных в Вальтеллине, было обнаружено Витторио Мессери и Марчелло Даванци 15 августа 1954 г. на выходе ледника деи Форни у местечка Санта Катерина Вальфурва 22 сентября 1954 г. Институт паталогоанатомии Сондрийского университета передал в дар останки неизвестного бойца нашему архиву в присутствии директора архива Маурицио Менеллы, президента Национальной ассоциации партизан Марио Анноне, мэра Милана Вирджилио Феррари и президента АГИП [4] Энрико Маттеи, которые затем воздали почести павшему партизану, ставшему символом Сопротивления фашистским интервентам.

Ниже более мелким шрифтом было написано:

Исследование останков выявило три входных пулевых отверстия в брюшной полости, возникших, по всей вероятности, во время расстрела. Тело было найдено нетронутым. На убитом была теплая одежда и ботинки с шипами. Тело хорошо сохранилось в условиях низкой температуры внутри ледника. Неизвестны обстоятельства гибели партизана, и нет сведений о стычках, происходивших на столь большой высоте, на которой было обнаружено тело.

Казалось, он дышит… Стекло слегка запотело… Может, действительно что-то просачивалось внутрь: какие-то минеральные включения… Они реяли в воздухе в виде белесых частиц, которые сообщались с внутренним слоем воздуха в раке, еще более удушающего, чем в комнате.

Монторси на минуту закрыл глаза. Он вздохнул: это был почти приговор его исканиям. Повернулся, чтобы выйти. Его тошнило. Снова взглянул на мумию с лицом, неподвижно уставленным в потолок. Ощутил во рту кислый привкус. Сделал шаг вперед. Пол уходил из-под ног, как у человека, оказавшегося в невесомости. Его шатало.

Открыв глаза, он увидел на белой стене, рядом с выбитой им дверью, плакат в рамке из багета, обращенный в сторону мумии. На нем был изображен ребенок, слегка расплывчатый, неулыбающийся, которому не было и десяти месяцев.

От ребенка к мумии. Мумия. Ребенок на плакате. Ребенок на Джуриати. Снова мумия. Снова рука ребенка на Джуриати.

Он едва успел выйти из комнаты и нагнуться над ведром за дверью.

Позыв. Другой. Его выворотило чуть ли не наизнанку.

 

Инспектор Гвидо Лопес

МИЛАН

25 МАРТА 2001

15:30

Доклад американских спецслужб производил жуткое впечатление.

Лопес сделал последнюю затяжку, посмотрел, как рассеивается облако дыма. Самокрутка совсем не помогла. Беспокойство не проходило. Он прислушался к слабому стуку своего сердца. Снова открыл картонную папку, еще раз перелистал доклад американских спецслужб. Безумие. Совершенное безумие. Капитан Сантовито был прав. Это невероятно. Но именно поэтому жестко, душераздирающе, непредсказуемо. Самый опасный замысел, о котором он когда-либо читал.

Американцы ввели контрольные протоколы для наблюдения за Сетью. Это было в порядке вещей. Речь шла о программе, о своего рода системе перехвата, которую спецслужбы с подрывной целью сумели внедрить между серверами и внешней Сетью. Любое послание по электронной почте, любая связь, любая попытка войти на сервер или выйти из него засекалась и полностью записывалась. Агентство национальной безопасности установило тщательный контроль за имеющими выход в Сеть компьютерами, принадлежащими людям из подозрительных кругов, лицам, за которыми велось наблюдение, за компьютерами, с которых выходили в интернет через стоящие на учете номера телефонов, из учреждений и предприятий. АНБ ожидало попыток нападения на органы власти, особенно после беспорядков в Сиэтле, где те же люди, которые теперь соберутся в Черноббио, принимали участие во Всемирном форуме Международного валютного фонда. В зону охвата попали не только хакеры, потенциальные террористы или дезинформационные группы. Среди многих организаций, чьи серверы были поставлены на мониторинг, оказались также некоторые секты. Разумеется, немыслимо было, чтобы весь коммуникационный поток контролировался одними операторами. АНБ создало устройство отслеживания, автоматически выделявшее в электронной почте ключевые слова. Рапорты подавались ежедневно. Если какой-либо пользователь находящегося под контролем сервера упоминал имена «Буш» или «Аллах», его письмо вычленяли из общего потока и отдельно просматривали в специальном отделении АНБ. Это была кропотливая работа. Однако она давала подробные реальные данные о деятельности группировок, обычно неподконтрольных, предполагаемых опасностях, которые могли от них исходить. На практике это был огромный бездушный электронный поток. В любом случае за день проверялось несколько тысяч сообщений. Программа была построена по лексическому принципу и не умела самостоятельно определять смысл фраз, в которых появлялись ключевые слова. И все же она делала свою работу. И делала хорошо. Руководству АНБ удалось выявить структуру и каналы связи между оппозиционными группировками, практикующими и не практикующими насильственные методы, определить основных участников широкого антиглобалистского движения, ответственного за беспорядки в Сиэтле. Они сумели, эти ребята из АНБ, полностью обеспечить прикрытие на форуме в Давосе, предшествовавшем встрече в Черноббио — мероприятию более крупного масштаба. Все правые силы в США были поставлены на учет. АНБ держала под контролем весь или почти весь поток электронной почты организаций фашистского толка — центральных групп и миноритарных фракций. Сообщения с европейских серверов упоминались настолько часто, что этого было достаточно, чтобы понять, что и в Европе слежка была почти тотальной. Именно с европейского компьютера было отправлено сообщение, которое американцы сочли наиболее опасным. Оно грозило безопасности участников форума в Черноббио. Это была главная угроза. И она ничего общего не имела с теми неприятностями, которых ожидали спецслужбы. Е-мейл ушел с персонального компьютера в Германии, обслуживавшегося контролируемым провайдером. В докладе текст сообщения воспроизводился полностью, в переводе. Если прочесть его, не зная содержания остального доклада, письмо казалось непонятным. На последних страницах доклада, однако, была описана стратегия. Можно было с большой степенью вероятности предположить, что это и есть именно та стратегия, которой воспользуется оппозиционная группа…

От: [email protected]

Дата: 15 января 2000

Кому: [email protected]

Тема: Секретно

Дорогой Йоханн!

Надеюсь, что в Стокгольмской (континентальной) церкви у всех у вас все хорошо. Большой привет КО из ФК. Привет от меня Линн и Ребекке. Скажи им, что я всегда с тоской вспоминаю о наших посиделках во время «светского периода».

Есть новости от Ишмаэля. Готовится новый step. Важно действовать быстро и всем членам БОА находиться в разных местах. Поддерживай связь с каждым отдельно. Посредством электронной почты, таков самый надежный способ. Этот почтовый ящик отлично подходит: он анонимный, а провайдер достаточно известен. Таковы указания Ишмаэля. Речь идет о повторении старого step, связанного с Полетт Роулинг во времена «Сайнс Релижн». Ты тогда был со мной и Робертом, который теперь в Афинской (континентальной) церкви и является третьим лицом, которого следует информировать о событиях. Учитывая прецеденты, после этого выхода на связь я затаюсь. Тебе надлежит сразу же установить контакт с Робертом. Ишмаэль — велик. Он постановил, что следует вернуться к старому step, с Полетт Роулинг, потому что в то время он был истолкован как нападение на Роулинг. А сейчас, наоборот, угрозы Киссинджеру помогут правильному осознанию step. Речь идет об аналогичном step, с той только разницей, что не будет Роулинг и не будет угроз Киссинджеру. Step должен быть осуществлен в Италии. Киссинджер прибудет туда в марте. Там состоится новая встреча в верхах, и он будет присутствовать на ней. Местечко называется Черноббио, это в Италии, под Миланом. Свяжись с Миланской (континентальной) церковью, выбери сам наиболее подходящего Chief Operator, на твое усмотрение.

Посылай ответы Роберту в Афинскую (континентальную) церковь. Уничтожь этот мейл и не забывай чистить почтовую корзину (недостаточно только стереть мейл из «Входящих»).

Помни, что мы работаем вместе во славу Ишмаэля. Да пребудет и с тобой слава Ишмаэля.

Твой Боб.

P.S. Правда ли, что Линн ходила на процесс? По поводу старых дел С.Р.? Имя Ишмаэля, похоже, не фигурирует в архивах шведских властей. Итак…

Без заключительных страниц доклада этот текст показался бы Лопесу непонятным бредом. А для экспертов АНБ он был как раз даже слишком ясен. В нем упоминались «Сайнс Релижн». В нем упоминался Киссинджер. В нем упоминалась Полетт Роулинг. Три координаты, которые позволили контрольной группе АНБ установить с точностью, на какое событие ссылался автор письма.

Речь шла об одной из самых темных глав в истории церкви «Сайнс Релижн», которая добралась также и до Италии, где породила противоречивые отклики: яростные нападки и массу приверженцев. Происшествие, о котором упоминал Боб, относилось к концу семидесятых годов. События разворачивались в Соединенных Штатах. Речь шла о секретной операции, проводимой непосредственно ФБР под условным названием «Белоснежка». Отношения Федерального бюро и церкви «Сайнс Релижн» никогда не были теплыми. В 1977 году после серии обысков, проведенных одновременно в некоторых американских отделениях церкви «Сайнс Релижн», ФБР завладело кое-какими документами. Реквизированный материал позволил приговорить к пяти годам тюремного заключения одиннадцать высокопоставленных лидеров церкви «Сайнс Релижн», среди которых оказалась Иоанна Льюис, жена основателя церкви, — за проникновение на территорию правительственных организаций и учреждений США, за кражу и подделку документов. «Операция Фрикаут», к которой отсылали реквизированные документы, являлась попыткой прижать независимую журналистку Полетт Роулинг, «повинную», согласно утверждению представителей Церкви Научной Религии, в том, что она опубликовала первую книгу, разоблачавшую деятельность религиозной организации Льюиса. «Операция Фрикаут» чуть было не увенчалась успехом: Полетт попала под суд, и ей грозила тюрьма. В захваченных ФБР документах содержалось много сокращений и жаргонных словечек, весьма схожих с элементами шифра, использованного в электронном письме, перехваченном американскими спецслужбами. Вся операция Церкви Научной Религии крутилась вокруг убийства Киссинджера, именно так, как и говорилось в е-мейле, перехваченном АНБ. Отправитель мейла, Боб, был тем самым человеком, чья подпись стояла на одном из документов, обнаруженных в 1977 году. В американском докладе приводились документы по делу Полетт Роулинг: практически это были инструкции адептам Церкви Научной Религии о том, как следует расправиться с журналисткой. Лопес прочел их. И у него остановилось дыхание. Самая что ни на есть операция разведки. Чисто шпионская история. Идеальный и безошибочный план расправы над человеком.

Операция Фрикаут

1 апреля 1976

ГЛАВНАЯ ЦЕЛЬ

Посадить в тюрьму или отправить в сумасшедший дом Полетт Роулинг или по крайней мере нанести ей такой удар, чтобы она прекратила свои нападки.

ПЕРВООЧЕРЕДНЫЕ ЗАДАЧИ

Лишить Полетт Роулинг влияния, с тем чтобы она перестала нападать на церковь «Сайнс Релижн».

ЖИЗНЕННО ВАЖНЫЕ ЦЕЛИ

1) Подобрать среди членов боевой группы женщину, похожую на Полетт Роулинг, и подготовить ее для участия в операции.

2) Подобрать среди членов боевой группы человека, который мог бы позвонить по телефону. Особых качеств не требуется, за исключением надежности.

3) Подобрать среди членов боевой группы женщину, которая стала бы посещать КТМ (курсы трансцендентальной медитации: Полетт Роулинг посещала эти курсы), подружилась бы с Полетт Роулинг, чтобы узнать, какие платья та носит и особенно в какое пальто чаше всего бывает одета, как она вообще выглядит, какую прическу носит и т. д. Кроме того, вышеуказанные члены боевой группы должны встретиться с Полетт Роулинг в ходе операции. Член боевой группы, посещающая КТМ, должна по возможности раздобыть один из предметов одежды Полетт Роулинг.

4) Приобрести по сходной цене пальто — такое же, как носит Полетт Роулинг.

5) Выяснить, как сейчас выглядит Полетт Роулинг: по-прежнему ли у нее отдельные пряди волос выкрашены в другой цвет? Она все еще худая?

6) Найти поблизости от квартиры Полетт Роулинг прачечную и удостовериться, что там знают Роулинг.

7) Узнать, как будет одета Полетт Роулинг в день проведения операции. Узнать, как она будет причесана.

8) В день решающего удара иметь в своем распоряжении человека, который бы последовал за Полетт Роулинг, когда она покинет квартиру, чтобы выяснить, во сколько она ушла, во что была одета.

9) При осуществлении данного проекта должна быть обеспечена МАКСИМАЛЬНАЯ безопасность. Единственное лицо, которому следует знать обо всем происходящем, — это та женщина, которая будет выдавать себя за Полетт Роулинг, и она должна знать только свою роль.

10) Иметь наготове запасной сменный комплект одежды и парик, чтобы в момент решающего удара подставная Полетт Роулинг могла быстро переодеться в наиболее подходящий по цвету и стилю наряд.

11) Проинструктировать всех членов боевой группы по поводу обязанностей каждого, обеспечить координацию их действий.

12) Убедиться в том, что в день решающего удара выбранная прачечная будет открыта.

13) Приготовить всю необходимую одежду (синие джинсы и т. п.), которая может понадобиться для быстрого переодевания.

14) Раздобыть парик, напоминающий прическу Полетт Роулинг, чтобы член боевой группы, выдающая себя за Полетт Роулинг, могла надеть его во время операции.

15) Проинструктировать члена боевой группы, внедренного на курсы трансцендентальной медитации, о вопросах, которые, возможно, будут задавать ей агенты ФБР или спецслужб по поводу Полетт Роулинг; на вопросы агентов наш человек должен будет отвечать, что Полетт Роулинг годами посещает психиатров и что у нее бывают провалы в памяти, когда она курит (наркотики) или когда она пьяна. Внимательно проработать этот пункт.

ОПЕРАТИВНЫЕ ЦЕЛИ

1) Позвонить Полетт Роулинг и убедиться, что она одна дома. Она должна быть дома одна.

2) После того как выяснится, что она одна, сделать второй звонок (в рабочий день) — в консульство какой-нибудь арабской страны в Нью-Йорке из телефонной будки, расположенной ближе всего к дому Полетт Роулинг. Звонок должен быть сделан девушкой, голос которой похож на голос Полетт Роулинг, разговор должен быть быстрым, резким, агрессивным. Поручить это надо не члену боевой группы, а доверенному лицу со стороны, и сказать она должна следующее:

— Я только что вернулась из Израиля (произнести это так, как произносят в Израиле) и видела, что вы там делаете, грязные ублюдки. Но вам не удастся убить мою сестру. Я ускользну от вас. И взорву вас, ублюдки.

Добавить какое-нибудь ругательство на иврите или пробормотать что-нибудь на иврите.

3) Раздобыть экземпляр «Райтерз дайджест» — журнала для писателей (если вы не найдете его, подойдет любой другой журнал для писателей). Человек, который купит этот журнал, должен как-нибудь изменить свою внешность и сделать так, чтобы его не смогли выследить в какой-либо из организаций нашей Церкви. Не заказывайте журнал по почте. Его можно найти в киоске или в лавке газет недельной давности.

4) Раздобыть последние рекламные объявления КТМ (курсов трансцендентальной медитации), которые посещает Полетт Роулинг. Те же меры предосторожности, что и в предыдущем пункте.

5) Вырезать буквы из журнала и рекламных объявлений, в том числе заглавные. Разложить буквы в нужном порядке и наклеить на чистый лист бумаги (но не на бланк нашей организации). Если в писательском журнале будет пустая или почти пустая страница, используйте ее, заклеив все надписи. Наклейте буквы так, чтобы получился следующий текст:

«Вы разрушаете Израиль. Вы все одинаковые. Моя сестра жила там, ублюдки. Я там была — и видела прекрасных людей. Никто не тронет меня. Я убью вас, ублюдки, я взорву вас. Киссинджер — предатель. Я взорву и его. Меня от него тошнит. Я должна все продумать. Вы следите за мной и в Израиле. Скоро придет ваш час. Я всех вас оскандалю и всех взорву».

Сходить в библиотеку и напечатать на машинке название и адрес консульства какой-нибудь самой антиизраильской страны (которая совершает на него нападения). (Не оставляйте отпечатков пальцев.) Используйте заглавные буквы на конверте.

6) Положите письмо в конверт, запечатайте его и бросьте в почтовый ящик, расположенный ближе всего к дому Полетт

Роулинг.

СОБЛЮДАЙТЕ ОСТОРОЖНОСТЬ. НИКАКИХ ОТПЕЧАТКОВ ПАЛЬЦЕВ на письме, конверте, бумаге, марке.

УБЕДИТЕСЬ, что вы не использовали бумагу нашей организации.

Вся операция должна быть выполнена за пределами нашей организации.

Если вы сомневаетесь, дескать, «не оставил ли я своих отпечатков», выбросьте все и начинайте сначала.

3. ОПЕРАТИВНАЯ ГРУППА:

1) Член боевой группы звонит Полетт Роулинг и назначает ей встречу в тот момент, когда прачечная будет открыта. Местом встречи с Роулинг должен быть бар или ресторан. Одна из целей этого этапа — помимо прочего, напоить Полетт Роулинг.

2) Член боевой группы встречается с Полетт Роулинг.

3) Ответственный за слежку соединяется с координатором операции и с членом боевой группы, который исполняет функцию двойника Полетт Роулинг, и информирует первого о том, как одета Полетт Роулинг, как причесана, все в том же ли она пальто и т. д.

4) Подставная Полетт Роулинг переодевается в одежду, как можно больше похожую на ту, которую носит Полетт Роулинг. Если на Полетт Роулинг будут синие джинсы, то она наденет синие джинсы. Если Полетт Роулинг будет в своем обычном пальто, то следует надеть такое же пальто. Во что бы ни была одета Полетт Роулинг — любимый свитер и т. п., желтое, синее, зеленое платье и т. д., теннисные туфли, желтые туфли, — все это должно быть в распоряжении члена боевой группы, которая изображает Полетт Роулинг, с тем, чтобы в момент решающего удара она немедленно могла переодеться во что-то, похожее на то, что будет на Полетт Роулинг.

С момента, когда ответственный за слежку сообщит ей, как одета Роулинг, у нашего двойника есть только три минуты, чтобы переодеться и стать как можно более похожей на саму Роулинг. Если, скажем, волосы у Полетт Роулинг будут зачесаны кверху, двойник должна очень быстро зачесать волосы наверх (это не должна быть идеальная работа, достаточно лишь, чтобы волосы были зачесаны наверх).

5) Двойник Полетт Роулинг немедленно идет в прачечную и выполняет следующее (на ней должны быть солнцезащитные очки). Она должна выполнить все немедленно, как если бы Полетт Роулинг зашла туда по дороге на свидание с членом нашей команды. Двойник Полетт Роулинг входит в прачечную. Ведет себя сумбурно. Она говорит: «Я Полетт Роулинг. Я оставляла у вас одежду». Приемщик, разумеется, скажет «нет». Тогда двойник просит, чтобы приемщик проверил. Он снова проверяет. Снова говорит «нет». Двойник начинает орать: «Ты с ума сошел! Меня зовут Полетт Роулинг, проверь еще раз». Когда служащий скажет «нет», или что бы там он ни сказал, двойник начинает вести себя как законченный параноик: «Ты тоже один из них! Я убью тебя. Ты грязный араб! Я взорву президента. Я убью этого предателя Киссинджера. Вы все против меня».

Если на курсах трансцендентальной медитации удастся раздобыть что-нибудь из одежды Полетт Роулинг, двойник оставит эту вещь на прилавке в прачечной или уронит на пол.

6) Двойник Полетт Роулинг немедленно покидает прачечную, сворачивает за угол и садится в ожидающую ее машину. Она снимает с себя одежду Полетт Роулинг, парик и все прочее. Быстро меняет внешность.

7) Тем временем сразу после ухода двойника ее сопровождающий — мнимый посетитель прачечной — спросит у приемщика, делают ли они чистку пятновыводителем «Суаде», а затем скажет: «Черт возьми, какая-то ненормальная!» И как бы невзначай обронит: «Думаю, вам следует позвонить в полицию — столько сейчас психов, которые хотят убить президента».

Член боевой группы уходит. Этот человек должен быть переодетым и не входить в нашу организацию.

8) Мнимый посетитель выйдет из прачечной и позвонит в ФБР из телефонной будки кварталах в пяти от того места, скажет, что не хочет оказаться замешанным в это дело, а потому не называет своего имени, однако он должен сообщить, что «какая-то ненормальная баба в прачечной (указать название) только что угрожала взорвать заведение и убить президента. Сейчас столько развелось таких психов, что я решил сообщить вам об этом. Приемщик в прачечной тоже все слышал». ПОВЕСИТЬ ТРУБКУ и немедленно удалиться. Член боевой группы при разговоре должен изменить голос. Все звонки такого рода записываются (но об этом не следует говорить нашему человеку, нужно только сказать ему, чтобы изменил голос).

С уважением,

Боб.

Идеальный план. Он чуть было не удался. ФБР разоблачило этот заговор, когда казалось, что журналистка Полетт Роулинг вот-вот угодит в тюрьму.

Далее в американском докладе следовали новые разоблачения, которые переносили место действия из Соединенных Штатов в Европу, в Италию, а затем в Милан и, следовательно, в Черноббио. Боб, отправитель мейла, как оказалось, вышел из «Сайнс Релижн» вследствие процесса по делу Полетт Роулинг. Боб исчез на несколько лет из поля зрения спецслужб. Он снова появился в середине восьмидесятых годов. ЦРУ произвело обыск на покинутом складе, расположенном на окраине Детройта. Оно обнаружило там человек сорок, осуществлявших какую-то жестокую церемонию. В центре группы находился ребенок. Это было что-то вроде садо-мазохистского ритуала. Взрослые были арестованы. Они во всем сознались. Они исповедовали культ, о котором мало что было известно, — культ «Детей Ишмаэля». Некоторые из них были выходцами из «Сайнс Релижн». Люди, прошедшие через психбольницы. Люди, выбившиеся из колеи. Люди, потерявшие все или ничего не потерявшие. Ишмаэль принял их к себе, если верить докладу. Ишмаэль сделал их своими детьми. Ишмаэль, должно быть, был тайным главой этой секты. Спецслужбам не удалось отыскать его. Они составили предполагаемую карту отделений секты. В начале операции они полагали, что речь идет о педофильской организации. Свежее мясо для педофилов. Мальчик, впрочем, не был изнасилован. До обыска на складе в Детройте спецслужбы даже не представляли себе, что напали на след секты.

К докладу была приложена пара фотографий, присланных по факсу. Все было слишком темным, Лопес различил только какие-то тени и человеческие фигуры, обведенные чернилами. Боб оказался среди тех сорока, что справляли черную мессу. Он снова заработал тюремный срок. Потом он снова исчез. Теперь — спустя двадцать три года после процесса «Роулинг — „Сайнс Релижн“» и через десять лет после дела Ишмаэля — Боб снова объявился. В Германии. Вместе с ним заново возникли и угрозы убить Киссинджера, и имя Ишмаэля. В докладе американских спецслужб первостепенной задачей считались расследования, связанные с угрозами. Они были серьезными. Они были реальными. Таинственный Ишмаэль, «великий» Ишмаэль, был готов уничтожить Киссинджера в сердце Европы, на встрече в верхах в Черноббио, — таково было заключение американских спецслужб. Все силы правопорядка были подняты на ноги. Итальянские спецслужбы уже полтора месяца вели расследование. Они мало чего добились. Никаких следов Ишмаэля в Италии. Мифическая «Миланская (континентальная) церковь» Ишмаэля не существовала. А если существовала, то была превосходно законспирирована. Карабинеры пытались обнаружить деятельность Ишмаэля путем проверки педофильских каналов: никаких результатов. Отделу расследований досталась самая дипломатичная, самая деликатная задача. Нужно было попытаться получить от «Сайнс Релижн» имена и адреса ее бывших членов. Это было почти невозможно: члены «Сайнс Релижн» защищали сведения о своей частной жизни, а кроме того, вели себя агрессивно и обращались в суд при малейшем посягательстве.

