Анна настигла меня сама.

Сперва, правда, с телеэкрана.

Я с изумлением смотрел на неё в просвете между венценосными бутылками на полке и слушал о том, что любовь к яблокам указывает не только на трудолюбивость и практичность, но ещё и на консервативность, тогда как клубнику любят утончённые и элегантные. Виноград пожирают в основном люди скрытные, апельсины — лёгкие, арбуз — дотошные, грушу — мягкие и спокойные, а из овощей о деловитости больше всего свидетельствует тяга к картофелю и молодому луку.

После «молодого лука» Анна тронула меня за плечо и улыбнулась, когда я обернулся. Снова дохнув сиренью, она стала убеждать меня, что классификацию составили психологи, передача старая, и вместо лука следовало сказать «артишоки», но это — когда волнуешься — из сложных слов.

Потом она сказала пару простых про свою связь со «Здоровой едой» и присела за мой столик. Несмотря на ореховый цвет, глаза у неё были ярче света и словно изумлённые, а кожа на лице — тугая и гладкая, как у белой сливины. На щеке, однако, досыхала слеза, но Анна объяснила и это: прощается со шпицем.

За её спиной возникли немолодой тёмный мужчина с маленькой розовой женщиной, прижимавшей к груди крохотного же щенка. Но белого. Анна усадила их за наш столик и объяснила мне, что это её друзья, которым она и решила оставить свою шавку, поскольку в Британию её не впустят.

Немолодой мужчина сразу же пожаловался на Британию и, перейдя на английский, заявил мне, что Германия снисходительней. Потом потряс мне руку, выучил моё имя и назвал взамен два: Цфасман из сферы продовольственного снабжения и супружница Герта из Баварии. Герта — на языке подстрочников извинилась за характеристику, выданную Британии Цфасманом. Я объяснил, что родился как раз в Грузии, и она похвалила меня за то, что в отличие от Цфасмана на родину не рвусь.

Я запротестовал и заверил, что рвусь. Потому и оказался в Сочи. Был по делам в Турции, но оттуда решил залететь не только в Тбилиси, но и в братскую Абхазию, куда меня не впустили, но откуда в Москву легче всего вылететь из Сочи.

Анна гладила косматую шавку и говорила ей длинные фразы. Та моргала глазками, но не верила обещаниям и скулила.

Прикрыв вдруг пальцами густые волосы на носу, Цфасман шепнул мне на ухо, что у Анны исключительная душа и просил меня в меру сил заботиться о ней в Лондоне. И что — пусть Гибсон шотландец и работает в уважаемой корпорации — Цфасман питает жанровое недоверие к молодёжи. Не только к шотландской. Я рассердился на него за зоркое зрение и догадку, что к молодёжи причислить меня невозможно.

Цфасман предупредил ещё, будто предлагать Анне любую помощь следует настойчиво, ибо она стеснительна и щепетильна. Даже ему с Гертой позвонила проститься лишь полтора часа назад. Потом супруги облобызали всхлипнувшую Анну, распрощались и — под жалобный лай белого шпица — удалились.

Я дал Анне время просушить глаза и успокоиться. Она заказала рюмку портвейна, отпила и, всё ещё всхлипывая, сказала, что Виолетта — сука, поскольку отказалась приютить собаку, из-за чего и пришлось вызвать бабая с цюцей. Хотя они не такие уж близкие друзья.

На вопрос дала ли ей Виолетта другой лондонский номер Анна ответила, что у неё есть лишь номер факса и общий телефон Би-Би-Си. Но, рассердившись из-за шпица, Анна брать его не стала, тем более, что он, конечно, есть и у меня.

Я снова обиделся. И снова — в связи с моим возрастом. Анна, видимо, не сомневалась, что никакой бабай не способен с ней на капризность, — только молодой шотландский ясень. И что всякий бабай сочтёт за честь отвлечься на неё от всякой цюци.

Отхлебнув абсента и помножив свою обиду на уже принятое решение отстраниться от Анны, я объявил ей, что общий номер бесполезен, но у меня его нету. Нету ещё и желания разыскивать в Лондоне шотландца.

Есть другое: вернуться к абсенту и к рукописи, потому что я пишу важную повесть. Не о географических превратностях любви, а о главном справедливости и смерти. Насильственной. Насильственной справедливости и насильственной же смерти. И не о безответственном лондонце с жанровой фамилией Гибсон, а о трагической польской личности по фамилии Грабовски. Который, между прочим, так разочарован в жизни, что собирается убивать. И тем самым утверждать справедливость. Тем более — никого не любил и не любит. И уже не успеет. Ни в Нью-Йорке, ни в Лондоне, ни даже в Польше — нигде.

Анна слушала молча, словно ушла в глубины своей души. Или словно смотрела не на меня, а на Ленарда Коэна, сменившего её на экране среди бутылок и напевавшего грустную мелодию о том, будто

Everybody knows that the dice are loaded, Everybody rolls with their fingers crossed, Everybody knows that the war is over, Everybody knows the good guys lost, Everybody knows the fight was fixed The poor stay poor, the rich get rich. That's how it goes, еverybody knows…

Я ещё вслух пожалел Анну за то, что она пока не выучила язык: иначе бы узнала от этого Коэна что знает каждый. Что всё уже на свете схвачено, что битва уже позади, что верх взяли подонки, что имущий будет иметь ещё больше, а неимущий — меньше. И жалко, что она, Анна, этого пока не знает, хотя все вокруг, включая того же Гибсона, все, все знают.

Анна вдруг вернулась ко мне из себя, допила портвейн, бросила на столик доллар, а мне — «Кому ты на хрен нужен?!» И шумно ушла.

Вернулся — тише — и я к Грабовскому. Тем более, что сидел он в таком же баре, только не в сочинском, а в манхэттенском, и пил не абсент, а водку. Не вспомнил я, правда, о чём он думал, пока появилась Анна с Цфасманами. Может быть, как раз ни о чём — просто пил водку под музыку.

Коэн снова напевал грустную песню. Теперь — что I'm aching for you, baby,/ I can't pretend I'm not./ I need to see you naked/ In your body and your thought./ I've got you like a habit,/ And I'll never get enough./ There ain't no cure,/ There ain't no cure,/ There ain't no cure for love,/ There ain't no cure for love,/ There ain't no cure for love,/ There's nothing pure enough to be a cure for love…

А почему бы и нет? — спросил я и стал записывать, что Грабовски печально пьянел под печальные аккорды о том, что у певца болит душа, ибо ей печально прикидываться, будто она никого не любит. И что этот певец хочет любить женщину, которая обнажит для него и тело, и душу. И что он никогда не пресытится любовью, как невозможно пресытиться привычкой. Такой неотвязной любовью, будто от неё нет спасенья, нет спасенья, нет спасенья, нет спасенья, нет спасенья, ибо нет ничего столь чистого, что могло бы спасти от любви.