В следующий день влюбляться в нее времени не было, поскольку общались мы в основном у Абасова, — в кабинете с высокими стенами, завешанными афишами парижских музеев.

Начальник отдела контрразведки генерал КГБ Сергей Рубенович Абасов походил на того, кем был: на армянина и контрразведчика, только не советского, а французского. Причем, не только манерами. Даже лицо его с широко оттопыренными ушами напомнило мне не отечественный, а французский автомобиль с незахлопнутыми дверцами. Ему было за 50, и он этого не стеснялся: как все французы, которым перевалило за полвека, курил трубку, набитую голландским табаком, и имел двубортный английский пиджак, перстень с зеленым камнем и глаза, выдающие поединок либо с гастритом, либо с венерической болезнью. Я объявил ему, что, если бы не трубка, его не отличить было от киноактера Марэ, сыгравшего графа Монтекристо и — прямо на моих глазах, добавил я с нескрываемой гордостью, — купившего как-то малахитовый перстень в вестибюле московского «Интуриста».

Абасов ответил невпопад, но забавно. Сказал, что бывал во Франции, но из парижской богемы встречался только с Азнавуром и нашел с ним мало общего, поскольку «этот гениальный шансонье армянского происхождения» интересовался в основном возрождением армянского самосознания в советском Закавказье. Что же касается самого Сергея Рубеновича, его, оказывается, волновали лишь принципиально новые тенденции, о чем он и будет со мною беседовать, хотя, подобно Азнавуру, допускает, что прогрессом является порою такое движение вперед, которое возвращает в прекрасное прошлое, в эпоху повышенного самосознания. Иными словами, как выразился, мол, другой француз, в будущее следует входить пятясь. По его собственному признанию, генерал отличался недоверием к технологическому окружению, и каждые пять лет готов был объявлять пятилетку отказа от технических изобретений.

— Не смейтесь, — сказал он мне с Нателой и засмеялся сам, — но я считаю себя никчемным человеком: живу в 20-м веке и ничему из современного не научился: не знаю даже как делают карандаши!

Абасов был зато образован в гуманитарной области. Не позволяя нам с Нателой завести речь о Бретской библии, он сообщил мне еще, что, хотя считает своим коньком историю, хотел бы уважить меня и поговорить о философии. Говорил он, как Ницше, афоризмами, и несколько из них, не исключено, принадлежали ему. Сказал, например, что, судя по всему происходящему сейчас в мировой политике, у человека обе руки правые, но одна — просто правая, а другая — крайне правая. Потом перешел к рассуждению о времени: прошлое живет только в настоящем, поскольку существует в памяти, которая, в свою очередь, не может существовать ни в прошлом, ни в будущем временах. О настоящем сказал, что время разрушителей и созидателей прошло, настало время сторожей; что символом настоящего является пестрая мозаика, которую ничто не способно удерживать в каком-нибудь узнаваемом рисунке; что, поскольку мир един, и иной мир есть частица единого, плюрализм сводится сегодня к выбору между разнообразным злом.

Бедность, сказал он, можно уничтожить сегодня только посредством уничтожения бедняков, чем одновременно можно упразднить и институт богатства, ибо если нет бедных, нет и богатых. Еще мне понравилось, что любая идея рано или поздно покидает голову, и не делает этого лишь в том случае, если ей там очень просторно, из чего следует, что истинной ценностью обладают именно преходящие идеи, то есть входящие в голову и сразу же выходящие из нее. Еще он сказал, — а это понравилось Нателе, — что время есть деньги, но деньги лучше. Сбив меня с толка, но не давая открыть рта, Абасов сосредоточился, наконец, на мне и заявил, что я тоже напоминаю ему усопшего знакомца, — моего родного отца, который, оказывается, ссылаясь на боль в ложбинке у сердца, приходил к нему как-то за Бретской библией:

— Я отказал. Времена были совсем другие. От нас мало что зависело: все решала Москва. Но сила жизни — вы-то знаете! — заключается в ее способности длиться, а значит, изменять времена. Сегодня — другое дело! Кто бы мог тогда предсказать, что начнем выпускать людей! Предсказывать трудно. Особенно когда это касается будущего! Теперь все в наших руках! За исключением того, что не в наших. Вы меня, надеюсь, поняли; для философа понимание, в отличие от заблуждения, не требует ни времени, ни труда…

Генерал надеялся напрасно: я ничего не понял кроме того, что, быть может, именно это и входило в его планы. Он поднялся с места и, сославшись на чепуху, вышел из кабинета. Объяснила Натела. Оказывается, Абасов не возражал против возвращения Бретской рукописи, но ждал в обмен услугу, которая не требовала никаких изменений в моих жизненных планах: я продолжаю жить как собираюсь, то есть уезжаю в Нью-Йорк и поселяюсь, разумеется, в Квинсе, где уже живут многие петхаинцы и куда скоро переберутся остальные. Растерявшись в чуждой Америке, петхаинцы, как это принято там, сколачивают Землячество, председателем которого выбирают, конечно, меня. На этом этапе от меня требуется то, что мне удастся смехотворно легко: выказать гуманность и способствовать сохранению петхаинской общины.

Натела умолкла, и мною овладело глубокое смятение. Было ясно, что искупление прошлого греха не стоит того, чтобы согласиться на гебистскую операцию длительностью в жизнь. С другой стороны, отказ от этой операции сталкивал меня с необходимостью принять немыслимое решение: либо забыть о переселении в Америку, либо на зло гебистам трудиться там во имя испарения родной общины. Оставалось одно: возмутиться, что отныне вся моя жизнь поневоле может оказаться гебистским трюком.

Сделал я это громко:

— Так вы тут что? Вербуете меня?!

Ответил Абасов, оказавшийся уже на прежнем месте:

— Упаси Господи! За кого вы нас принимаете? Мы в людях разбираемся, — и затянулся трубкой. — Какая же тут вербовка: будете жить себе как умеете, а в награду получите великую книгу.

— А какая награда вам?

— Никакая! — воскликнул генерал, но, выдохнув из легких голландский дым, «раскололся». — Награда, вернее, простая: у нас, у грузин, нет диаспоры. Ну, полтыщи во Франции, но все они князья и все — со вставными зубами; ну и на Святой Земле. Там-то их больше, и — ни одного князя, но там, увы, земля маленькая! Штаты — другое дело, но в Штатах у нас никого пока нет! У русских есть, у армян, украинцев тоже есть, а у нас — нет! И это весьма плохо!

Кивком головы Натела согласилась, что это весьма плохо.

— Сергей Рубенович, — сказал я, — вы же армянин?

— Только когда бьют армян!

— А если вдруг не бьют?

— Я родился в Грузии, — объяснил генерал и стал ковыряться в трубке ворсистым штырем. — Прошу прощения, что ковыряюсь в трубке ворсистым штырем!

— Я люблю когда ты это делаешь, Сэрж! — вставила Натела и дотронулась до абасовского плеча. — Ну, когда ты ковыряешься в трубке ворсистым штырем!

— Парижский подарок! — кивнул он на трубку. — Вот пришлите мне трубку из вашей Америки — и будем квиты.

— Прилетайте к нам сами! — пригласил я генерала. — Ведь есть, наверное, прямые рейсы: «КГБ — Америка»!

Абасов рассмеялся:

— Мне там делать нечего: лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстояньи!

— Чудесно сказано, Сэрж! — обрадовалась Натела.

Теперь он признался, что сказанное сказано не им, и добавил:

— Придется посылать курьера. Слетаешь в Америку, Натела?

Натела ответила серьезно:

— Если наших тут не останется, я уеду навсегда!

