Сперва, как всегда при взлете, я ужаснулся, что самовольно участвую в противоестественном действии, — в удалении от земли, в передвижении по воздуху и в ускорении жизни. Как всегда, вспомнил, что самолет удивительная вещь, которой люди перестали удивляться, но, как всегда же, напомнил себе, что по-настоящему удивительны более простые чудеса. Понимая откуда берется в самолете тысячи лошадиных сил, никто пока не знает откуда берется одна-единственная в простой, не летающей, лошади. Еще больше удивляла меня летающая лошадь в колеснице пророка Ильи. Жизнь, объяснил я себе, полна знаков, обещающих важные разгадки. Эти знаки привлекают внимание своей противоестественностью, — и таким знаком мне всегда казалась абсолютная физическая схожесть двух разных людей. Над этим чудом я часто ломал голову, поскольку иногда кажется, что стоит еще раз напрячься — и расколешь скорлупу, в которую Бог утаил хитрую истину. Разглядывая Джессику и поражаясь ее неотличимости от Фонды, я, как много раз прежде, догадался лишь о том, что природа проделывает подобное неспроста, — не только для того, чтобы внушить нам, будто человек не одинок во вселенной, и у каждого есть двойник. Удивительное заключалось в другом. Если бы даже Джессика и была той самой звездой, которая годы спустя после нашей беседы о неведомой ей Абхазии уселась рядом и объявила, что летит в абхазские горы, — это поразило бы меня меньше, чем действительное.

За обедом у Блейзера я рассказал Фонде о глупом грузине Жане Гашия, которого по глупости же Москва арестовала за антирусскую пропаганду, хотя уже наутро обменяла на столь же мелкого и глупого лондонского провокатора, прибывшего в Абхазию по наущению своей капризной абхазской жены и арестованного там на чайной плантации «Умный писатель Гулиа» во время произнесения не по-британски пламенной антигрузинской речи. По прибытии в Нью-Йорк Гашия объявил, что является потомком князей и плодовитым историком древности. Когда кто-то заикнулся, что его фамилии в парижском списке грузинских князей не значится, Гашия возразил, будто этот список ненадежен, ибо составлен парижскими армянами. При этом добавил, что, если никто не встречал его имени и в исторических публикациях, объясняется это опять же просто: до официальной печати он не снисходит, а сочинения хранит в голове.

Поначалу, объяснил я Фонде, американцы проявили к нему интерес, поскольку однажды его имя упомянули в семнадцатой обойме зарегистрированных в Союзе диссидентов, куда оно угодило по той тоже глупой причине, что Жан был единственным грузином в списке советских мучеников. Интерес к нему исчез с оскорбительной — американской — скоростью, о которой, будучи историком древности, Гашия не имел представления, а потому обиделся. В какой-то степени виноват был сам: его патриотические заявления дышали таким презрением к русским, что местные просветители стали опасаться как бы аудитория не догадалась вдруг, будто патриотизм есть форма ненависти и готовность убивать либо из пошлейших соображений, либо из отсутствия любых.

