Вышло иначе.

Опорожнив флягу, я швырнул её в окно, вспугнув голубей, которые каркнули, — теперь уже как вороны, — шумно вспорхнули и, напоровшись на железную сетку над собой, заметались в тесном пространстве. Наконец, опустились на ржавый край балки, торчавшей из бетонной стены морга, и уставились на меня ненавидящим взглядом.

Меня, впрочем, смутило не это. В задымленной хмелью голове высунулись ниоткуда зловещие строчки:

Сон идёт, но вот его граница в сне самом становится видна: Эта птица мне, наверно, снится из чужого и больного сна. Острый клюв на солнце золотится и двоится. Не упасть ли ниц? В чёрном платье — человекоптица, в чёрном фраке — человекоптиц. Как же ото сна во сне отбиться, если снится, что не я заснул? Но мелькает человекоптица, человекоптиц уже мелькнул. Синий сон сгустился у бровей, — узнаю себя: меня хоронят. Белый саван… Чёрные вороны… Красный человекомуравей…

Улетать птицы не стали. Наоборот, развернулись к бетонной стенке мертвецкой и принялись колотиться в неё крыльями, как кулаками. Продолжая при этом оглядываться на меня уже со злорадством.

О морге я подумал и без этих взглядов. Просто мелькнула мысль, что потом меня покатят за эту бетонную толщу и станут всё-таки вспарывать, хотя меня при этом не будет, а из несуществующих никто ещё не жаловался на неудобства несуществования.

В мире несуществования нет ничего кроме несуществования, вспомнил я и обрадовался встрече со старой догадкой. Как радовался забытым деньгам в старом пиджаке. Поэтому, подумав тогда о морге, я о нём сразу же и забыл. Как забываешь Монголию, если вдруг о ней подумал.

Птицы, однако, продолжали шумно скулить и настаивать на возвращении в мертвецкую. После недолгих колебаний я сдался, потому что, несмотря на ограниченность времени, занять себя было нечем. Не то чтобы любая тема казалась глупой — темы просто не было!

Постыдное ощущение пустоты, не поддающейся даже сокрытию, ибо скрывать возможно лишь присутствие.