Прежде, чем поговорить о «другом», я велел Лаврентию усесться на место и объявил, что тамадой буду сам. Потом хмыкнул и предложил тост за «великого Сталина». Потребовав, чтобы все пили вместе. Без речей. И обращений к моему портрету.

Потом объявил демократию: каждый пьёт за что хочет. Но до конца. И не за меня. Больше всего стаканов подняли за Мишель. На втором месте оказался Мао. За Ёсика выпили двое — Берия и Мишель. Сам майор ни за кого не пил. И пялил на меня глаза. Как если бы тоже в чём-то не верил им.

Почти все вокруг — кроме него — разомлели.

Мишель уже курила вторую папиросу из моего «Казбека». А Берия угощал её грузинским сыром и объяснял преимущества вегетарианской пищи. В том числе — для поддержания потенции.

Хрущёв доказывал Маленкову, что мир становится интересней от водки. Не вина. После вина хочется медленно заснуть, а после ста грамм — быстро жить. После двухсот, смеялся он, живёшь вдвойне быстрее.

Маленкову эта перспектива не понравилась. Считал, видимо, жизнь и так короткой.

Микоян рассказывал Чиаурели, что ему очень понравилась сцена праздничного застолья в «Падении Берлина». И спрашивал — думает ли он снимать вторую серию. Или сразу третью.

Каганович шесть раз окликнул меня, но столько же раз я сделал вид, что не слышу. Он хотел угостить меня фаршированной рыбой, которую принёс с собой к ужину. И которую сготовила его сестра Роза. Он подражал Лаврентию, таскавшему мне из дому мингрельскую мамалыгу.

Валечка, стоя за спиной Мао, объясняла тому, как готовить поджарку из свинины. И отвечала на другие вопросы о русской кухне. Мао крутил шеей, но так и не смог охватить взглядом Валечку целиком. Лишь щёки и бёдра, — то справа, то слева.

Ворошилов пытался навязать мне тост за большие победы. Не уточняя — какие. И не намекая даже — прошлые или будущие.

Булганин скучал. И икал.

Скучал и Ёсик. Точнее, недоумевал: даже Мишель с Лаврентием о нём уже не помнили. Берия полностью увлёкся француженкой, а та — вегетарианскими блюдами, которыми он её угощал. И которые прислала мне с ним его жена Нина.

Я решил, что всё идёт по плану и объявил ещё один тост. Снова демократический. Но снова до дна. Теперь уже за Мао или Ёсика не выпил никто. Все — за Мишель. А Ворошилов — наконец — за большие победы.

Как правило, после четвёртого стакана моим засранцам — для полного размягчения — нужно предоставить ещё с десяток минут. В течение этого времени мы с Мао обменялись информацией.

Начал я, потому что Валечка — хоть и неискренне — умолила меня взглядом отвлечь от неё китайца. Который, продолжая шевелить тыквой и рассуждать о кулинарии, демонстрировал ей привязанность к глобальному подходу.

Говорил, в частности, что по признаку главного продукта мир разделён на три империи: пшеничная, рисовая и маисовая.

По-русски — кукурузная, уточнил захмелевший Ши Чжэ.

Ещё, мол, резче разделили людей приправы: соя в Китае, душистые травы в Индии, оливковое масло в странах Средиземноморья, сливочное — в северной Европе, чили в Мексике.

Валечка возразила: Чили не в Мексике.

В Мексике, настоял Мао. Снова вину признал переводчик: «чили» следует переводить с мексиканского как «томатный соус с красным перцем. Молотым.»

Молотов, сидевший рядом с переводчиком и продолжавший мечтать, встрепенулся. Я решил его успокоить: речь, мол, идёт не о нём, а о том — кто что кушает. Но он раскраснелся и объявил, что живьём едят только варвары.

Я улыбнулся: хотя говорит вождь, речь идёт не о вождях, а о народных вкусах. И не по отношению к живности. Переводчик пояснил ему, что, по мнению Мао, народы разделяют меж собой простые продукты.

Молотов наконец успокоился, но заверил, что можно найти и такие продукты, которые объединяют. Например, сахар. Или мёд.

Неожиданно для меня эта мысль Мао понравилась. Мёд, воскликнул он, это «небесный пот» и «звёздная слюна». Заметив моё смущение, добавил, что эти определения принадлежат не ему, хотя он и поэт, а китайскому народу.

В ответ на что Молотов огорчился: русскому же народу такие определения чужды. В том-то и дело! — снова обрадовался Мао. Дескать, разделяют даже те продукты, которые объединяют! И вопросительно посмотрел на меня.

Я ответил уклончиво: Ильич считал мёд божественным продуктом. И шутил, что только мёд даёт человеку иллюзию его бессмертия. Только ли? — спросил Мао. Нет, ответил я, не только мёд, — Ильич прибегнул к гиперболе. Мёд и мавзолей!

