Литературный манифесты от символизма до наших дней. Имажинизм

Джимбинов Станислав Бемович

И. ГРУЗИНОВ

ИМАЖИНИЗМА ОСНОВНОЕ

 

 

* * *

Основа литературной школы, как и всякого направления в искусстве, принцип формальный: определенный творческий метод. Принцип тематического объединения — сельская поэзия, урбанизм, пролетарская поэзия — случайный второстепенный элемент литературной школы, так как прежде всего поэт есть мастер.

Для поэта, как и для всякого мастера, прагматически существует только форма. Дело воспринимающего находить содержание в произведении искусства…

Методом имажинизма в поэзии является композиция образов, фоном для которой служит творческая интуиция, творческий инстинкт мастера.

Важно не одно только количество нагроможденных в беспорядке образов, как это часто бывает у наших многочисленных последователей и подражателей. В произведениях наших вместо механической смеси образов — их химическое соединение, некий организованный сплав.

Для иллюстрации один пример из химии. Формула сернистой кислоты H2SO4. Прибавьте один атом кислорода, получится H2SО4 — формула серной кислоты. Как видите, только от одного лишнего атома кислорода получилась серная кислота, тело, обладающее иными качествами, чем сернистая кислота. Итак: количество при известных условиях переходит в качество.

Нечто подобное наблюдается и в области поэзии. Стихи Л. Пушкина, стихи символистов или футуристов построены как ряд силлогизмов, как рассуждение или повествование с определенной фабулой. Случайное присутствие нескольких образов в стихотворении не изменяет основы его. Основа, представляющая из себя логическую цепь или развитие определенной фабулы, совершенно иная, чем в имажинистической поэзии.

Итак: имажинизм — явление новое по существу.

Поэзия имажинистов по своей форме близка к некоторым новейшим частушкам русским и татарским. Сходство заключается в том, что ряд впечатлений внешнего мира и ряд внутренних переживаний фиксируется слагателем частушки без всякой логической связи. Эти разрозненные лепестки и клочья листьев объединяет определенное лирическое волнение поэта, вовлекая их в сферу свою.

Иллюстрирую татарскими частушками:

Отвори в езду ворота, Чтобы солнце охватило цветы. Глазами смотрю на всех, А сердце видит тебя одного.

Или:

В чугунном котле Варится наша пища. Птице не залететь туда, Где побывает солдатская голова.

Как видите, здесь тот же алогизм, как и в поэзии имажинистов.

Кроме того, поэзия имажинистов насыщена до предела образами, в частушках такой насыщенности не наблюдается.

Основное в поэзии — композиция образов. Весь прочий материал поэзии — эвфонию, ритм — мы считаем второстепенным, подчиненным композиции образов.

Естественно, мы отвергаем существующий метр и ритм…

Ритм должен выявлять соответствие и взаимоотношение образов.

Определенная, в течение многих столетий сложившаяся строфика не только не обязательна, но убийственна для поэта. Для каждого произведения следует найти особое, свойственное духу данного произведения строфическое настроение.

Произведение, созданное в тех строфических формах, какие поэт изобрел для данного словесного организма, живой цветок Произведение в форме сонета или рондо — цветок гербаризированный.

Едва заметное музыкальное касание одного слова о другое дает воспринимающему больше, чем фанфары старых точных рифм.

Особым покровительством имажинистов пользовались до сих пор рифмы составные и обратные, рифмы и ассонансы на разноударные слова.

Значительное внимание уделяется также амебам, которыми изобилуют наши стихи. (Очевидно, автор имеет в виду амебейную композицию стихотворных произведений, основанную на параллелизме, повторении тех или иных его значимых частей (строк, полустиший и др.), образов. — Ред.)

Из существенных свойств современной поэзии с неизбежностью вытекает смерть глагола: поэзия образна, глагол безличен, поэтому глаголу нечего делать. Иногда в конструкции фразы глагол отсутствует, и вы чувствуете только аромат отсутствующего глагола. Или ощущаете привкус глагола, которого не существует в языке, который следует еще изобрести.

Есть уже несколько произведений, написанных без единого глагола. Глагол у имажинистов в роли жалкого приживальщика: если он присутствует, его почти не замечают. Отсутствует — о нем мало беспокоятся. И только иногда, в хорошем расположении духа, считают нужным снизойти до него…

В имажинизме природа лирики совершенно изменилась. Лирика утратила старую форму: песенный лад и музыкальность.

Лирическое волнение, как текучая лава по выходе из вулкана — души поэта, застывает: рождается образ.

Появился новый вид поэзии — некий синтез лирического и эпического.

Чистая лирика, как понимали ее раньте, умерла. Эпос давно умер. Кризис драмы окончился ее смертью.

Жива только лирика. Есть только новая форма лирики. Эпос и драма, если они хотят жить; должны найти новые формы.

Мы предвидим в общих чертах те формы, какие примет новый эпос и драма.

