Посчитав, что знакомство пришло к концу, она, в свою очередь, повернулась ко мне спиной. Мне осталось лишь вернуть ей книги, однако прежде, чем сделать это, я постарался забыться и раскрыл Бродского. Раскрылся на закладке:

Неважно, что было вокруг, и неважно, о чем там пурга завывала протяжно, что тесно им было в пастушьей квартире, что места другого им не было в мире.

Кроме этой строфы ногтем отдавлена была последняя:

Костер полыхал, но полено кончалось; все спали. Звезда от других отличалась сильней, чем свеченьем, казавшимся лишним, способностью дальнего смешивать с ближним!

Видел эти строчки и раньше, но только сейчас они обрели какой-то тревожащий смысл. Забыться не удалось, и, прислушавшись к себе, я обнаружил, что этот смысл в слова привносит стоящая ко мне спиной женщина, отличавшаяся от толпы, как юная суббота от будней, — взбудоражившим меня «лишним свеченьем». И неважно, что было или есть вокруг, неважно, что везде в мире тесно, и нигде в нем ни мне, ни кому-нибудь другому, по существу, нет места. Все это и другое неважно, поскольку, хотя «полено кончалось», костер во мне полыхал, и жила еще во мне эта животворная сила — способность дальнего смешивать с ближним.

Я закрыл книгу и, подняв взгляд на Субботу, не спеша осмотрел ее с головы до пят: хотя на обнаженную и прозрачную я, оказывается, не раз заглядывался на нее в витринах «Мэйсис», ничто в ней мне не было знакомо. Это была чужая женщина, которая живет там, где я отказался жить, потому что в ее страну можно было все-таки влюбиться; женщина из другого поколения, любящая других мужчин, такая же отчужденная от меня, как ее дубликаты в Америке и все люди в толпе. Которая спешит, суетится и бьет каблуком по кафельному настилу, потому что не дождется своего череда, то есть бесследной развязки простейшего из каждодневно возникающих узлов, повязавших нас сейчас на мгновения. Не знал я из своего прошлого даже ее духов. Но в этом неведомом мне аромате — как и во всем ее столь далеком существе — я сперва услышал, а потом или до этого или одновременно увидел, ощутил, узнал что-то безошибочно близкое.

Мгновенное объяснение мгновенно же показалось ложным; то было не вожделение: хоть я и стоял тогда к ней впритык, ближе, чем к кому-нибудь в мире, и хотя мог представить ее себе нагою яснее, чем других, — никакая отдельная часть этого тела в воображении не возникла. И в то же время я чувствовал его такую простейшую сущностность для моего тела, которая страшит невозможностью раздельного с ним бытия и пробуждает способность к ненасыщению, как не насыщаешься ни верхней, ни нижней половиной самого себя. Меня захлестнула неведомая дотоле горькая обида на жизнь за то, что эта женщина была далека от меня и отчуждена; не обида даже, а больнее, глубокая жалоба, которую кроме как смертью можно заглушить только ее противоположностью, — любовью. Да, повторил я про себя чуть ли не вслух, любовью: она и делает далекое близким…

И вслед за этим во мне развернулось желание отбить у мира это чуждое мне существо, чтобы оно стало тем, чем может стать, — ближним. Отбить его у мира в бесконечном акте любветворения, которое не признает окончания праздничной ночи и наступления будничного утра, и в котором ублажение плоти является сразу непресыщающим и случайным. И которое потом, когда исчерпываешь всю способность своей плоти к наслаждению и перестаешь ощущать ее отдельность, завершается не грустью из-за того, что все длящееся заканчивается, а — примирением с жизнью и тихим праздником присутствия в ней твоего ближнего. Столь необъяснимо ближнего, что становится понятной еще одна причина нашей печали при уходе из жизни, то есть при расставании с этим человеком.

Потом, не отводя от Субботы невидящих глаз, я вдруг вспомнил, что только недавно читал об этой печали, — и вздрогнул от неожиданности: она была у меня в руках, эта самая страница, в этой книге про любовь во дни чумы. Стал лихорадочно листать ее сперва с начала, а потом — в нетерпении с конца; сбившись с ритма, перепрыгнул через много листов на страницу, оказавшуюся загнутой, и быстро, как по ступенькам на лестнице, стал сбегать взглядом по строчкам. И чем — ниже, тем беспокойнее стучало в груди: они должны быть здесь, эти слова, в этих строчках…

…Вот он падает с лестницы во дворе своего дома, этот доктор, и начинает умирать; вот выбегает на шум и она, жена; вот они, эти слова, отдавленные ногтем, как и в другой книге о «способности дальнего смешивать с ближним»… «Она увидела его уже с закрытыми для этого мира глазами, уже неживым, но из последних сил увернувшимся на миг от завершающего удара смерти, на один миг, позволивший ему дождаться появления жены. И он узнал ее, несмотря на шум внутри себя; увидел над собой чуть приоткрывшимися глазами, сквозь слезы горькой печали из-за того, что уходил от нее, глазами более чистыми, грустными и благодарными, чем когда-либо раньше. И, собрав в себе последнее дыхание, он отдал его ей со словами: „Только Бог знает, как я любил тебя!“»

Как и в первый раз при прочтении этих слов, я ощутил удушье и подумал о своей жене… Понимание своей судьбы со всеми ее превратностями не только не ограждает нас от того, чтобы она продолжалась, как ей предначертано, но не уменьшает и связанных с нею страданий.