Элиза еще не знала, куда они едут: через заднее стекло машины она видела, как их дом становился все меньше и меньше. В последнее время вещи в их квартире начали покидать привычные места. Мама резко выдвигала ящики, открывала шкафы и укладывала их содержимое в коробки. С каждым днем комнаты пустели, и Элизе казалось, что ее голос зазвучал в них громче.

Соседские дети, с которыми Элиза иногда играла, выбежали из подъезда на улицу. Элиза застучала по стеклу и стала махать их спинам, которые становились все меньше.

По переулку они выехали из своего района, свернули на широкую улицу и, двигаясь в тени высотных домов, влились в периодически замирающий поток утреннего транспорта. В витринах магазинов Элиза видела отражение их маленького желтого автомобиля и других машин, ехавших за ним, и ей казалось, будто все они были лишь звеньями одной длинной цепи, которая на перекрестках разрывалась, и тогда машины веером разлетались в стороны.

Бабушка Августа жила всего в нескольких километрах от города, в доме, служившем когда-то амбаром. Старый амбар стоял в окружении гор и лесов, неподалеку от маленькой деревушки, из которой города было не видно и не слышно.

Уже издали Элиза увидела на опушке леса дома, тесно прижавшиеся друг к другу; они то появлялись, то исчезали за холмами и поворотами, будто прятались от ее взгляда. Шоссе, по которому редко ездили, пересекало деревню, разделяя ее посередине. По обеим сторонам шоссе выстроились крестьянские дома. Когда машина въехала в деревню, Элиза заметила, что один мужчина, положив локти на подоконник, громко переговаривался с женщиной в доме напротив, поливавшей цветы на окне. Шум мотора с силой разорвал надвое фразы, перелетавшие от одного окна к другому; мужчина и женщина замолчали и посмотрели вслед желтому автомобилю, который на углу возле продуктового магазина свернул на круто спускавшуюся улочку.

Амбар стоял на возвышенности недалеко от деревни. Со всех сторон его огибал увитый зеленью навес. Элиза увидела бабушку, которая стояла под навесом с дымящейся пенковой трубкой во рту, будто ожидая их приезда.

Элиза поднялась по крутой лесенке и упала бабушке в объятия. Бабушка прижала Элизу к груди, пахнувшей овсом и дымом. Элиза еще долго могла бы простоять вот так, прильнув к ней, но мама уже вошла в дом и нетерпеливо звала их из гостиной.

Бабушка отвела Элизу на кухню, достала из шкафа пачку печенья и велела ей ждать. Элиза стояла на кухне, жевала печенье и через маленькое дверное окошко смотрела в сад. Она вспомнила, как однажды они с бабушкой ходили между цветочных грядок и говорили о цветах, как об общих друзьях. Бабушка называла имя цветка, а Элиза говорила, подходит оно этому растению или нет. Большинство названий не подходило, и она давала им новые имена: «Гиацинты будут „огненными столбами", – говорила она, или: – Мак будет „солнечным зонтиком гнома"». Сегодня же головки цветов низко склонились к земле, будто солнце сломало им шеи.

Бабушка Августа была теплой дымящейся горой. Воздух в ее каморке всегда был тяжелым от сизого дыма, который шел из пенковой трубки и, плавая по комнате, запутывался в складках просторных бабушкиных юбок. Она всегда носила несколько юбок, одну поверх другой. В своих бесчисленных юбках, будто в дымовом облаке, она шествовала по амбару, и Элизе приходило в голову, что бабушка и сама когда-нибудь превратится в дым. В дым, который поднимается к потолку и растворяется в воздухе. Бабушка никогда не проветривала, и всякий раз, когда мама хотела открыть маленькое окошко у стола, на котором лежали книжки, кофейные чашки, большая морская раковина и табакерка, бабушка вынимала изо рта трубку и испуганно кричала: «Стой, не открывай окно!» Она боялась, что в открытое окно влетит ветер, подхватит дым вместе с ее душой и навечно унесет их с собой. Мама в таких случаях недоуменно пожимала плечами и, сердясь и качая головой, опускалась на стул. Когда бабушка с мамой, сидя за столом, разговаривали, Элиза выходила в сад. Летом она собирала упавшие на землю сливы. Она разламывала подгнившие плоды и наблюдала за тем, как муравьи прокладывают себе дорожки в фиолетовой мякоти. Элиза знала, что, взяв в руку такую сливу, она касается чего-то испорченного, разложившегося, но не могла бросить ее на землю и как завороженная смотрела на кишащую внутри сливы живность. Но обычно мама и бабушка сразу же начинали ссориться; мама резким голосом звала Элизу, заталкивала ее в автомобиль и уезжала. Через окно машины Элиза видела бабушку, стоявшую под навесом, и, пока мама не сворачивала, они махали и подавали друг другу знаки.

