Когда поэт почти скрылся из виду, мне показалось, будто я снова вижу себя, — теперь уже от меня удаляющегося. С сумкой через плечо, а в ней — мегафон канареечного цвета.

Под шум прораставшей в голове мысли я стал листать книгу, с каждой новой страницей убеждаясь в том, что, действительно, безопасней всего кончать с собой в утробе: всё остальное вдобавок хлопотней. Из двенадцати финальных инструкций для вежливых самоубийц внимание привлекла последняя: «Оповестите о задуманном близких».

Я ринулся к телефонной будке и позвонил домой. Не было ни жены, ни дочери, ни матери. Из Америки мне ответил мой собственный голос: «Меня дома нету, но зато у вас есть короткое время сказать любые слова».

После сигнала началась далёкая тишина. Записывающая.

Сказать мне себе оказалось нечего.

Стало даже смешно, что люди оставляют друг другу какие-то слова, но стоило мне повесить трубку и прервать свою с собою же связь — прорастание главной мысли прекратилось. Выступила другая мечта — помочиться.

Я поспешил в сортир, расстегнул ширинку, пристроился к незанятой вазе и заметил на днище большую нарисованную муху. Все вокруг целились своими пенисами в насекомое на стенке, но мне показалось более драматичным угодить струёй в центральную из узких хромированных дырок.

Ещё не отмочившись, я ощутил, что эта случайная мысль помочиться начала сворачиваться, уступая место прежней, главной, мечте, которая теперь была уже так близко, что спастись от неё становилось невозможно.

Я сдвинул голову вправо и увидел вялый, как залежавшаяся морковь, половой член, приданный полицейскому. Потом свернул взгляд правее и остановил его на незастёгнутой кобуре с пистолетом.

Полицейский тоже целился своей морковью в муху, но когда она захлебнулась, он её, видимо, пожалел и отвёл взгляд к потолку. Именно поэтому лица его я и не видел. Только член. Поэтому и он не разгадал моего плана.

Не домочившись, я вздёрнул на штанах змейку, вырвал у него из кобуры пистолет, метнулся в кабину, защёлкнул дверь и застрелился. Выстрелил, кстати, не в голову, как прошёлся слух, а в сердце. И поступил так не по философским, а чисто эстетическим мотивам. Не потому, что якобы сердцем дорожил меньше, а потому, что вид разбрызганных по кафелю мозгов отвратителен даже в воображении.