После многолюдного и шумного ужина в доме Лии и Габриела Зизовых в роскошном районе за пределами Петхаина, после весёлых тостов за Исход и счастливых возгласов «Дайену!», во время которых Лия поглядывала на него с затаённой печалью, Мордехай Джанашвили, уставший от ненарушимости жизни, поспешил вернуться в еврейский квартал, где в окнах покосившихся домов уже не было света, а звёзды прикрылись облачными лохмотьями.

Мордехай, тем не менее, уверенно углублялся по узким проулкам Петхаина в его самые тёмные недра. Каждую дверь и табличку на ней он узнавал во мраке с той же исчерпывающей ясностью, с какой представлял себе любой уголок в человеческой плоти.

Синагога была заперта, но, как в детстве, он забрался в неё через подвальное окно с развинченной защёлкой. Поднявшись в зал по обросшей паутиной лестнице и подойдя наощупь к двери Ковчега, вздохнул и с колотящимся сердцем прошептал:

— Все ушли, Лия, и никого тут нет. Выйди и уйдём отсюда в Иерусалим, потому что прошло много времени, но по-прежнему, видишь, сильна, как смерть, наша любовь!

После зловещей паузы двери Ковчега вдруг скрипнули и медленно отворились.

В дверях стояла юная и нагая Лия, но как только она протянула к Мордехаю мерцающие светом руки и шагнула к нему из тёмной прохлады, — в то же самое мгновение раздался оглушительный гром, словно по жестяной крыше синагоги полоснул карающим скипетром неусыпный пророк Илья. И вспыхнула молния, ослепившая зал первозданно чистым светом.

Когда глаза Мордехая снова привыкли к темноте, Лии уже нигде не было, а Ковчег дымился холодным паром и зиял мёртвой пустотой.

В то же самое мгновение в другом конце города, за пределами Петхаина, где тишина уже совсем истончилась, раздался протяжный женский крик. Габриел Зизов вскинулся в постели и сбросил с жены одеяло, но было поздно: Лия, первозданно белая, лежала на голубой простыне нагая с раскинутыми в стороны руками, и в её зелёных глазах стыла смерть…