* * *

Элиза услышала сзади взвинченный голос мамы. Ну вот, опять началось. Элиза по-прежнему стояла на кухне и смотрела в сад, но тут она обернулась и через полуоткрытую дверь гостиной увидела маму. Этим утром мама не села к столу и даже не попыталась открыть окно. Посередине каморки она поставила чемодан Элизы, а сама встала за ним, как за стеной. Мама что-то втолковывала бабушке, которая молча сидела в кресле и курила трубку. Казалось, что произносившиеся мамой слова изменяли выражение ее лица: с каждым словом, которое она обрушивала на бабушку, мамино лицо становилось всё более жестким и решительным. Затем мама, развернувшись на каблуках, вышла. Элиза смотрела на маленькие круглые следы от каблуков, оставшиеся на ковре. Когда бабушка вошла в кухню, Элиза услышала, как хлопнула дверца машины. Она молча стояла перед кухонным окном с надкусанным печеньем в руке. Августа подошла к ней сзади и обняла; ее руки, как ремешок, сомкнулись на животе Элизы.

На первом этаже амбара стояли две придвинутые друг к другу кровати. Уже десять лет как бабушка спала одна, рядом пустовала кровать ее умершего мужа. Со дня его смерти она каждую неделю меняла на ней постельное белье. Теперь в этой кровати спала Элиза. Первое время после переезда Элиза часто не могла заснуть. Она вслушивалась в шум реки, протекавшей близко от дома; к этому шуму примешивалось тяжелое, хриплое дыхание Августы и потрескивание деревянных балок наверху. Когда шел дождь, шум реки усиливался и заглушал тихие звуки дома. Тогда Элиза представляла себе, что река вливается к ним в комнату через окна, ей виделось, что они с бабушкой в темноте плывут на кроватях, как на маленьких лодках. Утром она, свернувшаяся клубком, просыпалась в кровати, будто на дне ямы. Иногда перед сном ей позволялось положить голову на бабушкин живот. Живот у бабушки был мягкий, и голове Элизы вольготно лежалось на нем. Она плотно прижимала ухо к животу и слышала очень странные звуки: внутри булькало и шипело. Должно быть, думала Элиза, в бабушкином животе есть что-то, похожее на фейерверк. Она закрывала глаза и видела водопады, полыхающий лес или сигнальные ракеты. «Бабушка, ты взрываешься», – сказала она однажды, когда концерт в животе был особенно громким, и бабушка так расхохоталась, что голова Элизы запрыгала на животе, как мячик.

Из беседки можно было смотреть вниз – в долину и на реку, которая, извиваясь, исчезала в лесу. На противоположной стороне был выгон для скота, круто поднимавшийся на плоскогорье. Там прямо посередине стояло одно-единственное дерево. К западу от равнины, за густой еловой чащей высились Семь Жеребцов – мощный горный массив из семи скал, стоявших друг за другом с сильным наклоном в одну сторону. Элизе они напоминали семь серых гладких голов без лиц. Когда лучи заходящего солнца дотрагивались до горного массива и освещали алым светом скалы, на них вдруг появлялись тени и выступали цветные контуры. В каждой скале свет вырезал голову лошади, и тогда горы превращались в скачущий галопом табун. В ясные вечера казалось, будто лошади приближаются к амбару и мчатся в сторону долины. «Они опять бегут», – говорила Августа. Как только за Семью Жеребцами садилось солнце, все краски блекли, тени исчезали, и скалы снова погружались в свою серую, гладкую окаменелость. Их силуэт виднелся лишь недолго, вскоре и он тонул во мраке.

