Прошло время.

Когда ко мне вернулись силы, а глаза вновь обрели способность видеть, я разглядел сперва остроконечные контуры Манхэттена по другую, далёкую, сторону жизни. Потом — рядом с собой — увидел лопату с приставшими к ней комьями сырой земли. Увидел и белые камушки в траве предо мной, и только тогда сообразил, что не вижу Нателиного квадрата по той только причине, что на нём и лежу!

Я ощутил под собой рыхлый бугорок. Услышал серный запах сырой земли и сладостно-горький дух полевых цветов. Увидел и цветы. Под бугорком покоился венок. Шелестел листиками, как живой. Как выросший из земли. Трепыхался на ветру и конец белого шёлкового банта, готового упорхнуть: «Нателе Элигуловой от соотечественников. Мы не забудем тебя, и да простит нас Бог!»

В горле у меня сильно сдавило, но, собрав силы, я протолкнул солёный ком вовнутрь. Уронил голову на руки и очень сильно захотел, чтобы надо мной склонился Бог, ибо душа моя была уже переполнена слезами и молитвами.

Потом в груди моей возникла боль. Она быстро накалялась, и я испугался: умереть на кладбище было бы смешно. Прислушавшись к себе, я вздохнул с облегчением: боль крепчала не в сердце, а вправо от него. В той крохотной ложбинке, где вместе с душою живёт совесть. Но боль эта была не только болью вины перед Нателой, но и болью нестерпимой обиды за то, что мы с ней так неожиданно и навсегда расстались и что она уже в земле.

Ныло теперь не только в груди. Всё моё существо охватила жгучая боль невысказанности…

Не отнимая кулаков от земли, я крепче вдавил в них свои сомкнутые веки и попытался вернуть зрению образ Нателы, чтобы покрыть его ладонями, полными нежности и благословения. Несмотря на истязания, память моя не отзывалась: я видел только гроб в машине и женщину в ней с неясным лицом. Увидел даже сцену в Торговом Центре, когда Натела объявилась нью-йоркским петхаинцам. Вспомнил её слова, голос — но лица по-прежнему не было.

Увидел её и в петхаинской квартире, и в здании ГеБе. На лестнице даже. И снова — в гробу, во дворе квинсовской синагоги. Лица не было.

Потом — вместо уныния или отчаянья — во мне шевельнулась слабая догадка.

Затаив дыхание, я медленно приподнял голову и раскрыл глаза.

Из кладбищенской мглы, из густого марева грусти, проступал чистый оранжево-розовый диск, похожий на луну. Остановился прямо передо мной и стал быстро гаснуть. Но затухал он не ровно и не целиком, а отдельными пятнами. Наконец, дрогнул и исчезать перестал.

Я всмотрелся и разглядел в нём женское лицо, а на лице — голубые с зеленью глаза. Зрачки застыли в щедром разливе белой влаги, исходя многозначительной невозмутимостью лилий в китайских прудах. Невозмутимостью такого очень долгого существования, когда время устаёт от пространства, но не знает куда удалиться.

У Нателы Элигуловой были такие же глаза, и такие же черты, и тот же шрам на губе, но что-то вдруг подсказало мне, что это лицо принадлежит другой женщине — Исабеле-Руфь. Потом я ощутил, что она задышала на меня смешанным запахом степного сена и свежей горной мяты.