Мао скрыл улыбку: а что приносит бессмертие по моему мнению? Я ответил не задумываясь: чахохбили. Выдал и рецепт: к порционным кускам птицы кладут в кастрюлю пассерованный лук в томатном соусе, винный уксус, лимонный сок и зелень, — эстрагон, кинзу и петрушку.

Вспомнил ещё, что в день моей с Надей свадьбы тёща решила уважить меня и сготовить чахохбили. Но не сумела добыть двух цыплят. Одного добыла, а второго нет. Даже после моего вмешательства. Теперь, мол, как видите, бессмертие добыть легко: и цыплят выращиваем, и мавзолеи строим!

Мао снова скрыл улыбку и заявил, что один из его земляков, первый китайский император Чин Че Ван, учил, что кроме мавзолея бессмертие обеспечивают не блюда из цыплят, а грибы и перламутр.

Этот император жил за триста лет до «новой эры», продолжил Мао, но сразу же поправился: до «рождения Иисуса», то есть, мол, если подсчитать грубо, за… 22 века до «нашей» эры. И всю жизнь готовился к загробной жизни. То есть — к смерти. Которую — в отличие от Иисуса — считал простой и разрешимой проблемой.

Разрешил он её действительно просто: подготовившись наконец к смерти, уверовал в своё бессмертие.

А готовился основательно. Выстроил под землёй огромный город-мавзолей. С площадями, гаражами, служебными сооружениями, дворцами и гарнизонными бараками. Куда поместил многочисленную пехоту из терракотовых солдат, вооружённых настоящими копьями.

Создал, на всякий случай и кавалерию. Тоже терракотовую. Какую?! — услышал Ворошилов. Ответа, однако, удостоен не был.

Создал и городской транспорт, продолжил Мао, — лошади, коляски, возницы. Запасся всем, без чего не обойтись при жизни. Даже наложницами. Распорядился их — после своей смерти — не резать, а душить. Чтобы не повредить им плоть, которой он жаждал уделить после смерти не меньше внимания, чем при жизни.

Но одновременно император готовился и к неумиранию. Ради чего воздерживался от оргазмов, воображал себя драконом, то есть символом Востока, злился на тигров, то есть на западный мир, кушал грибы и соблюдал строгую воздушную диету.

Молотов поинтересовался ингредиентами.

Объяснил переводчик. Чин Че Ван был уверен, что все мы несём в себе частицу космического дыхания, и умираем когда растранжирим наш запас. Поэтому император дышал экономно, а в заду — не допуская утечки воздуха — держал перламутровую затычку.

Я выразил удивление: неужели с такой затычкой император всё-таки умер?!

Мао кивнул: ещё как! Умер молодой, — и в муках.

Не дожидаясь вопроса, Ши Чжэ добавил: перламутр считается на Востоке символом неподвластности времени. По этому император не только затыкался этим символом, но и питался. Скоропортящееся нутро хотел вымостить вечной субстанцией.

Молотов продолжал молчать о своём. Прервал же молчание глупостью: бессмертие приходит к вождям через бессмертные дела.

Ёсик, как и следовало ожидать, хлопал глазами. В которых — как мне казалось — мелькала тоска по далёкой кумранской пустыне.

В другом конце гостиной кто-то уже запустил электрический граммофон, подаренный Рузвельтом. Хрущёв — под звуки «Амурского вальса» — приглашал на танец Маленкова. Тот отнекивался, ссылаясь на то, что не наелся. Никита обежал стол кругом и стал уговаривать Булганина. Который с грустью взирал на француженку.

Её, между тем, увёл вальсировать Чиаурели.

Булганин сдался Никите и, протянув руку, поплёлся танцевать.

Я вернул взгляд на майора.

За его спиной, наискосок, стояли высокие напольные часы. Я называл их шкафом времени. Когда моя гостиная бывала безлюдна, к движению в мире приобщал меня только этот шкаф.

С разлётной звездой на сияющей медной бляхе, маятник суетился, теребил мне зрение пульсирующим бликом и острым тиканьем прокалывал точки в тугой пелене из чёрной пустоты. Которая растянулась между мною и жизнью.

Теперь, среди застольного гвалта, среди сладких всхлипов амурского вальса, этого звука я не слышал, а само движение маятника за спиною майора показалось мне таким же смехотворно тупым, как раскачиванье обнимавшегося с Булганиным Хрущёва. Как любое другое движение в гостиной.

Любое в мире.

Между чем всё-таки раскачивается маятник постижения жизни? — спросил я себя. Между тем ли, что истинно, и тем, что ложно? Или между тем, что хоть что-нибудь обладает значением и тем, что значением не обладает ничто? Значением никаким — ни истинным, ни ложным…