Днем Элиза помогала бабушке в огороде, расположенном перед амбаром. Августа выращивала помидоры, горох и салат, ее руки зарывались в землю, будто сами были ее частью. Элиза полола сорняки, выискивала в салатных грядках слизней и опрыскивала их пивом. С удивлением и отвращением она наблюдала за тем, как под действием пива коричневые слизни таяли, растворялись на глазах, будто состояли лишь из лужицы, которая оставалась после них. Перед тем как вылить на слизней пиво, Элиза наклонялась к земле и внимательно смотрела, с каким трудом они взбирались на листы салата. Каждой жертве, перед тем как ее убить, она давала имя: «Джимми, нельзя быть таким глупым, – говорила она, или: – Мне очень жаль, Франк, но на этом твой путь закончился». Потом она поднималась и выливала пиво ровной струей прямо на слизня. Когда бутылка опустошалась, Элиза присаживалась на камень и окидывала усталым взглядом свой труд.

Но больше всего ей нравилось собирать семечки подсолнухов. Если за день ей удавалось набрать целую миску семечек, она преподносила ее бабушке как подарок.

– А почему подсолнухи зовутся подсолнухами? – спросила однажды Элиза.

– Потому что их головки такие же желтые, как и солнце.

– Но ведь солнце не растет на стебле из земли, – возразила Элиза, и бабушка так засмеялась, что показались ее покоричневевшие от табака зубы.

– Солнце – это огонь, негаснущий огонь, – объяснила она, – а подсолнухи – это маленькие солнца, упавшие с неба на землю. За время своего долгого путешествия они остыли, и, чтобы добыть тепло, их руки-корни тянутся поглубже в землю.

* * *

Раз в неделю бабушка собирала рюкзак и будила Элизу раньше обычного. Когда они выходили из дома, утренний воздух был еще прохладным. Элиза неслась вниз по склону, бежала по высокой, мокрой от росы траве, щекотавшей ее голые ноги. Внизу у деревянного моста через реку она ждала Августу, которая медленно спускалась по дороге в своих развевавшихся юбках. Перейдя реку, они сворачивали с дороги, поднимались по крутой тропинке к плоскогорью, и, оборачиваясь, видели, что с каждым разом амбар становился все меньше. По пути Элиза срывала клевер и высасывала из него крошечную сверкающую капельку. Бабушка жевала стебель щавеля. Иногда им попадались пугливые животные – лань или косуля, которые на несколько секунд застывали, в паническом ужасе широко раскрыв глаза, а затем, метнувшись в сторону, со всех ног уносились прочь. Поднявшись на самый гребень. Элиза с бабушкой отдыхали под старым кленом – единственным деревом на всем плоскогорье. Это место возле расколотого молнией дерева было у Августы самым любимым. Много лет назад молния прожгла в стволе дерева дупло, которое почти полностью выгорело изнутри. Элиза залезала в черное обуглившееся отверстие как в пещеру. В дупле пахло мокрой древесиной, целые армии муравьев выползали из-под коры и разбегались по стволу. Рядом с деревом они строили муравейник из золы, коры и сгустков смолы. Бабушка садилась в узкой тени на корень дерева и набивала свою трубку. Отсюда река, протекавшая внизу в долине, казалась всего лишь тонкой серо-зеленой лентой, а стоявший на возвышенности вдали от деревни амбар – одиноким чужаком.

В тот день, когда настало ненастье, небо заволокли тучи, похожие на белые покрывала, сквозь которые проглядывала синева. Теплый ветер прикоснулся к Элизе, словно погладил рукой ее длинные темные волосы. Слыша за собой смех Августы, она перебегала от цветка к цветку, наклонялась над ними и вдыхала их аромат, пока не начинала кружиться голова. Только они дошли до плоскогорья, как внезапно начался дождь – капли величиной с орех. Элиза бросилась к клену, он протягивал ей последнюю еще живую ветку, как руку помощи. Слабые листья, точно дрожащие пальцы, трепетали на ветру. Казалось, что гром надвигался одновременно со всех сторон, и его раскаты звучали так, как будто в воздухе раскалывалось что-то твердое. Элиза укрылась в дупле дерева, бабушка, чтобы защититься от дождя, подняла над головой рюкзак. Напуганная быстротой и силой грозы, Элиза сжалась в комок и, положив голову на колени, смотрела, как тяжелые капли прибивают к земле цветы и травы. Только что Элиза сама была там, с ними, теперь же она оказалась запертой в дупле клена. «Дождь убивает», – сказала Элиза бабушке, сидевшей рядом в своих промокших юбках, и поскольку дождь все не прекращался и от Семи Жеребцов в сторону долины потянулись густые клубы тумана, точно медленно раскатывающийся ковер, они решили больше не ждать и вернуться к амбару.

