— Вспомнил, Ёсиф Высарьоныч! — вспыхнул вдруг Власик, поразив меня скоростью, с которой уныние на его лице сменилось ликованием. Обычно я считал, что такая скорость возможна лишь в обратном направлении, — от счастья к страху.

— Я вспомнил про мастера слова, Ёсиф Высарьоныч, который про вас сказал, как никто!

— Кто такой? — не поверил я. Потому что никто не говорил про меня, как никто.

Власик уверенно натянул на лоб фуражку с начищенной до счастья звездой:

— Вот вы, Ёсиф Высарьоныч, отнеслись с недоверием к моей знакомой, ну, к блондинке с сердцем, то есть с носом, а ведь она дружит — и крепко — с лучшим мастером слова. А про вас он сказал лучше, чем другие мастера! Я слово в слово заучил. И знакомая тоже. А сами вы — но не сегодня — при мне сказали про него Лазарю Моисеичу: поддержать! И он поддержал: орден дал и народного…

— Что же он сказал, Власик?

— Он сказал, что… Он про вас сказал, что он…

Власик поморщился.

— Что с тобой, начальник? — спросил я.

— Я запутался, Ёсиф Высарьоныч…

— В чём же ты ещё запутался? — поинтересовался я, но сам же и догадался. — Ты в местоимениях запутался?

— В них. Но я разберусь…

Власик разобрался не скоро:

— Он, значит, этот поэт, он сказал что он, то есть вы… Нет, не так! Вот как он сказал слово в слово: «Он сын моей страны…» То есть, вы — сын его страны… Он под «он» имеет в виду вас!

— Это я понял, — повысил я голос. — И всё?

— Нет, конечно. «Он сын моей страны, улыбкою родною народы греет он, и полон счастья тот, кто руку жал ему, и, высясь над землею, завидует ему огромный — извините, высокий — небосвод!» — и звезда на власиковой фуражке проколола мне глаз острым лучом.

— Вургун?! — рассвирепел я. — Самед Вургун?! Бакинец?! Он не поэт, а козёл, Власик, и подруга твоя потому с ним и водится! С тобой же и с другими дуроёбами из твоей шоблы она мудохается потому, что вы пиздюки! А она враг, Власик: пасётся с англичанами! Я всё знаю!

— Я этого не знал… — пролепетал Власик и снял фуражку, теперь уже снова несчастный.

— Чего не знал? Что я всё знаю?!

— Нет, я про англичан не знал, Ёсиф Высарьоныч.

Я прислушался к себе: нога не болела. Болела зато голова. Причём, — странно: боль начиналась в ступне, и чем выше, чем ближе к голове, тем сильнее давило. После летней кондрашки любая боль в голове меня настораживала, но в этот раз боль возникла у меня от ярости, а не давления.

Вообще зимой я сержусь чаще, чем в другие сезоны. Может, ссылки сибирские невольно вспоминались. Горец я всё-таки. Потому и греет мне душу всадник на фоне Казбека.

Постучав пальцами по его силуэту на папиросной коробке, я отвлёк себя фразой, которую рассказал «товарищ кинорежиссёр Чиарули». Один тбилисский психиатр проверял пациентов на нормальность странным вопросом: «Вот высота горы Казбек 5047 метров. Считаете ли вы это достаточным?».

Надо бы с этим психиатром встретиться…

— «Я про англичан не знал, Ёсиф Высарьоныч»! — передразнил я Власика. — Не знал, а надо было! И надо было ещё знать, что этот засранец произнёс свой сраный куплет не в Большом театре. И не сегодня, а давно. И пал потом, лжец, на колени. На персидский ковёр. Почему его и духа не было сегодня в театре! Понятно?

— Понятно, товарищ Сталин.

— Хорошо же ты, получается, слушал всё и наблюдал сегодня, начальник охраны! Если б слушал, то запомнил бы кто из мастеров слова сказал «как никто».

Власик молчал и теперь уже не решался убрать пот над бровями. Я прикрутил фитиль и после паузы сказал:

— А «как никто» сказал писатель Леонов. Тоже плохой… Что он сказал?

Власик молчал.

— Он сказал так: после сотворения мира люди стали измерять его возраст. Начали, как всегда, евреи. Про евреев он не говорил. Это я говорю. И измеряли, мол, себе пока не родился Учитель. Он не называл его Учителем. Это я. А родился Учитель в 3760 году после сотворения мира. А кто, спрашиваю ещё раз, Учитель, Власик?

Не осмелившись назвать Христа, Власик засопел.

Я хмыкнул и продолжил:

— Ты прав, — Христос. И после его рождения люди стали пренебрегать богом. То есть датой творения. И начали измерять возраст мира заново: один год, два и так далее. Но писатель Леонов предложил, Власик, забыть и об этом. И с нынешнего дня измерять возраст истории по-новому. Со дня рождения кого, Власик?

— Товарища Сталина! — обрадовался он.

— Ты ему веришь, Власик? Веришь в его искренность?

— Верю! — заспешил Власик, как если бы речь шла об искренности не Леонова, а его самого. Потом, правда, одумался. — Хотя…

— Я тоже верю, — качнул я головой. — Но дело не в этом.

— Нет? — насторожился Власик.

— Нет. Я позвал тебя не языком чесать, а работать. Я не блондинка. К тому же нога болит. Даю поручение, Власик… Ты помнишь такую фамилию…

— Какую, Ёсиф Высарьоныч?

— Подожди! Паписмедашвили.

— Так точно, товарищ Сталин! Майор Паписмедашвили, он же Паписмедов! О котором Лаврентий Палыч вам докладывал седьмого числа. На ужине. Седьмого ноября. В честь Октября. Вы ещё смеялись. А потом вдруг перестали. Все смеялись. А потом тоже вдруг перестали.

— Молодец, Власик! Майор Паписмедов, правильно! А как там его ещё зовут?

Власик захихикал:

— Ёсик. Исусик. Иисус Христос.

— Исусиком его Матрёна окрестил.

— Так точно, Исусиком его товарищ Маленков назвал…

— А Христом майор называет себя сам, правильно?

— Так точно. И ещё Лаврентий Палыч. Он говорил, что тоже этому верит.

— Чему?

— Что Исусик и есть Христос.

— Прокурор ничему не верит. И никому. Это он так тогда сказал. Неизвестно почему.

— Именно: неизвестно.

— И не в этом дело, Власик, потому что мы это тоже выясним. Дело в том, что у меня есть для тебя поручение. Но сперва напомни мне слово в слово, что Прокурор про Ёсика-Исусика тогда говорил.