Лопес размышлял, а не свернуть ли ему еще одну сигаретку. Ему не удавалось заставить себя думать об Ишмаэле и Киссинджере. В конце концов, кто, черт возьми, такие Ишмаэль и Киссинджер? Святоша, о котором ничего не известно. И старый политик, фигура первой величины двадцать лет назад, — старик, возможно, уже наполовину умирающий, одной ногой в могиле. Да пошел этот Киссинджер. Перед внутренним взором Лопеса снова возник образ гладкого, продолговатого тела из морга, сегодня утром. Раздутый живот. Белесые волосы, слипшиеся в сосульки. Слова врача. «Мы заметили только под конец вскрытия. Встает проблема очистки внутренних органов… Когда мы обследовали ректальный канал… В анальном отверстии — признаки микроссадин и следы кровоизлияний поглубже, очень глубоко… Предметом, вероятно, небольшого диаметра, но очень длинным». Внутреннее кровоизлияние. Надо бы послать кого-нибудь за заключением о вскрытии. Дело о трупе с улицы Падуи интересовало его гораздо больше, чем Ишмаэль и Киссинджер. Пошли они все в задницу. В задницу Сантовито с его политическими махинациями. В задницу Киссинджера. В задницу Ишмаэля…

Он размышлял. Дверь в уборную открылась. Неоновая лампа замигала. Двое мужчин. Они говорили на американском английском. Может, они из спецслужб. Люди, выделенные в помощь Сантовито. Ввиду Черноббио. Они остановились и замолчали. Не стали открывать краны. Не стали мочиться. Они просто стояли. Потом начали перешептываться. Из-за закрытой двери своей кабинки Лопесу едва удавалось расслышать их речь с американским акцентом. Они беседовали несколько минут. Лопес слышал отдельные, невнятно произнесенные слоги. Несколько минут они говорили очень тихо. Только незадолго до конца разговора Лопес разобрал — слоги этого имени. Продолжая сидеть, он широко распахнул глаза и похолодел. Послышался шум шагов. Оба мужчины вышли.

Один из них произнес — четко, сухо, ясно — имя «Ишмаэль».

Выйдя из уборной, он увидел. Это была группа американских агентов. Одеты в темное, все в белых рубашках, с черными галстуками. Около кабинета Сантовито. Они разговаривали между собой. Калимани натолкнулся на эту группу, проходя по коридору. Взглянул испуганно. Двинулся дальше, подошел к Лопесу, на его невыразительном лице были написаны растерянность и смущение. Неоновые лампы висели низко. Лопес послал Калимани взгляд, полный абсолютного безразличия. Оба едва кивнули друг другу, Калимани прошмыгнул в сторону кофеварки.

Лопес вернулся в свой кабинет.

Позвонил в отдел судебной медицины. Попросил того, кто заведует вскрытиями. Тот ответил с удивлением. За заключением уже заходили. Лопес сказал, что никому этого не поручал. Врач ответил, что от его имени приходил какой-то инспектор и забрал заключение. Лопес сказал, что не посылал никакого инспектора. Врач попросил его подождать и проверил по учетным карточкам. Да, кто-то из отдела расследований. Документы были в порядке. Инспектор Альдо Витали. Личный пропуск номер 25-Т12-48.70, сотрудник отдела расследований Миланского управления полиции. Лет шестьдесят. Высокий, коренастый, седые волосы.

— Ваш коллега, инспектор Лопес.

Лопес сказал, что пришлет агента за копией заключения. Никакого Альдо Витали в отделе расследований не существовало.

Это был все тот же прежний душок. Изнуряющее слепое видение. Вибрация антенны над землей. Сам того не зная, он понял. Мужчина с улицы Падуи — это не труп. Не просто труп. Им кто-то интересуется.

Он написал отчет — быстро, почти лихорадочно. Докладную о краже заключения о вскрытии. Отпечатал. Бросился к Сантовито. Тот должен подписать. Это было серьезное происшествие. Оно могло бы вывести его на нехоженую тропу, ктому, что его интересует. К черту Киссинджера. К черту Ишмаэля.

Зашел без стука к Сантовито. Люди в черном, американцы, плотно сгрудившиеся вокруг стола шефа, обернулись к Лопесу. Сантовито был бледен, курил.

— Я как раз говорил о тебе, — сказал он.

— Ты должен съездить в Париж, — сказал он.

— Они оказались правы, эти американцы, — сказал он.

— Ишмаэль нанес удар, — сказал он.

— В Париже совершено покушение на Киссинджера. Они промахнулись, — сказал он.

 

Маура Монторси

МИЛАН

27 ОКТЯБРЯ 1962

13:20

Уроки кончились. Маура сложила учебники в сумку, взглянула на часы. У нее была назначена встреча с Давидом возле кафе «Джамайка».

«Джамайка» ей нравилась. Туда ходили писатели, музыканты, люди театра. Они сидели там, разговаривали между собой, смеялись, кричали, вовлекали в споры соседей. В любой час. Ей хотелось сходить туда с Лукой. Мысль о том, что придется обедать с Давидом, наполняла ее смутным ощущением физического недомогания. Она снова заметила, что ее знобит.

Прочь из школы. Ребята собирались в маленький шумные группы и домой не шли. Солнечный свет стал блекнуть, небо снова начало затягиваться. Посреди дороги сигналила легковушка, поперек проезжей части стоял маленький грузовик, оттуда выгружали ящики. Рядом со школой находилась фирма, торгующая пишущими машинками. Возможно, они выгружали пишущие машинки. Клаксон легковушки — тусклый, нечленораздельный звук. Серый откинутый борт грузовика. Его переставили на тротуар, легковушка прошла, яростно газуя.

Ребенок. Она поговорит с гинекологом. Объяснит ему все, не рассказывая о Луке. Она была знакома с ним много лет, он постоянно наблюдал ее. Он был друг, их своеобразная дружба стала глубже с годами. Он жил один, с ним нельзя было говорить о женщинах. Маура улыбнулась. Гинеколог посоветует ей врача, который поможет. Даже второй месяц еще не истек. Как раз вовремя. Давид ничего не узнает. Трезво прикинула: гинекологические осложнения, выкидыш.

Луке она ничего не скажет.

«Джамайка». Солнце еще сопротивлялось, несмотря на скопление черноватых туч, заволакивавших небо над Миланом. Перед кафе — занятые столики, веселые, пронзительные голоса. Какой-то тип в берете сидел один за столиком, потягивал пиво и смотрел на нее. Маура сделала вид, что ничего не замечает.

Подождала несколько минут.

Потом увидела, как со стороны Бреры возникла огромная фигура Давида.

Потрясающе — она никогда не видела его таким бледным. Маура снова ощутила озноб.

 

Американец

МИЛАН

23 МАРТА 2001

13:30

В переполненном баре на площади Диас Американец съел жесткий черствый бутерброд. Он различал очертания собора, очень белого, похожего на останки монумента славы, на неприкосновенную реликвию, которую почитают, к подножию которой слагают приношения и дары. Итальянцы…

Он был в ярости от того, что потерял Старика. Он сразу понял, что имеет дело с мастером, с профессионалом. Но он и не предполагал, что тот настолько профессионал. Мысленно перебрал все этапы преследования. Но не смог вычленить именно тот момент, когда Старик заметил, что за ним следят. Всегда есть именно такой момент. Он намеревался прикончить его в метро — идеальное место. Ему удалось обыграть Старика на трюке с двойником. Старик обыграл его, ускользнув от слежки. Еще одно препятствие на славном, блистательном пути Ишмаэля. Жуя бутерброд, он прикусил губу. В следующий раз — если только будет этот следующий раз — он его сразу прикончит.

Он вышел на улицу, в легкую дымку. Очертания собора расплывались в жидком тумане. Пар от нагретого асфальта поднимался к небу. Он снова отправился к университету. Он шел уже не менее сорока часов без перерыва.

Дождя не было. Университет казался черным в тумане. Заметно темнело. Оставалось мало времени до встречи со связным Ишмаэля — у Инженера, на Корсо Буэнос-Айрес. Он вошел в просторный серый вестибюль нового университетского крыла. Бледные студенты казались маленькими статуями, изображающими скуку. Они улыбались, скучая. Они были бледны. Устало пытались соблазнять друг друга. Смеялись пустым смехом. Он пробился сквозь эту атмосферу, густо наполненную сном и горячим паром.

Выход в интернет — за книжным киоском. Десяток компьютеров. Девушка с сальными волосами, в запотевших очках, стучала пальцами по клавиатуре: широкое невыразительное лицо, освещенным экраном. Американец выбрал себе самый дальний от нее компьютер.

Путь соединения — ящик электронной почты на Хотмейле. Заархивированный е-мейл со ссылкой на Трипод. Обычные, доступные всем, очень часто посещаемые домены — невозможно засечь его присутствие в Сети или адрес. В Триподе — сайт крема для кожи. Согласно инструкции, он щелкнул на слово «Vineland», которое не было выделено как ссылка. Удаленный немецкий сервер. Теперь необходимо перейти к работе в FTP. Он загрузил файл. Два файла. Это были послания для него. Открыл их с помощью навигатора.

В первом послании говорилось, что пакистанец, обеспечивший ему связь с Ишмаэлем, был убит в нескольких десятках метров от места встречи. «Будьте осторожны».

Дело рук Старика. Пакистанец, следовательно, заговорил, чтобы избежать смерти: он знал адрес на улице Падуи, и именно он сообщил его Старику. Серьезная ошибка.

Во втором послании сообщалось о попытке ликвидировать Киссинджера в Париже. Этого он ожидал. Попытка не удалась. Этого он тоже ожидал. Американец улыбнулся.

Теперь настала его очередь.

 

Генри Киссинджер

НЬЮ-ЙОРК — ПАРИЖ

22–23 МАРТА 2001

Как он постарел, Генри Киссинджер! Его почти не узнавали. Волосы теперь стали совершенно седые, хотя были еще мягкими, местами даже кудрявыми. Он сменил очки: это была уже не та толстая черная оправа, которую тридцать лет назад знал весь мир. Лоб испещрили мелкие пятнышки цвета кофе с молоком. Ресницы, все еще очень густые, тоже поседели. А кожа… Она едва держалась, казалась очень плотной, как будто сопротивлялась тому, чтоб упасть, — в плачевном состоянии, мешки под глазами, морщины, закручивающиеся внутрь мелкими грубыми складками, кроме того, неприятный рисунок щек, как у толстяков: что-то добродушное и драматическое одновременно. Только глаза остались прежними. Маленькие, очень голубые, они расщепляли воздух, разрезали пространство, направляя взгляд меткими, точными стрелами, в них отражалось неусыпное, вечно недремлющее внимание.

Генри Киссинджер рассматривал собственное лицо, отражавшееся в огромном стекле его нью-йоркского кабинета с высоченным потолком, расположенного как раз напротив здания Организации Объединенных Наций. Это была стена из стекла, более чем в тридцати этажах над землей, в которой черты лица отражались блекло, но ясно, — слабая и четкая тень перед взглядом смотрящего. Невозможно было понять, глядя на Киссинджера со спины, изучает ли он запутанный лабиринт многочисленных небоскребов вокруг или очертания своей фигуры, отраженные блестящим стеклом.

Вдруг он как будто очнулся, как если бы под маской мнимого внимания взгляд его маленьких глаз добровольно отдался наваждению, которое уводило его бог знает куда. С трудом сел за письменный стол (зеркальная поверхность красного дерева, большой блестящий телефон, постоянно включенный компьютер). Он был раздосадован. В его планы входила Европа. Поездка в Европу. Самолет, столицы. Он задумал Начало. Начало и Конец.

Он возвысил Ишмаэля. Если Ишмаэль стал тем, кем он стал, то это ему он обязан всем. Когда Ишмаэль был никем и ничем, Киссинджер практически изобрел его. Из ничего. Божественное деяние серого кардинала. Серый кардинал, создающий другого серого кардинала в самом сердце Европы. Он его изобрел. А теперь? Теперь Ишмаэль угрожает ему. Он стал слишком могущественным, этот Ишмаэль. То было парадоксальное могущество. Мир находится на распутье. Генри Киссинджер разглядывал свои ладони, морщины, бороздившие их, создававшие замысловатые карты, — крапчатая хронология эпидермиса, прошедшие события, которые оставили свой след. Он раздраженно зевнул.

Ишмаэль с его тайнами. С его одержимостью. С его темными делишками. Всему этому он положит конец.

За границей он не делал политических заявлений. Зачастую даже неизвестно было, что он — за границей. Самое большее, он делал тривиальные заявления: Вьетнам, старые добрые времена, то, с какой теплотой он относится к адвокату Аньелли. Так лучше. В этом состояло преимущество его положения. Молчаливая слава в настоящем, которую, казалось, выворачивали изнутри знаменательные события прошлого. Все взгляды были устремлены туда, в ту освещенную точку, в которой он был и в которой он торжествовал и где его теперь не было. Тогда, в те времена, все думали, что он из этой точки управляет миром, натягивая и отпуская поводья. Они ошибались. Это был обман всепланетного масштаба, настолько искусный и утонченный, что когда он наконец понял, то сам попал под очарование, слегка разинув рот, как это с ним случалось при виде обнаженных ног женщины, нежно согнутых в коленях на его простынях. Ничто не бывает таким, каким кажется. Все об этом забыли.

Он был свободен делать все.

Кто рано встает, тому Бог подает. Просыпаясь, возвращаешься неизвестно откуда, и все же, какие бы сны не бушевали ночью, порождая состояние ни светлое, ни темное, оно не длится, но и не преходит и имеет спокойный вкус тихой улыбки. Пробуждаешься при свете, проникающем сквозь отличные алюминиевые жалюзи, через незашторенное оконное стекло, в уюте чистых простынь, согретых теплом тела. Встаешь, вступаешь в окружающий мир. Вступаешь в мир и в золотое свечение.

Этим утром пробуждение было тяжелым. Генри Киссинджер боролся со своего рода инерцией, хорошо известной ему: не хотелось вставать, совать голые ноги в пробковые тапочки, скользить гладкими подошвами по натертому до блеска мрамору пола в ванную, залитую светом, отражающимся от сантехники, блестевшей как отполированное зеркало. С мутной, дурной головой, с заспанными глазами, казалось, он движется в какой-то водной среде, в атмосфере из скатанного и размятого хлебного мякиша. Он видел свое маленькое искривленное отражение в блестящей стальной поверхности водопроводных кранов, в металлической трубе, шедшей от унитаза, прорезавшей кафельную стену. Зевнул.

Фигура в зеркале была размытой — и все потому, что у него слезились глаза, слегка покрасневшие. Он снова зевнул, пытаясь держать веки открытыми, чтобы видеть, как он выглядит, когда зевает, но веки закрылись. Тогда он пощупал подбородок. Щетинка небольшая. Неужели брился недавно? Удивительно, как мало отросло волос. Лицо было еще гладким. Кожа была старая, дряхлая, но не колючая от щетины.

Тараща в зеркало глаза, высунул язык, как всегда, беловато-желтый, с дурным налетом. Выдвинул вперед нижнюю челюсть, чтобы ощутить запах собственного дыхания: оно было горьким, почти отвратительным — невыносимым, если бы не тончайший приятный аромат, далеко, в глубине, который заставил его снова принюхаться. Он открыл шкафчик. Там лежал серебристый пластиковый пакет. В нем хранились почти круглые таблетки — маленькие, коричневые, наверняка подслащенные. Он держал там этот пакет годами, срок годности таблеток истек, но ему они нужны были для другого, не для лечения. Прочел надпись на серебристой поверхности: НОРМИКС. Вспомнил: это мочегонное средство, которое он принимал несколько лет назад. Снова высунул язык, приблизил лицо к зеркалу и принялся скрести. Скреб по направлению к спинке языка, мысленно представляя себе темно-красный свод надгортанника. Скреб и скреб острым краем пакета. На нем скапливался тестообразный осадок того беловато-желтого вещества, которым был покрыт его язык. Он отвернул кран, подставил пакет под струю. Плотный осадок маленькими продолговатыми сероватыми кусками упал на белоснежную керамику. Он снова принялся скрести. Теперь — от спинки языка к кончику. Раз, другой. Присмотрелся к языку. Налет становился менее плотным, разбавлялся слюной, которая начала выделяться. Он сполоснул пакетик. Для верности еще раз прошелся по языку, в обратную сторону, по направлению к горлу. Порезал сосочек. Увидел тонкую блестящую струйку крови, ярко-красную на фоне налета, теперь уже почти бесцветного, почти превратившегося в чистую слюну.

В кабинете, сев за письменный стол, он нажал своей очень ухоженной, гладкой, почти женственной рукой кнопку внутреннего телефона рядом с ящиком. Мэгги ответила незамедлительно. Он обожал эту ее всегдашнюю готовность, заметное волнение, искажавшее ее голос, когда он нажимал эту кнопку. Его не интересовали большие машины с затемненными стеклами, за которыми тело проваливалось в мягкие мохнатые кресла. Его не интересовали ни кушанья, нарядные, утонченные до безобразия, которыми его угощали — которыми его раньше угощали, — ни стандартная роскошь гостиничных люксов, в которых он проводил свои ночи, неизменно бессонные вот уже сорок лет. Ему важна была вот эта дрожь неуверенности в голосе Мэгги и взгляд лифтера по утрам, когда обе стеклянные дверцы распахивались с тихим шуршанием при его появлении. Что такое, в конце концов, власть? Ему нравилось читать ее отражение в тайниках человеческих душ. Результаты никогда не интересовали его так сильно, как сам процесс. Как распутывается клубок судьбы этого старого зверя — человечества. И чем меньше обращал он внимание на итоги, тем больше они его преследовали, почти цеплялись за его спину, прямо-таки умоляли его: он выступал в роли их единоличного посла, рекламного агента итогов событий. И таким он вошел в историю — прагматиком, умелым повелителем войны и мира, осмотрительным кукловодом, дергающим мир за ниточки, — но это была неправда, он не мог даже отличить зеленые носки от красных, а однажды тайно провел целый день в Пекине в протертых штанах, с дыркой на заднице, через которую просвечивали кальсоны, и никто не посмел сказать ему об этом, а он чуть не умер от стыда, когда вечером, сняв брюки и трусы, с отвращением обнаружил в том месте, которое торчало из дырки, но с внутренней стороны, пятно сухого дерьма.

Зазвонил внутренний телефон. Это была Мэгги. Прибыл шофер. Генри Киссинджер подхватил две легкие сумки, пересек вестибюль, ответив Мэгги холодной улыбкой на пожелание доброго пути: она проводила его и мягко закрыла дверь за его спиной.

Спускаться вниз ему нравилось по черной лестнице. На первом этаже находился итальянский ресторан. Время от времени он через смотровое окно заглядывал на кухню в задней части здания и видел, как там варятся мертвые животные. «Люди — как куры: их ощипываешь, а они не кровоточат. Правда, попробуйте: их, кур, ощипываешь — и ни одной капли крови. После чего вы съедаете их», — сказал он однажды.

Он вышел на улицу, поприветствовав швейцара соседнего дома. Многие годы он выходил через эту дверь. На самом деле вначале думал: это наилучшая защита от террористов. Потом это стало привычкой. Почти всегда меры предосторожности становятся привычками.

Шофер ждал его перед подъездом, повернувшись в его сторону, и уже приветствовал его, касаясь фуражки двумя пальцами.

Скоро у него самолет на Париж. Потом он полетит в Италию. Рим, Папа. Затем в Черноббио, на встречу в верхах. Там он займется Ишмаэлем. Лимузин тронулся.

Позже, когда впереди уже показался аэропорт, он увидел свежие цветы. Администрация переделала газоны и травяные дорожки на подъезде к аэропорту Кеннеди. Цемент был почти белым, металлические решетки блестели, цветы были ярко-красными. Они казались сделанными из пластмассы.

Он летел в Париж пассажирским самолетом. Когда они уже были над облаками и Америка неопределенным пятном осталась на много километров внизу, его охватил сон, он провалился в него и выглядел почти мертвым.

При пробуждении он почувствовал себя взмокшим от пота. В висках стучало, на лбу проступили капли пота. Соседи спали. Приглушенный свет. Провел тыльной стороной ладони по лбу. Лоб был влажный. Рубашка — мокрой от пота. Он встал, взял с полки над головой портфель, вынул рубашку и отправился в туалет переодеться.

Короли не касаются дверей, не считая дверей уборных.

Делай так. Встань с кресла на высоте девяти тысяч километров, над темной ледяной массой Атлантического океана, которая с такого расстояния кажется неподвижной и плотной, как нефть. Пройди меж двумя рядами сидячих мест, неотрывно глядя на металлическую дверь туалета в глубине салона, прямо перед тобой, похожую на пуленепробиваемую дверь сейфа. Рассеки застоялый запах кресел, обивки, протертых миллионами и миллионами задниц, постоянно скачущих, как резиновые мячики игрушки «йо-йо», по всему земному шару: европейские задницы — в Америку, американские задницы — в Европу. Думай о задницах — булемичных, гипервитаминизированных, дряблых, как худые лопатки вьетнамских женщин, о задницах, которые говорят на всех языках, о тех, что сидели на смолистом дереве в альпийских приютах для туристов в Каринтии, тех, что скользили по алюминию на стадионе при детском доме Копенгагена, — думай о них, думай о плотных, сухих задах скупых банкиров, которые бросают свои капиталы в Америке, чтобы наложить руку на европейские капиталы, думай о тощих задах берлинских проституток, которые надеются на Америку как на выигрыш в лотерее и которые кончат тем, что сопьются на грязной промышленной окраине в Борего-Спрингз. Думай об этом. Медленно пересеки центральный проход этого жестяного ящика, который запустили со скоростью девятьсот километров в час над немыми просторами Атлантики посреди ночи. Пройди сквозь теплый сон детей, удобно устроившихся в креслицах, подогнув ножки, сквозь бдительную тревогу, которая кружит над непрочной дремотой матерей, раздели на две части усердных менеджеров, стучащих пальцами по клавиатурам ноутбуков с бесконечно светящимися экранами — они не сдаются в плен усталости и проламываются сквозь нее с сердцем, охваченным суетой, — пересеки таким образом это человечье царство, подвешенное на высоте девять тысяч триста метров над недвижной пучиной, темной и холодной, именуемой Атлантическим океаном. Ты подойдешь к двери туалета, закрытой пневматическим запором, и если откроешь ее, то, флегматично вздохнув, шагнешь внутрь и запрешь дверь за собой, отгораживаясь на мгновение и будто навсегда от этой толпы, что глядит перед собой в ничто — как в кинотеатре без экрана, как на митинге без политика, — в неясную точку, известную под именем Европы.

Свет зеленый, вода фиолетовая. Стены металлические с льдистым отблеском, зеркало слегка вогнуто. Унитаз тоже металлический, но с другим оттенком, радужным и теплым. Бумага повсюду. Смятая бумага в корзине под умывальником, тоже металлическим, но иначе, чем металл стен и унитаза. Корзина сделана из металла, отличающегося от металла стен, унитаза и умывальника. На стене — продолговатый рулон бумаги. Рулон бумаги рядом с унитазом, бумага в ящичке для салфеток рядом с умывальником, на уровне вогнутого зеркала. Открой унитаз и загляни внутрь. Унитаз круглый и широкий, гораздо более круглый и широкий, чем любой из унитазов, на которые ты когда-либо садился прежде. Это абсолютно сухое углубление, не видно ни капли воды. Все мощно всасывается, если попробовать нажать на слив и пронаблюдать, как фиолетовая вода медленным и шумным потоком стекается к отверстию в центре, прислушаться к грозному и быстрому клокотанию чего-то, поглощаемого неизвестно какой бездной. Тогда тебе становится любопытно, и ты суешь голову в унитаз, чтобы посмотреть, есть ли там, на дне этого углубления, свет, можно ли догадаться, где все это заканчивается, есть ли там, с другой стороны, небо. Короли не суют носа в унитазы.

