Отрывки из бесед

Джин Яна

ОБРАЩЕНИЕ НОМЕР ДВА

 

 

Часть первая

Пока на стены я отбрасываю тени, пока способна всколыхнуть перо дыханием, пока владею всей пятёркой ощущений, пока жива, — живу, радею. И музыка не будет утихать. А если в жёлтый час моей кончины, когда обрежет время пуповину, связавшую меня с пространством, — в отличье от Тебя, готовым к постоянству, — Ты, пучеглазый, спросишь: «Что творила?» — «Играла музыка, — скажу, — и я кружилась». Я дожила уже до часа, что рассёк моё существованье пополам, до той нейтральной зоны, где исток один у «смех» и «плач», у «здесь» и «там», где Ты и жертвенный телец Твой есть одно, где рифма не в конце строки, а — всё равно. Я родилась не в том пространстве, где умру, а в том, что смотрит исподлобья и с прищуром не от избытка света поутру, а из жестокости и плутовской натуры. Я родилась в краю, где лгут поэтам, но я сбежала. И меня там больше нет. Жила как все. Совместно. В одиночку. Влюблялась. Вылюблялась. И клялась. Я отрекалась, превращаясь в точку; и в запятую; и в ничто. Бралась за то, что приносило и страданья, и радости. Молилась и гналась за смертью. И почти настигла дважды. Сбегала в никуда, как каждый. Жила с мужчиной. Он не то что жажды не ведал к жизни, — жить стеснялся. Её — покуда был живой — чурался. Не знал глагола «брать», но знал «давать». В конце концов собрался с духом и улетучился с холодным жёлтым духом. Но я молчала. Не рыдала и в день, когда они моё дитя… Ты знаешь зту боль. Я не взывала к Тебе… Ты Сам ни капельки дождя не проронил, когда убили Сына. Теперь уже, две тыщи лет спустя, Тебе просить прощенья не пристало. Да Он бы не простил Тебя! А я… Я не Иов Тобою сочинённый, к страдательным залогам склонный. Ни милости Твоей, ни гневу я внимать, ни ран своих стыдиться или восхвалять не буду. Я не Иов. Я не боюсь терять. Скажи, Который Есть Кто Есть, не мой, помимо «да» и «нет» на все слова немой, неужто вправду в главный день, седьмой, Ты перестал творить? И преисподню в зломудрости Твоей Господней не в этот ли, последний, создавал — как назначение Творенья, карнавал, где празднуют спасение от рая, поскольку нет такого края. Да, я не Иов — и моего доверия не жди к Себе, — к манере Себя являть… Когда однажды я про Тебя забыла было в жажде довериться существованью, Ты вернул меня на Божии следы Твои. В Твоей манере, грубо, — подсунув мне нежданно сцену с трупом убитой девочки. Не кем-нибудь, — Тобой, кем ни была б убита. Твой не мил мне мир сирот и душегубов. Я никакому не дивлюсь уж знанию, тем паче — связанному с умерщвленьем плоти; не жди, однако, и бесстрастного признания, что, дескать, знаю: время убивания давно пришло и не проходит вроде… Я есть нетонущая ветвь под водопадом. Я есть незаглушимый крик в преддверьи ада. Но и за тою оказавшись дверью, я буду утверждать, что рада своей судьбе, что ни досады, ни горечи в душе… — Не оттого ль, что верю? — Ты хочешь знать. Молчу, не лицемерю и повторяю: прибывая куда-нибудь, не пребываю на месте том, а убываю оттуда. Верой веру убиваю. Так и живу, с собой не совпадая, не обретая сути или формы, смущённо сущее обозревая, как смотрит солнце после шторма. Живу — и ничего иного ни знать я не желаю, ни желать, ни торопить себя, ни снова начать; жила бы как живу или жила: без всякого хотенья вспоминать, когда приходит время забывать. И ничему в себе продленья я не хочу теперь; от тленья я не желаю уберечь в себе ни мысль мою, ни речь. Предвижу заодно картину: как мошкара из вязкой тины и бабочки из паутины, к исходу рокового дня слова прорвутся из меня в неволю смысла, на круги своя, к рутине, — отрывки выдернутых с плотью звуков («ты», «та», «то»), напоминанье о несбыточности речи, о том, что Бытие — вхождение в Ничто, а люди — петли мёртвые противоречий. …На берегу две петли лиц, овал и круг, а в них по паре глаз с бровями, нос и губы. (Под кругом туловище — как гитара.) Пара рук тоскливо машет пароходу. Белотрубый, уходит он в разливе синих вод. За синей краской горы жёлтые с пещерой мерцают красной, в ней таятся звери давно убитые; на острове живёт неведомый народ; а в нём — тоска по раю. Но эхо рифм последних умирает… …Я знаю: всё, что есть не лесть, Тебе, Который Есть Кто Есть, должно быть, слушать скучно. Лезть к Тебе с вопросом есть не весть какая мудрость. Пить и есть, плюс, может быть, латать и плесть из облаков пушистых ложе Своё, которое, похоже, как Ты, мельчает и тончает, — вот всё, что нынче отвечает Твоим желаниям. И всё же — вопрос: Скажи, Тебя ведь тоже грызут сомненья? Сделай честь: не всё, признай, что в мире есть, — Твоё. Не всё Тебе пригоже. Крестом обкручивая шею, я удаляюсь в ад ко всем его чертям! Любовь не есть Твоё творенье, — смею предположить. Твоим чертам лица, лоснящегося жиром, очертаньям тела, расстлённого безделием, любовь не шла и в дни Творения. Она — не дело Твоё. Любовь — по ту черту добра и зла. Но Ты, как мужики, чураешься необщих мест и, как они (за исключеньем…), не берёшь на шею крест. Любовь — когда тебя высокий поднять стремится над собой, в разреженную высь, где плещет ветер, как прибой, который размывает память о том, что глаз узрел окрест. Чем выше в небо — больше видно внизу земли, хотя детали уже труднее опознать: ни новостроек, ни развалин. Не отличить целинной суши от той, что отдана под зданья, — видней становится зато рисунок мирозданья: калейдоскопное, случайное собрание кругов, квадратов и спиралей, крестов, овалов и диагоналей… Как если б мир застыл, — забыл, что есть ещё движение, и загляделся на себя с глупейшим выражением. (Так женщина, не видевшая зеркала с девичьих лет, молчит, дорвавшись до него: не верит собственному зренью.) Но это хорошо, поскольку счастье есть забвенье. Точнее, памяти оно — непререкаемое тленье. Ещё: блаженство — это верность, а не простое «непредать». Добро не есть «незло»; и если надо передать в словах значенье «жить», то мало слов «не умирать». Ещё: блаженство есть не просто чудное мгновение, а устраненье вечных мук его непостижения. Исчезновенье памяти. Её освобождение от всех мгновений (чудных и нечудных). Превращение в прохладное, прозрачное дыханье-дуновение…

