Поначалу Мао подумал, что гости аплодируют ему. И стал кланяться. Сразу, правда, оценил обстановку, шагнул в сторону и сделал вид, будто разглаживает китель.

Перешагнув порог гостиной, я тоже принялся разглаживать китель. Вопрос в голове шевельнулся один: кто же — любопытно — перестанет аплодировать первый? Поскольку хлопали гнусно и не в такт, слух я в себе отключил. Оставил только зрение. Да и то — исподлобья.

Старательней всех лыбился Молотов. Надеялся, что вместе с бликами в очках широкий оскал поможет ему скрыть сладкий ужас, нагнетаемый в его душе образом пожираемого вождя.

Этот образ его измучил. Хотя пару часов назад, в театре, Вячеслав был ещё молодой, теперь уже смотрелся, как свой же отец. В пыльных туфлях. Неужели, подумал я, их ему чистила в последний раз Полина?

Каганович — тоже в щедрой улыбке — хоронил иные сомнения: не пора ли и ему стать хозяином жизни? Своей. Несмотря на то, что зовут его Лазарь. И ещё несмотря на отчество. Моисеевич.

Мучился и Маленков. Аплодировать и улыбаться одновременно у него не получалось. Раздавая вширь жирные щёки, сбивался с ритма и тотчас же убирал улыбку. Рукоплескал поэтому с сосредоточенным выражением.

Два разных дела вместе не удавались и Булганину: скалиться и быть министром. При том, что скалиться надо добродушно, а министром быть — обороны.

Ворошилова ещё в театре истязал не только тот факт, что этим министром уже давно был не он, но и гнойный фурункул на губе. Из-за которого улыбка доставляла ему страдание. Ещё ему, как и Кагановичу, очень не нравилось сейчас собственное имя — Климент.

Хрущёв не только ликовал, но и потел. И не только потому, что охотно аплодировал, а и потому, что по дороге успел, наверно, выпить. И закусить. Он был потный, и через каждые несколько хлопков отирал ребром ладони влагу с пунцовых щёк.

Ещё пуще ликовал Микоян. Беззаветно. Хотя — на всякий случай — старался не походить на члена правительства. Просто — на аплодирующего счастливца. В английских мокасинах.

— Орлов! — сказал я Орлову. — А где Берия?

— Я здесь, Иосиф Виссарионович! — ответили сзади.

Я развернулся по оси. Лаврентий стоял прямо за мной. А рукоплескал так, как если бы сбивал в ладонях снежный ком. Который задумал запустить мне в затылок.

— Я с начала здесь! — уточнил он. — Даже раньше.

— С какого начала?

— Как только вы вошли. Я стоял за дверью — вы не увидели… Я и майор Паписмедов. И оба аплодировали.

— Раньше, чем я вошёл?

— Нет — как только!

— А где майор? — отстал я.

Не переставая хлопать, Лаврентий шагнул в сторону.

Майор, в свою очередь, оказался прямо за ним. В углу.

Я не поверил глазам.

Потому что — если поверить — разницы между майором, с одной стороны, моим бывшим соседом Давидом Паписмедашвили, с другой, и Христами на подаренной Черчиллем картине нету. Разница только в одежде.

Я поэтому моментально прикрыл зрачки веками и выдернул из памяти разные кадры. Сперва очень старые — когда я жил в Гори; потом — не очень, когда Давид приезжал ко мне в Кремль; а потом — самые свежие, когда я разложил на журнальном столике триптих.

После этого я раскрыл веки и снова вгляделся в майора. Один к одному! Разве что — форма с погонами! И ещё — в отличие от тех — этот, майор, нервно моргал.

Моргал и Мао. Моргал, аплодировал и, склонившись к Ши Чжэ, громко выражал ему своё смятение. А может, — и возмущение, ибо на его месте я и сам подумал бы, что Сталин это подстроил. То ли, мол, куражится, то ли что-то готовит.

Чиаурели с француженкой, наоборот, не моргали. Взявшись за руки, пытались протиснуться ближе к майору. Не пустил Лаврентий.

— Гамарджоба шени! — сказал я и протянул майору руку. (Здравствуй, мол.)

Тот затряс небритым лицом с огромным грустным носом на нём и с большими же глазами. Потом сообразил, что если не перестанет аплодировать, не сможет пожать мне ладонь:

— Гамарджобат, батоно! (Сами здравствуйте, господин мой!) — проговорил он негромко, но мгновенно опомнился и воскликнул. — Дидеба Сталинс! (Слава Сталину!)

В глазах его вспыхнул было восторг, но тотчас же улёгся. И уступил место печали. Но он ещё раз опомнился, вернул себе собственную ладонь и продолжил рукоплескать.

Я заметил, что одна рука у него короче другой. Как у меня. Потом шагнул к нему ближе. Тот же рост.