После этого садишься, сосредоточиваешься и открываешься миру. Бог существует. Черт, Бог существует. Здесь есть человек, который сидит, подвешенный между небом и землей на высоте девять тысяч триста метров над уровнем моря, и этот человек какает. Он какает на скорости девятьсот километров в час. Все, что он накакает, всосется и будет поглощено каким-то местом, которое не удается точнее определить. Может, самим небом. Может, всего лишь резервуаром, в котором собирается все то, что эти люди, там, за дверью, вертикально сидящие в два ряда и вытянувшиеся в креслах в ожидании Европы, выкакают во время движения по этой параболе, перекинутой между небом и землей из одного пункта в другой, отстоящих друг от друга на десять тысяч километров.

Какай. Ты чистый атман! Ты — духовная сущность, совпадающая с самой собой, лишенная плоти точка, собранная в абсолютной концентрации, которая не допускает никаких отклонений. Ты — точка, порождающая пространство. Пространство и дерьмо. Ты — мучительное ожидание осуществления бесконечного желания. Ты на краю пропасти, ты выше всех ожиданий, ты только что вышел из чрева своей матери. Какую присказку повторяла тебе мать, когда ты был ребенком? Что как бы там ни было, а кака делают все. И короли тоже делают кака, мама. Слово «мама» созвучно слову «кака». Какай, не смущайся. Мир входит в тебя и насыщает в тот момент, когда ты исторгаешь из себя дерьмо. Исторгай шлаки мира, которые ты не принял, очисть себя от этого докучливого проникновения, которое мир осуществляет ежеминутно: он входит в тебя, а ты не выходишь в него. В этом космосе нет справедливости. Наступает момент, когда ты прямо-таки засыпаешь, кажется, что прямо-таки засыпаешь. Ты видишь внутри себя тьму, усеянную отдельными дрожащими вспышками света, похожими на колибри, повисших в пустоте. Невероятно, но в этот кульминационный момент возникают колибри. Ты готов отдаться кратким сновидениям, которые влекут тебя в другие миры и другие времена, но тут появляется на свет дерьмо, как высиженное тобой яйцо, и ты медленно, но неуклонно возвращаешься, чтобы принять на себя груз мира, встряхнуть сознание, подобно неопытному новобранцу, которому горько от наглости его командира.

Это все равно как если бы ты трахался днями напролет. И как если бы самая прекрасная женщина твоей жизни только что покинула тебя, еще раз нежно и сладострастно поцеловав, и только что вышла из комнаты после ночи фантастического секса. Ты паришь в шаре собственного освеженного разума.

Вымой руки. Застегни молнию. Ремень не на месте. Стоя перед зеркалом, цинично и жестоко пронаблюдай, как засовываешь палец в нос, как ковыряешься там, разгляди на кончике пальца сухие, ржавчатые выделения, останови зрачки на зрачках своего отражения. Стоя тут, с методичностью и разящей суровостью адресуй этот взгляд самому себе — тот же самый ледяной взгляд, который там, снаружи, ты бросаешь на мир, препарируя его.

В какой-то момент, пока какал, ты подумал, что Джордж Буш-младший — дерьмо.

В 23:15 Генри Киссинджер приземлился в аэропорту имени Шарля де Голля, неподалеку от Парижа. В 00:10 он вошел в отель «Хилтон». Спал плохо: в течение всей ночи приступы бессонницы. Проснулся в 7:00. Позавтракал в 8:00. В 9:15 был в европейском «Диснейленде» на открытии нового павильона, посвященного куклам в мировой истории. За обедом встретился с двумя агентами Сен-Лазара. В 15:30 ему предстояло принять участие в конференции в аудитории Большой Арки Дефанс. На улице был туман и холод. Это была точка, в которой Париж резко заканчивался. В 16:20, когда он пешком в сопровождении охраны возвращался к машине через Южные ворота, на него было совершено покушение. Они потерпели неудачу.

 

Инспектор Давид Монторси

МИЛАН

27 ОКТЯБРЯ 1962

14:00

Когда Монторси подошел к «Джамайке», его знобило.

Воспоминание о мумии. Воспоминание о мертвом ребенке на Джуриати. В голове стучало.

Маура ждала его и, как всегда, когда ждала его, вертелась по сторонам, широко раскрыв свои очень голубые глаза. Она была маленькая, вся залитая светом, она была бледна — и уже издали он потерял голову от ее веснушек: она улыбалась и махала рукой.

— Ты весь белый, Давид…

— Да?

— Ты замерз, дрожишь… Плохо себя чувствуешь?

— Пойдем поедим, May. Дай мне что-нибудь забросить в желудок. Дай мне все тебе рассказать.

И пока они входили в бар с запотевшими стеклами, переполненный шумными людьми, они чувствовали себя какими-то переломанными. Как куклы.

Она выслушала его, потому что ему не удавалось обуздать образы. Он рассказал обо всем. Эти образы долбили его. Мумия. Ребенок. Мумия. Ребенок. Маура приласкала его, но не смогла сосредоточиться на нем: она думала о Луке.

Когда он закончился, этот поток слов — Маура временами делала вид, что их слушает, но на самом деле даже не воспринимала, — в нескольких сантиметрах от их подбородков стоял дымящийся кофе, испаряясь им в лица, оседая капельками. Некоторое время они сидели молча, и Давид понял, как прекрасно, что здесь, с ним, Маура и ребенок, который еще даже не ребенок, а маленькое теплое нечто, которое уже что-то смутно ощущает. Маура была неразговорчива. С тех пор, как забеременела, она стала говорить все меньше и меньше. Он думал, что это страх перед новым приступом. Он думал, что ребенок излечит ее. Но это было не так.

Он попросил у нее прощения. Маура удивилась. Он просил прощения за то, что рассказал о мертвом ребенке, о мумии из архива.

Маура улыбнулась, взгляд ее был далеким. Она погладила его по голове.

Потом заговорила она:

— Сегодня я иду к гинекологу.

Монторси гинеколог представлялся стариком с колготками на лице, и голос его дрожал — возможно, из-за полипов в горле.

— Что за исследование ты должна пройти?

— Хм… Думаю, пальпация. Думаю, пощупает немного. Ничего серьезного.

— May… — Он хотел рассказать ей об Арле, о Болдрини, о неоновом свете в своем кабинете. Но лучше промолчать. Ему с трудом удавалось владеть собой.

Маура посмотрела на него. Он выглядел выбитым из колеи.

— Успокойся, Давид. Оставь это расследование. И без него у тебя дел хватает. Успокойся…

— Нет даже никакого предлога, чтобы держать его в отделе расследований, это дело. Я передам его в полицию нравов. Дело в том, что у меня что-то не сходится. Зачем закапывать ребенка под плитой, ночью?

— Но ты же искал, Давид. Там ничего не было…

— Там не было данных о партизанах. Я ничего там не раскопал, но это только на данный момент, однако…

Она была в нетерпении. Разозлилась. Но он не замечал этой злобы.

— Тогда не сдавай его в архив, это дело…

Он положил ей голову на плечо. Маура машинально отреагировала, прижав его голову к себе. Они съежились друг возле друга, как псы, когда мороз сильный.

Монторси вернулся в управление. Решил дать себе еще неделю — потом он передаст все Болдрини и его ребятам, в полицию нравов, и для отдела расследований дело будет закрыто. Его сдерживала не столько интуиция. Скорее минеральная пустота в той раке, отсутствие улыбки у ребенка с фотографии на стене, как раз напротив высохшей мумии, — мертвый спутник перед огромной живой планетой. Что же до карточек, до всех этих формуляров, заполненных мелким почерком, шуршащих в удушливой, молчаливой тьме металлических ящиков… В конце концов, надо было проверить всего пару дат. В историческом архиве Сопротивления он обрел больше сомнений, чем информации. Но в конечном счете известия о расстреле партизан можно было с успехом восстановить по газетам. В «Коррьере» был один журналист (он попытался вспомнить имя, но имя не приходило… он думал, искал, но оно не являлось…), к которому он когда-то уже обращался с запросом. Когда ж это было? Может, по делу об убитой проститутке в Комазине, когда ему нужны были имена двух молодчиков Баронессы, тех двоих, что пытались совершить грабеж и чьи карточки не находились, — это произошло несколько лет назад… Как же зовут этого типа из «Коррьере»? Может, он даже не журналист?

Монторси устал. А этой ночью, наверно, снова не заснет: в половине пятого встанет, уже окончательно проснувшись, сядет на кухне, при бледном свете, прислонившись к холодному кафелю стены.

Чертова бессонница.

Он решил, что оставит дело у себя.

 

Инспектор Гвидо Лопес

МИЛАН/ПАРИЖ

23 МАРТА 2001

18:10

Покушались на жизнь Киссинджера. Но покушение не удалось. Еще несколько часов — и Киссинджер будет в Черноббио. Итак, угрозы Ишмаэля реальны. Американцы все распознали правильно. На американцах лежала ответственность за безопасность делегации Соединенных Штатов в Черноббио. Информацию о неудавшемся покушении сохранили в тайне. В печать ничего не пропустят. Сантовито приходится выполнять требования американцев, создавать некое ядро для обеспечения безопасности на совещании в верхах. Попытка покушения на жизнь Киссинджера была предпринята в Париже. Вероятно, они попробуют еще раз, в Италии, в Милане или, может, прямо на вилле д'Эсте в Черноббио. Киссинджер уже в Риме. В его программе запланирована встреча с Папой. Он остановится в столице. Потом, наутро, самолетом прибудет в Милан. И не только его нужно было охранять. Существовали и другие сильные мира сего. На данный момент в любом случае ясно, что вероятной мишенью станет именно Киссинджер. Американцы утверждают, что не ждали покушения в Париже. Доклад, который Лопес прочитал в туалете, куря свою папироску, был предельно четким, в нем подтверждалось то, о чем говорили агенты ЦРУ. Лопес, по указанию Сантовито, должен был поддерживать связь с ними. Он будет ответственным с итальянской стороны за безопасность на встрече. Ему необходимо лететь в Париж. Человек, покушавшийся на Киссинджера, убит. Нужно установить все, что возможно, о личности этого человека. Нужно понять. Нужно действовать быстро. Но Лопес думал о том, что в половине восьмого у него встреча с торговцем кокаином. Еще он думал о трупе с улицы Падуи, о заключении о вскрытии, которое выкрал какой-то старик. Ему было наплевать на все, касавшееся как Киссинджера, так и Ишмаэля. А нужно было немедленно отправляться в путь. В Париже он должен проводить расследование, насколько это возможно, избегая огласки, отталкиваясь от данных, переданных французскими спецслужбами и властями. Надо было встряхнуться и двигаться. Времени было мало.

— Эх… — Сантовито зажал окурок сигареты между средним и указательным пальцами.

— Да…

— С этими американцами. Поспокойнее, а, Гвидо? Это важно.

Лопес усмехнулся. Это важно для махинаций Сантовито. А ему плевать на Киссинджера и на других сильных мира сего или бывших сильных мира сего, приехавших в Черноббио.

— Да, да…

Американцы глядели на него молча, гладко выбритые, бледные. У некоторых из них были водянистые глаза. В туалете они говорили об Ишмаэле.

Через час из аэропорта Линате был рейс на Париж. Если он все сделает быстро, возможно, к ночи вернется обратно.

Никто из американцев не провожал его. Он успел свернуть себе еще одну папироску, и еще одну, последнюю, перед отлетом, в туалете Линате. Его провожал в аэропорт агент, новобранец, которому было не более двадцати пяти лет.

Небо постепенно прояснялось, как фрукт с искристой мякотью, на котором трескается заскорузлая корка. Мрачность стен в скоростном туннеле на бульваре Молизе подчеркивалась кривобокой фигурой бомжа в рваной куртке, который остановился под неоновым фонарем, чтобы открыть грязную пластиковую сумку. Они снова вынырнули на поверхность на перекрестке с улицей XXII Марта, повернули с включенной сиреной, проехав мимо толпы низкорослых толстых женщин, которые жестикулировали и орали на тротуаре, на углу. В поток машин с грохотом вторгся похожий на бегемота трамвай — новая модель, которую испытывали в Милане, — пластиковый гигант, медленно погружающийся в городское чрево, ярко освещенный изнутри, следующий по своему железному пути, сворачивая на привычных, знакомых перекрестках. Вой сирены заставил отскочить группу славян, споривших возле церкви из обожженного кирпича на улице Форлани — огромная вытянутая в высоту церковь с узкими окнами на расстоянии пяти метров от тротуара. Лопес подумал, что священники боятся, как бы верующие не сбежали от них. Здание кинотеатра в оратории рядом с огромным, нелепым корпусом церкви, возле которого устанавливали афишные тумбы, излучало теплый свет и обещание далекого покоя и мира. В кассе позади зала какая-то женщина в выцветшей вязаной кофточке гранатового цвета смотрела перед собой в пустоту через оконные стекла. Над двумя мостами вдруг как будто обрушился сверху похожий на менгир дом, выходящий фасадом на железную дорогу, — грубое пятно с нагромождением балконов, сужающихся конусом с внешней стороны. С эстакады свисали пучки сухой травы, блестевшей в сумерках. На автостраде, ведущей к аэропорту, движение стало напряженным. Лопес увидел неподвижный поток машин на въезде в Милан — они спускались с моста кольцевой дороги; на треугольнике белесой травы между автострадой и подъемом на кольцевую в воздухе трепетал светлый белый пакет, эдакий висящий над землей переливчатый шар, который показался ему похожим на женское лицо. На заградительных щитах (стена из картона и жести, многие метры алюминия и афиш, рекламных плакатов, будто исписанные текстом простыни) бросалась в глаза огромная фигура Христа в облике Джорджо Армани. Портрет был черно-белый: волосатая грудь, волоски, как железные нити, грубые, четкие, а на щеках — мелкие морщины, короткая черная взъерошенная щетинка бороды, малюсенький нос и складки у губ, волосы — почти голубые. Руки Джорджо Армани были широко разведены в стороны, был он гол, тело обернуто простыней, на голове — терновый венец, черная кровь заливала лоб, нос и губы. Джорджо Армани был страшно бледен, фон — черный, так что нельзя было понять, то ли он падает спиной в черную воду, то ли его вертикально распяли на кресте. В глазах у него, казалось, стояли слезы, и вместе со слезами там было море черной крови, которая лилась потоком, как дождь, образуя черное пятно на белой простыне в районе лобка, а ниже, справа, был изображен орел, и имя — Джорджо Армани.

Они уже ехали по бесполезному лиловому мосту перед аэропортом, поворачивали, чтобы вписаться в прямой участок дороги за перекрестком, боковая дорога вела к небольшому, наполовину разобранному луна-парку. Обогнали автобус, грохотавший, несмотря на маленькую скорость. Оставили позади грязно-белый ряд такси с освещенными окнами — и тут увидели, как в небо, низко и под углом, с трудом поднимается нечеткая фигура самолета, выпуская из-под хвоста поток горячего воздуха, чтобы войти в разрывы близко к земле висящих облаков, — а потом он разогнался, этот самолет, и вылетел за облака, туда, где беззвучно гасли все огни.

Он был один в зале ожидания, перед вылетом в Париж. В туалете он свернул себе папироску. И стал ждать. Было жарко. Усталые лица людей. Самолет вылетал в половине восьмого. Он приземлился в Париже час спустя.

 

Инспектор Давид Монторси

МИЛАН

27 ОКТЯБРЯ 1962

15.00

Едва войдя в кабинет, Монторси принялся искать следы того, кто вчера проник к нему, пока он был в управлении. Что им было нужно? В отделе расследований никто не заходил в чужую комнату в отсутствие хозяина. Он бросил взгляд на бумаги, на плотно закрытые ящики — не стал их открывать, чтобы не шуметь, проверит после. Посмотрел на телефон, и его охватило подозрение. Тогда он стал действовать тихо и медленно. Отодвинул шторы. На него пахнуло теплым запахом чугунных батарей. Вернувшись на прежнее место, погасил свет, закрыл изнутри дверь. Подошел к телефону: снаружи никто его не видит. Люди во дворе могут подумать, что, войдя к себе, он тут же вышел. Приподнял телефонную трубку, черную и теплую. В кабинете царила странная золотистая полутьма. За окном слышались резкие порывы ветра. Трубку приподнимал осторожно, прижимая опущенным концом рычаг, чтобы не задействовать телефонную линию. Прижав рычаг пальцем, окончательно снял трубку. Аккуратно положил ее на мягкую обивку стола (всячески избегая любого сотрясения). Посмотрел по сторонам. Взгляд остановился на ноже для разрезания страниц. Лезвие было легким, но ручка достаточно тонкой и тяжелой, чтобы удержать рычаг в положении «выключено». Положив нож на рычаг, рискнул приподнять палец. Сигналов не последовало, словно трубку не поднимали. Теперь можно было ее осмотреть.

Попытался отвинтить круглую крышку микрофона. Она не поддавалась. Стараясь избегать ударов и тряски, зажал трубку между колен. Обернув крышку носовым платком, поднатужился и почувствовал, что постепенно одолевает человека, постаравшегося так крепко ее завинтить. До боли напряг бицепс, стараясь избежать скрипа. Добрался наконец до конца резьбы. Снова полагаясь на удачу, приподнял крышку. «Жучок» был там.

Значит, управление тоже прослушивалось. В кабинет проникли, когда он выходил из полиции нравов, направляясь на поиски в архив движения Сопротивления. Тогда он и заметил, как зажглась неоновая лампа в его комнате. Приходили, чтобы поставить «жучок». Он словно застыл в полутьме кабинета. Внезапно телефон зазвонил.

Столь же осторожно он стал завинчивать крышку. Без всяких толчков и сотрясений.

Второй звонок.

Монторси замер на миг. Потом снова принялся за работу. На лбу выступил пот.

Вновь замер. Третий звонок.

Крышка закручена.

Четвертый звонок.

Медленно переложил трубку на стол.

Пятый звонок. Поднявшись, открыл дверь и с силой ее захлопнул, зажег неоновую лампу.

Шестой звонок. Давид снял с рычага нож и поднял трубку.

— Монторси слушает, — сказал он, услышав чей-то голос.

— Привет, Давид. Это Болдрини.

— Привет. Ну как? Нашел что-нибудь?

— Нет… Дело в том, что…

— В чем, Болдрини?

— Выходит, тебе еще ничего не сказали… Дело в том, что мне передали документы по делу о Джуриати…

— Как так?

— Дело о Джуриати направили в полицию нравов.

— Ах вот как!

— Есть у тебя что-нибудь новенькое? Кончил свои поиски?

Монторси на миг задумался, но только на миг.

— Да, кончил.

— Ну и что?

Раздумывать долго было нельзя.

— Да так, ничего… Знаешь, это действительно скорей по части полиции нравов.

— Значит, меньше будешь вкалывать…

— Да, но я к тебе загляну, Болд…

— Да, да… Заходи…

— Слушай…

— Да.

— Кто принес тебе дело?

Пауза.

— Омбони… Да, Омбони.

— Ну, тогда ясно.

— Да ладно тебе. Сам знаешь, тебя все еще держат за новичка. Ты позже остальных поступил на работу. На что ты рассчитываешь, Давид? Мы все вышли из рядовых…

На этот раз замолчал Монторси.

— Слушай, — сказал он затем, — может, тебе еще что нужно?

Снова пауза. Видать, попал в десятку.

— Почему ты спрашиваешь? — изумился Болдрини. — Разве у тебя есть что-то еще?..

Новая пауза.

— Да нет. У меня нет ничего, что не вошло бы в дело…

Болдрини снова озадаченно смолк. Попался на удочку.

— Ладно, Болд, раз ничего больше не надо, пойду посмотрю, что там творится. Нет ли чего новенького для меня…

— Правильно. Заходи, угощу тебя кофе.

— Ладно. Звякни, если что будет надо.

Монторси повесил трубку, послышался едва уловимый щелчок «жучка» в телефоне. Его прослушивали.

Привести в порядок… надо привести в порядок мысли. Разложить по полочкам подозрения. Монторси задумался. У него не получалось ни о чем думать — разум в каком-то черном тумане. Он сделал над собой усилие. Лицо Болдрини. «Жучок» в телефоне. Передача дела в полицию нравов. Мумия в архиве. Со дна водоворота, из центре спирали памяти вздымалась застывшая восковая ручка ребенка с Джуриати.

Итак. Когда он выходил из управления, зажегся свет в его кабинете. Возможно, в этот момент ставили «жучок». А может, и нет. Может, просто зашли за делом о Джуриати, чтобы передать его команде Болдрини. Через несколько секунд в управление вошел доктор Арле со своими сотрудниками. Чуть ли не весь отдел судебной медицины. Первый вывод: проверить, кто такой доктор Арле, чем он занимается. Почему его не было на Джуриати? Главное — не впадать в подозрительность. Почему он направлялся к Болдрини? Может, по другому делу? Об этом надо еще подумать. А пока что сходить к Омбони, служившему вместе с ним в отделе расследований (кстати, он всегда смотрит на него косо, ему уже под сорок, на четвертом этаже его называют дедом. Да пошел он в зад). Значит, Омбони относил Болдрини документы по расследованию дела. Монторси намекнул Болдрини, что есть еще документы, которые не попали в дело. Надо, следовательно, ожидать нового визита, скорей всего в его отсутствие. Поэтому нужно быть начеку. Но только в том случае, если дело нечисто. А почему? Может, в нем замешаны высокие и могущественные лица, педофилы, о которых упоминал Болдрини. Возможно, именно поэтому у него забрали дело. Впрочем, и раньше случалось, что его дела неожиданно передавались в другие руки. Это, конечно, не было обычной практикой, но и не выходило за рамки законности. Однако во всем этом, несомненно, было что-то странное. Исчезновение из архива дел, связанных с расстрелом партизан на Джуриати. «Жучок». Передача дела в полицию нравов. Появление медиков из отдела судебной медицины у Болдрини, на улице Фатебенефрателли.

Черная волна угрозы затопила своими водами ближайшие дождливые часы.

 

Инспектор Гвидо Лопес

ПАРИЖ

23 МАРТА 2001

19:30

Самолет Лопеса приземлился в Париже в половине восьмого. Произошла некоторая задержка. В салоне самолета пахло старой кожей. Было холодно — неестественный холод, машинное дыхание кондиционера. Качка была несносной на протяжении всего полета.

В аэропорту имени Шарля де Голля его ждали два инспектора парижской полиции. Они усадили его в гражданскую машину, в которой находился шофер в форме. Они говорили между собой мало, по-английски, с трудом.

В город попали через широкий зев подземного тоннеля. Дождя не было. Выехали на поверхность возле футбольного стадиона, низкого, гораздо ниже, чем можно было вообразить.

— Он в котловане. Половина трибун — ниже уровня дороги, — сказал ему один из инспекторов. Оба были одеты в темные кожаные куртки, блестящие, напомнившие ему полицейских из фильма с Аль Пачино. Они были довольно молоды. Во всяком случае, моложе его. На протяжении нескольких минут из окон он не видел никого, кроме негров и выходцев с Ближнего Востока. Демонтировали районный рынок, гасли слабые костерки, искрилась зола в маленьких жаровнях — железных ящиках, раскалившихся по краям. На улице было много народу. Асфальт выглядел блестящим и темным, как куртки обоих полицейских. Они не разговаривали. Лопесу было не по себе. Он думал о трупе на улице Падуи, о глубоком внутреннем кровоизлиянии, обнаруженном во время вскрытия. Он думал о Бобе, выходце из «Сайнс Релижн», человеке Ишмаэля, который послал мейл с приказом уничтожить Киссинджера. Бедолага, которого надо найти где-то на планете, который возникает в Америке, потом в Европе, и кто знает… На Черноббио Лопесу было наплевать. Ему хотелось свернуть еще одну папироску, и он злился, что не предупредил того типа, продавца кокаина, с которым договаривался о встрече в Милане. Лиловые, коричневые и черноватые синяки на влажной, вздутой коже человека с улицы Падуи… Кто тот старик, что раздобыл себе фальшивые документы, чтобы забрать заключение о вскрытии в отделе судебной медицины? Седые волосы. Шестьдесят лет. Гомосексуалисты тут ни при чем. Странно столкнуться с кем-то, о ком ничего не известно. Он там, распростерт на ледяном столе, и от него ничего не узнаешь. Какое имя носил покойник? Что за история с ним приключилась? Лопес зевнул. Холод в Париже был более резким. На углу улицы он увидел, как какая-то женщина даже накинула на плечи шаль.