 

Часть вторая

Устала услаждать Тебя. Хореи эти, ямбы фальшивы, ибо речь нелицемерна. «Под музыку, — сказали мне, — поются дифирамбы, а в рифму не бранятся!» Это верно. Но не для музыки я так, — для нагнетания внутри себя иного состояния… «Поэзия… Разгул… Предел…» Ты где? Вот, сядь на стул: Тебе не будет музыки! Отныне «всё и вся» — не «Ты», а «я». Хоть ненадушен Ты и малодушен, — поближе уши! И не только слушать, — записывать теперь изволь в тетрадь слова для тех, кого пугает лишь свет дневной, кто обретает через уход существованье там, где лишь сплошные «нет» и цифры «ноль», а если «ноль» — цена, её не платят. Я говорю о царстве огненных печатей. Отсутствие. Ничто. Ничто опять. Движенья избеги. Но медленно, в покое. Что сделано — раз-сделано, пора понять. Ещё: не слушай тех, кто называть спешит примкнувшего к Ничто «изгоем». Ещё: беседу двух людей — о чём бы ни была — терпеть трудней, чем тысячеголосый гвалт. При ней, беседе, не уйти от боли, возникшей из-за прищемленья воли меж «ты» и «я»: «два» есть надрез без шва на теле «мы». Подай скорей скоросшиватель для гвоздей, пригодных при распятии. Не смей Твоих выбылтывать идей: заткни их в задницы блядей. Среди людей в любые дни я значусь как число «13». Но ни к чему и мне они — я бы смогла ни с кем не знаться. Подай мне посему и сон, а также кофе с молоком. Несладкий, чтоб не разоряться. Из снов подай мне только беспредметные. Свет убивает знания запретные. С рассветом вседоступным начинаются забеги крысиные, где победивших не было вовеки. Ещё: сильнейшему из криков раздаться не случилось. Желаннейшее из желаний — то, что не осуществилось. В морях беспечности и смеха лежат течения из слёз. Во всём таится всё — и в этом лежит секрет метаморфоз. Не уходи в глубины «я» — пусть, так сказать, глубины пробулькаются сами пузырями из трясины. Ещё: на всё, что «есть», мне было наплевать. Люблю я только то, что «будет» никогда опять. Вообрази ещё такое: мой голос всех лишит покоя, поскольку острое, нагое, стрелой вонзится слово в пуп. И даже стрелки виновато на всех смешались циферблатах. В часовщики идти мне надо: мои глаза — как пара луп. Нет, мне не быть кудрявой Музой с глазами вязкими медузы, и никакие в мире узы лишить меня моих скорлуп не в состояньи. «Одиноко» — точнейшее из слов; ни слога в него не втиснешь — равнобоко оно и равнооко. С губ моих теперь слетают фразы из прочих слов — и в пересказе они гласят, что Ты мне люб. Вообрази ещё бессвязный сон: отрывок женской почему-то речи, произнесённой на немецком языке, отрывок лишь, как шпиль, и только он, готической постройки вдалеке, — слова, что сон есть потеснившаяся боль. Что б это значило? Тем паче — на наречьи, где смысл не вяжется с звучанием: «яволь», к примеру, значит «хорошо», а не «уволь». Поскольку я немецкий знаю плохо, роль в хозяйстве важную играет он моём: чем меньше нам язык знаком, тем проще не кривить душой на нём. А по-немецки что ни слово — то в спину нож; автомобиль, влетевший — тоже сзади — в твой на скорости 120 миль… Бессвязный сон. Сухие губы. За ними — брешь и желтизна. Над ними — дождь арийский. Грубый. И произносит «Да!» она. Но по-немецки. Затопила это «Да!» вода. Смутила глаз её прозрачность, размыла их небесный цвет, тот