На следующий день Августа с кашлем лежала в постели, а Элиза носилась по дому и готовила чай. Бабушка написала ей список продуктов; это был первый раз, когда Элиза пошла в деревню одна. Дождь еще не прекратился, потоки воды стекали вниз по дороге; Элиза шла в резиновых сапогах посередине улицы, слушала хлюпанье воды под ногами и чувствовала, как от влажности тяжелеет ее одежда.

В деревне был один-единственный магазин с деревянными полками до потолка, битком набитыми продуктами. В узком проходе между полками, выставив в стороны локти, толпились люди. За прилавком стояла толстая продавщица. Сколько раз Элиза ни приходила сюда, продавщица никогда не молчала. Она всегда была увлечена разговором, в котором, в конечном счете, участвовали все люди, находившиеся в магазине. Одни покупатели уходили, другие приходили, и разговор таким образом длился до закрытия магазина. Продавщица поддерживала разговор как огонь, который не должен угаснуть. Она размахивала маленькими красноватыми ручками и крутила головой, из-за чего ее очки все время съезжали на кончик носа; Элиза ждала, что они вот-вот упадут на пол. Оказавшись в магазине, Элиза сразу же протиснулась к прилавку и протянула продавщице список продуктов.

– Это та девочка, которая вот уже несколько недель живет в долине, в амбаре у старухи? – спросил кто-то, и все взгляды вдруг обратились к Элизе. Те, кто стоял за полками, протолкались вперед и, вытянув шеи, с любопытством смотрели на девочку.

– Бедняжка, – возмущенно сказала одна женщина, – ее надо отвезти в детский дом, ведь старуха-то из ума выжила.

Остальные вторили ей, усердно кивая.

– Вечно бродит туда-сюда со своей трубкой, и еще неизвестно, чем она целыми днями занимается.

– Размышляет, очевидно, – снова раздался из-за полки первый голос.

Затем на какой-то момент все стихло. Это замечание сорвалось, словно лавина, которая все быстрее и быстрее, неумолимо катится с горы. Постепенно выражение лиц у всех изменилось, рты растянулись, и вдруг в магазине грянул лающий, долго не прекращавшийся смех. Смех сотрясал тело продавщицы, она вцепилась руками в прилавок, как будто ее выталкивали оттуда. Всякий раз, когда люди хотели отдышаться и смех, казалось, вот-вот уляжется, повторялся чей-то крик: «Она размышляет!» – и все снова взрывались хохотом, похлопывали себя по ногам и корчились, будто от боли. В этом издевательском смехе было столько злобы, что Элиза еще долго слышала его и потом, когда уже прибежала обратно к амбару и плотно закрыла за собой дверь.

Две недели Августа не могла подняться. На небольшой деревянной тумбочке миски и чашки оставляли следы, которые бессчетное количество раз наслаивались друг на друга: жидкость проливалась, когда бабушка дрожащей рукой ставила посуду обратно на тумбочку. Болезнь изнурила ее тело, и когда бабушка встала с постели, юбки висели на ней как спущенные паруса. С тех пор рюкзак больше не доставали из шкафа. Теперь Августа любила сидеть в кресле, которое Элиза каждое утро выносила на веранду, и смотреть на Семь Жеребцов. Она ждала вечера, того момента, когда в багряном свете заходящего солнца скалы снова превратятся в табун скачущих лошадей. Иногда скалы озарялись таким ярко-алым светом, что казалось, будто Жеребцы скачут, словно взбесившиеся; Элиза замечала тогда, что бабушка, ничего не говоря, слегка улыбалась. В такие минуты Элиза ходила по дому на цыпочках, боясь, что даже малейший шум может потревожить бабушку.