Они въехали на оживленный бульвар. Двигались по направлению к центру. Освещение витрин стало более ярким. Негров на улице не было видно.

Свернули в узкие закоулки. В темных, устремленных ввысь домах постепенно загорались огни — глаза бледного света, свои темные путаные истории в малюсеньких квартирках. Малюсенькие истории завязывались там, очень далеко от него.

Переехали мост. Он увидел Сену — как бездну, без отблесков, жидкая материя, поглощавшая всякий свет, безмолвная, грязный магнит, черная дыра. Где-то на заднем плане раздавался бессвязный гул транспорта, миллионы голосов, заглушаемых темным, подвижным, плоским потоком Сены.

Въехали в темный, безлюдный район. Черные деревья заслоняли полотно древних стен, темно-серые контрфорсы. Показался красно-белый крест на здании госпиталя. Большая пластиковая дверь была широко распахнута, санитары курили и разговаривали на пороге при ровном свете неона. Фиолетовые многоэтажки превосходили по высоте черные неподвижные кроны чахлых деревьев, дыхание растений, казалось, заняло свое место среди отсутствующих людей — пустое, черное место в большом, ярко освещенном городе.

Свернули направо, на внутреннюю полосу набережной Сены. Как назойливые насекомые, мерцали на противоположном берегу габаритные огни машин. Следовательно, они уже были на Иль-де-Франс. Повернули на пустынную площадь, фактически площадку, на которой сходились снизу огни маленьких ресторанчиков в полуподвальных этажах, под землей. Он высунул нос в окно. Разглядел табличку с названием площади: плас Дофин.

Впереди, в десяти метрах, распахнулись с сухим звуком ворота. Машина медленно въехала внутрь. Остановилась во дворе. Все вышли. Пока Лопес разминал ноги и рассматривал старые булыжники мостовой, у одного из двух полицейских зазвонил сотовый телефон. Он заговорил быстро-быстро, вполголоса. Закончил беседу. Кивнул Лопесу. Они вошли в дверь справа.

Инспектор, ответственный за расследование, был человеком усталым. Лопес немедленно распознал эти свидетельства упадка сил — медленность жестов и мимики. На щеке у него была заметная родинка, на лбу — горизонтальная морщина. Он вяло курил. Говорил на ломаном итальянском, приправляя его обрывками испанского. Все время вставлял «bueno». На Киссинджера ему было наплевать, это ясно. На стуле, рядом с письменным столом, был брошен его помятый непромокаемый плащ, чем-то похожий на куртку Лопеса. Небо дрожало от молний и грома, дождя не было. Инспектора звали Франсуа Серо. Его лицо при теплом свете лампы на столе выглядело как глобус, усеянный причудливыми знаками. Глаз слегка подергивался — симпатичный тик, внушающий доверие, обезоруживающий. Всегда умей увидеть под безоружностью мощный, агрессивный ум — столп с исходящими от него лучами, древний и неподвижный. Они заговорили об Ишмаэле.

* * *

Покушение на Киссинджера — оно произошло на площади Дефанс. Под Большой аркой. Киссинджер участвовал в конференции. Серо передал Лопесу пригласительный билет. Конференция называлась «Человеческие миры». В списке участников числились профессора, академики, люди из финансовых кругов. Там был и адрес места официального проведения конференции, напечатанный жирным шрифтом. Буквы казались маленькими блестящими насекомыми, чем-то живым и неистребимым. Киссинджер вышел незадолго до 16:30. Машина была припаркована за южной площадкой, со стороны Парижа, — огромное круглое пространство у подножия Большой арки. Киссинджер был маленького роста. Его сопровождали шесть охранников. Машина ждала его с включенным двигателем — внизу, возле площадки. Первый выстрел — мимо, пуля застряла в постаменте скульптуры Миро, напротив торгового центра. Вторым выстрелом был ранен в плечо телохранитель, защищавший со спины бывшего государственного секретаря. Франсуа Серо вяло водил пальцем по истрепанному плану. Лопес кивал. Улыбался, когда тот говорил «Bueno». Охрана повалила Киссинджера на землю, двое телохранителей бросились на него и прикрыли своими телами. Раненый агент упал на белокаменные плиты. Люди разбегались во все стороны. Трое агентов, оставшихся на ногах, прицелились в одну и ту же точку и открыли огонь в том направлении, каждый из двух пистолетов. Они попали в покушавшегося. Он прятался за коньком низкой крыши центра ФНАК. Он был один. Шестнадцать пуль в правую сторону тела, ту, что виднелась из-за конька, — их извлекли из трупа стрелявшего во время вскрытия. Медицинское заключение будет составлено завтра. У этого человека были при себе документы: свидетельство того, что покушение — дело рук дилетанта. Может, и в самом деле это затея снайпера-одиночки. Его звали Жорж Клемансо. Бывший адепт «Сайнс Релижн». Год содержался в психбольнице в Ренне. (У полиции имелась пухлая история болезни. При желании Лопес может изучить ее в гостинице. На данный момент у него не было такого желания.) Выйдя из больницы, Клемансо без труда устроился на работу: он происходил из состоятельной семьи, которая в прошлом следила за тем, чтобы он ни в чем не нуждался, и наняла для него весьма дорогостоящего «перевоспитателя», одного из тех, кто вырывает богатых отпрысков из рук сектантов, пытающихся выжать из них деньги. Они оплатили его пребывание в психиатрической клинике в Рене, эти родственники, — оно тоже было весьма дорогостоящим. Вернувшись, Жорж стал жить по соседству с квартирой своих родных, на бульваре Распай. Трехкомнатную квартиру Клемансо уже обыскали, но безрезультатно. Лопесу также предложили туда сходить после осмотра места покушения возле Большой арки. По окончании авантюры с «Сайнс Релижн» у Жоржа Клемансо были проблемы с другими сектами, как подтвердили родственники. «Дети Господни», например. Он снова сошелся с прежними товарищами по «Сайнс Релижн», которые, покинув движение Льюиса, пытались подорвать доверие к нему бурными кампаниями. Свою группу они назвали «Процесс». Родственники Клемансо пытались «снова зашить то, что можно зашить», но не добились больших результатов. Клемансо примыкал и к другим движениям религиозного характера, хотя и не располагал финансовой независимостью, которая в прошлом возбуждала аппетит у святош, принимавших его с распростертыми объятиями. Последняя авантюра — полусатанистская ложа, — судя по всему, просто негодяи в поисках легкого секса (таково было мнение Серо). Секта была известна под названием «Дети Ишмаэля». Лопес кивнул. В конечном итоге Клемансо оказался в камере вместе с другими скучающими и запуганными представителями парижской буржуазии — на одну ночь — после вторжения полиции на склад возле въезда в Париж. На самом деле полиция пыталась напасть на след педофилов. Они думали, что речь идет о торговле детьми. Действительно, они обнаружили голого ребенка, и там происходила какая-то ритуальная сцена. Однако никакого насилия. Добрая парижская буржуазия все это замолчала.

Лопес на миг замер как зачарованный.

— Ишмаэль… — пробормотал он. Серо испытующе посмотрел на него.

— Да, Ишмаэль. «Дети Ишмаэля», инспектор. Connosez-vous en Italie, n'est pas?

Лопес попытался быстренько пересказать состояние расследований, проведенных в Италии. Серо заметил, что речь идет о деле спецслужб, сказал, что парижская полиция недостаточно в этом разбирается. Его удивило, что спецслужбы не взяли на себя полномочия по расследованию покушения на мсье Киссинджера. На его пористой, дряхлой коже обозначились новые глубокие вертикальные морщины.

— Нюжно действовать бистро, не так ли? — спросил он.

Лопес кивнул. Он уже потерял надежду вернуться в Милан этой ночью. Ему забронировали номер в гостинице на Монмартре, неподалеку от «Мулен», от большого бульвара, который широким кольцом захватывал, как в тиски, бескрайний и расплывчатый центр Парижа.

Потом они вышли. Серо проводил его. Они поехали на площадь Дефанс, к Большой арке, — окинуть взглядом непосредственное место покушения, дабы Лопес лично мог просчитать его ход. Затем — бульвар Распай: Лопес хотел осмотреть квартиру Клемансо.

 

Инспектор Давид Монторси

МИЛАН

27 ОКТЯБРЯ 1962

15:30

Первое: Омбони. Давид Монторси должен пойти и выяснить, что это Омбони передал документы по расследованию о ребенке с Джуриати ребятам из полиции нравов.

Омбони был засранец. Он не из тех коллег, с которыми Монторси ладил. Они с ним обращались, как с мальчишкой. Однажды он почувствовал зуд на затылке, в основании черепа, в том месте, где выступает мозжечок, в то время, как уходил от группы своих: он обернулся и увидел, как они смеются у него за спиной. Монторси был очень молодым и неловким: эта огромная туша, которая неуверенно слонялась по кабинетам, их раздражала. Когда он закрыл дело трансвестита с улицы Пантано, то не удостоился ни единой похвалы. А раскрыть это дело пытались трое (в том числе Омбони). Все искали женщину, учитывая колготки, туфли на каблуках, тюбик губной помады, по рассеянности оставленный открытым на полочке в ванной, и две зубные щетки. Ему доверили помощь в расследовании: дело считали сухим деревом, из которого невозможно выжать сок. Он же потребовал повторной эксгумации и нового вскрытия. Обнаружились повреждения в заднем проходе. Этот тип (адвокат с растительным лицом, холостяк, активный католик, богатый, но не слишком) был гомосексуалистом. Париков обнаружено не было, поэтому коллеги об этом даже не подумали. Однако в магазине париков в конце улицы Данте, около Замка, с трудом, но опознали этого человека: он приходил не один. С ним был мальчик. Удалось составить его словесный портрет. Прочесали круги гомосексуалистов, любителей трансвеститов. Выяснилось, что мальчик, похожий на фоторобот, живет в районе бульвара Монца. Монторси обошел этот район, возвращался в одни и те же места, заходил в одни и те же бары. Пока не засек его. Мальчишка вознамерился бежать, но Монторси выхватил пистолет и наставил его на паренька. Рука его дрожала, он никогда прежде не стрелял. Он обдумал все позже: это было не проявление глубинной, давящей морали, не опыт, а всего лишь тонкая механика, адреналин. Он прежде не стрелял. Изумленное лицо мальчишки, тот поворачивается спиной, со скрипом закрывающаяся дверь бара — он помнил все. Снаружи, однако, стояла машина его коллег. Они догнали паренька и схватили его. Один из агентов вошел в бар и застал Монторси неподвижным, все еще дрожащим, с пистолетом, выставленным перед собой. Однако это он со своим молчаливым интуитивным упрямством распутал дело. Его высмеивали, на какое-то время его прозвали Перекисью водорода, говоря таким образом, что он — как выдохшаяся минералка, как мертвое брожение, годное для стариков. Потом это прошло. Но он не сближался с коллегами. Ему иногда передавали расследования, но если дело оказывалось интересным, забирали обратно, и старший коллега заканчивал его работу. Он свыкся с этим. Нет, он с этим не свыкся. Это раздражало его, как грубая царапина на поверхности его гордости. Он был неопытен — правда. Он был молод — правда. Но он был способным. Способнее других. Поэтому пренебрежение раздражало его.

Омбони же он ненавидел. У того были грязные волосы с проседью, слипшиеся в пряди, будто смазанные бриллиантином. Он носил слишком широкие пиджаки. Преувеличенный миланский выговор. При виде Монторси он всегда поднимал брови — проявление скептицизма, которое Давид взял на заметку среди других внешних признаков человека, работавшего в управлении годами, с утомленной душой, с притупившейся интуицией. Он спрашивал себя, случится ли с ним такое? Он утешался, вспоминая то, что услышал по радио однажды утром, пока они с Маурой молча завтракали. Какой-то психолог говорил о некоторых пациентах, что их главный страх — это боязнь сойти с ума и что они не могут стать сумасшедшими, покуда спрашивают себя, не станут ли таковыми. С ним было то же самое. Он боялся внутреннего состояния, которое делает взгляд бычьим и безразличным ко всему. Он думал, что время потихоньку разъедает человека. Не принимал во внимание яростные толчки событий, а только время, которое однообразно, монотонно перемалывает все в муку, — колесо, которое не может затормозить или рывками ускорить ход, а только продолжает двигаться, медленно, механично и просто.

Он должен был зайти к Омбони. Встал, вышел в коридор, и ему показалось, будто он стоит один в пустом грязном корыте бассейна.

Омбони сидел, закинув ноги на письменный стол. Он был коренастым, его лодыжки показались Монторси невероятно раздутыми, как будто вот-вот лопнут от скопившейся внутри жидкости. Он смотрел на Монторси, скособочившись, как ствол поваленного дерева, очки на носу, на некотором расстоянии от глаз, в руках бумаги, галстук висел на стуле с другой стороны стола.

— Что такое, Давид? — Этот выговор его раздражал. Гортанный голос, ставший глубже от постоянного табачного дыма, — Монторси казалось, будто он исходит прямо из бронхов, как если бы не существовало ни горла, ни голосовых связок.

— Ничего, хотел только тебя спросить о деле по Джуриати.

— Ах да. Шеф закрыл его. Он просмотрел его одним глазком сегодня за обедом. У нас было совещание, ты отсутствовал. Мы оценили ситуацию все вместе. Это дело полиции нравов. Я отнес все Болдрини.

Значит, он заходил в кабинет Монторси гораздо позже того момента, когда включился неоновый свет, а Монторси это видел со двора. Омбони ли поставил «жучок»?

— Знаю, мне Болдрини говорил. Есть еще что-нибудь срочное? В смысле, что я свободен…

— Шеф сказал, что ты можешь еще раз просмотреть открытые дела по провинции. Сейчас мало работы. Посмотри, что можно сдать в архив.

— Но это дело канцелярии.

— Тогда возьми отпуск. — И засмеялся. Он издевался над Монторси.

— А весь этот бардак?

— Какой бардак?

— Эти люди, одетые в темное? Вертятся там. На втором этаже.

— А, там американская группа. Они приехали сюда, чтобы установить контакт. Пытаются наладить отношения, чтобы создать единую структуру, как бы повсюду в Европе. Их расквартировали у нас до тех пор, пока не подписаны соглашения.

— Кто они? ФБР?

— Что-то типа того. ЦРУ или что-то вроде. Похоже, они составляют единый организм, и одно их подразделение здесь, в Милане. Точно не знаю. Думаю, они также ведут дела с военными базами.

— Мы принимаем участие?

— Они затребовали дела отдела расследований. По этому поводу сегодня и было совещание у шефа. Тебя не было. Они запрашивали особые дела.

— А именно?

— Серийные убийства. И тому подобное. Были ли там данные, что замешаны другие государства в этих делах.

— Мы становимся агентами спецслужб, — сказал Монторси и улыбнулся.

— Это наша судьба. Судьба полиции.

— Скажи лучше, это судьба Италии…

Снова в свой кабинет. Монторси раздумывал над тем, что делать, куда идти, действительно ли его пытались остановить и зачем. Он решил продолжать, несмотря ни на что. Ему нужны были в конечном счете две веши: тишина и он сам. Чтобы никто из посторонних не знал, над чем он работает, — и чтобы он работал. Но уже он, тот «он сам», который ему был нужен, больше не был таким, каким себя считал до появления маленького синюшного трупика утром на стадионе и засохшей мумии в самой середине дня…

Телефонный звонок отбросил его далеко от этих мыслей. Первое, о чем он подумал: «жучок». Подождал, пока еще раз зазвонит. Потом еще раз. Только тогда снял трубку.

— Давид?

— May…

— Ну как?

Подальше. Подальше от этого дела, о котором он ей рассказал. Пусть они не знают, что она знает, — так лучше. Он нуждался в молчании.

— Ничего…

— А ребенок с Джуриати?

Черт. Она об этом заговорила. Теперь они знают, что она знает.

— Ничего, May… Маловажное дело. Нас это не интересует.

— А казалось важным…

— Не настолько, насколько то, куда ты ходила. Ты была у доктора? Что он сказал: с ребенком все в порядке?

Его интересовал ответ гинеколога: все ли хорошо с ребенком, которого они ждут.

— Ходила. Все нормально.

— Ты что-нибудь должна принимать? Он велел тебе соблюдать диету?

— Нет, совсем ничего. Слушай, я звоню по другому поводу…

— Говори.

— Сегодня вечером мы собираемся после ужина с коллегами по лицею. Ты придешь?

«Работать над делом ребенка, параллельно с Болдрини», — подумал Монторси. Ему было нужно время.

— Не знаю, я завален работой. Где вы встречаетесь?

— У Комолли.

Коллега Мауры, учительница. Муж — болван, помешан на автомобилях. Монторси на автомобили было наплевать. Она — не то чтоб несимпатичная. Между прочим, она поглядывала на него искоса, глаза у нее блестели с интересом. Видно было, что Монторси ей нравится.

— В котором часу?

— В девять. Полдесятого.

— Я не хочу выглядеть плохо воспитанным, May. Дело в том, что я действительно завален…

Молчание.

— Я пойду, Давид. Ты во сколько вернешься?

— Поздно. Ты не беспокойся. Увидимся дома, после…

К черту Комолли. К черту вечеринку. Он попытался сосредоточиться на том, что ему нужно сделать, чтобы выяснить то, что он хочет выяснить: ребенок, партизаны, прослушивание телефона, люди из отдела судебной медицины.

Отрыжка. Образ мумии — очень ярко. Он отогнал его от себя.

Взглянул на часы с запыленным по краям циферблатом, висевшие на неровной стене (по-прежнему медленные струи дождя, и уже внимание перескакивало… на другое, все время другое перед глазами…). Почти четыре.

Он пойдет в «Коррьере делла Сера», в архив. Нужно раскопать по крайней мере одну статью о партизанах, зверски убитых на Джуриати.

 

Маура Монторси

МИЛАН

27 ОКТЯБРЯ 1962

15:10

Он трахал ее, трахал ее, трахал ее.

Маура не могла дышать, она не хотела дышать. Она оглядывала себя, не имея времени оглядеться, потому что он трахал ее с жаром, отстраненно. Он терзал ее яростно, самозабвенно. Красные полосы на груди, там, где прошелся его язык, его зубы. Маленькая измятая грудь. Она переворачивалась: он сзади, она старалась превратить в огонь сотрясение собственных ягодиц, она чувствовала нажатие его широких пальцев, их прикосновение к неподвижной белой плоти. Она плакала. Она пришла в неистовство, чувствовала, что вдыхает воздух, чтобы довести себя до полного изнеможения, до конца было далеко, она шла вперед, теряла себя. Она сжимала челюсти, скрипела зубами.

Он трахал ее и расковывал ее.

В мыслях у нее был только он: его запах, его кожа. Она не могла ухватить собственную мысль — ей не удавалось ничего сделать, она ограничивалась лишь тем, что чувствовала, переживала — под кожей и в сознании. Неистовство, ярость порождали в ней взрыв крайнего несчастья, громкого вулканического гнева, который сотрясал маленькое тело Мауры. Она забывала слова, произносила нечленораздельные, путаные, случайные слоги, засовывала четыре пальца в рот, пускала слюну, слюна лилась ему на грудь, стекала вниз.

Она чувствовала себя широкой, раскрепощенной. Взгляд становился естественно фальшивым — взгляд шлюхи, взгляд невинной, взгляд изумленной. Она сжимала челюсти, тяжело дышала, скрипела зубами. Хотела, чтоб он вошел в нее весь, с костями. Хотела вдыхать, постоянно. Мысль о том, что она — маленькое животное, не давала ей существовать. Она лизала его. Ее раздражали волосы на его груди — они нравились ей, потому что раздражали.

Волны, излучения, влага. Слюна высыхала, ее сменяла новая слюна. Полуприщуренное веко дрожало, другое оставалось закрытым, сжатым; потом оба века сжались, потом снова с открытыми глазами — естественным движением она пыталась защититься от слепящего света.

Они разговаривали, занимаясь сексом. Говорить, говорить, говорить. Она показывала ему язык, широкий, высунутый наружу, так, чтоб он видел. Потом ей захотелось почувствовать себя потаскухой, тогда язык сворачивался в трубочку, бархатистая поверхность его нижней стороны загибалась. Ее губы были такими белыми, что сливались с кожей лица. Она вдыхала запах собственных веснушек.

Большое влагалище. Большое влагалище. Большое влагалище. Я — влагалище. Будь со мной, влагалище.

Слова — сбивчивые, порывистые, лихорадочные, — они забывались, едва их начинали произносить. Обрывки слов, перемешанные запахи, слизь, смазка. Несколько минут подряд прикасалась к его соску. Хотела, чтоб он вложил ей внутрь ноги, руки, локти. Она села на его колено, раздвинув ноги, попыталась засунуть его себе внутрь, она раскрывалась, смачивала его, толкала, чтобы засунуть себе внутрь это колено. Оно казалось ей головкой ребенка, который пытается войти во чрево, — верхняя губа дрожала, снова текла слюна, движения проникали в нее, она вдыхала запах кожных пор.

Они трахались и трахались. Не замечали времени. Этот потрясающий дом, за Карроббио, принадлежал Луке: Мауре нравилось тепло старой мебели, и ковры ей нравились, и засушенные цветы, и изголовье кровати, ей нравилось трогать руками блестящее, плотное дерево изголовья.

Они стали трахаться сразу же, едва Маура вошла. На какой-то момент ей удалось взять этот поток под контроль. Она заговорила с Лукой о вечеринке у Комолли. Они познакомились, она и Лука, на пикнике, на который его затащила Комолли. Лука скучал среди школьных коллег своей подруги. Маура стала лучом света. Давида не было, как обычно. Они потянулись друг к другу, он и Маура, сразу же, не было возможности противиться, как невозможно предотвратить то, что уже произошло. Все случилось за одну неделю. Она спрашивала себя, не презирает ли он ее в глубине души, но не хотела обходиться без него. Она наслаждалась им. Она спрашивала себя, не боится ли он, что она влюбится в него. Он высасывал из нее все соки. Удовольствие доводило их до изнеможения.

Вечеринка у Комолли. Лука с сомнением отнесся к этой идее. Маура сказала ему:

— Я позвоню Давиду; если он не идет, позвони Комолли и напросись на приглашение.

Ей хотелось побыть с ним вместе с другими. Как будто вспомнить, как они встретились на том пикнике. Маура позвонила мужу в управление. Муж не придет на вечеринку. Маура тяжело вздохнула, но потом как будто стала легкой, совсем воздушной, она заставила Луку позвонить Комолли. Они увидятся вечером. Маура улыбалась, он изучал смутные очертания тени в ее душе и не понимал.

Они трахались. Они трахались еще, забывая себя.

 

Инспектор Гвидо Лопес

ПАРИЖ

23 МАРТА 2001

20:40

К Большой арке, где стреляли в Киссинджера, Лопес и Серо выехали на первой машине, вторая следовала за ними. Они включили сирены.

