Никогда прежде не осознавал я с тогдашней чёткостью, что Бог столь изощрён в Своём честолюбии.

Как только красную «Альфу» сдуло с места на зелёном, и я, в свою очередь, навалился на газовую педаль, «Додж» истошно взревел, а потом вдруг чихнул и заглох.

Я выкатил глаза и крутанул ключ, но мотор огрызнулся ржавым кряком.

Покинутый небесами, я подавил в себе панику и определил задачу. Первым делом следовало отбиться. Вторым — дозвониться к кому-нибудь, кто съездил бы на кладбище и предупредил петхаинцев о дополнительной задержке. Наконец — добраться до бензоколонки и добыть горючее в канистре.

Все три операции требовали денег, а первая — и оружия. Ни тем, ни другим я не располагал.

Раздражённый моим затворничеством, Молоток замахнулся железным бруском на ветровое стекло, но Крошка вдруг остановил его и отпихнул в сторону. У меня родилась надежда, что в нём неизвестно как возникла потребность свершить нечто человеческое и что он решил пойти на мировую.

Подобно всякому оптимисту, я оказался прав наполовину. На мировую Крошка идти не желал, хотя потребность у него оказалась вполне человеческой. Вскочив на капот коленями, он расставил их в стороны, дёрнул вниз змейку на джинсах и под громкое улюлюканье счастливой братвы начал мочиться на ветровое стекло.

Я сперва растерялся и оглянулся по сторонам, но, заметив в глазах прохожих и автомобилистов космический испуг по случаю внезапного краха западной цивилизации, навязал своему лицу выражение безмятежности. Мне вдруг захотелось довести до их сведения, будто, на мой взгляд, не происходит ничего странного. Просто чёрному мальчику не терпится пописать, и поскольку местные общественные уборные исходят доцивилизационным зловонием, мальчик решил помочиться на испачканное стекло. Отчего, кстати, мне, мол, открылся более отчётливый вид на окружающий мир.

Ещё я хотел сообщить им, что, поскольку они спешат исчезнуть из виду и не желают заступиться в моём лице за свою же цивилизацию, то мне на неё тоже насать.

Крошка мочился на стекло так долго, что другой верзила, похожий на него, как похожи два плевка, потерял терпение и под гиканье банды забрался коленями на капот с пассажирской стороны. Член у него оказался мельче, но это позволило верзиле орудовать им с той особой мерой профессионализма, без которого в Манхэттене невозможно выжить.

Обхватив его пальцами как самописку, он каллиграфической струйкой мочи вывел на запылённом участке стекла короткий, но скабрезный призыв к сексуальному насилию над жидовьём. Соратники восторженно завизжали и, вдохновлённые призывом, забегали вокруг машины в решимости этому призыву немедля последовать.

Молоток подскочил к моей двери и двинул бруском по стеклу.

Окно даже не треснуло — и меня кольнула мысль, что, если я отделаюсь живым, начну закупать акции компании, поставляющей «Доджу» стёкла.

Если выжить, жизнь в Америке полна возможностей!

Я улыбнулся этой догадке и поднёс к стеклу средний палец, чего никогда в жизни не делал, ибо на родине объяснялся с народом как европеец: отмерял локти. Молоток никогда бы в локте не разобрался, но жест с пальцем воспринял адекватно и потому пуще взбесился. Размахнулся он — соответственно — шире, но ударить не успел: Крошка перехватил его руку и крикнул:

— Не надо! Идём туда, назад! Там нету стекла! И дверь не запирается!

Молоток посмотрел на меня и, пританцовывая, последовал за Крошкой к задней дверце.

— А что делать с гробом? — услышал я за собой голос Крошки. — Там у него баба, я видел! Амалия!

— Хорошее имя! — хихикнул кто-то.

— При чём тут имя, дурак! — крикнул Молоток. — Имя у них бывает всякое! Жидовка?

— Ясно, что жидовка! — ответил Крошка. — Посмотри на эту ихнюю звезду на гробе. Что будем делать?

— Ясно что! — подал голос Молоток и тоже хихикнул.

— Ты её и кулдыхай! — отозвался кто-то. — Я буду — его!

— А что? Закулдыхаю! Не в земле же пока! Жидовки бабы знойные! — и сытно загоготал.

Тело моё покрылось холодной испариной. Я обернулся назад и увидел, что вся орава сгрудилась уже у распахнутых створок задних дверей, а Крошка с Молотком тянули руки к гробу. Кровь заколотилась во мне, хлестнула в голову — и через мгновение я стоял уже за спинами веселящихся горилл.

— Отстань же ты на фиг от крышки! — бросил Крошка соратнику. — Наглядишься на дуру потом! Хватайся, говорю тебе, за гроб, за ручку!

Я сознавал, что убить успею только одного. Если посчастливится — двоих. Кого же? Вопрос был существенный: с собою в ад жаждалось забрать того из этих юных и полных жизни созданий, кому там, в аду, было бы сладостно размозжить череп ещё раз. Колебался я между Молотком и верзилой-каллиграфистом, поскольку с Крошкой вроде бы рассчитался.

Хотя верзилу презирал я не столько как погромщика, сколько как идеолога, выбор пал на Молоток. Меня умиляла возможность разметать его мозги по асфальту с помощью того же самого железного бруска, которым он пытался достать меня и который валялся теперь в моих ногах.

Я поднял его с земли и стал дожидаться верного момента для удара.

— Где же этот засранец? — воскликнул Молоток.

