Гроба не было.

Никуда в сторону он не съезжал: его уже не было. Ни гроба, ни крышки, ни запаха, — ничего…

Додж устоял на колесах чудом: взбесился, взвизгнул, заскрежетал, крутанулся вокруг задней оси, припал низко на левый бок, но устоял. Стукнулся задом о бетонную тумбу в середине хайвея и замер на месте, как вкопанный. Но не умолк, — продолжал урчать и трястись.

Я включил в кабине свет: Нателы не было. Как если бы ее в машине не было никогда. Я закрыл глаза, потом открыл их, но ее по-прежнему не было. В плоть и в сознание стала процеживаться какая-то жидкая и раскаленная тяжесть, — как подогретая ртуть. Встряхнул себя, шлепнул по щеке, потом осмотрелся, выпрямился в кресле, схватился левою рукой за руль, а правой включил скорость. Налег на газ и — машину рвануло вперед. Стрелка бензомера снова завалилась за нуль, но я не повел и бровью, — просто отметил в сознании. Проверил зато способность соображать, действовать и следовать простым привычкам: вырвал из кармана коробку Мальборо, вытащил из нее сигарету, поднес к губам, зажал между ними и потом прикурил. Сигарета задымилась, и дым прижег мне горло. Я закашлялся, и это убедило меня в том, что я продолжаюсь.

Летел к своим, к петхаинцам, на кладбище, и ни о чем ином думать не получалось. Мыслей, — или догадок, или чувств, — собственно, и не было. Была только паника резко ускорившегося существования.

Ворота кладбища оказались сомкнутыми, но тормозить я не стал, — только зажмурился. Левая калитка слетела с петли, отскочила и с грохотом приземлилась метрах в пяти, а правая скрючилась и с отчаянным стоном распахнулась вовнутрь.

Вокруг — на кладбище — стало совсем темно: Додж светил теперь только одною фарой. Узкая, убегавшая в горку дорога металась из стороны в сторону, петляла нервно, как змея, — и из затаившейся мглы выскакивали возбужденные светом надгробия: тумбы, кубы, шары, плиты, скульптурные фигуры, мраморные головы. На одной из них — из светлого базальта — блеснула жирная змея.

Подъезжая к «незаселенному», петхаинскому, участку в дальнем конце кладбища на самой вершине холма, я придержал машину, чтобы не сбить людей, которых ждал увидеть. Петхаинцев на дороге не было. Проехал до задней изгороди, — ни души. Подал машину задним ходом и тормознул прямо против «петхаинской» земли. Развернулся и направил луч на пустырь. Включил дальний. Никого не было. Осторожно ступил из кабины на землю и осмотрел ее. Трава была примята и захламлена порожними сигаретными коробками и окурками, — что могли сделать только петхаинцы. Они, получается, были тут, а теперь их нет, исчезли. Ушли? Как это?! Меня передернуло от страха: почудилось, будто случилось что-то страшное и всех их раскидало по еще не обозначенным могилам на этом пустыре перед моими глазами. Подумалось обо всех вместе, — как о едином создании. Жена моя — и та не вспомнилась отдельно. Тряхнул головой и поспешил по пустырю в его самую глубь.

Додж за моей спиной урчал уже неровно, и луч из единственной фары стал подрагивать. Цепляясь за него, я брел, как лунатик: искал зеленый квадрат с ямой для Нателы. Не было нигде и его. Снова мелькнуло подозрение, что нахожусь не в жизни, а там, где никто из живых не бывал. Через несколько мгновений свет стал быстро таять во мраке, а мотор всхлипнул и умолк. Я ощутил внезапную слабость и споткнулся за выступ в земле. Упал, но понял, что подняться не смогу: тишина и темень навалились на плечи и больно придавили к земле.

…Прошло время. Когда ко мне вернулись силы, а глаза вновь обрели способность видеть, я разглядел сперва остроконечные контуры Манхэттена по другую, далекую, сторону жизни. Потом — рядом с собой — увидел лопату с приставшими к ней комьями сырой земли. Увидел и белые камушки в траве предо мной, и только тогда сообразил, что не вижу Нателиного квадрата по той причине, что на нем и лежу…

Ощутил под собой рыхлый бугорок. Услышал серный запах сырой земли и сладостноЪгорький дух полевых цветов. Увидел и цветы. Под бугорком покоился венок. Шелестел листиками, как живой, — как выросший из земли. Трепыхался на ветру и конец белого шелкового банта, готового упорхнуть: «Нателе Элигуловой от соотечественников. Мы не забудем тебя, и да простит нас Бог!» В горле у меня сильно сдавило, но, собрав силы, я протолкнул соленый ком вовнутрь. Уронил голову на руки и очень сильно захотел, чтобы надо мной склонился Бог, ибо душа моя была уже переполнена слезами и молитвами.

Потом в груди возникла боль. Она быстро накалялась, и я испугался: умирать на кладбище было бы к тому же смешно. Прислушавшись к себе, вздохнул с облегчением: боль крепчала не в сердце, а вправо от него, в той крохотной ложбинке, где вместе с душой живет совесть. Но боль эта была не только болью вины перед Нателой, но и болью нестерпимой обиды за то, что мы с ней так неожиданно и навсегда расстались и что она уже в земле. Ныло теперь не только в груди: все мое существо охватила жгучая боль невысказанности. Не отнимая кулаков от земли, я крепче вдавил в них свои сомкнутые веки и попытался вернуть зрению образ Нателы, чтобы покрыть его ладонями, полными нежности и благословения. Несмотря на истязания, память моя не отзывалась: я видел только гроб в машине и женщину в ней с неясным лицом. Увидел даже сцену в Торговом Центре, когда Натела объявилась нью-йоркским петхаинцам. Вспомнил ее слова, голос, — но лица по-прежнему не было. Увидел ее и в петхаинской квартире, и в здании ГеБе. На лестнице даже. И снова — в гробу, во дворе квинсовской синагоги. Лица не было.

Потом — вместо уныния или отчаянья — во мне родилась догадка. Затаив дыхание, я медленно приподнял голову и раскрыл глаза. Из кладбищенской мглы, из густого марева грусти проступал чистый оранжевоЪрозовый диск, похожий на луну. Он остановился прямо передо мной и стал быстро гаснуть. Но затухал не ровно и не целиком, а отдельными пятнами. Наконец, дрогнул и исчезать перестал. Я всмотрелся и разглядел в нем женское лицо, а на лице — голубые с зеленью глаза. Зрачки застыли в щедром разливе белой влаги, исходя многозначительной невозмутимостью лилий в китайских прудах, невозмутимостью такого очень долгого существования, когда время устает от пространства, но не знает куда удалиться.

У Нателы Элигуловой были такие же глаза, и такие же черты, и тот же шрам на губе, но что-то вдруг подсказало мне, что это лицо принадлежит другой женщине, — Исабеле-Руфь, которая — и я ощутил это — дышала на меня смешанным запахом степного сена и свежей горной мяты.