И среди пепла в ней он разглядел останки наших спалённых городов. А среди них — голодный народ.

На который ему плевать. И не только потому, что он — не английский. Всякий черчилль если и готов пожалеть кого-нибудь — то не народ, а отдельного человека. Да и то с тем, чтобы быть собою довольным. Народ вызывает у него омерзение.

По мне же — наоборот.

Человек вне народа мерзок. А среди народа он вынужден сдерживаться. Народ я как раз уважаю. Иногда даже люблю. Но всегда доверяю ему больше, чем человеку.

Вне народа любой предаёт любого легко. Достаточно подбить на предательство только себя. А народ — если даже каждый в нём человек готов тебя предать — никогда не сумеет с собой договориться. Потому что каждый в нём мерзок. И мечтает урвать от предательства больше, чем сосед.

Главное же, ни один мудрец не в силах постигнуть то, что несёт в себе народ — вселенское сознание. Даже в том случае, когда народ состоит из идиотов. А по-другому не бывает, поскольку и мудрецы становятся в толпе идиотами.

Но идиотизм — хорошо. Хотя плохо звучит. И хотя ещё труднее это объяснить.

Человек — часть вселенной. Всего, что есть.

Не так, как Курильские острова стали теперь частью нашей державы, а иначе. Как если бы они были этой частью независимо от того, есть держава или нет. Независимо даже от японцев. У которых мы эти острова отобрали. Точнее — вернули себе то, что когда-то отобрали у нас они и сделали своей частью.

Человек есть часть вселенной, как кровь — часть человека. Даже если он японский. Такая часть, без которой человека нет. Потому что без крови в нём нет жизни, а без жизни — человека.

Но наличие крови ещё не жизнь. Кровь должна бежать. Не как японцы под Халхин Голом. А бесцельно. Японцы бежали в надежде вернуться. А у существования с надеждой общего не больше, чем у японцев с немцами. Которые были их союзниками и тоже проиграли. И тоже бежали. Но на возвращение пока не надеются.

Сущность жизни — бесцельность. И бездумность. Бесшумность. Безадресность. Без-надёжность. Без-всё.

Существующее просто. Как несуществующее. Всё так же просто, как ничто. Это и есть вселенское сознание. Не имеющее ничего общего с мышлением. Которое не имеет общего ни с чем. Человеческое мышление — это комментарий к несуществующему тексту.

Человек развил своё сознание наперекор вселенскому. Ибо совершил роковую ошибку — выломился из вселенной. Роковую — для себя. Как каждый — себе же на беду — выломился из чрева. А те, кто выломились раньше, чиркают ножиком по его пуповине. Отделяют от матери.

Хотя лично я не хотел бы остаться в Кеке. Даже если бы моим отцом был не горийский сапожник Бесо, а библейский пророк Авраам. Не даже, а тем более. Бесо давал мне подзатыльники только если пил, а этот пророк на трезвую голову задумал чиркнуть ножиком по горлу первородного сына. И гордился этим.

Но грешен не столько он, сколько сын. Ибо родился.

Родиться и есть первородный грех. Чиркнуть по пуповине. А по горлу ножиком — это уже вторичный. И всё равно каждый хочет родиться. Вычлениться из вселенной. И потом всю дорогу ловчить, — существовать вне её. Чего без мозгов не суметь.

А мозг — враг простоты. То есть — существования.

Вся наша мудрость поэтому вынужденная. Нами же себе навязанная. Как навязаны безногому костыли. Но от проклятия, от костылей, никуда ему теперь не деться. Остаётся только доковылять до конца.

Оттого и стоит в мире печаль. Которую никто не понимает. Только — одинокие. Да и то иногда. И не столько понимают, сколько — наперекор уму — смутно чувствуют.

Как тот же Бесо. Отец. Который пил, ибо был одинок.

Изо всего на свете — после водки — он больше всего любил сказку про глупого крестьянина Мито. И рассказывая её, не смеялся, а плакал. Как если бы пил водку.

Глупый крестьянин Мито однажды утром сильно напился. И пошёл топиться в болото. Но будучи глупцом, плюхнулся в неглубокое место. И, не чувствуя боли или сырости, просидел в грязи до вечера. А с луной — едва стал трезветь — принялся выгребать ладонью со дна вонючий ил и шлёпать им себя по лбу. И при этом бубнил: «Вай, Мито! Как же тебе — извини — хреново!»

И вдруг — в лунном свете — он в ладони своей видит среди болотной тины испуганную лягушку. «Ты кто?» — изумился Мито. «Я Мито!» — пролепетала лягушка.

Глупый Мито призадумался, но потом вздохнул и проговорил: «Вай, Мито, Мито! Как же нам с тобой хреново!» И с этими словами отчаянно шлёпнул себя по голове лягушкой в иле.

Отец не понимал этой сказки. Хотя, по-моему, сочинил её сам. Не понимаю и я, хотя она мне тоже очень нравится. Такая сказка так же далека от разумения человека, как далеко отошёл он от вселенского сознания.

Но народ никуда не отходил и никуда не приходил. И ни в чём не ищет смысла. Он существует бездумно и бездвижно. Как вода в болоте.

Народ величествен в своём идиотизме.

И никто из нынешних этого не знает, как я. А из прежних — Учитель. Ибо никому, как нам с ним, не выпадало подняться так высоко, чтобы увидеть народ целиком.

Когда, правда, на кресте Учитель догадался, что народ внизу ликует, ибо «не знает, что творит», тогда, наверное, народный идиотизм ему величественным не казался. Но виноват он сам. В народ надо верить — доверять ему нельзя.

Доверить народу — спуститься к нему. А тем, кто внизу, в народе, народа никак не видно. Нутра изнутри не видно.

Но теперь я вижу не только народ. Теперь мне часто мерещится и белая тропа из разреженного воздуха. Закрученная и петлистая, как пуповина.

И эта тропа возвращает его в покинутую им утробу.

Во вселенную.