В Сене, черной и медленной, с темными водоворотами, в плотной грязной воде, дрожа, отражались зеленоватые рекламные огни супермаркетов; казалось, они всплывают из глубины — пятно, исходящее из внутренностей, прозондированных светом и стробоскопами. Колесо луна-парка было белое и светилось огнями, медленно и равномерно творя свое скандальное вращение, на площади Согласия; хлопал на ветру белый шатер из непромокаемого пластика — там, где стояла очередь из парижан, отдающих свои подписи в пользу референдума о сносе этой диснеевской непристойности в самом центре города. Под теплыми непреклонными огнями окон американского посольства вертикально и твердо стояли молчаливые полицейские. Лопес неуклюже нагнул шею, убедился, что Колесо разрывает прямую линию, которая проходит сквозь многообразное тело столицы от Пале-Рояль через Елисейские Поля до площади Этуаль, а потом снова по прямой — к площади Дефанс: точная траектория, геометрически совершенная, прямоугольное пространство, раскрывающее в едином остром дыхании весь мегаполис. Треск раций полицейских машин достигал бездушных рекламных огней представительских учреждений. Деревья — блеск матового угля. Объехали вокруг Триумфальной арки. Движение нарастало в направлении бесконечной темной окраины: кривая линия белых домов на фоне черной пустоты грязных предместий в стороне, противоположной аэропорту, напротив Сен-Дени. Парижане протирали запотевшие стекла машин. За пределами Елисейских Полей выхлопные газы стелились по земле, закрывали ровный, блестящий, чистый, светлый асфальт. Всеведущее нечто, пронизывающее поры огромного, незабываемого города, — никому не удавалось исчислить его беспорядочную огромность во всех ее быстрых переменах. Неожиданно навстречу выскочила водосточная труба. Под сложной металлической аркой с подвесными рельсами они увидели, как с преувеличенным грохотом поворачивает вагон метро. Какой-то придурок ногтями сковыривал с грязных стен последние лоскутки приклеенной афиши. При взгляде на скопление упорядоченных, нетронутых фасадов, принадлежащих к известным, распространенным архитектурным стилям, казалось, что ты не существуешь или что ты — ничто. Однажды в Париже поток дурного воздуха в метро показался Лопесу аммиаком, несколько дней он ходил с красными глазами. Огромный бульвар, ведущий к площади Дефанс, был бесконечным, но отнюдь не величественным и плохо освещенным.

Лопес — Серо:

— Штаб-квартира «Детей Ишмаэля». Вы ее обыскали?

Серо — Лопесу:

— У Ишмаэля нет штаб-квартиры.

У Ишмаэля нет штаб-квартиры. Ишмаэль — повсюду. Ишмаэль велик. Годами во Франции искали место, где Ишмаэль решил обосноваться. Ишмаэль переехал во Францию в шестидесятые годы, так говорил Серо. Он прибыл как раз из Италии. В Италии должны бы знать о нем больше. Лопес возразил, что о нем ничего не известно, по крайней мере ничего не известно о нем отделу расследований, который теперь занимается и политическими делами (перемены, которыми они обязаны тщательной механистической деятельности Сантовито). Странно (Серо это показалось странным). Как бы то ни было, у Ишмаэля нет штаб-квартиры. Собрания его «Детей» организуются по одному и тому же принципу — воздушному, неуловимому, — эти сборища; по Сети, внезапно, порой за несколько минут до начала ритуала даже участники не знали места встречи. С интернетом, кроме того, было попросту невозможно установить, через какие каналы адепты Ишмаэля общаются между собой. Ишмаэль создал секту нового порядка — летучую, воздушную, облачную.

— Вот именно, облако. Духовное облако, — сказал Серо на своем неуклюжем, хромом итальянском.

Операция по захвату склада, прервавшая исполнение ритуала, в котором участвовал среди прочих и Клемансо, произошла практически по ошибке. Оперативная бригада шла по следу торговцев детьми на улице Рет. И, насколько можно было понять по результатам этого захвата, законы Ишмаэля предусматривали участие ребенка в ритуале как центральной фигуры. Это не было новостью: в конце восьмидесятых годов французское правительство предприняло попытку закрутить гайки в отношении тайных обществ и различных сатанистских организаций. Нарыв лопнул — гнойный, губительный бубон, заразивший, как говорили, даже членов политического аппарата. Власти ограничились тем, что запретили и распустили секты. Все же политики несколько успокоили общественное мнение. Многие из оккультных магистров (по мнению Серо, самые настоящие предприимчивые жулики, наживавшиеся на тратах своих адептов) перебрались в Швейцарию. Но Ишмаэля выследить не удалось. С появлением Сети, несмотря на попытки засечь сообщения электронной почты, надежды были разбиты. Не то чтобы Ишмаэль играл решающую роль. «Сайнс Релижн» доставляла французским властям гораздо больше беспокойства. Они боялись, что существует база данных, содержащая личную информацию. Своего рода массовая картотека — опора для лоббистов. Политики тоже беспокоились, что неизбежной судьбой «Сайнс Релижн» может стать превращение Церкви Льюиса в оппозицию агрессивного толка. А как явствовало из того же дела Клемансо, «Дети Ишмаэля» были большей частью выходцами из «Сайнс Релижн». Больше он ничего не знал. Ишмаэль был делом спецслужб.

Лопес:

— А этот Клемансо? Какое вы себе составили мнение? Почему покушение на Киссинджера?

Серо придерживался гипотезы, что это — демонстрация силы. Он отклонял мысль, что Клемансо — помешанный одиночка. Лопес кивал. И неожиданно в воздухе возник белый излом Большой арки.

Он никогда не видел ее прежде. С овального пьедестала, напоминающего спину, в воздух устремлялся ее огромный давящий силуэт — нечто, принадлежащее к совсем иному жанру перспективы, может быть, духовному. Светлая в темноте квадратная громада, смешивающая все точки схода линий, арка Дефанс высилась как вертикальная проекция некой новой горизонтальной формы, не кубическая, пронизанная темным светом, идущим с площадки за ней. Как геометрическое животное, вечно, но не испокон веку стоящее настороже; ее отполированное и светлое тело высилось в пустынном пространстве, подавляя окрестные мотели, строящиеся в сотне метров, возле сложной развязки на кольцевой дороге и мостов со сплетенной арматурой. Арка Дефанс продолжала линию, проходившую через Пале-Рояль, площадь Согласия, Елисейские поля, площадь Звезды и далее через весь Париж. Она становилась игольным ушком, через которое проходила идеальная нить, уводящая в ничто, обретавшее форму только за ней. Бесконечные мраморные ступени вели к поразительному алтарю в виде белейших гладко отполированных камней. Подобно недосягаемой белоснежной богине, Большая арка притягивала словно магнитом воздух всего Парижа, засасывала его в портал, выдувала в открываемую ею черную пустоту, подавляя при этом все, что к ней приближалось. По сравнению с ней все теряло свою грандиозность. Трехэтажный торговый центр на круглой площади сжимался в тяжелые геологические пласты, а стоящие вокруг скульптуры — палец, указующий вверх, витые железные круги, раскрашенные яркими красками причудливые комбинации из частей механического «конструктора» — в единый миг терялись на фоне беломраморной площадки. Потрясенные посетители, закупоренные в лифты с кабинами из металла и стекла, плавно спускались вдоль его стен. Дул сильный ветер. Порывы холодного воздуха полировали мрамор арки, выделявшийся на фоне предместий города — необъятного кладбища белых крестов, превращавшихся постепенно в темные деревья, вначале тонкие, а затем угрожающе пышные, тянущиеся к небу, как непристойное ругательство. Затем взгляд, побродив в воздухе, вновь возвращался к огромному проему в арке. Потрясало, что в темном прямоугольном теле Большой арки размещаются сотни невидимых снаружи офисов: приемных, протокольных отделов при большой аудитории наверху белой арки. Механическое торжество внутренней бюрократии, незаметной, не контролируемой, разъедающей тело изнутри, — карцинома без метастазов, занимающая отныне славное сооружение и подчиняющая себе всю таинственную метрополию, простертую, словно просительница у подножия молчаливого алтаря, притягивающего все к себе, подавляющего все вокруг и отнюдь не благожелательно и безмолвно взирающего на происходящее.

С разинутым ртом Лопес стоял на холодном сквозняке, тянувшем с севера через арку. Серо курил в тумане, притянутом к земле холодной массой площади. Лопес прислушался к шагам помощников Серо и спросил, почему этот комплекс называется Дефанс.

— Не знаю, — признался Серо. Ветер относил его слова, терявшиеся на огромном пространстве у подножия Большой арки. Серо быстро затянулся, большим и указательным пальцами далеко отбросил окурок, как дети отбрасывают мяч в игре.

Клемансо устроил засаду на крыше торгового центра, под прикрытием арки. В другом месте он мог бы контролировать все пространство, здесь же был зажат аркой. Клемансо установил автоматическую винтовку на уровне двадцати метров от земли. Киссинджер шел метрах в сорока от него под прикрытием охраны. Выстрелы, сухие и короткие, слабо прозвучали на продуваемом ветром пространстве. Все произошло в считанные секунды. Клемансо не счел даже нужным укрыться за небольшой трубой кондиционера. Он готовился выстрелить снова, высунувшись из-за шершавой и грубо сделанной цементной колонки. Три телохранителя сразу повернулись в ту сторону, откуда прозвучали выстрелы Клемансо. Лопес пощупал пальцами отверстия от пуль, не попавших в цель, которые пробили хрупкий цемент трубы. Подсчитал: около двадцати пуль пролетели мимо, шестнадцать попали в тело Клемансо. Преступник пробрался на крышу торгового центра через служебный вход. Через тяжелую металлическую серую дверь, заржавевшую по бокам. Действовал явно один.

Они вернулись к машинам. Ветер неистовствовал, протяжно завывая и устремляясь в арку Дефанс. Лопес не обернулся, чтобы еще раз взглянуть на гигантский мраморный монумент, хотя и испытывал магнетическое влечение к нему.

Через десять минут они стояли уже у дома на бульваре Распай, где в последний год жил Жорж Клемансо.

 

Инспектор Давид Монторси

МИЛАН

27 ОКТЯБРЯ 1962 ГОДА

16:15

Еще раньше, чем о «Коррьере делла сера», Монторси подумал об Арле, заведующем отделом судебной медицины. Ему нужно увидеться с Арле. Он должен понять, имеет ли отношение его присутствие в полиции нравов к передаче дела. Он должен поговорить с ним, но так, чтоб не возникало подозрения, что он все еще вертится вокруг этого дела с Джуриати. Потом он проверит: была ли в «Коррьере» какая-нибудь заметка на следующий день после расстрела партизан на спортивном поле. Тогда он успокоится, вытащит свою занозу. Он улыбнулся при мысли от том, что в конечном счете желание — это заноза: постороннее тело в самой глубине души.

Несомненно, Болдрини понял то, на что он сам старался его натолкнуть: помимо документов, переданных в полицию нравов, есть и другие записи, другой материал, который он, Монторси, оставил себе. Если в его кабинет приходили, чтобы поставить ему «жучок», если приходили затем, чтобы забрать документы, они искали и эти записи. Он на мгновение увидел свое отражение в оконном стекле — вот он стоит, руки опущены по бокам, — и постарался отвести взгляд к полу, на пространство перед дверью. Он был огромным и все же каждый раз, как неожиданно замечал где-нибудь свое отражение, ловил себя на осознании какой-то дрожащей, ставящей в тупик слабости — и сразу же чувствовал себя неловко. Он оторвал уголок от листа бумаги на письменном столе. Рассчитал полукруг, который описывает дверь, открываясь. Открыл дверь, оставив расстояние достаточное, чтобы пройти, и положил на границе этого пространства кусочек бумаги. Если они войдут, дуновение воздуха сдвинет его. Он положил бумажку на пересечении двух щелей между полосами линолеума. Если даже они заметят, невозможно будет положить его на то же самое место. И вышел.

Снова в сторону Бреры. «Коррьере делла сера» располагалась на улице Сольферино. Его информатором был журналист из отдела криминальных происшествий, которого он лично не знал, некий Фольезе, Итало Фольезе, который помог ему, снабдив информацией, и которому он, в свою очередь, помог, когда главный редактор потребовал фотографии двух парней, погибших в аварии. Он попросит у него статьи из архива «Коррьере».

На углу, возле озера Тревес, была телефонная кабина. Над кабиной нависало голое кривое дерево, растительная летопись печали. В кабине воняло мочой. Между трещин в металлическом полу застоялась грязная вода. На трубке — толстый слой конденсата. Он набрал номер отдела судебной медицины.

Первый гудок. Он вспомнил желтушное лицо Арле — в первый раз, как его увидел. Тот вскрывал грудную клетку при помощи расширителя. Слышно было, как хрустят кости. В воздухе стоял запах формалина и еще какой-то сладковатый душок, от которого Монторси тошнило. Арле быстро смерил взглядом молодого Монторси с ног до головы, казалось, ему даже неудивительно было видеть перед собой человека такого роста; потом он снова повернулся к трупу, резко толкнул кость, сомкнув большие пальцы, и грудная клетка полностью раскрылась.

Второй гудок. В отделе судебной медицине вечно царит неразбериха, секретари часто ассистируют на вскрытии, и целая вечность проходит, прежде чем они подойдут к телефону. У Арле был скрипучий голос, как у человека, который говорит и одновременно вспоминает что-то, что произошло намного раньше. Если бы Монторси предложили сказать, с чем ассоциируется у него этот голос, он выбрал бы камень. Один из камней Валь-д'Аосты, на высоте примерно трех тысяч метров, серых, шероховатых, в трещинах, но уже забывших, что такое лед и что такое мох.

Третий гудок. Методичный подбор окружения, который годами практиковал доктор Арле. Стоять во главе отдела судебной медицины Милана значило обладать властью. Этот был животным, падким до власти. На Фатебенефрателли было известно, что у Арле существует противостояние с шефом. Иногда он руководил расследованиями. И он умел покровительствовать. Чтобы обладать властью, будь всегда на месте. Было достаточно странно уже то, что, когда нашли ребенка на Джуриати, Арле там не было. Что там были его помощники — люди, масляные от трупной жидкости, пропитавшей их. Волна утреннего отвращения вернулась к нему с новой силой. Он очухался после четвертого гудка, ощутив минеральную вонь мочи в кабине. Снаружи два старика несли в обеих руках какое-то неопределяемое на вид старье.

Пятый звонок.

Соединили.

Женский голос.

— Доктора Арле, будьте так любезны…

— Кто его спрашивает?

— Это инспектор Монторси.

Пауза. Три коренастых типа пробрели мимо, крича по-испански, и скрылись за углом. Игроки в пелоту, вероятно. Это там, на улице Палермо.

— Арле слушает.

— Добрый вечер, доктор. Это инспектор Монторси, не знаю, помните ли вы меня…

— А, тот молодой человек, да, помню. Из отдела расследований. Что я могу сделать для вас, инспектор Монторси? — Надтреснутый голос, который, как сумасшедший, бежит по городу, зажатый телефонными линиями.

— Я по поводу одного дела. Мы тут сдаем в архив некоторые папки.

— Да…

— Я хотел выяснить, перед тем как сдать в архив, следует ли просить дополнительного расследования. У меня задание просмотреть открытые дела…

— То есть вы хотите знать мое мнение?

— Видите ли, было бы очень любезно с вашей стороны…

— Там есть заключение? Вы хотите потребовать нового вскрытия? Вы имеете в виду новое вскрытие?

— Да, фактически да. Меня просили…

— Возможно, так делают все ваши коллеги — запрашивают наше мнение, прежде чем предпринять новое вскрытие… Я хуже знаю вашу работу…

— Да. Я понимаю. Именно поэтому…

— Да. Послушайте. Я занят в ближайшие дни. Назначить вам встречу с одним из моих ассистентов?

— Но… Лучше было бы, если б вы могли посмотреть…

— Понимаю. Это старое дело? Я им занимался?

— Да.

— Дайте подумать. Дело в том, что у меня на данный момент есть другая работа. Знаете, я вот-вот уйду…

— Уйдете?

— Да. Из отдела судебной медицины. Я ухожу с поста заведующего. Поэтому тороплюсь с последними поручениями. У меня полно дел.

— У вас есть свой кабинет, доктор? Если хотите, я приду к вам туда. Уверяю вас, это отнимет немного времени…

— Да. Ну, я не совсем…

— В больницу? Если вам так удобнее.

— Нет, лучше здесь. Будет отлично, если в студенческом городке. Приходите… приходите… ну, скажем… завтра. Вас устроит завтра?

— Утром, доктор?

— В десять. Жду вас в дирекции. Однако вы, как обычно, сначала позвоните секретарю. Чтобы я был в кабинете — мы же не будем встречаться в комнате для вскрытий. Ведь на этот раз не будет трупов, нет?

— Нет, доктор. Нет, только документы…

— Ну, тогда хорошо… Тогда до завтра.

— Да, до завтра.

Замысел был таков. Явиться с делом, еще открытым. Это было практически идеальное прикрытие. На пятом этаже ему дали поручение просмотреть оставшиеся открытыми дела и все их сдать в архив. Там было одно, которое позволяло встретиться с Арле. 1960 год. Август. Маура была в горах, в Бормио, а у него было трудное задание. Исчезла целая семья. Банковский управляющий. Национальный банк. Он выкрал миллионы. Через два месяца после подачи заявления был обнаружен труп в отводном канале Сан-Донато, на юге Милана. Зубной протез совпадал. Все гипотезы повисли в воздухе. Жену и детей не сумели найти. После осмотра зубов труп был похоронен с поспешностью, которая в то время показалась Монторси чрезмерной. В конце концов, могли выплыть и другие факты. Его нашли голым — разбухший труп, голубоватые склеротические вены неглубоко под кожей — натянутой, белой, как мел. Радужные оболочки разъедены, возможно, пантегамиями. Монторси сам видел парочку этих существ — они быстро всплыли на поверхность воды, — бесцветные глаза автоматов, темные, блестящие, застывшие волоски. Они снова нырнули в глухой водоворот между серыми растениями. Это был маслянистый полдень.

Итак, теперь он мог попросить Арле, чтобы тот подтвердил, нужно ли закрыть дело, поскольку за это время ничего так и не выяснилось — ни об управляющем, ни о его семье, ни о деньгах. Это было прикрытие, которое позволяло ему посоветоваться с Арле. Проверить, знает ли он что-либо о деле мертвого ребенка с Джуриати. И почему. Выяснить, что Арле там делал, со своими двумя ассистентами, — в полиции нравов, через два часа после обнаружения ребенка.

Стало быть, Арле уходит от руководства отделом судебной медицины. Монторси нахмурил брови. Это было странно: отдел судебной медицины давал огромную власть. Сколько он уже держит в своих руках всю верхушку отдела, этот сухопарый барон с залысинами, с седыми, слегка вьющимися волосами, в очках в толстой оправе, с желтой кожей, стеклянистыми зрачками? Монторси слышал о нем с тех пор, как поступил в полицию. То есть уже семь лет. Значит, он был там всегда. Может быть, даже с самой войны.

Под дождем Монторси немного встряхнулся. Быстрым шагом отправился к подъезду «Коррьере».

 

Инспектор Гвндо Лопес

ПАРИЖ

23 МАРТА 2001 ГОДА

21:30

С выключенными сиренами к бульвару Распай — по направлению к квартире Жоржа Клемансо, неудачно покушавшегося на жизнь Киссинджера. Лопес и Серо не обменялись ни единым словом, сидя в салоне, пока машина неслась через грязный огромный Париж. Огней мало. На улице — никого. Они увидели освещенную Эйфелеву башню — продолговатый сверток, подарок, преподнесенный небу. Автомобили подскакивали. Подъемы и спуски регулярно чередовались.

В тот момент, когда Лопес вовсе этого не ожидал, обе патрульные машины остановились перед подъездом, дверь которого держал открытой агент. Других полицейских машин вокруг не было видно.

Через освещенный подъезд они прошли в мрачный вестибюль. Пол — из отполированного мрамора — отражал бледные огни ламп. Они поднялись по лестнице, проигнорировав клетку лифта из кованой стали. На втором этаже, по бокам от дверей, красовались яркие цветы — обжигающе зеленые, совершенно без пыли, они казались искусственными. Клемансо жили на третьем этаже. Напротив — дверь квартиры Жоржа: распахнута, перед ней стоял агент в голубом свитере с черным поясом, руки он держал за спиной. Из квартиры на лестничную площадку лился теплый галогенный свет — свет отчаявшихся холостяков в поисках уюта и гнезда. Ковровое покрытие было серым, железистого оттенка — ткань в крапинку, которая диссонировала с обоями сливочного цвета. Прихожей не было: от входной двери вы попадали непосредственно в просторную комнату со столом посередине, заваленным бумагами. В широко раскрытом «дипломате» виднелся приличный запас разноцветных дискеток. Люди в форме и в штатском входили и выходили, пересекая освещенный порог между одной комнатой и другой: слева — маленькая кухня, чистая и аккуратная, справа — спальня. Здесь, на письменном столе, чего-то не хватало — возможно, компьютера, изъятого для изучения жесткого диска. Плакат на стене над столом: Джей Рональд Льюис, основатель «Сайнс Релижн», с лицом, перекошенным из-за графического фильтра, и надпись: «ИИСУС — ЭТО СМЕРТЬ». Маленькая запыленная библиотека — несколько книг, наваленных друг на друга горизонтально. Лопес взглянул на них — это были программные брошюры «Сайнс Релижн». Два билета на самолет, использованные в качестве закладок, выцветшие и потрепанные: Париж — Гамбург, туда и обратно. Лопес принялся размышлять. Провайдер электронной почты Боба, экс-сайентолога, с мейла которого и началась тревога, поднятая американскими спецслужбами, был немецкий — «libernet. de» или что-то похожее. Он незаметно положил билеты на самолет в карман. По возвращении в Милан он проверит, где офис провайдера Боба. Если в Гамбурге, то история с неудавшимся покушением Клемансо принимает иной оборот…

На стене над изголовьем разобранной кровати на двух гвоздях была подвешена белая шелковая лента: японская мода, вспомнил Лопес. Там была надпись очень маленькими причудливыми буквами, ярко-черная, выделявшаяся на фоне шелковой белизны ленты: «ISHMAEL: IL EST GRAND». Под кроватью был обнаружен чехол от винтовки. И журналы тоже нашли — порножурналы. Много. Садомазохистские журналы с порванными страницами. Лопес наклонился. Полистал некоторые. Старые фотографии, напечатанные ради новой тяги к удовольствию. Женщины носили прически семидесятых-восьмидесятых годов. Старые фотографии на садомазохистские сюжеты.

— Сколько вы их нашли? — спросил он. Серо спросил у одного из своих.

— Bueno, штук семьдесят, — сказал он.

Лопес погрузился в задумчивость, разглядывая их, а один из агентов тем временем листал экземпляр журнала, искал места, из которых Клемансо вырвал фигурки.

Створки платяного шкафа были распахнуты, и два агента рылись в карманах одежды. Две фотографии на этажерке, рядом со струйным принтером, — два мужских лица: одно нежное и расплывчатое, возможно, из-за плохого качества вспышки, другое, справа, — морщинистое и грубое, почти похожее на Харви Кейтеля.

— Кто это? — спросил Лопес.

— Клемансо — это тот, что слева, а тот, что справа, — это его «перевоспитатель».

— Вы его допрашивали?

— Он в Центральном управлении. Он ничего не знает об Ишмаэле. Он стал другом Клемансо, но ничего не знал. Вы тоже можете его допросить, если хотите.

Лопес промолчал, не кивая. Перевел взгляд на письменный стол:

— А компьютер?

— Завтра у вас будет распечатка всего содержимого хард-диска.

Лопес оглядывался вокруг еще несколько минут. Потом тряхнул головой. Не было никаких следов, указывающих на связь с Италией. Видимо, нужно подождать возможных новостей от досмотра компьютера.

Он сделал раздраженную гримасу. Серо наклонил голову — приглашение уходить. Им нужно было вернугься на набережную. Им нужно было зайти в морг в подземных этажах управления. Им нужно было посмотреть на Жоржа Клемансо после вскрытия.