Абасов раскурил трубку и вернулся ко мне:

— Я вам скажу честно. С коммунизмом мы тут погорячились, и это всем уже ясно. Рано или поздно все начнет разваливаться, и каждый потянется кто куда: Азербайджан, Узбекистан, Киргизстан, Айястан, — каждый в какой-нибудь стан. Айястан — это Армения. По-армянски. От слова «айя». Красивое слово. Вот… О чем я? Да: а куда, говорю, деваться нашей Грузии? Кто и где за нас постоит, кто и кому замолвит слово?! Нужен мост в другой мир, понимаете ли, опора нужна! А петхаинцы в Нью-Йорке — это хорошее начало. Люди вы быстрые, станете себе на ноги и со временем сможете — с Богом! — помогать и нам, если — дай-то Бог! — понадобится, то есть если все начнет разваливаться. Главное, не разбрелись бы вы там в разные стороны, не забыли бы родные края! Не забудете: вам там будет недоставать родного. Говорят, правда, в Америке есть все кроме ностальгии, потому что никто там не запрещает построить себе любую часть света. Но от ностальгии это не спасает! Человеку нравится не только то, что ему нравится! Вам будет недоставать там и того, от чего бежите! К тому же вы ведь южане, народ с душой! Не просто грузины и не просто евреи, грузинские евреи! Кровь с молоком! Или — наоборот! Я люблю эти два народа грузин и евреев! Аристократы истории! Да, хорошо: аристократы истории! Весьма хорошо!

Натела опять кивнула головой: мы, южане — народ с душой, и все, что ты про нас сказал, Сергей Рубенович, сказал ты весьма хорошо, — особенно про аристократов. При этом самодовольно погладила себе правое бедро, облитое вельветовой тканью. Я, однако, почувствовал вдруг, что не только эти слова «хорошо» или «плохо», но и все другие, сказанные им или кем-нибудь еще, взаимозаменяемы. Плохое есть хорошее, и наоборот; контрразведка есть разведка, и наоборот; все есть все, и наоборот. Значение истины в том, что ее нет, иначе бы ее уничтожили. В человеческой жизни ничто не имеет смысла, и, может, это ее и поддерживает, иначе бы — при наличии смысла — жизнь прекратилась бы. Какая разница — искупить ли вину и вызволить библию, или, наоборот, жить бездумно, то есть как живется.

— Генерал! — спохватился я. — А куда делась Натела?

— Я же послал ее за книгой.

— Не надо! — сказал я просто. — Я подумал и решил, что книга мне весьма не нужна. Не нужна весьма. То есть — совсем не нужна!

Генерал смешался и стал рассматривать зеленый перстень на пальце. Потом сказал:

— Вы не поняли: никакой вербовки.

— Я не о вербовке, — ответил я. — Просто нету смысла.

— Это, извините, несерьезно! — улыбнулся Абасов. — Почему?

Хоть и не всю, но я сказал правду:

— А потому, что ничего не стоит доделывать до конца.

— У вас, извините, большая проблема! — заявил Абасов таким тоном, как если бы это его испугало. — Вы очень впечатлительны: доверяете философии и во всем сомневаетесь. А это ограничивает: отнимает решительность и веру.

— Отнимает, — кивнул я. — Но ограничивает как раз вера.

— Знаете что? — Абасов поднялся с места. — Давайте-ка мы с вами отдохнем и выпьем чай! Нельзя же все время работать! Я работаю много, а работа мешает отдыху, — и рассмеялся. — Недавно, знаете, сходил с внучкой в зоопарк, и обезьяны таращили на меня глаза: вот, мол, до чего же, мол, может довести нас, обезьян, постоянный труд! Как вы, кстати, думаете: повезло или нет мартышкам, когда превратились в людей?

— Да, — сказал я. — Потому что, хотя обезьяна никому не служит, она не понимает, что это весьма хорошо. Кроме того, обезьяны позволяют загонять себя в клетку, а это весьма плохо.

— Ах вот оно что! — смеялся генерал. — Но она ж не понимает и этого! То есть в клетке ей весьма хорошо!

— Это она как раз понимает. Распахните клетку и поймете — понимает или нет. Сразу эмигрирует! — и я поднялся со стула.

— Спешите? — спросил Абасов и перестал смеяться.

— Нет времени, — растерялся я. — Я же в Америку уезжаю.