Вместе с интересом к себе Жан лишился дохода и обратился за помощью в нью-йоркское Грузинское Землячество, состоявшее в основном из военных перебежчиков. Самым удачливым из них был бывший сержант-красноармеец, а позже — ефрейтор-гитлеровец Апполон Даратели, в знак уважения к обоим фактам избранный на пожизненный срок председателем. За последние три десятилетия к Землячеству примкнул один только недоучившийся психиатр Гонцадзе, который и оказался зачинщиком кампании по спасению Гашия от финансового и личностного краха. Жана устроили лифтером в гостиницу «Пьер», откуда он вскоре был изгнан за грубость и пьянство. Даратели пристроил его в отель попроще, но погнали и оттуда, — теперь уже только за грубость, ибо пили там все. Землячество забеспокоилось и созвало заседание, на котором Жану объявили, что его пренебрежение к манерам создает искаженный образ грузинского бунтаря. Жан взбунтовался и обвинил Землячество в предательстве: вы, дескать, пердите тут в этой надушенной Америке, а родина стонет под вонючим русским сапогом! Раскричавшись, перешел к матерщине в адрес жадного империалиста Дяди Сэма с бабочкой на шее, который, по тайному сговору с Кремлем, не дает и цента грузинскому народу. Клевета, заступился за Америку Даратели, откуда, мол, тебе известно, будто местным империалистам на Грузию плевать? А оттуда, ответил Гашия и вытащил из кармана плоскую «смирновку», оттуда, что я разослал им сотни листовок о финансовом спасении Грузии, но никто не отозвался! Отпив залпом треть «смирновки», угрюмо добавил: я боролся за свободу, а мне плюют в глаза и не дают денег! При этом хлопнул вторую треть «смирновки» и сказал, что ему обидно не за себя, а за Грузию. Воцарилась тишина. В углу комнаты испуганно тикали вывезенные из России напольные часы фирмы «Бурэ». У Жана покатилась по щеке скупая слеза бывшего бунтаря. Потом он опорожнил фляжку, поднялся со стула, буркнул, что застрелится и грохнул дверью.

— Обязательно застрелится! — заверил членов Землячества недоучившийся Гонцадзе. — Типичный синдром бывшего бунтаря: им все время хочется разрушать, но в условиях свободы они не знают — что! — Гонцадзе подумал и добавил. — А может, им свобода противопоказана, — кто знает?! Ведь что такое свобода? Это — желание быть свободным, но получив свободу, они, понимаете, теряются… Потому что… — и на этом он запнулся, ибо по причине незавершенного образования недопонимал отчего вдруг у бывших борцов за свободу на свободе пропадает к ней вкус.

Что же касается Даратели, тот оглядел соотечественников и произнес в таком же замешательстве:

— Да, застрелится! Вы скажете: ну и хуй с ним, но я вас спрошу — а сколько тут нас, настоящих грузин? Горсть, вот такая вот маленькая! Ибо грузины — это не евреи и даже не армяне, а грузины: мы не выживаем на чужбине. Надо что-нибудь предпринять!

И предприняли. Землячество — все 44 старика плюс недоучившийся психиатр — состояло из людей, никто из которых сам по себе не способен был ничего предпринять, но сообща им удавалось постановить, что по такому-то вопросу предпринять невозможно ничего. На этот раз старики превзошли себя и отрядили Даратели с Гонцадзе к ненастоящим, еврейским, грузинам, — в синагогу на Йеллоустон. Председателем Землячества ненастоящих грузин — свыше полутора тысяч эмигрантов, переселившихся в Квинс из Петахина — служил беженец, который из-за страха перед скопищем беженцев этой должности не заслуживал. С другой стороны, не заслуживал я и стенокардии, а потому, покачиваясь в председательском кресле в здании синагоги, зазрений совести не испытывал.

Закрыв за собой дверь моего кабинета за шкафом со свитками Торы, Даратели объявил, что в годы служения Гитлеру он сочувствовал только евреям. Потом напомнил, что грузин и грузинских евреев очень мало, а потому нам следует друг друга беречь. Наконец, сообщил, что Землячество постановило получить от синагоги 5000 долларов для патриотической акции: поборник всегрузинских прав Гашия нуждается в психиатрической помощи. А зачем при этом деньги? — удивился я. Ответил Гонцадзе: сумму придется выдать не самому поборнику, а хрупкой даме, которая вызволит его из состояния резкой депривации чувства собственной значимости. Кто такая, спросил я, доучившийся психиатр? Выяснилось, что дама является блядью, отличавшейся от других тем, что ни внешностью, ни даже голосом не отличается от актрисы Фонда.

— Пять тысяч — большие деньги! — обобщил Даратели. — Но разве жизнь патриота не дороже?!

На этот вопрос я ответить затруднился, но призванные на помощь члены синагогального совета ответили как-то так, что мне пришлось выписать чек на искомую сумму. Наутро в квартире Гашия раздался звонок, и знакомый из кинофильмов голос начал с того, что попросил адресата держать происходящее в тайне.

— Фонда?! — вскрикнул Жан на ломаном английском.