В машине они разговаривали. Лопес утверждал, что Серо не обойтись без того, чтоб затребовать в Центральном управлении сведения обо всех участниках ритуала Ишмаэля, в результате которого Клемансо немедленно оказался на заметке у полиции. Серо качал головой, его лицо на две части разрезал шрам уже беззлобного смирения — Лопес на мгновение узнал этот шрам, просмаковал его, и француз показался ему давно пропавшим братом. Он говорил, что дело затрагивает политику. По его мнению, у Ишмаэля есть связи на верхних этажах парижских правительственных кругов. Им потребуется много времени: тайные допросы, пропуска, обмен информацией, компромиссы. В общем, слишком много времени для удовлетворения требований Лопеса и итальянцев. Лопес кивал, его фигура выделялась на фоне влажного света, проникавшего через заднее стекло.

Было тепло, все выглядело чистым и современным, однако в морге пахло эфиром и формачином. Существует обонятельная формула, которая говорит о смерти, а вовсе не сладковатая вонь трупов, эфира и формалина. Лопес качал головой, со сложенными за спиной руками следуя за Серо; тот шел за агентами, которые, в свою очередь, двигались позади лысого, но молодого врача, проворного, нервного. Открывалось множество металлических дверей из легкого блестящего алюминия.

Лопес сказал Серо:

— А у вас есть дизайнер — для моргов. — Но тот не понял и досадливо отвернулся. Они сели в медленный и пыльный грузовой лифт. Вышли на темном этаже. Повернули по направлению к коридору, освещенному странно холодным неоном. Потом поднялись по лестнице на антресольный этаж и попали в зал для вскрытий — просторный, освещенный лампой, висящей посередине, над металлическим столом, лучи ее слепо били в очень белый труп Жоржа Клемансо. Несколько хирургов, занимающихся вскрытием, негромко переговаривались. Отверстия от пуль были синеватыми — целая россыпь: шестнадцать, все вошли в грудь вдоль правого бока. Свернувшуюся кровь смыли. Однако слишком поспешно: вокруг синюшных ямок оставались следы корки. Рот плотно закрыт, швы — грубые. Серо и Лопес — теперь уже оба со сложенными за спиной руками — медленно ходили вокруг металлического стола. Лопес разглядел два синяка возле больших пальцев ноги, увидел четкие грубые царапины на подошвах.

Увидев левый бок Клемансо, он застыл. Поискал взглядом Серо.

Это были те же синяки, что и у трупа с улицы Падуи. У Лопеса сжались челюсти, зрачки сузились. Эти синяки были нанесены не хлыстом — возможно, дубинкой, — в общем, каким-то продолговатым предметом, направленным концом в тело. Синяки, подобные пятнам на шкуре леопарда. Идентичные. Те же самые синяки, идентичные синякам незнакомца с улицы Падуи.

На мгновение пол задрожал.

Он посмотрел на врачей. Задал им вопрос по-итальянски — никто из них не понял, о чем спрашивает Лопес. Серо перевел. Лопес хотел знать, исследовали ли они анальное отверстие. Патологоанатомы в ужасе переглянулись. Нет, не было причины, его не исследовали. Они отвечали с озадаченным, вопросительным видом.

Лопес попросил, чтобы они это сделали. Прошло несколько ужасных минут.

Тело перевернули. Для удобства им пришлось посадить его, поддерживая под мышками: широко раскинутые окоченелые руки, уже синюшные в области предплечий, раздутые, как овощи, ближе к запястьям, куда стекло много свернувшейся крови. Вся спина и икры были целиком синюшные. На металлическом столе он потерял большое количество жидкости. Волосы загнулись на затылок. Пальцы были синими. Зачем он носил с собой документы? Врачи раздвинули ягодицы, подключили световой зонд, смазали его прозрачной маслянистой мазью. Послышался влажный, щелкающий шорох. Зонд ввели в анальное отверстие. Зонд был подключен к монитору, на который смотрел врач. Серо отвернулся к глухой стене напротив двери, через которую они пришли. Зонд входил с трудом. Кажется, его рывками вытаскивали, потом вдруг нажимали, пытаясь побороть сопротивление. Кишки были промыты, гладкая мускулатура не держала, анальный канал сужен из-за раздутых мышц, из-за разбухших внутренностей. Лопес не понимал, о чем там бормочут врачи между собой. Вдруг они вынули зонд с остатками мази и дерьма.

Тот врач, что сидел перед монитором, подошел к Серо, переговорил с ним. Серо кивал, водя тыльной стороной ладони по подбородку. Он сделал знак Лопесу. Тот подошел.

У Жоржа Клемансо в анальном отверстии были обнаружены следы многократного насильственного проникновения. Застарелые кровоизлияния, царапины, нанесенные за несколько дней до его кончины. Лопес что-нибудь понимает?

Да. Человек с улицы Падуи был одним из «Детей Ишмаэля». Ишмаэль готовился нанести удар — в Милане или в Черноббио.

Он позвонил в отдел расследований, в Милан. Там все еще был Калимани. Лопес сказал ему, что ему нужны данные и фотография из отдела судебной медицины. Калимани записал, пыхтя, Лопес проигнорировал этот вздох усталости и скуки. Он хотел, чтоб ему нашли информатора назавтра. Подсадную утку, кого-нибудь, кто будет следить за «Сайнс Релижн» и за выходцами из церкви. Есть какой-нибудь информатор в «Сайнс Релижн»? Кто контролирует деятельность церкви? Калимани ничего об этом не знал. Лопес сказал, что это срочно, что нужно позвонить непосредственно Сантовито, если это необходимо. По возвращении в Милан «Сайнс Релижн» значилась первым пунктом в его списке: нужно действовать быстро (вот о чем думал Лопес: быстро проверить, принадлежал ли человек с улицы Падуи в прошлом к «Сайнс Релижн», — это был единственный шанс установить его личность). Лопес говорил торопливо, Калимани соглашался. Он попросил дать ему номер факса гостиницы Лопеса. Лопесу понадобилось несколько минут, чтобы его узнать: Серо обратился непосредственно к тому, кто нашел для Лопеса номер на Монмартре. Также на следующий день нужна была фотография из отдела судебной медицины. Он хотел иметь фотографию лица трупа с улицы Падуи с открытыми глазами. Калимани погрузился в молчание. Потом спросил: «Того бомжа с улицы Падуи?» Лопес ответил, что речь идет не о бомже. Калимани улыбнулся. Принесли номер факса гостиницы. Лопес сказал, что вернется на следующий день, как только сможет.

 

Инспектор Давид Монторси

МИЛАН

27 ОКТЯБРЯ 1962 ГОДА

16:35

Площадка перед зданием «Коррьере» на улице Сольферино: фасад фашистского госпиталя. Здесь, позади, находился высохший судоходный канал. В русле канала, заросшего лиловыми растениями, спали бомжи. Монторси вспомнил: здесь они нашли мертвого бродягу, с тех пор и месяца не прошло. Видимо, поработала какая-то банда — банда хулиганов и бездельников. Его забили палками. Повсюду кровоподтеки. Тогда было жарко. Вернувшись домой, Монторси испытывал отвращение. Бомж, мертвый, все еще пах потом: вонь человеческого тела — наследие диких предков, исходящее от шерстяной одежды, лохмотьев, которые бродяга не менял бог знает сколько. Из целлофанового пакетика, который он сжимал в руке, пока его избивали, выпали сухари.

Насилие не было здесь обычным явлением. Здание редакции — пожелтевшее, но опрятное, освещенное ровными огнями, которые продолжали гореть и ночью, служило окрестностям странным притягательным центром. Бедняков убрали отсюда подальше. Они попытались организовать манифестацию. Отдел расследований и политический отдел вынуждены были вмешаться. Монторси следил за происходящим, сидя в полицейской машине. В шеренги полиции полетели яйца, камни. Люди кричали: «Фашисты!» Ни одно яйцо не разбилось о стены здания «Коррьере». На самом пике манифестации шеф распорядился пустить слезоточивый газ, манифестанты скрылись в боковых улочках. Стены здания «Коррьере» остались нетронутыми, чистыми. Люди, одобрявшие действия властей, выстроились на противоположной стороне улицы, возле фасадов дворянских домов, где росли молчаливые растения и жили столь же молчаливые старики, толпившиеся в подъездах вместе с такими же безмолвными полицейскими в перчатках. А из здания лился свет, похожий на безе, одновременно хрустящее и мягкое, который падал на улицу через подъезд редакции. Так что Монторси не раз подумывал вот о чем: многое изменилось бы, если бы их, журналистов, убили — если в инертной и душной атмосфере итальянской демократии даже рабочие, сотни рабочих, не тронули этих стен, может быть, убийство людей заставило их начать действовать…

Монторси ни разу не бывал в редакции.

Журналисты всегда сами приходили к нему.

Вестибюль был широким, там толпились люди в сером, в шляпах. Слева, за широкой стойкой — двое служащих, одетых в зеленую униформу из ткани, похожей на ту, которой обивают столы для игры в рулетку в казино. В центре по лестнице шириной по меньшей мере метров в десять быстро шли вниз очень занятые люди с бумагами в руках — эти бумаги они читали, спускаясь по ступенькам. Некоторые поднимались, но таких было мало. Справа — длинный ряд деревянных кабин со стеклами, двери хлопали одна за другой, и те же самые люди, спустившись с лестницы, чтобы позвонить, входили и выходили из них. Пол из бледного мрамора был выложен мозаикой — сложный рисунок либерти, который не удавалось расшифровать, стоя на первом этаже. Здание производило впечатление гостиницы.

Служащая за стойкой приемной, та, что левее, была хорошенькой блондинкой.

— Будьте так любезны, доктора Фольезе. Итало, — попросил Монторси.

— Редакция?

— Криминальные происшествия, я полагаю. Он миланец.

— Кто его спрашивает?

— Инспектор Давид Монторси.

— Да, минуточку.

Она стала манипулировать рычажками, которые видны были из-за стойки, нажимая тугие, звучно щелкавшие клавиши, — руки уверенно двигались, совершая сложные операции: процедура уже была доведена до автоматизма. На том конце ответили, она сказала, в чем дело. Потом повесила трубку — конструкцию из бакелита, которую Монторси никогда прежде не видел.

— Доктор Фольезе сейчас спустится. Если хотите подождать его, можете присесть…

Присесть в кресло песочного цвета, напротив кабинок.

Он не прождал и пяти минут. Не успел он устроиться в кресле из грубой и очень теплой ткани, как появился мужчина в одной рубашке, без пиджака, стройный, с сединой на висках, смуглый, с ярко-зелеными глазами, горевшими живым умом. Он уже протягивал ему руку, представляясь:

— Итало Фольезе. Добрый вечер, инспектор Монторси.

Обоим стало несколько не по себе, когда Монторси встал и оказалось, что он по меньшей мере на двадцать сантиметров выше. Секретарша за их спинами наблюдала за ними, записывая что-то. Они мало говорили. Фольезе еще раз поблагодарил его за оказанную услугу — фотографии тех парней. Он вел в газете хронику местных криминальных происшествий — в Милане и Риме, — и фотографии сыграли важную роль, «Коррьере» тогда оказалась единственной ежедневной газетой, опубликовавшей их. Что нужно Монторси? Тот объяснил ему. Две статьи из архива. Две даты, относящиеся к расследованию обстоятельств казни партизан. И, если возможно, статью об установке мемориальной доски на Джуриати, если такая статья существует. Это не проблема, только вопрос времени. Полчаса, если повезет. Может быть, час. Фольезе пропустил его вперед. Они поднялись по центральной лестнице.

— Вы никогда здесь не были, инспектор?

— В «Коррьере»? Никогда.

Итало Фольезе улыбался. Даже поднимаясь по широким мраморным ступеням, Монторси не сумел расшифровать сложный рисунок пола на первом этаже.

На четвертом этаже, перед дверью из темного дерева, инкрустированной до невозможности, они остановились.

— Это здесь, — сказал журналист. — Я имею в виду, редакция.

Он открыл дверь и вошел. Монторси последовал за ним.

И остановился, пораженный. Это был круглый зал высотой в три этажа — те, что они сейчас прошли пешком. Из-под стеклянного полотка (листы держались на каркасе из темного металла) дождем лился в это огромное круглое пространство голубоватый свет — как в Выставочном дворце. Вдоль всей стены шла галерея спиральной формы, похожая на входной коридор футбольного стадиона в Сан-Сиро. Это была деревянная спираль, континуум, по которому шли десятки людей, по очереди и беспорядочно спускаясь с деревянного балкона на первый этаж. Вдоль стены тянулась еще одна стена, тоже деревянная, — очевидно, каталоги. Через равные промежутки этот просторный коридор, который, как водоворот, спускался книзу, в некоторых местах расширялся — широкие балконы, использовавшиеся в качестве открытых кабинетов. Можно было разглядеть служащих за работой, а рядом другие люди работали с металлическими листами или с какими-то оцинкованными полосами, похожими на радужную пленку в рамке, и рассматривали их, держа в воздухе за один угол. Монторси стоял, открыв рот. Он глядел на поток света, который растекался из-под стеклянного купола, следил глазами за коридором, спускающимся по спирали на первый этаж, — похоже было на театр из дерева, металла и стекла, наполненный голосами, которые терялись в небесно-голубом воздухе, в лазурной дымке пространства между первым этажом и вершиной купола.

Он посмотрел на Фольезе — тот улыбался. Монторси опустил глаза вниз.

На полу, на расстоянии трех этажей, он увидел некую конструкцию в форме звезды, где было полным-полно людей: они сидели и стояли, группами и поодиночке. Это были журналисты. Структура этой конструкции подчеркивалась расположением столов: они были составлены плотно по внешнему кругу, где молодые люди, склонившиеся над телефонами и печатными машинками, оставались далеко от самой освещенной точки, соответствующей центру помещения. На внутреннем радиусе круг столов делался реже, потом — еще реже; завершали все это шесть столов, повернутых непосредственно к центру. А в центре виднелось что-то вроде лифта-клетки, он поднимался вверх со дна шахты, и вокруг него-то и кипела вся бурная деятельность. Это была превосходная арабеска, похожая на некоторые рисунки на персидских коврах.

— От этого голова кружится. Но что это?

Лицо Итало Фольезе растянулось в еще более широкую улыбку. Он встал рядом с инспектором.

— Это то место, где мы делаем газету, — сказал он. — Здесь есть архив — вон там, вдоль стены галереи. Кабинеты служащих располагаются над самой редакцией. Видите, там фотолитографы и наборщики — со страницами, опущенными в ванночки с цинком?

Монторси проследил взглядом за указательным пальцем журналиста.

— Спускаясь, вы приближаетесь к редакции, которая находится на первом этаже. С внешней стороны — репортеры. Чем ближе к центру, тем выше иерархия. Там редакторы разделов, главные редакторы, критики, вице-директоры…

— А директор?

— Ну, он в своем кабинете. Это внизу. Туда можно добраться вон на том лифте. Это там, внизу…

— Похоже на Палату депутатов. Правда, кажется, здесь — Дворец Монтечиторио…

Они спускались медленно, шаги поглощались красным ковровым покрытием галереи, которая шла по окружности вдоль стен и спускалась, как трап, на первый этаж.

— Вы правы, Монторси. Архитектор тот же самый. Легенда времен Рисорджименто, архитектор Базиле. Сначала он спроектировал интерьер «Коррьере», потом его пригласили перестроить Монтечиторио. Вы разбираетесь в архитектуре?

— Да что вы… Просто это действительно похоже на интерьер Палаты депутатов…

— Впрочем, для такой работы, как наша, замысел архитектора остается эффективным и по сей день. Необходимо открытое пространство, потому что нужно постоянно общаться со всеми. Не случайно же американцы придумали открытые редакции. Без стен. Никаких отдельных кабинетов.

— Ну, американцам такая редакция и не снилась…

— О, но мы же итальянцы. У нас есть стиль… — И он засмеялся.

Они спустились на первый этаж. Снизу стеклянный купол и спиральные пандусы на стенах казались менее впечатляющими. Вот так, с близкого расстояния, даже редакция выглядела всего лишь как большой зал библиотеки со столами, расставленными лучеобразно вокруг центра. Там царил приглушенный шум: голоса навстречу голосам, вопросы, брошенные в воздух и оставшиеся без ответа, ответы, прибывшие через несколько секунд после вопросов, телефонные звонки, стук печатных машинок. Монторси это напомнило часы: человеческие механизмы и колесики, внешне беспорядочные, но при этом отвечающие некой действенной логике… Зажженные зеленые лампы отбрасывали на красное дерево письменных столов тихий теплый свет. Он последовал за Фольезе в центр зала. К его письменному столу, посередине комнаты. Они сели, Монторси — по другую сторону стола, спиной к редакции.

— Итак, посмотрим, что именно вам нужно…

Итало Фольезе делал записи. Обе даты, имена партизан. Попросил подождать, Монторси видел, как он поднимается по спиральному пандусу, как останавливается в первом кабинете-балконе и что-то спрашивает у типа в серой, железного оттенка рубашке, что-то записывает и снова спускается к нему.

— Это отдел архивистов. Не спрашивайте меня как, но они все находят.

Монторси молча кивнул, немного рассеянно.

Фольезе сказал, что ему нужно провернуть одно срочное дельце, попросил простить его, обещал скоро вернуться. Он удалился, вышел из просторного зала редакции. Монторси остался, оглушенный, со взглядом, потерянным в огромном помещении редакции. Повсюду была суета, движение, шум.

Фольезе вернулся спустя четверть часа. Извинился, спросил:

— Над чем вы сейчас работаете, инспектор?

— Кое-какая проверка бумаг… Я должен сдать в архив дела…

— А, подразделение ЦРУ?

— Простите?

— Подразделение ЦРУ. У вас разве нет американцев на Фатебенефрателли?

— Да, но как вы…

— Ах, это как с архивистами. Не спрашивайте меня как, но мы все знаем. — И он улыбнулся, Фольезе.

Монторси тоже улыбнулся.

— Что касается меня, то это все, что мне известно. Они приехали, чтобы обосноваться тут, и начали с нас. Им нужен базовый архив…

— Ну, я знаю, что они начали с Милана, но это временно. Потом они должны заняться Вероной. Их штаб-квартира — американская военная база недалеко от города.

— Да?

— Потом в Рим, они должны будут обосноваться на улице Мерулана, возле Сан-Джованни. Рядом с ватиканскими семинариями.

— Вы все знаете, Фольезе.

Теперь он приблизил свое лицо к его лицу, оба они были разгорячены благодаря маленькой пачке «Черчилля» на столе, стояли, опираясь на столешницу руками, при этом журналист перебирал ногами от напряжения.

— Спокойно, Монторси. Скоро они перестанут маячить у вас перед глазами.

— Кто? Американцы?

— Американцы, американцы, именно… — У него была снисходительная улыбка, от которой Монторси бросало в жар.

— Но я что говорю… а вы откуда знаете?

— Я даже провел журналистское расследование, но здесь его не опубликовали. Представляете, «Коррьере»… Тут всем владеют американцы.

— Ах, кто знает, где их только нет, этих американцев, когда речь идет о собственности.

— В «Джорно». Там их нет.

— «Джорно» принадлежит ЭНИ, Государственному нефтепромышленному объединению, не так ли?

— Нет, не ЭНИ. Это собственность Маттеи. А если в деле замешан Маттеи, значит, американцы ни при чем. — И Фольезе подмигнул ему одним глазом.

Нет. Если в деле замешан Энрико Маттеи, значит, американцы ни при чем. Он создал эту газету, чтобы проводить кампанию в поддержку своей антиамериканской политики. Неслыханно. В Италии, в 1962 году, когда и семнадцати лет не прошло со времени поражения, когда в стране — настоящий экономический бум, этот тип начал проводить антиамериканскую политику…

— Э-э… Фольезе, но чем кончилось дело с вашим расследованием?

— «Джорно». Я отдал его коллеге из «Джорно».

— Его опубликуют?

— Через неделю, может, через две. Если только… — Он улыбнулся.

— Вы будете работать там, Фольезе?

— Возможно. Я тут запарился заниматься бумагомарательством. Лучше иметь кабинет, отдельный от других. Пошел он в задницу, этот американский стиль. — Он засмеялся. Он действительно был симпатичен инспектору.

— Так, значит, подразделение ЦРУ здесь, у нас, — только временное явление? — спросил Монторси.

— Послушайте, Монторси. Чем меньше я вам скажу, тем лучше, в том числе для вас. Вы даже и представить себе не можете, что за всем этим скрыто…

Журналист побледнел. В конусообразном свете лампы его блестящие, подвижные, чрезвычайно живые глаза как будто слезились.

— Верю вам на слово, Фольезе. А в остальном, знаете, даже мне американцы… Но ведь у полицейского должны быть предрассудки, как и у журналиста, нет?

И они вместе засмеялись: шутка понравилась Фольезе.

— А, вот и Лучо с результатами поиска!

Лучо был архивист. Он принес пакет. Все нашел за десять минут. Фольезе спросил, не хочет ли Монторси остаться один, чтобы изучить старые номера «Коррьере». Он был симпатичен Монторси. И потом, здесь нет ничего, что он может понять, Фольезе. О находке на Джуриати не сообщалось в прессе. Пресс-конференции не созывали, и по крайней мере три-четыре дня молчания были гарантированы. Такова в управлении была процедура касательно особых дел отдела расследований. Так лучше работалось.

Первая газета. 15 января 1945 года. С бумаги, все еще прозрачной, сыпалась едва заметная пыль, слегка клейкая.

Фольезе:

— Это вещества для консервации. Не волнуйтесь. Это неприятно, но безвредно.

Монторси начал листать. То же самое ощущение, что он испытывал в архиве. Его внутреннему взгляду со всей ясностью предстал облик мумии. Дрожь отвращения.

— Могу я быть неделикатным? — спросил Фольезе.

— Пожалуйста.

— Что именно вы ищете?

— Заметки. Заметки о гибели партизан.

— Позвольте мне немного профессиональной извращенности, Монторси? — Он улыбался: открытое, искреннее лицо.

— Это вы мне позволяете проявлять тут свою профессиональную извращенность.

— Вопрос такой. Что общего имеет эта гибель… Сколько лет назад?

— Семнадцать.

— Семнадцатилетней давности. Что она имеет общего с каким-то современным делом? Это политический вопрос? Неофашисты?

Он смотрел Монторси прямо в глаза, сверлил его взглядом, у того создавалось ощущение, будто лицо его вскрылось и стало вращаться и наружу вышло некое твердое пространство, горячее и белое, внутримозговое вещество, плотное, приятное.

— Фольезе, если честно, я не знаю.

— Это связано с чем-то, о чем знаем и мы, журналисты?

Он вклинивался, тот, другой, в это белое, насыщенное, нейтральное, громкое пространство. Он делал это с упрямым любопытством, и это качество, Монторси чувствовал, было братом-близнецом вещества, из которого состояла его собственная интуиция: механический, мощный поток, который разными путями влечет человека к правде — далекой, но понятной. Поэтому ему не была неприятна настойчивость Фольезе. Напротив. Она его веселила.

— Нет. Не думаю, что вы знаете.

— Мы еще не знаем или же мы никогда не узнаем?

— Через несколько дней. Потерпите.

— Предлагаю вам обмен. — И даже это нахальство нравилось Монторси.

— Ну-ка послушаем.

— Вы говорите мне, в чем дело. А я провожу для вас расследование.

Монторси сжал губы, но то была улыбка. Он думал. У него было мало пространства для маневра. Он думал об Арле. Думал о невозможности задавать вопросы в этих кругах. О Болдрини, для которого был меченым. Возможно, это шанс оказать давление на Болдрини и на тех, кто отнял у него дело. Развязать руки журналисту, который может задавать вопросы, — те, что он, Монторси, не может задавать.

— Дайте мне подумать, Фольезе. Возможно, мы так и сделаем. Дайте мне поразмыслить минутку.

И снова стал листать. Пока не нашел заметку.

Но это была всего лишь небольшая статейка. Убитые партизаны. Их имена, даты рождения. Никаких мотивов. Никаких фотографий. Чистая хроника: прошедшее, анонимность в этом скоплении имен, перечисленных с крайней холодностью, допущенной при их упоминании. Ничего.

Он с громким шелестом свернул раскрытый экземпляр. Другой экземпляр. Зеленые глаза журналиста вопросительно блестели.

