На отдых имел право и я.

Тем более, что, несмотря на праздничный шум, горячий шарик в моей правой щиколотке снова стал раскручиваться и ползти вверх к ягодице, а пальцы в ботинках, наоборот, одеревенели.

Ботинки сшили мне к юбилею без моего ведома. Обслуга ликовала, заставив меня надеть в театр новую пару, но я знал, что буду страдать.

Не надо для этого родиться Сталиным. Достаточно — с выгнутыми пальцами на ступнях. И — в семье сапожника, который, жалея для сына кожу, приучил его к войлочной обуви.

В этом смысле детство у меня было счастливое. До тех пор, пока маме Кеке удалось прожужжать отцу уши — и тот сшил для меня кожаные сандалии. Эти сандалии и отравили мне радость от поступления в духовное училище.

Весь первый месяц — пока я их разнашивал — они мучили меня не меньше, чем, по рассказам нашего наставника, истязали Христа римские центурионы. Которые, оказывается, тоже были обуты в кожаные сандалии. Оттого и зверствовали.

А мои сандалии меня же и погубили. Почти. По крайней мере, изуродовали мне руку.

Я и сейчас умею петь, но в детстве — пока не начал курить — имел высокий голос. И пел в церковном хоре. В день Крещения, на Иордань, в толпу перед моей церковью, врезался на всём ходу взбесившийся фаэтон. Все успели разбежаться, а меня сбило чуть ли не насмерть.

Если бы не сандалии, увернулся бы и я. И обе руки были бы у меня теперь одинаковые.

Кеке обвинила в этом отца. Защищаясь, он произнёс две фразы. Первую обратил к жене: тебе, мол, и радость не в радость, если ты меня не поносишь меня, но даже ругаясь, ты разучилась наслаждаться.

А мне сказал то, о чём подумал я сам: Кеке считает, будто разница между роскошью, то есть кожаной обувью, и бедностью, то есть войлочной, такая же, как между раем и адом. Никто не знает, что такое рай, но ад, запомни, — это когда загоняют в рай.

Сама по себе войлочная обувь счастья не гарантирует. Тем не менее, даже кратчайший путь в рай я смог бы покрыть сейчас только переобувшись в чесанки. Ещё лучше — лёжа на диване. По крайней мере, до прихода гостей.

Рай, ад — всё относительно. На чём стоишь зависит не только от того на чём сидишь. Зависит ещё — в чём.

Я вот сидел в Большом на самом главном месте. Во всей стране. Но из-за этих ботинок считал, что сижу в аду. Если бы, подобно другим вождям, я сидел не на самом видном месте, я бы ботинки скинул. А на виду у мира оставалось мучиться и притворяться, что нахожусь в раю…

…Единственный трезвенник в моей домашней охране — Орлов. Поэтому кроме него никто из мужчин не заметил, что я удалился в «спальню». То есть, к дивану в кабинете. Хотя диван кожаный, не войлочный, отдельная спальня, как всякая роскошь, вредна. Она расчленяет человека. И отупляет.

Человек создан так, чтобы умел спать там же, где думает. И наоборот. Если же эти занятия требуют отдельных помещений, — беда. Писатель Шоу говорил мне, что мозг — выносливый орган. Способный — как откроешь утром глаза — работать, пока не придёшь на работу. А я и во сне работаю…

Валечка с Матрёной Бутузовой заметили, что я вышел из прихожей и увязались за мной.

Проходя через гостиную и насчитав на столе одиннадцать приборов к ужину, я велел Бутузовой поставить напротив моего ещё один. Но особый — из царского сервиза.

Матрёна служила у меня дольше Валечки, но старшей хозяйкой Власик назначил не её. По его мнению, у неё был грубый голос, которым она позволяла себе произносить лишние вопросы:

— Ого, царский! А царский, Иосиф Виссарионович, вам бы пошёл, юбиляру! И вообще! Кому ж это вы, если не секрет? Неужто — Мяо, вождю китайскому?

Лишний вопрос позволила себе и Валечка:

— Ты, Мотя, такое скажешь! Во-первых, не Мяо, а товарищ Мао, а во-вторых, — «вождю китайскому!» Иосиф Виссарионович у нас — грузинский рыцарь: царский прибор они французской даме заказали! — и сощурилась. — Правда, Иосиф Виссарионович?

Француженок Валечка опасалась больше, чем балерин. Особенно после того, как я сказал на банкете жене французского посла, что женщинами рождаются только француженки. Остальные становятся ими. Если повезёт.

— Прибор, Валечка, не для китайца, — улыбнулся я. — И не для француженки. Что же касается меня, Матрёна Петровна, то я юбиляр, но не царь! Я пролетарий. Сын сапожника. А царский прибор — для царского наследника. Который, правда, тоже стал пролетарием. А потом — богом!

Матрёна раскрыла рот. Но Валечке оказалось достаточно того, что парижская дама тут ни при чём. Счастливая, она последовала за мной в кабинет.

17. Поднимите руку, кто живой…