Эпос следует вбросить в прозу. Причем в прозе главное — это развитие фабулы сложной и многообразной. В прозе характер события или героя выявляется в процессе головокружительной кинематографической смены фактов…

В драме слово должно играть второстепенную, чисто служебную роль. Следует дискредитировать торжество литературы в театре, слово подчинить свободному жесту актера…

Отдаленный источник формы подлинного драматического искусства: русская народная драма и commedia dell'arte.

Вещи, чуждые друг другу, вещи, находящиеся в различных планах бытия, поэт соединяет, одновременно приписывая им одно действие, одно движение. Рождается многоликая химера.

Отвлеченное понятие облекает в плоть и кровь: выявляется образ нового существа, которое предстает, как видение, как галлюцинация осязания. Преследует вас, как «безумья пес».

Поэт и жизнедатель, и убийца: он сам выбирает или тот, или другой путь.

Мечтой художника химеры взнесены на высоту. И в тишине и в холоде безлюдья они окаменели.

Мы, имажинисты, сбросили с высоты каменных химер, и вот они в дневном свете корчатся на городской площади, удивляя и шокируя зевающую толпу…

Beщи мира мы принимаем только как материал для творчества. Вещи мира поэт пронизывает творческой волей своей, преображает их или создает новые миры, которые текут по указанным им орбитам.

Поистине имажинизм есть совлечение покровов со слова и тайны.

И то, что обычно мыслится как призрачное, мистическое, потустороннее — в имажинистической поэзии освещено светом единого мира, напоено «животной неизреченностью»…

Все чувства наши обострены до крайних пределов и смешаны. Одно чувство переходит в другое: возникают какие-то новые возможности восприятия, иная сфера переживаний.

Так, у С. Есенина ощущение солнечного света переходит в осязание:

Ныне Солнце, как кошка, С небесной вербы Лапкою золотою Трогает мои волоса.

У А. Кусикова изощренное восприятие уходящего дня:

На цыпочках день уходит, Шепелявит листва в зарю. Или восприятие ветра: Дрогнет и стучится мне в окно котенок — Предосенний ветер — с перебитой лапкою.

А Мариенгоф на слух воспринимает городскую темь:

Медленно с окраин ночь — Дребезжащий черный фиакр.

У В. Шершеневича восприятие ландшафта на вкус:

Как сбежавший от няни детеныш — мой глаз Жрет простор и зеленую карамель почек.

У И. Грузинова — касание света и звука как двух родственных стихий, проникновение одной стихии в другую:

Росы шафранной пелена. И замирает потный день. Дебелой жницею луна Глядит сквозь щели шалаша. Покорны бытию ночному Померкли окна деревень. Лишь писк промокших лягушат Шевелит лунную солому.

Имажинизм — поэзия космическая. Ощущение космического нудит и повелительно требует установить отношение к самой отдаленнейшей из звезд, установить отношение к самому отдаленнейшему болиду, блуждающему в небесных полях…

Осознаю себя как звено, соединяющее прошедшее с будущим, как зерно, прорастающее из земной почвы настоящего в небо будущего.

Мною эстетически изжит Город хамов и мещан.

Я не могу эстетически оправдать тот Город, перед которым преклоняются Верхарн, Уитмен или Маринетти.

Я, современный поэт, одержим соблазном ока, тем соблазном ока, о котором говорил Учитель и, на исходе второго тысячелетия, Уолтер Патер.

Для моего изощренного зрения невыносима дикая смесь красок и линий современного Города.

Этот лупанарий красок и линий следует подчинить воле художника и поэта.

Канаты из бурой копоти и дыма, канаты, за которые подвешены к облакам фабрики и заводы, следует рассеять колоссальными веерами цвета небесного шелка.

Но не о тишине афинской говорю я, не о тишине древней Эллады говорю я. Античное, христианское, западное узко мне.

Мы, имажинисты, зачинатели новой эпохи в искусстве и жизни, мы вестники духовной революции, вестники небывалого цветения душевно-духовных сил человека, человека как цельной творческой личности.

Мы такие же вольные и великолепные, истонченные и разбойные, как деятели эпохи Возрождения — Луиджи Пульчи, Пьетро Аретино, Бенвенуто Челлини.

Мы исходная точка наступающего Ренессанса.

1920

 

Почти декларация

Два полюса: поэзия, газета.

Первый: культура слова, т. е. образность, чистота языка, гармония, идея.

Второй: варварская речь, т. е. терминология, безобразность, аритмичность и вместо идеи: ходячие истины.

Всякая культура имеет своего Аттилу. Аттилой пушкинской эпохи был Писарев. Свержение писаревщины — подвиг российских символистов. Трудолюбивые реставраторы убили почти четверть века на отмывание кала гениального варвара с прекрасных мумий пушкинского воображения. Уже в двадцатых годах нашего века «Медный всадник» опять столь дерзко сиял на своем пьедестале, что многим казалось лишь мистической фантасмагорией то безнравственное время, когда ложем ему служила мусорная яма.

