— Чего ты там ржёшь? — спросил вдруг капитан Кук.

— Написал? — хохотал я. — А подписаться не забыл?

Я забрал квитанцию, завёл мотор и, трясясь уже вместе с пикапом, поехал дальше. Потом взглянул на часы и помрачнел: Семь!

Тревогу усугубил бензомер: стрелка заваливалась уже влево за нуль. Худшее, между тем, было впереди, у тоннеля: за пол мили до въезда в него началась пробка, и пришлось резко сбить скорость.

Гроб с Нателой скрипнул по железному настилу в кузове и съехал в сторону. Я подправил его к центру и поехал ещё медленней.

В красной сверкающей «Альфе» рядом с моим дребезжащим пикапом сидел коренной американец, а на облучке за ним валялся белый пёс, которому было не только тесно в импортном автомобиле, но и скучно, несмотря на то, что его ублажал Лучиано Паваротти.

Коренной американец предложил мне очень долгий взгляд.

— Что? — крикнул я ему в недоумении.

Американец выключил радио:

— Застряли на полчаса! — и блеснул маниакально белыми зубами под рыжим начёсом усов.

Я кивнул головой, но усач не отвёл глаза:

— Мы знакомы? — и поправил на шее голубой шарф.

Догадавшись, что он — под стать шарфу — из голубых, я придержал свою машину и не позволил ему пристроиться ко мне сзади.

Манёвр не избавил меня от беспокойства: голубой коренной американец подставился мне красным начищенным задом и, пялясь в зеркало над головой, не сводил с меня взгляда. Настроение у меня было скверное, хотя время от времени я, в свою очередь, посматривал на себя в зеркало и — к своему полному непониманию — прихорашивался.

Как же так?! — возмущался я. — Строит глазки мужикам, а обзавёлся заморским мотором! Тогда как у меня — туберкулёзный «Додж»! В Америке нет равенства! Свобода — да, а равенства ни хрена! Но без равенства не бывает и подлинной свободы — только произвол, вседозволенность и взаимонаплевательство!

Потом я вспомнил, что «Додж» принадлежит не мне. Мне принадлежит «Бьюик». Тоже — неравенство, но не столь резкое. Полегчало, но не очень: угнетала мысль, что петхаинцы переминаются с ноги на ногу в ожидании гроба на кладбище «Маунт Хеброн», а я даже не въехал пока в тоннель!

И уже — больше половины восьмого!

В попытке отвлечься от этих мыслей я включил радио и стал крутить кнопку. Паваротти. Иглесиас. Снова Паваротти. Мадонна. Чайковский. Негры. Индийский тамбурин. Везде играли и пели, и это раздражало, ибо музыка усугубляет насущное состояние: мысль перебивается только мыслью. Я набрёл, наконец, на беседу между тенором и басом. Тенор сказал:

«Я повторю: с крушением социализма закончилась история. Надо быть мистиком или идиотом, чтобы ещё во что-либо верить. Это ужасно! Москва убила мечту о спасении!»

Бас согласился, хотя начал с выражения несогласия:

«Это не ужасно, а нормально! Мир возвращается к великой скуке. Да, войне конец — и Запад победил, но не Пиррова ли это победа? Победитель так же несчастен, как побеждённый. После победы наступает скука, а скука — это поражение. Понимаете мою мысль?»

Тенор сперва согласился с басом, который уже согласился с тенором, но потом решил оспорить самого себя:

«Понимаю, но есть и надежда. Восток проиграл, но есть ещё Дальний Восток. Япония, например. Я имею в виду, что с Японией стоит бороться. Даже если в России победит либерализм, — чему я не верю, ибо не хочу скуки, — то тихоокеанский бассейн последует за Японией, и в этом случае, надеюсь, будет борьба. Кстати, — чуть не забыл — мусульманский фундаментализм! Вот ведь ещё сила!»

Бас не поверил этому:

«Этому я не поверю! Запад не позволит ему стать силой!»

«Чушь! — рассердился тенор. — Запад не в силах позволять или нет! Помните врача, который дал пациенту полгода жизни, а когда тот не успел выплатить гонорар, продлил ему жизнь ещё на три месяца!»

«А это при чём?» — удивился бас.

Я не позволил тенору ответить: протянул руку к кнопке и стал снова рыскать в эфире. Искал мысль, которая внушила бы иллюзию, будто в мире существует порядок, и этот порядок поддаётся пониманию. Готов был слушать даже политиков. Готов был ко всякой лжи — лишь бы она показалась вразумительной и тем самым избавила от отчаяния.

Вразумительность иногда защищает от потерянности, подумал я, — и набрёл на женскую речь. Обнадёжился, ибо женщины — если не жалуются — способны рассуждать. Эта, однако, и рассуждала, и жаловалась. Причём, на известное лицо, на Фрейда:

«Он виноват и в том, что секс обрёл сегодня непомерное место. Если б Джефферсон писал Декларацию Независимости сейчас, ему пришлось бы открыть перечень прав священным правом на оргазм и обязанностью общества гарантировать каждому члену полное удовлетворение — я имею в виду члена общества… Трагедия человека не в том, что он, как и прежде, умирает, но в том, что разучился любить. Это Фрейд виноват, что мы считаем, будто человек одинок, а любовь нуждается в объяснениях. На самом деле человек не способен выжить в одиночестве. Дети, например, не могут существовать без заботливого окружения. Если верить Фрейду, тяга к другому человеку обусловлена нашими собственными проблемами, а любовь есть потребность быть любимыми. Ложь! Природа устроила нас иначе. Высочайшее наслаждение не в том, чтобы нас любили, но в той боли и агонии, в том самопожертвовании и чувстве вины, стыда и так далее, с чем связана влюблённость в человека. Но любовь это не романтизм. Романтизм — инструмент мужской власти над нами, с помощью которого женщин держат в дураках. Я — не за вздохи, а за страстную любовь. Что же это такое? Скажу сперва о том, что убивает страсть. Её убивает понимание человека, уверенность в том, что он тебе предан, доверие к нему и отсутствие ревности. Наконец — узаконение связи, ибо оно устраняет ощущение греховности влечения. Любовная страсть есть мираж, без которого жить невыносимо. Она привносит в жизнь таинственность, ощущение постоянной ускользаемости грандиозной истины. Страстная любовь — это неутоляемая страсть, опасная и запретная. Это то, к чему все мы стремимся, не отдавая себе в том отчёта. И вот этого как раз Фрейд не понимал, ибо, подобно многим мужчинам, был мужчиной. Он рассуждал о человеческой природе так, как это выгодно мужчинам. Но наша природа постоянно меняется. Люди лишены крыльев, но летают быстрее птиц и ныряют в воде без жабр или плавников. Мы способны изменять даже наследственность. Великий прогресс в развитии наших сил наступил, когда человек догадался заниматься сексом не во имя продления жизни, а из любви. Наша природа — в том, что мы её изменяем. Мы несовершенны, но в нас заложена возможность стать творцами нашей новой сути. И сегодняшнюю беседу я бы подытожила двумя выводами. Во-первых, все женщины лесбиянки за исключением тех, кто этого пока не знает, а во-вторых, всё в мире уже было — кроме того, что ещё будет!»

После короткой паузы дикторша сообщила мне, что я прослушал беседу профессора Фрицци Рэбиновиц «Конец патриархата: антропология лесбийской любви». После сводки новостей Фрицци станет отвечать на вопросы слушательниц. Минут через пять.