* * *

Дни были жаркими, движения бабушки стали еще более медленными, и Элизе одной приходилось выполнять всю работу в саду. В то время как бабушкины прогулки вокруг дома становились короче, Элиза с каждым днем удлиняла маршруты своих походов. Она ходила к реке, собирала камушки, насекомых, цветы. Одна ходила к дальнему клену, и, когда поднималась на плоскогорье, старый клен протягивал ей навстречу ветку, будто руку. Прислонившись к стволу клена и чувствуя спиной грубую кору, Элиза смотрела в полевой бинокль на долину. Она искала глазами амбар и видела бабушку, крошечную фигурку, которая сидела в своем кресле на веранде с пенковой трубкой во рту. Один раз она подняла руку, и Элиза подумала, что бабушка ей машет. Элизу веселило, что при помощи бинокля она могла увеличить бабушку или уменьшить. Она наклоняла бинокль – амбар с бабушкой и всей округой накренялся. Бинокль стал продолжением ее зрения, и ей представлялось, что теперь можно вертеть в разные стороны целой округой. Когда она быстро мотала головой, вся местность за стеклами бинокля расплывалась: амбар, Семь Жеребцов, деревья таяли, будто состояли из бесчисленных мельчайших цветных частичек, которые смешивались друг с другом.

* * *

Вечером бабушка брала со стола большую витую раковину тритона и вставала наверху, под навесом. Обхватив раковину обеими руками, она дула в ее кончик, отшлифованный как мундштук, словно в трубу. Низкий пронзительный звук разносился по всей долине и поднимался к клену на плоскогорье. Для Элизы это было сигналом к возвращению домой. Давным-давно эту раковину привез из плавания по южным морям дедушка, и Августа рассказывала, что островитяне использовали ее для того, чтобы подавать друг другу сигналы на большом расстоянии. Элизе нравилось брать в руки белую раковину. Она дивилась ее шершавой поверхности, спиралеобразным бороздкам и в то же время совершенно гладким перламутровым стенкам внутри, которые в зависимости от падавшего света переливались розовым и голубым. Элиза прикладывала раковину к уху и слышала, как шумит кровь. Но шум этот, казалось, исходил не из нее, словно не принадлежал ей, он был очень далеко, в будущем, и пробуждал в ней желание прийти туда, в будущее.

Элиза думала, что внутри каждой вещи обитает что-то живое. Камешки, комья земли и даже воздух представлялись ей существами, которые были связаны друг с другом; она часто думала об этом, лежа на скале у реки или на поляне, опустив голову в траву.

Когда смеркалось, зов морской раковины был мостиком из ее одиночества, он снова возвращал ее к бабушке в амбар. Поначалу Элиза была рада слышать этот сигнал, но потом он чаще прерывал ее прогулки, – низкий, всё заглушающий звук накрывал всю долину как сеть, которую закидывала бабушка, чтобы поймать ее. Элизе казалось, что с каждым днем зов становился все громче и настойчивее, как будто бабушка знала, что Элиза бежала от него.

По утрам, как светало, от дома к дому ездил маленький желтый автобус, который отвозил детей округи в школу. Теперь он делал остановку перед амбаром; в автобусе всегда были крики и битва за места у окна. Чем больше детей садилось в автобус, тем сильнее он раскачивался, проезжая по тихим улицам, и водитель напрасно призывал к порядку. Когда автобус наконец подъезжал к зданию школы, на сиденьях была всеобщая свалка. Девочка, которая сидела с Элизой за одной партой, на второй день учебы положила поперек парты линейку. «Это граница, – сказала она. – Никогда не переходи через нее. Все знают, что твоя бабушка рехнулась». Затем она отвернулась и больше на Элизу не смотрела.

Элиза наблюдала за тем, как между учениками завязывается дружба. Кто к какой компании принадлежит, определилось в первые же недели; ученик, оставшийся один, обычно оставался в одиночестве навсегда. Одиночки не выходили на переменах вместе с другими во двор, они бродили по коридорам и ждали звонка на урок, чтобы снова вернуться в класс. Сыновья дворника развлекались тем, что заходили на переменах в здание школы, ловили первого попавшегося, оттаскивали его к кустам во дворе и спокойненько избивали. Потом им пришло в голову требовать у своих жертв деньги в качестве платы за то, чтобы их на месяц оставили в покое. В первый день каждого месяца братья, как ловцы, становились справа и слева от входа в школу и требовательно вытягивали руку перед теми, кто должен был им заплатить. Их отец каждое утро на первом этаже школы раздавал пакеты с молоком. На нем был синий рабочий комбинезон, как у механиков в гаражах или на бензоколонках. Каждый ученик, подходивший за молоком, опускал голову под взглядом его маленьких сверлящих глазок, брал пакет и как можно скорее отходил. Никто не сомневался в верности слухов о том, что однажды дворник откусил одному ученику мочку уха.