Наши дряхлеющие педагоги из «Весов» могли спокойно дремать в кожаных гробах своих многоуважаемых кресел: бурса, студенты и передовая интеллигенция из пивных на Малой Бронной, словом, все то, что до самозабвения и с чувством гражданского подвига орало и пело:

Из страны, страны далекой, С Волги-матушки широкой, Собралися мы сюда Ради вольного труда, —

все это уже научилось отличать булыжник от мрамора и благородную матовую поверхность червонного золота от хамского блеска чищеной меди. Казалось, что место окончательно расчищено и подготовлено к приходу великих стихотворцев.

Ждали гениев.

Знали по «истории искусств», что сверхчеловеки действуют сокрушительно и революционно, что «чернь» их оплевывает и что «от гениальности до безумия — один шаг».

В результате из опаски оплевать гениев, ловких шарлатанов принимали за предтеч и посредственных реформаторов этимологии и синтаксиса — за литературных мессий.

Трудно было не попасться на удочку. Явившиеся действовали по диогеновым рецептам. Великий циник говорил: «Если кто-нибудь выставляет указательный палец, то это находят в порядке вещей, но если вместо указательного он выставит средний, — его сочтут сумасшедшим».

Было лестно прослыть безумцами и так легко.

Декаденты пели сладенькими голосочками:

Я ведь только облачко — Видите, плыву.

Футуристы басили, как христоспасительные протодиаконы:

Хотите, — Буду безукоризненно нежный, Не мужчина, а — облако и штанах!

Что же это, как не средний палец вместо указательного. Или, говоря языком литературным, не самый обыкновенный плагиатик, только слегка прикрытый от нескромных, но подслеповатых глазок критики фиговым листочком.

Воистину были замечательные времена. Даже в Алексея Крученых, публично демонстрирующего симфонии своего катарального желудка, начинали веровать наивные Чуковские и апостольствовали о «дыр-бул-щиле» как о новой вере своего поколения.

Десять смутных лет пережило российское искусство. Наконец, в 1919 году под арлекинскими масками пришли еще одни. На их знамени было начертано: словесный образ. Знамя требовало оружия для своей защиты. Пришлось извлечь его из церковных арсеналов.

Опять перед глазами сограждан разыгрывалась буффонада: расписывался Страстной монастырь, переименовывались московские улицы в Есенинские, Ивневские, Мариенгофские, Эрдманские и Шершеневические, организовывались потешные мобилизации в защиту революционного искусства, в литературных кафе звенели пощечины, раздаваемые врагам образа; а за кулисами шла упорная работа по овладению мастерством, чтобы уже без всякого epater через какие-нибудь пять-шесть лет, с твердым знанием материала эпох и жизни, начать делание большого искусства.

Спрашивается: как же в 1923 году понимают имажинисты свои задания?

Будем говорить о нашей поэзии. Вот краткая программа развития и культуры образа:

а) Слово. Зерно его — образ. Зачаточный.

б) Сравнение.

в) Метафора.

г) Метафорическая цепь. Лирическое чувство в круге образных синтаксических единиц-метафор. Выявление себя через преломление в окружающем предметном мире: стихотворение (образ третьей величины).

д) Сумма лирических переживаний, то есть характер — образ человека. Перемещающееся «я» — действительное и воображаемое, образ второй величины.

е) И, наконец, композиция характеров — образ эпохи (трагедия, поэма и т. д.).

Имажинизм до 1923 года, как и вся послепушкинская поэзия, не переходил рубрики «г»; мы должны признать, что значительные по размеру имажинистские произведения, как-то: «Заговор дураков» Мариенгофа и «Пугачев» Есенина не больше чем хорошие лирические стихотворения.

Пришло время либо уйти и не коптить небо, либо творить человека и эпоху.

В условиях большой работы усвоенный нами ранее метод расширяется новыми для нас формальными утверждениями. В имажинизм вводится как канон: психологизм и суровое логическое мышление. Футуристическое разорванное сознание отходит в область «милых» курьезов. Малый образ теряет федеративную свободу, входя в органическое подчинение образу целого.

И еще: как форма, как закон: романтическое осознание настоящей эпохи и перенос современного революционного сознания на прошлые эпохи, если пользуешься ими как материалом.

То, что в нашей статье несколько раз было упомянуто имя великого стихотворца девятнадцатого столетия, отнюдь не означает имажинистского движения вспять. Не назад к Пушкину, а вперед от Пушкина. Мы умышленно принимаем за отправную точку вершину расцвета, а не подошву упадка (Некрасов) российской поэтической культуры (и тут злосчастное подразделение: декаданс, акмеисты и Леф — это цивилизация прекрасного).

1 июня 1923 г. Москва.