самый, что сама разлила, окрасив им весь белый свет, — и повторила отраженьем всего и вся (сказал Платон) очей первоначальных краски размытой каждый полутон. Теперь — о тёмном глазе. Тёмный хранит и отвергает Слово. Того хранит и отвергает, Кто именем не именован. Хранит и отвергает мир, хранит и отвергает снова. Он — «Нет» всегда тому, что «Да». «Нет» — вот его первооснова. Ещё задача вот какая Тебе: понять кто я такая. Понять что это значит — «я»… Сперва впиши в тетрадь меня, а после вычеркни. Произнеси негромко что вычеркнул. Негромко, ибо эхом вернётся громкий звук. Помеха всему, что есть, запомни, — повторение. Оно есть грех, не знающий прощения. Помимо существительных, любые части речи не забывай вычеркивать при составленьи речи. И меньше этих существительных имён! Я знала одного поэта. Он кретином сущим был — он заносил в тетрадь любую существительную ахинею, и, никогда не расставаясь с нею, с тетрадью, раскрывал её при встрече и глаголил: «Америка! Оплот! Свобода! Вечность! Воля!» и прочее. Когда не стало сил, я попросила пояснить. Он пояснил — сказал: «Представь, такая вот поэзия!» Недавно он преставился — и рада я донельзя. Ещё я рада моему акценту, как памяти о том, что родина не здесь, а время знает категорию «давно»; в другом пространстве след исчез не весь, а лиходейство не завершено; превечный Рим по-прежнему стоит, но купола над храмом нет, — разбит. Ещё: никто не стоит нынче правды. Лги! Никто не слышит крика «Сгинь!» Идёт орда идиотов. Нет, — пришла. Не просто идиоты, — шлак. Взгляни — какие омерзительные лица! От шлака прежнего их отличает лишь уменье длиться. Не мудрствуй, говоришь, не поднимайся глубоко — чем выше яма, тем труднее возвратиться… Куда, однако? Низко, высоко — не всё ли яма? Где её граница? И что, скажи, такое в яме дно — не опрокинутый ли пик оно? Но как бы ни было, — не удалюсь, не досказав. Ты прав: всему начало — словеса. Как и Тебе, мне есть о чём поведать из прошлого. Я тоже верю в кредо, что главное — продлиться. Говорят, никто под Богом (как и Ты) не свят. Я девочкой… Увы, не превратиться тем, кто похож на жабу, в принцев. А принцам — даже лучшим душам — не привыкать давить лягушек. И ничего иного вроде в истории не происходит. Чего желают эти принцы? Все одного: ты — как вещица для них, лягушка, и тебя они в самих себя, «любя», преображают. Подражают при этом все Тебе. Но я Тебя, правителя всея земли, не чту. Черты Твои… Да что черты — ничем не нравишься мне Ты! Ты прав: во мне клокочет гнев… Но этот гнев любви Твоей вдвойне добрей. Никто покамест не готов вообразить себе мою любовь. А посему итог всему — прощание. Банальное не признаёт нюанса. Реальность вышибла меня из транса, и там, в реальности, — к заглавной полосе, к центральной улице, стремятся все. Не уповая больше на мою способность быть не в центре, на краю, иду туда, где все, курю табак и кофе пью. Трясу под шаг угарной головой и, слепо бредя, роняю наземь пепел — сомненья, образы, слова, — всё, чем набита голова. Учусь теперь не помнить. Лгать красиво. С собой прощаюсь суетливо. Смотрю как расстаётся на рассвете со мною тень моя. Как с детством — дети. Как плоть — с душой… Стараюсь не тужить: лишь неживые и умеют жить.

1992

(Пер. Нодар Джин)