Когда я наконец тоже направился к столу, меня перехватил араб. Пожаловался, что слушает эту песню подряд в третий раз, но не может понять значения «заражённой почвы» и «распростёртой пропасти».

Я ответил, что ясного смысла не вижу пока сам.

Катя снова поманила гарсона пальцем и что-то сказала.

Тот кивнул, прошёл к стене рядом со щитом и ткнул пальцем в красную кнопку, вырубившую сразу и юпитеры и вентиляторы.

Деньги застыли вдруг в воздухе и посыпались вниз — под ноги Анне и Гурову. Толпа разочарованно охнула и неохотно разбрелась.

Выяснилось, что Гуров — когда кружились банкноты — вовсе не старался их спасти. Иначе не повесил бы голову и пошёл обратно, а стал бы подбирать их, наконец присмиревшие, с паркета. Подбирать их стал тот же гарсон — листок к листу.

— Херня какая-то! — извинился он перед Катей, возвратившись к столу и отирая со лба пот, хотя арабки с американцами принялись ему аплодировать.

Катя склонилась к Гурову и стала говорить что-то длинное и злое, но он, по-видимому, ей не внимал — крутил голову и разыскивал Анну.

Она о чём-то долго пререкалась с гарсоном у выхода на кухню, и тот в конце концов развёл руками и удалился. Анна вернулась на пятачок, шагнула к Оле, обняла её за талию и стала подпевать:

В моем углу — засохший хлеб и тараканы, В моей дыре — цветные краски и голос, В моей крови песок мешается с грязью, А на матрасе — позапрошлые руки, А за дверями роют ямы для деревьев, Стреляют детки из рогаток по кошкам, А кошки плачут и кричат во все горло, Кошки падают в пустые колодцы…

Сразу после кошек в колодцах гарсон вернулся с глубоким пластмассовым подносом, на котором лежали уже перевязанная пачка банкнот и с полторы дюжины остроносых ножей. Анна приняла у него поднос, опустила его себе под ноги, а из денежной пачки вытянула пару листов и пропихнула их гарсону в боковой карман.

Контрабасист, рассказавший про «Тавриду», резко мотнул головой, резко же сбил ритм и, снова перебрав пальцами последние аккорды, свернул песню к финишу — к начальному двустишию:

А ты кидай свои слова в мою прорубь, Ты кидай свои ножи в мои двери…

И ещё — в самый последний раз и совсем медленно:

Ты кидай свои слова в мою прорубь, Ты кидай свои ножи в мои двери…

Оля раскланялась и вернулась за стол. Вернулись и ребята.

Анна не возвращалась: высмотрела меня с пятачка и поманила пальцем. Глаза у неё были теперь почти золотистые. Не за счёт юпитеров, которые уже не светились, а за счёт иного света, разгоравшегося внутри. Света непонятного мне изумления.

Тем не менее она постаралась объясниться внятно и спокойно. Сказала, что от жизни и от хмели у неё внутри какое-то странное беспокойство, и ей кажется, будто я её хорошо понимаю.

Я ответил, что понимаю хорошо, но всё равно не знаю чего она хочет.

Она ответила, что хочет простого — чтобы я прислонился спиной к деревянному щиту, который она забросает ножами ровно с пятнадцати метров.

Я попытался заглянуть ей в глаза глубже, но она отвернула их и наткнулась на пронзительный взгляд Гурова.

Катя положила тому на плечо руку, но он эту руку скинул и направился к нам.

Изумлёнными были, вероятно, глаза и у меня. Не Гурову даже, а в воздух я сказал, что вот, мол, в душе и в организме у девушки Анны возникло мелкое саднящее нетерпение забросать кого-нибудь ножами. Но, не ведая пока ценности собственной жизни, она не понимает мого давнего нежелания расстаться со своей. Или даже подвергнуть её риску.

Анна ухмыльнулась, забрала с подноса два широких поварских ножа с деревянными черенками и почти одновременно выбросила их отмашным движением кисти. Первый нож зазвенеть на щите не успел, потому что в рукоять ему — по самую осадку — врезался второй. И долго звенел.

Зал притих.

Анна снова ухмыльнулась и снова взяла два ножа. Узких. Потом, почти не отводя от нас с Гуровым взгляда, метнула первый в том же направлении, к щиту. Но гораздо ниже.

Зал теперь ахнул.

У нижней рамки щита, рядом с левым вентилятором, пискнула жирная крыса: нож пронзил ей основание хвоста и пригвоздил к плинтусу. Крыса заметалась, но убежать не смогла. Второй нож пригвоздил к плинтусу и голову.

— Митя! — выкрикнула Катя, но он слышать её не стал и пошёл к щиту.

Катя грохотнула стулом и зацокала каблуками на выход. Звук был теперь не элегантный, а громкий и сердитый.

Когда вернулась тишина, Анна выбрала из охапки ножей на левой ладони рушальное лезвие и, едва прищурившись, метнула его в сторону Гурова. Нож вонзился в дерево над самой макушкой банкира, не успевшего даже моргнуть.

В зале поднялся гвалт, а гарсон, подбежав к цели, радостно выкрикнул, что снаряд влетел в его родной Краснодар.

Анна рукой повелела ему отойти от города и снова размахнулась. Теперь сразу два ножа вонзились в щит в одном вершке по обе стороны гуровской головы — на уровне бровей. Зал загудел, а краснолицая американка взвизгнула сперва «Stop!», но тотчас же восторженно добавила: «Great!»

Соотечественники поддержали второй возглас: «Unbelievable!»

Анна метнула ещё сразу два — чуть пониже ушных мочек. Потом забрала с подноса широкий секач, осмотрела его и размахнулась.

В тот же миг, однако, Гуров мотнул головой и дал ей знак подождать. Он тщательно растёр себе глаз и кивнул.

Анна между тем раздумала бросать секач и, снова пригнувшись, разыскала на подносе кухонный нож.

Она осмотрелась и велела мне отступить на шаг. Я повиновался ей, но зажмурился, ибо меня кольнуло предчувствие беды.

Когда через мгновение — после громкого женского вскрика — я распахнул веки, Гуров, пригвождённый к щиту, выгибался, как ленивый маятник, в правую сторону и таращил на Анну застывшие в ужасе глаза.

Я переметнул взгляд на Анну, но она стояла ко мне боком — и выражения её лица мне видно не было. Видно было другое: она стояла как вкопанная. То ли не могла сдвинуться с места, то ли не хотела.

Какое-то время не мог сдвинуться с места никто.

Я вернул взгляд на Гурова. Он пялился теперь на меня — теми же, полными ужаса, глазами.

Потом наконец решился и скосил их к своей правой ключице: нож сидел в ней по самую рукоять.