К паспортному контролю стояла нестройная очередь из разноцветных пассажиров, выглядевших вместе как смятая постель. Пристроившись к ней, я отметил про себя, что это глупое сравнение пришло мне в голову по вине не столько пассажиров, сколько самой головы, утомленной бездельем, алкоголем и бессонницей. Подумал с завистью о слонах, умевших спать стоя. Потом — с мольбой — о горячей чашке итальянского эспрессо. Вышло лучше.

— Нет, я не верю своим глазам! — услышал я за собой звонкий женский голос и звонкий же цокот каблуков. Обернувшись, увидел чистую и юную субботу посреди недостиранных воскресных вечеров и недовысушенных понедельников. Подоспевшая толпа состояла из людей, которых я всегда уподоблял пустому воскресному вечеру или любому унылому будничному дню, и на ее фоне эта молодая женщина смотрелась именно как ясное субботнее утро. Деталей я разглядеть не успел, — как не успеваешь разобраться в температуре воды, которую плеснули в тебя, чтобы разбудить. Отметил только, что она, наверное, занимается танцем и живет в стране, где пьют эспрессо. — Нет, я действительно не верю глазам! — воскликнула она еще раз и в отчаянии стала гарцевать на месте.

— Слушайте! — сказал ей грубо один из понедельников. — Не верите не верьте, но не тыркайтесь на месте: пропустите кто верит! — и пожаловался мне. — Что за народ пошел!

Я в ответ рассмеялся, а Субботе сказал:

— Могу сократить для вас очередь на одного человека!

— Да? — обрадовалась она. — А вы не спешите?

— Я проездом. Мой самолет только через 5 часов. И если даже не успею, — не беда: во-первых, лечу без дела, а во-вторых, в Россию… Прилетишь годом раньше или позже — не важно: измениться ничего не может! Я сам родом оттуда!

— Вы оттуда? — еще раз обрадовалась она.

— Но живу в Штатах.

— А у меня с собой как раз книга из России!

Потом назвала мне свое имя, но я его моментально забыл. Себя же я представил ей под каким-то другим сочетанием звуков, потому что надоел себе, — и в новой стране, рядом с новой женщиной, хотел почувствовать себя кем-то иным.

— Почему вы рассмеялись, когда этот грубый еврей на меня тявкнул? — спросила она. — Ничего же остроумного!

— Конечно, нет! — забеспокоился я. — Просто вспомнил, знаете, случай из детства: стоит очередь попрощаться с покойником, который был соседом, и очередь вдруг застопорилась, потому что одна из соседок стала бить себя в грудь, причитая, что не верит глазам! И поскольку это длилось долго, те, кто стояли за ней, потребовали посторониться и пропустить всех, кто глазам верил.

— Нет, но я действительно никогда такой очереди на контроле не видела, — оправдалась Суббота.

— Я вам верю, — соврал я и продолжил волноваться. — Поверил, кстати, и соседке, которая тоже никогда не видела соседа мертвым, да еще в гробу! — и, подавляя новый приступ смеха, добавил. — А еврей, который тявкнул, он мерзок. Как все евреи: мало юмора и много мерзости! И никакого почтения к прекрасным дамам! За это презираю их больше, чем за другое! — заключил я в расчете, что вкупе с лестью антисемитизм составляет надежнейший международный пароль.

Рассчитал, видимо, верно, — она всполошилась:

— Спасибо, но за что вы их презираете еще?

— За многое! — растерялся я и в поисках объяснения обернулся к грубияну, который, стоя за мной в частоколе подобных ему будничных дней, на что-то им жаловался. — Они постоянно жалуются, потому что у них — как это сказать? — сильный комплекс будущего, и еще потому, что людей ничего так не сплачивает, как жалоба.

— Слишком много энергии! — пожаловалась Суббота.

— И как ни парадоксально, знаете, воля к смерти! То есть мазохизм! Хотя жалоба сплачивает, обыкновенным народом евреи быть не желают; из всех чувств, которые сплачивают, они довольствуются только болью при обрезании и общими жалобами. Чаще всего на то, что все желают им смерти. А эту опасность они внушают себе сами, чтобы жаловаться!

Испытав наслаждение от клеветы, я добавил:

— Кстати, вся эта хреновая идея насчет еврейского избранничества, это и есть воля к смерти, то есть кретинизм! — и, рассмеявшись, вполголоса договорил. — Но этот грубиян на избранничество рассчитывать не вправе: выглядит точно, как окружение, в котором — посмотрите! — все отвратительны и похожи даже не на евреев, а хуже — на понедельник. И вообще у евреев короткие ноги!

— Да, правильно, они все евреи, — ответила Суббота. — Мы прилетели вместе из Тель-Авива.

— Вы вернулись из Израиля? — встрепенулся я.

— Живу там, — кивнула она. — А в Лондон — на один день: у меня примерка. Завтра вечером — уже обратно! Надо только успеть заехать к доктору Баху!

— К доктору Баху? — сказал я, думая не об этом.

— Эдвард Бах. Не слышали? Это парфюмерный магазин в Лондоне. Всякие запахи для всяких недугов. Я всегда там припасаюсь.

— Вы что, еврейка? — осмелился я, но сразу же поставил вопрос мягче. — Вы, например, не итальянка, нет?