— Еще секунду, Фольезе. Дайте мне еще здесь проверить.

Он начал с конца, задом наперед. Страницы нового экземпляра были более жесткими, они хрустели под пальцами Монторси. 3 февраля 1945 года. Через несколько дней после первого убийства — вторая казнь. Он нашел и вторую статейку. Сухая хроника смерти, холодная, инертная, как пыль от консервирующего вещества на издании. Миниатюрные одинаковые буквы, из которых составлены имена и даты. Ничего больше. Ни намека на причину, на мотив, который заставил два взвода солдат уничтожить ребят. Это были репрессии? Существовал какой-то донос? Возможно, дат недостаточно. Возможно, расследование что-то упустило из виду. За событиями всегда что-то стоит. Однако что?

Был еще один экземпляр. 12 февраля 1949 года. Служащий архива, возможно, откопал какую-то отсылку ко времени, когда была установлена доска. Монторси уже потерял присутствие духа, это читалось у него на лице. Есть такие моменты, когда на лице можно читать как в книге без слов: это почти разорванная бумага, сильно потрепанная в середине, возможно, скукожившаяся из-за засушливого климата или попавшая в огонь. Теперь Монторси был желтым, а журналист подмечал каждую перемену в этой бледности, вызванной тем, что тому не по себе, — такое, возможно, происходило и с ним самим когда-то или произойдет в будущем.

— Что, дело не идет, а? Поиски впустую?

— Если я ничего не найду, то я вам ничего не скажу, Фольезе.

— Обращайтесь ко мне на «ты».

— Вы тоже.

12 февраля 1949 года. Буквы, местами неразборчивые из-за дефектов типографской краски. Портрет нации, которая попыталась возвеличиться над самой собой — после поражения, после разгрома. Внутриполитические сводки, колонки цифр, знаменующих упадок экономики. Реклама фирмы сладостей, теперь уже остановившей свое производство: цены — смехотворные.

Наконец он увидел фотографию, заголовок и маленькую статью, которая служила письменным комментарием к большому изображению, — в местной хронике.

В центре видна была доска — радужная, размытая мраморная поверхность, залитая бледным солнцем, на этом документальном фото. Люди в пальто и шляпах стояли широкой цепью и мрачно смотрели в объектив. Трое слева, четверо справа. Два лица выделялись на общем фоне, бледные, но отчетливые, за спинами стоящих.

Он стал читать.

МУЧЕНИКИ ДЖУРИАТИ

Установлена доска на вечную память о гибели миланских партизан

Милан. Вчера в 10:30 мэр Милана Антонио Греппи открыл мемориальную доску, установленную в память о казни, учиненной фашистами на спортивном поле Джуриати, в результате которой лишились жизни четырнадцать молодых партизан. На гражданской церемонии, помимо мэра Греппи, присутствовали вице-секретарь Коммунистической партии Италии Луиджи Лонго, сенатор от коммунистов Джанкарло Пайетта, секретарь Союза итальянских партизан Марио Анноне и Президент Всеобщей итальянской компании по эксплуатации нефтяных месторождений и заводов по переработке нефти «Агип» Энрико Маттеи. Все они во время национал-фашистской оккупации сражались в рядах Сопротивления, которое добилось освобождения итальянского народа.

Энрико Маттеи.

— Так…

— Что такое, Монторси?

— Нет, здесь говорится о дьяволе…

— ЦРУ?

— Нет, нет… Маттеи… Мы разве не говорили только что об Энрико Маттеи?

Фольезе было любопытно. Он встал, прошелся вокруг письменного стола, наклонился из-за спины Монторси.

— Вот… Вот Маттеи…

Монторси:

— Вот этот, слева?

— Да. Это он.

— А другие? Ты узнаешь их?

— Погоди… Рядом с Маттеи… Гм… этого я не знаю… Потом Пайетта, да, это Пайетта, он с трубкой… Посмотрим-ка… Справа… Справа, возле доски, — это президент АНПИ, Союза итальянских партизан, это Анноне. Я брал у него интервью год назад — это потрясающий человек, такое острое чувство юмора… Ну, это Лонго, точно… А вон тот, с лентой через плечо, — это, должно быть, мэр. Двое позади… гм… нет, сдаюсь, я не знаю, кто это такие.

Они замерли в молчании; бумага, казалось, трепетала под взглядом лампы. Было тепло и сухо. Фольезе снова поднялся. И снова сел.

— Ты удовлетворен? Монторси почесывал в затылке.

— Даже не знаю…

— Ты достаточно хорошо обдумал мое предложение? Я провожу за тебя расследование. Ты предоставляешь мне исключительные права.

Да, он достаточно хорошо это обдумал.

— У тебя есть время?

— Я весь внимание…

— Хорошо. Фольезе, однако, послушай… Ни одно слово не должно выйти отсюда.

Фольезе поджал губы.

— Договорились?

— Договорились.

Вздох — благое средство затянуть любой момент.

— Дело вот какое…

Он объяснил ему все. Объяснил, как кожа на высунувшейся из пакета руке малыша, найденного под плитой на Джуриати, произвела на него впечатление своим видом: будто пластмассовая, синюшная, похожая на кукольную. Он рассказал ему о попытках проследить связь с педофильскими кругами — если такие круги действительно существуют в Милане. А он, Фольезе, знает об этом что-нибудь? Нет, тот ничего не знает, но может навести справки. Он сообщил ему о посещении Исторического архива Сопротивления. Сказал о недостающих карточках: никаких следов убитых на Джуриати партизан. На некоторое время он замолчал (Фольезе в это время продолжал разглядывать его в тишине), прежде чем рассказать о мумии, об одеревеневшем трупе неизвестного партизана, хранящемся в раке в дальней комнате архива. Он сообщил ему также и о ребенке — о фотографии напротив мощей. Потом о «жучке». О том, как он выяснил, что у него забрали дело, чтобы передать его в полицию нравов. Вернулся назад, рассказал ему об отделе судебной медицины, о мрачной, давящей атмосфере в коридоре, ведущем в зал для вскрытий, о докторе Арле и его сотрудниках, которые, как он выяснил, были у Болдрини, пока он производил расследование на Джуриати. Доктор Арле и его люди из отдела судебной медицины, которые казались какой-то сектой…

— Секта… — Фольезе в задумчивости потирал подбородок, скривив рот, зажав складку кожи на шее между большим и указательным пальцами, в то время как пальцы другой руки барабанили по столу.

— Секта, говорю тебе. Но возможно, это все моя навязчивая идея… Видно, мне в голову ударили испарения формалина. Или присутствие трупов…

— Нет, не то…

— Тебе что-нибудь приходит на ум?

— Нет, но… если ты журналист… видишь ли, я не знаю, то же самое это — заниматься твоим ремеслом — или нет. Случаются совпадения. Начинаешь верить, что связь между разными вещами, в конце концов…

— Представлять все себе. Вот хлеб для того, кто с нуля должен воссоздать всю картину…

— Ну, это вопрос интуиции…

— Видишь ли, Фольезе, это тоже, возможно, верно, но… на самом деле, а?.. Так вот интуиция, мне кажется, не столь уж отлична от этих совпадений… Но к чему весь этот разговор о совпадениях?

— Нет, это потому что ты говоришь мне об управлении, об отделе судебной медицины. Ты говоришь мне о секте… А из информации, которая есть у меня…

— По какому поводу?

— Расследование. Расследование, о котором я тебе рассказывал. То, что я отдал в «Джорно». Расследование об американцах, о ЦРУ в Италии.

— И?..

— Это тоже останется между нами, правда? Между мной и тобой…

— Дальше, Фольезе… Я уже практически оскандалился. Ты знаешь, что будет, если на Фатебенефрателли пронюхают, что я рассказал тебе о расследовании, о котором даже не сообщалось прессе?

— Так вот… Дело в том, что… согласно тому, что я выяснил, американцы прибыли в Италию вместе с некой сектой…

— Сектой? Как это может быть? Но ведь они собираются у нас обосноваться… Ведь существует программа наладить координацию с военными базами, ты мне говорил…

— Да, да… Но это каналы… скажем так, официальные…

— И что, если каналы неофициальные?

— Да… Именно…

— Секта?

— Секта. У меня есть имя.

— Имя секты?

— Того, вокруг кого вращается эта секта. Они молча поглядели друг на друга.

— Какое имя?

Фольезе еще немного помолчал. А потом произнес его:

— Ишмаэль. Его зовут Ишмаэль.

 

Инспектор Гвидо Лопес

ПАРИЖ

23 МАРТА 2001 ГОДА

22:40

Ишмаэль велик. Ишмаэль держит в своих руках все нити — в Париже одна из них порвалась. В Милане, на улице Падуи, возможно, порвалась еще одна. Гвидо Лопес потерялся в безразмерной темноте, выйдя с набережной. Париж бурлил — ночной водоворот — по ту сторону Сены. Он был в центре.

Его отвезли на Монмартр, в гостиницу. Он вернется завтра. Серо остался в главном управлении, чтобы допросить «перевоспитателя» Клемансо: он вытащил его из «Сайнс Релижн», у мальчика в комнате была его фотография, — как это возможно, что он не был в курсе угроз Ишмаэля? Серо попрощался с Лопесом, пожав ему руку, горячо, по-братски. Между ними установилось почти родственное согласие. Он распорядится привезти ему на следующий день, прямо в гостиницу, распечатки файлов из компьютера Клемансо: ребята из технической группы будут работать над ними всю ночь.

Его высадили у гостиницы. Величественная, ничего не скажешь. Понаблюдал, как удаляется машина управления. Вошел, отдал документы, спросил, не доставляли ли факс для него, — нет, не доставляли. Он был не в состоянии сидеть взаперти в номере. Он задыхался в вестибюле гостиницы. Решил выйти на улицу, побродить немного. От холода покалывало тело. Бульвар кишел путанами, жуликами, одетыми в кожу задницами, сутенерами и продавцами зажигалок. Две задницы нюхали «поппер» на углу узкой перпендикулярной улицы. Он вытащил из кармана самокрутку с травкой и закурил ее. Воздух был чистый, и красные огни «Мулен Руж» раздражали взгляд. Он пересек бульвар и пошел по другой стороне улицы, откуда можно было попасть в разного рода порнографические заведения, расположенные напротив его гостиницы. Тяжелая, как животное, близкое к смерти или к безразличию, гостиница существовала за счет порно: огромная, пять этажей. В витринах он увидел неподвижные тела кукол из превосходного латекса — манекены, более похожие на трупы, чем на искусственных людей, — покаянные, идиотические взгляды, — у них поднимались вверх кисти рук, между которыми было отверстие — такое, чтоб туда мог войти член. Слепки нелюбви, похоронная пластмасса. Взглядом, издалека, Лопес ощутил их тяжесть. Синтетические волосы блестели, как волосы невоздержанной старухи. Рты были полуоткрыты, губы зафиксированы в гримаске, которая изображала экзотическое обещание — времяпрепровождение в ночном клубе. Мертвые были живыми, живые были мертвыми.

Он пошел к подъему на Монмартр. Увидел двух растрепанных туристов — возможно, отца с сыном, еле тащившихся от усталости: отец седоватый и худой, сын — толстый, оба с выпученными глазами, разочарованные, — два одиноких мужчины, сопровождающих друг друга, — и к ним уже пристала крашеная проститутка-блондинка, вся в локонах, которая обращалась к ним по-итальянски и приглашала их зайти в заведение с красными огнями. «Мозет быть, мальсики», — говорила она, глядя на их обувь и по ней делая вывод об их национальности. Значит, это итальянские туристы: Лопес понаблюдал за поведением того, которому было за шестьдесят, который ежился в своем оливковом непромокаемом плаще и отвечал путане горькой улыбкой, полной хищного и далекого опыта, — безнадежным знаком, в котором отразились прежние, прошедшие печали и страсти. Молодой человек был похож на кретина, у него был темный цвет лица, видно было, что ему хочется остановиться и поговорить со шлюхой. Парочка итальянцев прошла мимо, и путане так и не удалось обратиться к ним. Лопес перешагнул порог и вскоре оказался внутри ночного клуба.

Он выпил пива, пока усталая тридцатилетняя гладкая фигуристая женщина танцевала стриптиз. Пол был грязный от пива, чеков и мокрого сигаретного пепла. У хозяйки бара между пальцами были слишком разросшиеся перепонки, и Лопес представил себе, как это упадочное амфибиеподобное существо выросло там, в темноте, разливая пиво и слушая треп разного рода нигилистов — морской порт без моря, сексуальный пупок без пола, — Лопесу казалось, что можно было бы трахаться под столами и диванами возле стойки, обжиматься там с путаной всю ночь, терять себя, заснуть.

Пока он с трудом хлебал пиво, противно пенистое, к нему подошла путана. Она была хорошенькая, бледная, миниатюрная, взгляд ее блестел в наполненном дымом развратном полумраке, — это была путана, которая несла в себе идею далекой чистоты, которая ничего общего не имела с ней, — образ места, возможно, местечка в горах, где она родилась. Лопес улыбнулся. Путана тоже улыбнулась. Ее звали Клодин. Ей не хотелось говорить о себе. Лопес хочет трахнуться?

Ты можешь войти в нее без презерватива и перестать думать о том, чтоб потерять себя, и всей кожей почувствовать сопротивление ее не смоченных стенок, и в то же время наблюдать за сморщенным лицом, которое изображает отчужденное, лживое удовольствие. Это ласка по обязанности — за проигранную войну. Можешь толкать судорогами, предчувствуя тот момент, когда все это окажется напрасно — не пусто, но бесполезно, — здание, само по себе искусственное, мнимый ты, который обрастает плотью, начиная от напряженных больших пальцев на ногах, которые толкаются вперед. Ее маленькое тело скрючивалось от каждого толчка, как бумага для подарочной упаковки, шуршащая, когда ее складывают, — неподатливая податливость, которой определяется трудность, с которой мы оборачиваем коробку, чтобы подарить ее. Маленькое игольное ушко, в которое невозможно вставить толстую свернутую нитку, смоченную слюной, чтобы она вошла, — а она не входит. Толкай до предела, до того момента, как мгновенно и болезненно соприкоснешься головкой с ее шейкой матки, — после чего на минуту ее лицо исказится от боли, и наружу вылезет правда, на которую она не была способна раньше. Она бормочет слова на знакомом, но неизвестном языке. А ты толкай, толкай, до тех пор пока в этом акте продвижения вперед и разрыва ткани все не забудется, чтобы это подвешенное состояние залечило раны, на которые были наложены швы, и чтобы познать смутное чувство прочности в конце, когда ты снова входишь в мир, а мир снова входит в тебя, своим свинцовым присутствием. Толкай, толкай, чтоб кончить… Далека от возбуждения эта тупая механическая боль, которая обездвиживает ствол члена и оставляет изнуренной и сухой ее — без кровинки, бледную, и поток слюны, который мог бы излиться с твоих губ на ее губы, не течет, потому что тебе давно уже запретно всякое подобие любви.

В конце Клодин, путана, на своем итальянском инспектора Клузо спросила, о какой это женщине он думал, пока трахал ее, а Лопес не ответил и закурил новую самокрутку, и они вместе курили в тишине на разобранной постели, которая воняла пылью и, может быть, чужим потом, в комнате под потолком ночного клуба.

Когда он вышел, в лицо ему ударил ветер. Шлюха с белобрысыми локонами все еще была там, она все время что-то говорила резким голосом, завлекая возможных клиентов и обращаясь к прохожим на разных языках, определяя их национальность по модели обуви. Он вернулся в гостиницу. Никакого факса от Калимани. Взял ключ, поздоровался с ночным портье, поднялся по лестнице — шаги его приглушило алое пушистое, слишком толстое ковровое покрытие, — открыл дверь номера, бросился в постель.

Проснулся без четверти семь. Распечатки файлов с жесткого диска компьютера Клемансо уже прибыли, когда он спустился вниз, чтобы позавтракать. Он не помнил своих снов. Он мог сказать только, что побывал в каком-то горячем отсутствии мысли. Никаких кошмаров. Он чувствовал себя таким уставшим, как будто и часа не проспал. Ему вручили запечатанный пакет. Патрульная машина оставила его для инспектора, когда не было еще семи часов. Он сел подальше от парочки, которая завтракала и болтала вполголоса. Повидло вызывало у него отвращение. Техники работали всю ночь. Сверху в папке лежал отчет о техническом состоянии: никакого пароля, никакой защиты, допотопные программы-антивирусы. Им пришлось работать с буферной памятью, чтобы постараться реконструировать пути интернет-навигации Клемансо. Поскольку в почтовом ящике хранились обычные мейлы — спам, просьбы вступить в сетевой клуб, краткие, малоинтересные письма кродственникам, — техники заподозрили, что важные для Клемансо письма находятся в почтовом ящике в интернете. Они попытались обнаружить его, расшифровав кэш-память. Они вошли на сервер провайдера Клемансо, чтобы обнаружить следы маршрутов его IP. Проверили самые известные почтовые веб-сервера: iName, Hotmail, Yahoo. Клемансо мог также удалить все содержимое своего ящика. Это была безнадежная попытка. Им бы понадобился ордер на просмотр бэк-апа миллионов пользователей. Хозяева могли отказаться открыть серверы, сославшись на протоколы приватности.

В конце концов им удалось.

Они искали вне его компьютера, потому что внутри его компьютера не было ничего. Искали наиболее банальным способом, каким можно было искать: спрашивали. Они задавали различные параметры в поиске: «Клемансо», «Жорж», «Киссинджер», «Сайнс Релижн». И еще, разумеется, «Ишмаэль». Результат появился поздно ночью — ответ на запрос «И. + Жорж». Это был бесценный случай. Поисковая система выдала ответ. Компьютер вывел список результатов. Веб-страницу, которая удовлетворяла параметрам поиска. Она была расположена на неком почтовом сервере, а именно Wanadoo.fr. Разумеется, эта страница уже не была доступна. Бог знает, каким способом поисковая программа перехватила этот текст, пробившись через защитный фаервол сервера. Из ответа, выданного программой, угадывались первые строчки мейла, который получил Клемансо:

Dear Georges, that's OK for I. in Paris as we've been working for. You just have to provide to the last duties in Hamburg and then… [7]

Этих данных было достаточно. Техники из парижской полиции вошли на сервер Wanadoo.fr. Логин почты Клемансо был «льюис». Пароль — «иисус». Клемансо был придурок. Удалось восстановить три мейла. Один принадлежал Бобу. Адрес соответствовал: это был тот же Боб, что и в электронном письме, предоставленном Сантовито американцами, — единственная ниточка, ведущая к Ишмаэлю, которой они обладают на данный момент. Смысл вычленить не удавалось.

От: [email protected]

Дата: 10 февраля 2001

Кому: [email protected]

Тема: Гамбург

Жорж,

И. все устраивает в Париже по плану. После последних поручений в Гамбурге действуй же. Ребята ждут тебя 15. Встреча будет в Банхофе, в месте, о котором — в письме прошлой недели. Распоряжения относительно К. остаются неизменными. Будет также Ребекка и еще один человек из шведской ячейки. Великий американский дуб будет повержен, теперь это наверняка.

Дай мне знать о твоем возвращении.

Помни, что мы работаем вместе ради славы Ишмаэля. И да пребудет с тобой тоже слава Ишмаэля. Твой Боб.

От: [email protected]

Дата: 11 февраля 2001

Кому: [email protected]

Тема: Re: Гамбург

Боб, билеты пришли. Поэтому все ОК.

Да славится И.

Жорж

От: [email protected]

Дата: 16 февраля 2001

Кому: [email protected]

Тема: Все хорошо

Боб, я не написал тебе сегодня ночью, потому что был в депрессии. Поблагодари всех из группы за доверие. Никакой проблемы не было. Документы превосходные. Если воля Ишмаэля исполнится, мы должны будем увидеться уже 25.03 в Стокгольме. Я буду ждать тебя там. А ты тем временем передавай привет от меня прекрасным ребятам из Гамбурга, которые отлично поработали.

Да славится И.

Жорж.

P.S. Ребекка превосходно подходит на главную роль. Действительно, она прекрасна!!!

Замысел складывался постепенно. Клемансо опирался на других членов церкви Ишмаэля — людей из Гамбурга, из Стокгольма. Не выплыло пока ни одного итальянского имени. Киссинджера должны были убить в Париже. Великий американский дуб должен быть повержен и будет повержен, «это наверняка». Но почему? Кто такой Ишмаэль, чтобы распоряжаться покушением на Киссинджера? Почему именно Киссинджер? Это бывший «сильный мира сего» и даже не первого ранга: не президент, а его советник… В Гамбург Клемансо действительно ездил (Лопес инстинктивно искал два билета на самолет в квартире на бульваре Распай, — они были там). А в Милане? Будет ли Ишмаэль покушаться на Киссинджера и в Милане тоже? В Черноббио? Не было никаких следов, указывающих на связь Ишмаэля с итальянской группой. И потом: с какой группой? У Лопеса не было того элемента, от которого можно было бы оттолкнуться. Он располагал единственной общей уликой: синяки. Синяки на разорванном теле Клемансо и синяки на трупе с улицы Падуи. Возможно, ритуалы. В Соединенных Штатах — облава на группу Ишмаэля во время чего-то вроде садомазохистского ритуала. В Франции — аналогичный ритуал. В центре всего — дети. Все было расплывчато, масса географических названий, имен людей. Киссинджер, педофилы, покушения, церкви. Это было слишком: слишком много элементов, слишком много данных, слишком много преступлений, слишком много перспектив, слишком много городов, слишком много тайн, которые не нанизываются одна на другую…

Он перечитал мейл. Ребекка отлично подходит на главную роль — на какую роль? Лопес пробормотал: «В задницу». Он поднялся в номер. У него было время на то, чтоб покурить травки, и он это сделал. Два часа спустя он был в аэропорту.

Сидя в самолете, он свысока наблюдал за ангельскими слоями сверкающих воздушных облаков и думал о том, что должен размышлять о чем-то глубоком, но ему не удалось; он все еще испытывал горечь, когда сошел с самолета — через бесконечные ряды кресел, глядя сквозь двойной пластик иллюминатора, размывчатый от царапин, — в Милане, в Линате.

 

Инспектор Давид Монторси

МИЛАН

27 ОКТЯБРЯ 1962

17:40

Монторси почти не верилось. Пока Фольезе сыпал именами, датами, названиями мест, Монторси казалось, что он находится в самом центре совпадения, в самом центре сложного механизма цепочки интуитивных озарений.

Голос журналиста добрался до людей, связанных со шведскими спецслужбами. Фольезе раньше был женат. Его бывшая жена была как раз шведка. Он был знаком с ее друзьями, там, в Стокгольме, они остались в хороших отношениях. Время от времени они передавали ему информацию о персонажах, связанных с итальянскими спецслужбами. У журналиста в блокноте всегда есть что-нибудь в таком роде, сказал Фольезе. Информаторы за пределами Италии — чтобы понять, что происходит в Италии. И вот таким образом от шведских информаторов поступили эти данные. Международная ситуация постепенно ухудшалась. Кубинский кризис наглядно демонстрировал это. Конфликт с русскими разыгрывался также, и прежде всего в Европе, — также, и прежде всего в Италии, с участием КПИ, которая насчитывала наибольшее число членов сравнительно с другими коммунистическими партиями Европы, и главным образом с участием самого могущественного в государстве человека, Энрико Маттеи, который балансировал между интересами США и СССР. Американцы не только разместили в Италии впечатляющее количество своих агентов. Они не только организовывали штаб-квартиры. Не только налаживали координацию с военными базами. Они были готовы организовать что-то вроде гражданской вербовки. Что-то вроде религии, насколько стало известно из последних уточнений, во время последних бесед со шведскими друзьями. Светская религия — в общем, секта. Которая заведет досье на итальянских адептов, соберет информацию об их друзьях, об их знакомых. Которая будет использовать в своих целях каждый голос, любые средства, какие только приходят на ум. Группа, которую нужно «пересадить», ex novo, подальше от ватиканских кругов. Субсидировать, устроить так, чтоб она разрослась. Нечто, что в подходящий момент сможет преобразоваться в оппозицию высокого уровня. В первое время она будет только поставлять американцам информацию. Практически опорный пункт — подвижный, действующий на самой территории. Организация вне всяких подозрений. В ходе второй фазы эта свободная ассоциация может легко трансформироваться в силовую группу, влиять на политические процессы, диктовать свои условия на высоком уровне. Они все просчитали. Связные в Стокгольме открыли ему, что американцы готовы были рыбачить в море проповедников, которые существовали у них на родине. На операцию были выделены значительные средства. Они подобрали людей.