Берия не сводил с меня взгляда и улыбался. Не мне — себе. Я пальцем велел всем прекратить шум.

Позже всех перестал хлопать Хрущёв.

— Аба ткви сахели! (Назови-ка своё имя!) — сказал я майору.

— Иосика Паписмедови, амханаго Сталин! (Я, товарищ Сталин, есть Ёсик Паписмедов!)

— Да ара Иосеби, хо? (А не Иосиф, да?)

— Мама бавшобаши Иосикас медзахда, — улыбнулся он, — Иосебис гирси джер ар харо! Болобмден шемрча Иосика. (Отец в детстве звал меня Ёсиком; до Иосифа, мол, ещё не дорос; так я Ёсиком и остался!)

Я решил пошутить:

— Арц Иосебс гедзахда арц Иосес? (Ни Иосифом не хотел звать, ни Иисусом?)

Ёсик поджал губы и хмыкнул.

— Ра мохелеа мамашени? (Чем отец занимается?) — спросил я.

— Ориве абрдзанебулиа. (Оба преставились.)

— Ори гхавда? (Их было два?)

Майор доложил, что всю жизнь мать была замужем за тифлисским плотником, но отцом велела Ёсику звать не только его. Я удивился: а кого ещё, соседа?

Нет, улыбнулся и Ёсик, настоящий отец жил не в Тифлисе. И был торговцем. Я догадался. Точнее, вспомнил: настоящий живёт на небесах? И ни на чём не оставляет отпечатков пальцев.

Лаврентий не выдержал:

— Мама миси мартлац мезобели ико, амханаго Сталин. Тквени! (Его настоящий отец и вправду был соседом. Но — вашим соседом, товарищ Сталин!) — и снова улыбнулся. Теперь уже не только себе.

Позубоскалить о Давиде Паписмедашвили, который был якобы и моим отцом, не позволил Лаврентию Мао. Шагнул к нам и объявил, что вместе с переводчиком пришёл к заключению, будто все грузины похожи на Сталина. И что он понимает: Сталин хочет что-то ему доказать.

— У вас с товарисцем майором есть цто-то обсцее! — заключил Мао. — Но у него есть много обсцего и с Иисусом, а у вас — нету!

— С каким Иисусом? — насторожился Лаврентий.

Я не дал Мао ответить. Буркнул, что у него, у Мао, тоже есть что-то общее с китайцами. Потому что и сам он китаец, и китайцы — китайцы. А у меня с майором общего быть не может. Ибо я грузин, а он как раз нет. Еврей.

При последнем слове Ёсик преобразился. Откинул голову с носом назад и вытянул в струнку три пальца на ущербной руке. Я собирался уточнить для Мао, что майор не просто еврей, а с продолжением, грузинский, но Ёсик не позволил. Прервал:

— Не тот еврей, который по обрезанию, а тот, который — в душе! А потому каждый человек — немножко еврей.

Я сообразил, что Ёсик страдает скользящей персономанией. И только что ускользнул в Иисуса. Посчитав это преждевременным, я попытался вернуть его назад. В майора:

— Гиквирс ром дагидзахе? (А ты удивился, что я вызвал тебя?)

Ёсик ответил теперь по-грузински. Как — майор:

— Ара, амханаго Сталин! Амханагма Бериам митхра белади дабадебис дгезе дагидзахебс. (Нет, товарищ Сталин! Товарищ Берия сразу же предупредил, что Вождь позовёт тебя в день юбилея!)

Я вздрогнул. Во-первых, из-за того, что Ёсик, оказывается, умел не ускользать. То есть — и ускользать, и не ускользать. Быть и майором, и Христом. Сразу.

Во-вторых же, — хотя Лаврентий после кумранской авантюры постоянно уговаривал меня немедленно вызвать майора, он, получается, знал, что позову я того в день юбилея!

— Лаврентим дзалиан беври ицис, — огорчился я. (Лаврентий знает слишком много.)

Берия ослепил майора колкими стрелами пенсне:

— Ан дабадебис дгемде дагидзахебс, ан мере, ан им дгестко! (Я сказал, что Вождь вызовет тебя или до юбилея, или после. Или же в тот самый день!)

Я решил отшутиться. Повернулся к Мао:

— Ваши люди так умеют?

Мао рассердился на переводчика за то, что тот не знал грузинского.

— А один наш учёный, тоже мингрел, доказал, что все, кого поражает привычка кушать, в конце умирают! — добавил я.

Мао рассмеялся.

— Но мы всё равно будем эту привычку поддерживать, — сказал я майору. — Потому что после смерти можно воскреснуть. Да?

— Нет, нельзя! — ответил тот, но Мао опять громко рассмеялся.

Хотя я не понял майора, развернулся к гостям:

— Все за стол!