— Нет, еврейка, — сказала она так же невозмутимо, как если бы сказала, что да, итальянка. — И, кстати, из России: уехала ребенком, когда ноги были короткие!

— Не может быть! — опешил я.

— И даже говорю по-русски, но хочется лучше, — и, вытащила из сумки книгу. — Читаю вот поэтому по-русски…

Я забрал у нее книгу и, стыдясь теперь своей антисемитской тирады, уставился на обложку невидящими глазами:

— Да-да, вижу!

— Извините, это не то! — вскинулась она. — Это Маркес, и по-английски! А читали, кстати? Про «любовь во время чумы»? А вот и она: Бродский! На ощупь одинаковая — легко перепутать; но она, видите, с портретом.

Я забрал у нее Бродского и ознакомился с портретом наощупь, а глаза поднял на ее лицо — что осмысленно сделал тогда впервые, поскольку до этого момента разглядывал лишь тело, которое — странно! — казалось мне знакомым.

— Что это вы? — осеклась она.

— Я его где-нибудь видел? — спросил я. — Ваше лицо?

— Если живете в Штатах, то видели. И даже тело!

Заметив мое замешательство, она рассмеялась:

— В основном, в «Мэйсис», но и в других магазинах. С меня делают манекены. Из волокнистого стекла: это в моде — манекены из стекла… В модели не пробилась, а в манекены гожусь. Меня делают и тут: прилетела как раз для новой позы! А делают лучше: традиция! «Мадам Тюссо» и вообще!

— Да, — согласился я, злясь на себя за свою традицию усложнения простой задачи — понравиться незнакомке. — Говоря о традиции, самая неистребимая — я говорю о людях — это кретинизм!

— Вы опять о евреях?

— Нет-нет, о себе, хотя… я еврей и есть.

— Знаю: кретинами евреев считают именно евреи!

— Сказал, чтобы понравиться. Не знал, что вы тоже.

— Поэтому вы мне и понравились. Я, как все, мазохистка!

Я облегченно рассмеялся:

— Тогда расскажу про Израиль — почему не стал там жить. Это было после того, как приехал в Нью-Йорк. Захотелось человеческого…

— Это и есть мазохизм! — кивнула она.

— Да? Одним словом, прилетаю оттуда в Тель-Авив за человеческим. И все идет хорошо: я даже записал, что воздух там — не пахнет, а благословлен лавандром! И еду первым делом в Иерусалим к Стене Плача, ощутить заветное. Дед мой говорил, что самое заветное приходит в голову, если ее приставить к этой стене.

— Мой говорил то же самое, но там я бываю только по праздникам — и слишком много голов! Свою мне бывает не просунуть.

— А я пробился, но пока пробился, меня обобрала орава торговцев: пришлось все покупать, было не до них, — Стена Плача!

— Да! — сказала она по-русски. — Вот у вас в руке, то есть у Бродского, хорошо сказано: «Неважно, что было вокруг, и неважно, о чем там пурга завывала протяжно».

— Да: главное — приложить голову, остальное неважно. Но вокруг — пурга из торговцев, от которых рябило, как он снежинок! Извините за красочность! Короче — набил сумку скрижалями и прочим хламом. А сейчас извините за вульгарность! Короче — высосали из души последнюю купюру! Это я опять говорю образно…

— Очень образно! — сказала она, но я не разобрался в тоне:

— И вот, когда пробился к стене и приставил голову, — пришла и заветная мысль: как же, думаю, доберусь без гроша в Тель-Авив?!

Она кивнула на кордон из контрольных стоек:

— А к этой стене, думаете — пробьемся?

— Минут десять! Спешите к скульптору?

— Да, это как раз в «Мадам Тюссо».

— Если б у меня было время, — снова признался я, — я бы напросился посмотреть: меня всегда занимали дубликаты.

— Полюбуйтесь тогда этой рекламой! — и кивнула на огромный щит над стойками. — Вот там: резинка «Даблминт»!

Щит представлял собой фотомонтаж из двух одинаковых полуголых девиц, дефилировавших мимо одинаково глупых бронзовых самцов на фоне однозначно синего и гладкого моря, в котором каждая капля, надо полагать, повторяла каждую другую.

— Нет, — ответил я. — Я имею в виду не такое! Хотя эта реклама учит другому: все вы, дамы и господа, одинаково глупы, и потому одинаково друг к другу относитесь; как к жевательной резинке, — жуете и выплевываете…

Суббота произнесла вдруг фразу, которую я считал своей:

— Мой скульптор говорит так: жизнь — это то, про что можно сказать все, что угодно, и все будет правда!

— Нет! — возразил я себе. — Не все! Посмотрите на соседний щит! Про витамин «Е». И прочтите внизу!

— «Только „Е“ дает мужчине шанс быть им чаще и дольше! Все остальное время он — ребенок!» — и рассмеялась. — Правильно!

— Я о другом, — заспешил я. — Мне казалось, будто мужчиной делает другой витамин, «С»! Получается — всю жизнь глотал не то! — и театральным жестом вытащил из кармана пакет с таблетками «С», а цирковым — метнул его в урну. Тотчас же испытав неловкость перед собой за все эти глупые слова и жесты, я умолк.