— Людей? — спросил Монторси.

— Человека, сказать по правде.

— Какого человека?

— Того, вокруг кого будет вертеться группа.

— Святошу…

— Ну, я полагаю… Об этом я ничего не смог узнать. Только имя.

— Имя?

— Имя.

— Ишмаэль?

— Именно, Ишмаэль.

Американцы, Маттеи.

Американцы, Ишмаэль.

Ребенок под плитой на Джуриати. Маттеи перед мемориальной доской на Джуриати.

— Ты что думаешь об этой истории с Джуриати? — спросил Монторси.

Журналист перенес свой вес на другую ягодицу, перекинул ногу на ногу.

— Здесь есть два интересных момента. Я бы отталкивался от них.

— Какие моменты ты имеешь в виду?

— Ну… Первое — это, разумеется, доска. Если кто-то убивает ребенка, то есть если этот кто-то маньяк, то первое, что он делает, — это пытается спрятать труп, разве нет? Если ты спрятал труп — значит скрыл преступление. Если только ребенок не был похищен или, как я понимаю, о его исчезновении не заявили. Но даже в этом случае такое заявление должно произвести много шуму. А мне кажется, что не…

— Нет, я проверял. Хотя чиновник из полиции нравов, который знает об этом больше, чем я, говорит, что круг педофилов существует и что, вероятно, речь идет о круге очень высокопоставленных персон, неприкосновенных.

— Такие вещи, впрочем, всегда существовали… Нет, но дело в том, что оставить его там, на виду, рядом с доской, — это значит прежде всего пойти на риск: тебя могут увидеть, это общественное место, так или иначе… А потом, в любом случае ты знаешь, что его скоро найдут. Сколько часов прошло между временем смерти и временем обнаружения?

— Мало. Мало.

Фольезе, задумчиво:

— Вот именно… Я вижу в этом что-то вроде предупреждения. Не знаю… сигнал… возможно, ритуал…

— Это почти тот же вывод, к которому я пришел. Тогда должна быть какая-то связь с доской…

— Да, в том смысле, что иначе… какое содержание у этого знака? Как понять значение такого рода деяния?

Монторси нахмурил лоб.

— Однако есть какое-то значение для того, кто действительно знает о том, какова связь между ребенком и доской, разве не так?

— Да, но ты знаешь, что первой его нашла полиция. Или это было предупреждение кому-то внутри полиции, или же они надеялись, что об этом узнает… кто-нибудь из газетных кругов, нет?

Снова уныние — у Монторси.

— Нужно работать с тем, что мы имеем. Информация о партизанах и о доске… Практически ничего. Карточки на партизан отсутствуют. В этом ты, Фольезе, правда можешь быть очень полезен. Ты можешь двигаться, а я…

— Так вот второй факт, который мне кажется относящимся к этой истории, — то, что у тебя забрали дело… Мне кажется, у тебя его забрали, потому что ты не закрыл его…

— Это как посмотреть. Это нередкое явление. Не в первый раз у меня забирают расследование…

— Да, но если у тебя его забрали, это значит, что кто-то это предупреждение, ну или смысл того действия, понял.

— У нас, в управлении?

— Если предпосылки верны, а у тебя забрали дело… ну, скажем так, чтобы притормозить его… так вот это значит, что кто-то в полиции, кто-то над тобой, понял, что некоторые вещи не следует трогать.

Теперь они смотрели в пустоту — некую форму мысли в пространстве между их взглядами, — момент, когда все может свершиться, но ничего не приходит на ум: никакой стратегии, никакого плана. Ничего.

Монторси промолвил:

— У нас мало сведений. Имена партизан. Даты. И как максимум — фотография открытия мемориальной доски.

Фольезе засмеялся:

— Фотография с Маттеи и прочими.

Монторси тоже улыбнулся:

— Но я даже не знал, что он был партизаном, Маттеи.

— Да. Он был командиром Корпуса добровольных борцов за свободу.

— То есть?

— Белые партизаны, католические. С одной стороны, коммунисты. С другой стороны, бойцы из Партии действия, светские, республиканцы. Чтобы дорисовать треугольник, были нужны католики. Маттеи был в элите, на вершине иерархической лестницы белых партизан. Впрочем, странно. Присутствие Пайетты и Лонго, коммунистов, а также президента АНПИ, Союза итальянских партизан — а они красные — рядом с Энрико Маттеи. Если хочешь, я отсюда начинаю свое расследование.

— А я тем временем пойду поговорю с Арле из отдела судебной медицины…

— Когда?

— Завтра.

— В таком случае и я попробую откопать немного подробностей об этой казни.

— Да, попробуем таким образом. Прощупаем почву.

— Возможно, это нас ни к чему не приведет.

— Во всяком случае, мы хотя бы попробуем. Хуже мы, уж во всяком случае, не сделаем.

Фольезе, сияя:

— И даже если мы ничего не найдем, ты дашь мне первому знать о ребенке, правда?

— То есть?

— То есть если ты узнаешь, что они хотят созвать пресс-конференцию, ты предупредишь меня?

— И так ты обойдешь всех. А ты стервятник, Фольезе. — Монторси смотрел ему прямо в глаза, но благодушно. Фольезе не был стервятником. Это механизмы. Техника безразличия, которая называется журналистикой.

— Говорю тебе, Монторси… Я хочу со всем покончить здесь. Я хочу перейти в «Джорно». Все, что поможет мне вырваться из этой братской могилы, приветствуется.

— В «Джорно»?

— В «Джорно».

— К Маттеи?

— К Маттеи.

Внезапно что-то переменилось в застоявшемся воздухе огромного круглого зала. Это была какая-то вибрация, нарастающий шум. Казалось, даже круглый пандус и балконы-кабинеты дрожали. Постепенно нарастала тряска, которая разрывала воздух. Голоса вдруг затихли. Все лица, удивленные, перекошенные, повернулись к центру. На арене огромная толпа, как в день Страшного Суда, идущий кругом пандус — колоссальный памятник недеянию, идущий к слепой галерее, наполненной тишиной. Затем возник глухой шум, шум, который, казалось, был источником всех звуков. Воздух сжался, потом расширился горячим потоком. Лица погасли. Что-то темное и лучистое, казалось, взорвалось в огромном помещении и будто разрезало его на два полукружия. Как оползень во времени, как опасная радиация, которая затронула все и всех. Потом медленно возник в центре лифт-клетка, внутри стояла неподвижная прямая фигура, она медленно поднималась из глубины, являясь на свет в центре зала. Это был директор. Он был одет в темное, с восковым лицом, с лихорадочными глазами, уставленными в одну точку, туда, где стояли Монторси и Фольезе, но дальше, — взгляд, потерявшийся в бескрайней дали, за пределами круглых стен. Лифт остановился. Дверь открылась. Шатаясь, как умирающий, директор сделал несколько шагов в безжизненной тишине, среди десятков немых белых тел, которые плотно наполняли собой зал. В воздухе возник второй оползень, поменьше, ощутимый вокруг фигуры директора. Он говорил тихо, рот его дрожал, в то время как с губ, словно тяжелое, гладкое яйцо, падала массивная Новость, которая эхом расходилась от центра к стенам, теряясь и разбавляясь в пространстве, чтоб потом снова разрастись, отдельные слоги, сначала «мер», потом постепенно, в повторениях оно искажалось: «мру», почти «мр», — а после тишина.

Директор сказал:

— Он умер. Он умер. Убили Энрико Маттеи.

Спустя несколько минут в руках у Монторси и Фольезе была сводка новостей.

Офис АНСА. [8] 27 октября 1962 года. 19:10

РАЗБИЛСЯ САМОЛЕТ МАТТЕИ

Милан. После последнего выхода на радиосвязь с контрольной вышкой Линате в 18:57:10 реактивный самолет I-SNAP с инж. Энрико Маттеи, президентом ЭНИ, на борту, не подтвердил сигналы начала процедуры приземления. Согласно уточненным на данный момент данным, самолет разбился в местечке Альбаредо, в коммуне Баскапе провинции Павия. В живых никого не осталось. На борту самолета вместе с инж. Маттеи находились пилот Ирнерио Бертуции и американский журналист Уильям Фрэнсис Мак-Хейл.

Они прочли заметку. Было слишком поздно, бесконечно поздно.

Нью-Йорк Таймс

5 ноября 1962

Смерть серого кардинала

Вашингтон Ди-Си. Бывают случаи, когда смерть отдельного человека, который не пользовался особенно широкой известностью, обретает мировое значение. Так, возможно, будет и в истории с Энрико Маттеи, погибшем несколько дней назад в авиакатастрофе.

Маттеи, хотя и был известен только как глава топливной монополии своей страны, был, вероятно, самым влиятельным человеком в Италии. В любом случае он предпочитал вести закулисную игру, выступать в роли éminence grise . [9]

Его влияние распространялось на итальянскую политику, на равновесие между Западом и Востоком в холодной войне и, косвенно, на дипломатические отношения сил НАТО с коммунистическим блоком и афроазиатскими политиками, занимающими нейтральную позицию. Маттеи был человеком большого обаяния, ума и мужества. […] Он не был коммунистом, и ему было не по пути с коммунистами, хотя он и развивал в последние годы активную антиамериканскую и антинатовскую деятельность.

Поскольку на него возложен был груз ответственности за итальянские интересы на нефтяном рынке, он внезапно открыл, что существует огромное соперничество с европейскими и американскими конкурентами. Он выдвинул теорию, согласно которой государственной политикой западных стран тайно руководят их нефтяные компании.

[…] Худой, с красивым хищным лицом, он походил на кондотьера эпохи Возрождения, а вел себя как мошенник и шулер XIX века.

 

Энрико Маттеи

НЕБО НАД МЕСТЕЧКОМ БАСКАПЕ (ПАВИЯ)

27 ОКТЯБРЯ 1962 ГОДА

18:55

Хозяин Италии смотрел на Луну. Он был в этот миг самым близким к Луне итальянцем, на высоте двух тысяч метров над Миланом. Капризным, с болотами и всем прочим вокруг, с покрытой дымкой площадкой Паданской долины, что венчала его, как корона. Луна была бледной, как Италия, тучи казались большими континентами из дегтя — внизу, под самолетом, который начал свое снижение над Миланом Уклончивым. Огромные массы воздуха, судорожные, как великие идеи, покачивались под брюхом личного самолета Энрико Маттеи, — потоки воздуха, обиженные на эту белую стрелу, которая оставляла позади себя шум и прошлое, стремительный, готовый к тому, чтоб погрузиться в пучину ребер Милана Нечистого. А безучастная Луна наполняла бледностью километр за километром, и диск ее был похож на диск маятника. Сферическая махина, движимая темной силой, механическими усилиями, которые вздымают прилив, ведают менструальным циклом, колеблясь, устанавливают равновесие на планете. Параллели, меридианы, начерченные разумом, как измерители тайных движущих сил, всегда околдовывали его. Он воображал себе их, когда невозможно было вообразить всю скрытую за облаками землю. Здесь он должен был следить за государствами. Следить за властями. За переменой квот. Он должен был, держа нос по ветру, объезжать всю земную поверхность. По виду провалов он должен был понять, спрятана ли нефть в кипящих недрах, в скважинах, скрытых от взгляда, среди подземных толчков. Он должен был понимать — понимать и сражаться. Природа давала ему все — препятствия и освобождение. Он должен был попробовать траву, рассмотреть белые прожилки каждого стебля на тенистом участке, где холм переходит в долину. Земля иногда была жирной, иногда — песчаной, вне подозрений. Он должен был пробовать ее. На своем самолете он прежде всего бороздил пространство надежд народа. Несуществующий итальянский народ жаждал вручить ему мандат на то, чтобы найти, как отчаявшаяся собака, с мордой, подобострастно наклоненной к земле, в минеральных волнах материков, где лежит нефть. И он, Энрико Маттеи, находил ее. Если не находил, то изобретал. Он бурил землю, используя машины, блестящие, как черные кораллы, в далеких от его страны тропиках. Он заключал соглашения в Африке, в Азии, в Австралии. Он лицом к лицу сталкивался с сильными мира сего, не насмехаясь над ними и не боясь их — наиболее враждебное отношение, то, чего сильные мира сего не терпят.

Он улыбался, лицо его принимало открытое выражение, которое пришло к нему от обедневшего, победного — архаичного — облика его земли.

Он наклонился в кресле. Он вспотел. Его пот тек по направлению к Милану Таинственному. До приземления оставалось немного времени.

Если у него спрашивали, кто такой Кеннеди, он отвечал: кукла, которая командует людьми. Если у него спрашивали, кто такой Хрущев, он отвечал: поедатель лука, которого Маркс не предвидел. Если у него спрашивали, кто такой Кастро, он отвечал: такой же, как я, крестьянин, если не считать сигары.

Что он думал о коммунизме? Что он нужен для того, чтоб не думать. Что он думал о Европе? Что наступают решающие часы, что на данный момент ее не существует, Европы. Что он думал о Кубе? Что это пешка, готовая к тому, чтоб обыграть ферзя.

Если его спрашивали, кто такой де Голль, он отвечал: друг.

Что он думал об Америке? Америка — это идея. Американцев не существует. Он говорил это много раз, стуча кулаком, на одной конференции: было жарко, липко от жары, и в туалете, прежде чем произнести речь, он вдыхал раздражающий запах пота через рукава рубашки. Он сказал так: «Америка — я знаю, что она делает. Америки не существует. Вы правильно поняли. Господа журналисты, запишите это, запишите же. Энрико Маттеи считает, что Америки не существует. Не су-ще-ству-ет. Америка — это эксперимент. Эксперимент Америки заключается в том, чтоб заменить человека. Чем? Американцем. Американец — это не человек, он американец. Это нечто большее и нечто меньшее, чем человек. Он верен, потому что живет во мраке. Скажите это, скажите владельцам своих газет, дорогие господа журналисты, тем вашим хозяевам — американцам. Но американец — это нечто меньшее, чем человек, поскольку он слишком верен. Не зная, он не делает и не страдает. Я знаю, я отлично знаю, к чему приведет этот континентальный эксперимент, каким является Америка. Он приведет к подмене человека американцем. Ну вот, а это, синьоры, называется геноцидом. Да, это будет тихий геноцид, это ведь будет геноцид ментальный. Я это допускаю. Но это бесчестный план, которому синьор Энрико Маттеи, а значит, и Италия, будет противиться отныне и всегда». Он посмотрел вокруг: все были ошарашены и молчали. Молчание — это безвкусная жидкость, чье вещество определяется тем, как оно вылилось: как после взрыва. Это был его ответ Америке. Это был его ответ прошлому. «Видите ли, я хорошо усвоил, что такое власть. Все знают Кваме Нкрума, отца и хозяина Ганы. Однако никто не знает имени президента „Ниппон Стил“, которая производит больше стали, чем производят Италия и Франция, вместе взятые. Эта история подозрительна. Я не хочу занимать здесь какую-либо позицию, я просто констатирую факт. Достоинства юмора мне незнакомы. Поэтому сумейте распознать гримасу на моем лице. Слушать такого синьора, как я, который выступает здесь, на этой конференции, — это может быть невольное развлечение при условии, что моя речь вас также и озадачит. Я хочу рассказать вам одну историю — историю, которую я слышал, будучи ребенком. Я родился в бедной семье, вы хорошо это знаете». Американцы, присутствующие на конференции, люди из «Семи нефтяных сестер», расслабились и стали тихо переговариваться. «Вот она, эта история. Некий рыцарь приносит клятву. Его сто друзей предали его, покинули, и его жизнь теперь лишена смысла. Но он приносит клятву. Он убьет эту сотню своих друзей, которые предали его. Это придает смысл его существованию, и он пускается в путь. Он убивает девяносто девять своих друзей-предателей. Потом он попадает в засаду и погибает. Но о его череп споткнется человек — видите ли, сотый друг, предавший его, — и, споткнувшись, он умрет. Глядите, подумайте-ка хорошо, кто такой может быть этот рыцарь и кто такой может быть сотый предатель. Я на самом-то деле существо вполне ничтожное перед лицом сильных мира сего, и вместе со мной Италия — тоже существо вполне ничтожное, я бы сказал, даже Европа. Да, ничтожное существо — деревяшка или, если хотите, череп. Но говорю вам, будьте осторожны с этим черепом: кто о него споткнется — умрет.

Я уверен в том, что говорю, поскольку во мне нет никакого желания удивить вас, господа. Если бы кто-то спросил меня, почему я делаю то, что делаю, я бы ответил ему еще одной историей. Я не становлюсь богаче, дорогие синьоры журналисты. Несмотря на байки, которые вам рассказывают ваши американские хозяева, знайте, что синьор Энрико Маттеи не положил себе в карман ни единой лиры. Итак, вот эта история. В одной деревне десять местных мудрецов собрались вокруг стола в таверне. Чуть подальше сидит чужеземец, человек, которого они никогда не видели, на нем грязная рубашка, которая когда-то была белой. Мудрецы спорят. Тема спора — чего бы они больше всего на свете хотели. Один говорит: хорошего мужа для моей дочери. Другой — роскошный дом. Еще один: гору золота и землю, много земли. Когда каждый из десяти мудрецов выразил свое желание, они оборачиваются к чужеземцу и спрашивают его, чего он хотел бы больше всего на свете. И он отвечает: он хотел бы быть королем, могущественным, которого все почитают, и чтобы враги собрались на границах его королевства, и чтобы они вторглись туда, чтобы какое бы то ни было сопротивление ни к чему не привело и чтоб они добрались до королевского дворца и его, короля, неожиданно разбудили среди ночи, и он был бы вынужден бежать, успев только надеть белую рубашку и сесть на коня, пришпорить его и, спасаясь бегством из своего собственного королевства, стать чужеземцем в неизвестных землях, и чтобы загнанный конь пал, а он явился бы в таверну — такую, как эта, в которой они сейчас ведут этот спор. Мудрецы в задумчивости спросили у него, что это за желание такое и что он выигрывает от такой судьбы. „Рубашку“, — был его ответ».

Самолет летел все дальше — маленький белый континент, потерянный в ночном небе. Бодрствование — это все. Теории терпят крах со временем, и никакое слово не способно остановить то разрушение, навстречу которому устремлен взгляд вселенной. Все рассыхается, теряет жизненные соки. Кто знает, может быть, на Луне есть нефть. Если б там была нефть, он отправился бы добывать ее и туда. Он — Хозяин Италии. Он таков, потому что он — единственный итальянец, который существует, итальянец, который бороздит небеса. Человек не будет жить долго здесь, на Земле. Он эмигрирует, но не на Луну. Американцы приготовили превосходного дублера человеку — человека правильного, человека, который исправляет природу, который лечит собственные болезни, который не останавливается во времени. Но времени не существует. Пространство и время — это нити, которые переходят одна в другую, переплетаясь, это ископаемые, широкие магнитные поля, придуманные разумом. Разум тоже не существует. Существует что-то за пределами разума. Италия — это нечто за пределами разума. У нее сладкий вкус, это спокойная, лучистая темнота, лучистая тень. Это похоже на сон без сновидений. Мы знаем, что мы есть, но нас нет в конечном счете. Италия — то самое нечто за пределами тела и разума, и война, которую он ведет, — это изобретение спасения, спасения этого бледного и сладкого света в царстве тел, — тел, которые верят в то, что они — тела. Это засушливое царство, порабощенное властями и темными ангелами, тронами и тираниями и, конечно же, Америкой. Стеклянное, засушливое, разгромленное королевство, которое верит во время и в пространство и не испытывает ни малейшей веры к себе самому и, следовательно, не имеет шанса выжить: выжженное, лишенное жизненных соков, высушенное — оно превратится в прах, потому что оно уже прах, и власть в нем окончит свои дни гротескным, ужасным падением. Нужно спасти человека, поскольку человек готов стать американцем, а американец готов аннигилироваться. Когда аннигилируется Америка, аннигилируется человечество. Поэтому Италия — это идея спасения, которая присутствует здесь и вовеки, и сейчас — между человеком и человеком, между человеком и Америкой.

У него блестели глаза. В зрачках отражался серебристо-серый диск Луны, каждый отдельный кратер, каждая засушливая впадина, каждый вопрос и каждая женщина, каждая серебристо-серая женская улыбка.

В Катании, в аэропорту, ему прислали устное сообщение.

Найден труп ребенка в Милане. Сегодня утром. Поле Джуриати. Рядом памятник движению Сопротивления.

Он оставил предупреждение. Значит, он все предвидел. Информация была верна. Надо будет позвонить шефу полиции, завтра. Он знал, что Ишмаэль начнет действовать и в Италии. Он ожидал этого со дня на день. Он знал, что Ишмаэль будет что-то замышлять против него. Он был готов опубликовать досье.

Пилот вызвал Линате. Было 18:57:10. Самолет получил кодовое название I-SNAP. Это был реактивный самолет с двумя двигателями, французского производства, «Моран-Монье MS 760-В», девяностый из серии Paris-II, принадлежащий SNAM. Он был зарегистрирован после летных испытаний 10 ноября 1961 года, получив эту аббревиатуру, в которой «I» означало Италию, «SNA» было от «SNAM», «Р» — от «Президент». На данный момент он насчитывал в своей биографии 260 часов полета и 300 приземлений. Последний большой осмотр он проходил 17 июня 1962 года, после 150 часов полета, и еще один осмотр, 29 сентября, после 229 часов полета. Метеорологическая сводка из Линате на 18:25 обещала безветренную погоду, видимость 1000 метров, дождь 8/8, пласты облаков на высоте 150 метров, температуру 10 °C, атмосферное давление 1015. На борту, помимо Энрико Маттеи, были американский журналист из «Таймс» и «Лайф» Уильям Френсис Мак-Хейл и пилот Ирнерио Бертуцци. Ирнерио Бертуцци имел опыт работы в «Реджиа Аэронаутика», авиакомпании Народной Республики Италии и в частных аэрокомпаниях. Он налетал 11260 часов, из которых 600 — на самолетах модели I-SNAP. У Уильяма Френсиса Мак-Хейла было три дочери.

Луна отражалась в зрачках президента. Если б у него спросили, кто такой Энрико Маттеи, он бы ответил: Италия.

Луна двигалась в его зрачках по мере того, как двигались зрачки. Потом она погасла. Внутри зрачков полыхало пламя, расплавляя их. Произошел взрыв.

Падение было шумным — последовательность очень медленных, коротких движений. Он улыбнулся, как будто нежно прощаясь. Он входил в темное и лучистое вещество, очень сладкое, которое он прежде считал Италией. Череп раскрылся, и на мгновение он увидел, как распускаются цветы, все заполнилось благоуханием. Жара спала — порыв ветра — потом божественный мороз бурлящих облаков, сквозь которые он летел, — а тем временем у него уже отрывалась рука, и кисть от руки, и развороченное тело раскрывалось, поджариваясь. Половину головы засосало вихрем, и внезапно в нем проснулись угрызения совести — последнее чувство, — как если бы сотый предатель не нашел целого черепа, о который можно споткнуться; потом снова наступил покой, спокойная уверенность в том, что он все-таки споткнется и умрет, а другая половина головы продолжала вертикально падать, как кусок свинца, и видела, как приближаются темные павийские поля, тяжелые ливни, — он заметил, как гнутся деревья, и подумал: «Италия Италия Италия Италия», — когда, наконец, увидел, что находится за пределами себя, и небо вдруг начало улыбаться, как улыбался он — открытое выражение лица, которое проникало сквозь время из давно забытых эпох.