Элиза избегала братцев. Она боялась смотреть людям в глаза и на переменах обычно запиралась в туалете. Она никогда ни с кем не разговаривала, и, находясь на территории школы, представляла себе, что стала прозрачной, бестелесной, как воздух.

* * *

Зима пришла рано, почти без перехода после долгого лета, температура воздуха неожиданно резко упала. Земля остыла, повалил снег; схоронив под собой крыши домов, он улегся над всеми звуками, и в деревне стало совсем тихо. Элиза лопатой убирала снег перед амбаром, а бабушка, укутавшись в одеяла, сидела возле печки у окна и смотрела на Семь Жеребцов. Лишь изредка она поднималась, чтобы соскрести со стекла ледяной узор, мешавший ей. Вечерами она пела песни, которые, должно быть, пели в далеком прошлом. Элиза быстро разучила их и подпевала бабушке; вскоре поздней ночью из амбара можно было услышать низкий голос Августы и высокий – Элизы.

Из-за высоких сугробов школьный автобус перестал приезжать, и занятия на несколько дней отменили. Элиза лежала на полу и рисовала морскую раковину, умолкнувшую на долгие месяцы. Элиза больше не пыталась расчищать от снега дорожку перед амбаром. Однажды утром она напрасно простояла на холоде: ей так и не удалось воткнуть лопату в затвердевший снег.

«Зима никого не хочет видеть», – сказала бабушка, когда Элиза разочарованно вернулась в амбар. По ночам Элиза слышала приглушенный шум реки, этот шум был так далеко, будто из-за снега на дворе все расстояния увеличивались, а в доме всё только уменьшалось. Бабушка ложилась спать в юбках, а Элиза лежала под одеялом не шевелясь, чтобы согреться.

В один из первых солнечных дней учительница, случайно задержавшись после уроков, увидела, что за школой сыновья дворника на велосипедах давят колесами новорожденных котят и со смехом победителей швыряют их в кусты. Братьев призвали к ответу, и дворник на две недели запретил им выходить из дома. Об этом узнала вся школа, и те ученики, у кого братцы уже давно отнимали деньги, втихомолку радовались этому наказанию. Через две недели братцы повысили сумму охранной пошлины, как они это называли, и дополнительно потребовали, чтобы за них делали домашние задания.

Солнце стояло в зените, когда Элиза вышла из школы и решила, что не поедет домой вместе со всеми на автобусе. Она сняла сандалии и пошла по лугу вдоль дороги. Земля под ее босыми ногами еще выдыхала зимнюю прохладу. Первые желтые и фиолетовые крокусы выбивались из мокрой травы. Земля обмякла от талого снега, и Элиза вспоминала о том, какой твердой и пыльной была земля в конце прошлого лета. В деревне на улицах не было ни души: все сидели по домам и обедали, из полуоткрытых окон слышались голоса и позвякивание посуды. Когда на углу возле продуктового магазина Элиза свернула на улочку, ведущую к амбару, ей встретился почтальон. Элиза удивилась: почта к этому времени обычно давно бывала разнесена. Почтальон покачивался как пьяный, кожаная почтовая сумка при каждом шаге била его по колену; увидев Элизу, он выпрямился и направился прямо к ней. Элиза попыталась увильнуть от него, но он преградил дорогу, и ей пришлось остановиться. Почтальон смотрел попеременно то на ее голые ноги, то на сандалии, которые она держала в руке, будто что-то мешало ему посмотреть ей в лицо.

– Обуйся, – сказал он, – и быстро иди домой.

«Скорая помощь», стоявшая у амбара, сияла на солнце своей белизной. Санитар спросил у Элизы, здесь ли она живет. Он наклонился к ней, положил ей руки на плечи и медленно, спокойным голосом сказал, что бабушка хотела спуститься с лестницы и, скорее всего, наступила на подол юбки. Она разбилась. Почтальон нашел ее мертвой у лестницы. На нижней ступеньке лежала расколотая пенковая трубка – сотни белых осколков.