Все вдруг умолкли, просунули черепы в кузов и, удостоверившись, что меня за рулём нет, развернули их назад.

Беда заключалась в том, что черепы скучились тесно, как бильярдные шары до первого удара, — и к нужному мне шару в заднем ряду дотянуться бруском было пока невозможно.

Спрятав его за спину, я взглядом пригласил молодёжь к любому движению — что открыло бы мне вид на обречённый череп. Движения не последовало, и Молоток оставался недосягаем.

— Ну? — процедил я, прищурил глаза и полоснул ими по каждому лицу в отдельности.

Выражение лиц застало меня врасплох. В глазах стоял такой животный и вместе с тем ребяческий страх, что почудилось, будто чёрная кожа на этих лицах побелела. Я присмотрелся внимательней и заметил, что глаза у горилл шастали, как затравленные крысы, из угла в угол — от убийственно ехидной улыбки в левом углу моего рта до согнутого в острый угол и готового к убийству правого локтя за спиной.

— Ну? — повторил я.

— Что? — треснул, наконец, голос в задней шеренге.

— Кто сказал «что»? — выпалил я.

Гориллы свернули черепы и уставились на идеолога.

— Что «что»? — поднял я голос.

— Ничего, — пролепетал он.

— Что у тебя за спиной? — прорезался голос у Молотка.

— Поднимите руки! — взревел я. — Все!

Подняли. Ладони у всех тоже вроде бы стали почти белые. «Что это мне взбрело? — мелькнуло в голове. — Белеющие негры?!» Я присмотрелся к их ладоням пристальней: да, почти белые! Тотчас же, правда, вспомнил, что так оно и бывает.

— Что будет? — спросил Крошка и проглотил слюну.

— «Что будет?» — повторил я, не зная и сам что же теперь будет. — Для вас уже никогда ничего не будет!

Подумав, я решил выразиться проще:

— Буду вас, падаль, расстреливать! — и ещё раз посмотрел им в глаза.

Они вели себя, как мертвецы, — не дышали.

У Крошки от локтя до запястья кожа оказалась начисто содрана, и кровь, хотя уже высохла, была неожиданного, нормального, цвета. «Моя работа!» — подумал я, но не испытал никакого веселья. Наоборот: представил себе его боль, и захотелось зажмуриться.

— Мы же не хотели… — выдавил он и заморгал.

— Не хотели! — поддержал его неоперившийся стервец.

— Сколько тебе? — спросил я.

— Четырнадцать, — заморгал и он.

— Это мой брат, Джесси, — вернулся Крошка.

Тон у него был заискивающий, но в нём сквозила надежда, будто со мной можно договориться — и не умереть…

Хотя я и знал уже, что убивать не буду, — по крайней мере, Крошку с братом, — мне не хотелось пока этого выказывать.

— Ну и хорошо, что брат! — выстрелил я. — Вместе вас и убью! И других тоже! Всех! Не вместе, а поодиночке!

Джесси затряс головой и, метнув взгляд в сторону стоявшего у светофора «Мерседеса», завизжал отчаянным детским фальцетом:

— Помоги-ите!

Водитель отвернулся, а чистильщики осыпали мальчика подзатыльниками. Обхватив сзади лапищами лицо брата, Крошка нащупал на нём рот и заткнул его. Я отступил на полшага и крикнул:

— Никто не шевелится!

Крошка замер. Никто не шевелился, и Джесси тоже уже не кричал. Все — и это было смешно — стали хлопать глазами. Стало ясно, что стрелять в меня никто из них не собирается. Скорее всего — не из чего. Стало ясно и то, что сам я тоже не буду убивать. Никого. Эти два обстоятельства неожиданно так опошлили ситуацию, что, удручённый ими, я не представлял себе из неё выхода, который не был бы унизительным или смешным. Я даже постеснялся запуганных сопляков: обещал расстреливать, а теперь, видимо, отпущу, как ни в чём не бывало.

А впрочем, подумал я, за этим ли я пришёл на свет — разбираться с ублюдками? Есть ли на это время у Нателы, лежащей в гробу за их спинами?

Стало за неё страшно: даже сейчас, после смерти, её история продолжала вырастать в какой-то зловещий символ. Вспомнил я и о петхаинцах, которые ждут нас на кладбище, куда жизнь нам с Нателой попасть не позволяет. Негры тут ни при чём: они просто случились, как случайно случается всё, — даже сама наша жизнь, которую мы проживаем только потому, что оказались в этом мире; как случайно не оказалось бензина в Додже, а у меня — денег, чтобы доехать до кладбища. Единственное, что дано нам — не создать или предотвратить случай, а каким бы он ни был, им воспользоваться.

— Вот что! — произнёс я. — Мне нужны деньги!

Негры ужаснулись тому, что есть вещи пострашнее смерти.

— Пять долларов! — сказал я с невозмутимостью легендарного правдолюбца Клинта Иствуда.

Негры молчали и перестали даже хлопать глазами. Им не верилось, будто жизнь может стоить таких больших денег.

— Семь долларов — и живите дальше! — добавил я, прикинув, что надо платить и за тоннель.

Сопляки переглянулись ещё раз, возмущённые быстротой, с которой росла цена за существование.

Я остался эффектом доволен, и, хотя торопился, сообразил, что дополнительный доллар одарил бы меня шансом завершить сцену достойно: ленивым движением руки в стиле великого правдолюбца заткнуть банкноту в разинутую от ужаса Крошкину пасть. Воздать ему, наконец, должное за страсть к гигиене.

— Восемь! — воскликнул я и допустил ошибку.