Так и вышло.

Залман вскинул голову и закончил панихиду молитвенным возгласом:

— Итгадал Веиткадеш Шма Раба… Да славится имя Его в мире, который создан по Его воле, и да явит Он царствие Своё при вашей жизни, в ближайшее же время, и скажите все вместе: «Амен!»

— Амен! — сказали все вместе и зашевелились.

Залман отыскал меня глазами и спросил хочу ли я, как председатель, что-нибудь добавить. Я качнул головой и объявил очевидное: панихида закончилась и начинаются похороны.

Публика зашумела, и несколько петхаинцев, выступив из толпы и приподняв гроб, направились к пикапу за воротами.

— Что? — подошла ко мне жена с заплаканными глазами.

— Ничего, — сказал я. — Сядешь за руль?

— Тебе нехорошо? — насторожилась она.

— Всё в порядке, — и передал ей ключи. — Мне надо подумать.

— Этого как раз не надо! Надо не думать, а принимать всё как есть — и жить! А тебя зовут… Вот, слева, не знаю имени…

— Слушай! — шагнул ко мне Занзибар. — Раввин тут искал тебя, но сейчас он занят. С ним там беседует какой-то иностранец. Я хотел сказать — «американец». Они в машине. «Олдсмобил». Бесцветный… Но этого иностранца я знаю, хотя номер — вашингтонский.

Я догадался — кого имел в виду Занзибар:

— Хрен с ним! А что хочет раввин?

— Кортасар избил свою бабу, напился и пропал. А может быть, сперва напился, а потом избил, не знаю… Кортасар — это шофёр при этом пикапе, в который положим Нателу. Бойфрэнд этой Амалии. Вот… А кроме меня, тут в пикап сесть некому. Все с жёнами…

— А ты на кладбище не едешь, да? — вспомнил я.

— Придётся… Если ты не против… Залман велел взять у тебя разрешение: я, говорит, в таких делах — пас. Только в духовных…

— В духовных? Так и сказал? — переспросил я и, не дожидаясь ответа, добавил. — Давай, Занзибар, иди в машину. А дорогу, кстати, знаешь? Никого ведь пока не хоронили…

— Я-то нет, Амалия знает… Она сидит в кабине.

— Она сидит в кабине? — снова переспросил я его, удивившись всколыхнувшемуся во мне сложному чувству, в котором я отказался разбираться, ибо разбирательство не обещало открытия лестных о себе истин.

Одно из ощущений успело, однако, пробиться в голову и превратилось в гнетущую мысль о том, что всё вокруг несправедливо.

Несправедливо, что Натела мертва и что мы так и не встретились с нею в Америке.

Что у меня выкрали тетрадь и что раввин произнёс над гробом мои слова, хотя и произнёс их для Нателы.

Что Амалия обещала дожидаться меня за воротами, а сейчас уже ждёт в мужнем пикапе не меня, а Занзибара.

Что Натела проведёт последние минуты на земле с людьми, которые её не знают, — с Занзибаром и Амалией.

Наконец, что жена моя требует у меня принимать всё как есть и жить.

Всё остальное на свете, абсолютно всё, — не отдельно, а как-то вместе — тоже показалось мне очень несправедливым…

— Давай лучше сделаем вот как, — обратился я к Занзибару. — Давай лучше за руль сяду я…

— Да? — огорчился он.

— Ты же не хотел за руль! — подсказала мне жена.

Я промолчал и пошёл к пикапу.

Задние дверцы были ещё распахнуты, и брат мой вместе с Гиви пропихивали в него бочком крышку от гроба, который — изголовьем вперёд — уже покоился на заржавленном днище «Доджа».

«Додж» представлял собой печальное зрелище: хотя ещё и не старый, он был нещадно бит и вызывающе неопрятен. Вместо стекла на задней дверце трепыхалась заклеенная скотчем прозрачная клеёнка, а толстый слой пыли на мятых боках был изрешечён просохшими каплями дождя. Впереди, рядом с водительским креслом, сидела Амалия…

Я помог брату запереть дверцу и сказал ему, что моя жена поедет в его Линкольне. Прежде, чем забраться в «Додж», я обернулся и взглянул на неё. Она стояла в стороне с понуренной головой, и мне стало не по себе. Я вернулся к ней и резко поднял ей подбородок. Глаза у неё были мокрыми, и от рывка уронили на лицо две цепочки слёз. Я вытер ей щёки и коротко буркнул:

— Что?

— Не знаю, — сказала она и отвернулась. — Мне кажется, ты меня уже давно не любишь… И мне вдруг стало одиноко и страшно.

— Одиноко? — не понял я. — Вокруг столько людей.

Она кивнула и направилась к самодовольно урчавшему «Линкольну», который принадлежал моему брату.

…Урчал уже не только «Линкольн».

Подержанные, но роскошнейшие образцы мировой автопромышленности — большие и начищенные, с чёрными лентами на антеннах — клокотали глухими голосами и, чинно разворачиваясь, выстраивались в траурную колонну. Было странно и горько сознавать, что в этой веренице американских, японских, шведских, британских, немецких и французских машин посреди нью-йоркской улицы, заселённой давнишними и недавними переселенцами и беженцами со всего света, сидели петхаинцы, провожающие Нателу Элигулову на кладбище.

Где никто из них никого ещё не хоронил.

Меня обдало едкой волной жалости ко всем им — не только к Нателе, и мне подумалось, что всех нас роднит тут страсть к одиночеству. И что без этого сладкого чувства потерянности не только мы, петхаинцы, но и все вокруг люди давно разбежались бы в разные стороны, чтобы никогда впредь ни с кем не встречаться.

И потом я забрался в «Додж».