Жизнь в доме начала приобретать неизбежную размеренность. На небе всходило и заходило солнце. Ритм жизни острова смирял пульс и диктовал сердцу, как ему биться, словно золотая луковица часов гипнотизера, раскачивающаяся перед их глазами. И Майк с Ким полностью подчинились ему.

Шепот волн, накатывающих на берег с однообразием метронома, беспрестанно звучал в ушах, а показательные рассветы и выставочные закаты определяли окончательный распорядок этой сонной жизни. Они заметили, что отсутствие электричества в корне все меняет. Они быстро усвоили забытое: первобытный трепет перед властью ночи и дня. Свечи и масляные лампы давали слабый свет с большой неохотой; и теперь стало возможным в некоторых случаях воспринимать свет электрический как своего рода беспощадное насилие над некой первозданной силой, которая заключалась в темноте. Не считая ночи, которую они провели в одной из таверн, отмечая свой приезд, они ложились спать с наступлением темноты, а вставали рано, когда солнце становилось слишком ярким и будило их.

Тогда-то им открылись те стороны повседневной жизни, протекавшей у них под носом, которых они прежде не замечали. Первым, пока воздух еще дышал ночной прохладой, появлялся рыбак с острогой. Загадочно молчаливый, он бродил по отмели, охотясь на осьминогов, кальмаров или крабов. На нем были лишь короткие шорты, в левой руке – корзина, в другой – острога. Он был худой, что не типично для грека, дочерна загорелый, с ладной фигурой. Если он что-то замечал в воде, движение его остроги было неуловимо. Первое, что вы видели, – его добыча, бьющаяся на острие.

Вот так он каждое утро проходил мимо дальнего конца сада. Майк было попробовал так же беззвучно, как рыбак, пройтись по воде. Безнадежно. Как он ни старался, Ким слышала плеск, хотя и находилась неблизко.

За этот час еще проходил пастух, гоня по берегу отару в каждодневном ритуале смены пастбищ. Пастух бурчал что-то сквозь зубы своим овцам, не давая им забредать в сад и удерживая их на пыльной дороге, которая бежала вдоль кромки воды и сразу за домом сворачивала, взбираясь наверх, в горы. Пастух в повязанном на голову пестром платке никогда ничего не говорил и не оглядывался на дом, шагая вразвалку мимо и чуть ли не подчеркнуто глядя в сторону.

Позже появлялся на своем осле торговец йогуртом. Еще издали слышалось его басистое покрикивание: «Ээйаа! Ээйаа!» – и удары палки, которой он охаживал осла. Это был дородный человек в соломенной шляпе. С боков осла свешивались два двадцатилитровых пластиковых бочонка – пустые в это утреннее время. Он сидел откинувшись в высоком седле, выставив огромное брюхо. Если Ким и Майк уже были на ногах, он, при виде их, касался рукой полей шляпы и здоровался:

– Кали мера сас! Кали мера!

Для Ким это было лучшее время дня.

Потом мимо их изгороди начинали проходить самые смелые из туристов, которые двигались из Камари дальше, на более тихие пляжи Лефкаса. Большинство останавливалось, разглядывая дом. Гуси и утки в саду, вспархивающие белые голуби и парочка, отдыхающая в патио, приводили их в восторг. Если туристы были из Франции, то без стеснения пялились на дом. Британцы, уличенные в любопытстве, смущенно отводили глаза и спешили дальше. Немцы шли по тропинке к дому и требовали сказать им, сколько Майк и Ким платят за жилье.

Они уже безошибочно определяли национальность туристов, лишь стоило тем появиться.

Вскоре показывались лодки с туристами, направлявшиеся к скальному островку. Под оглушительную народную греческую музыку они высаживали своих пассажиров на остров, где те барахтались близ берега и ныряли в масках, а спустя несколько часов возвращались за ними, нажарившимися на солнце и голодными, зарядившимися энергией на предстоящую ночь.

После того как отплывала последняя лодка, жара начинала спадать. Торговец йогуртом возвращался, теперь уже пешком и ведя нагруженного осла. Солнце клонилось к закату, и на бесцветно-яркий остров возвращались краски. Что-то появлялось в эти часы в воздухе – землю обволакивал покой, словно извлеченный с морского дна. Из глинистой почвы испарялась вся влага, кусты шалфея отдавали свой аромат ветру, и земля пахла, как свежеиспеченный хлеб.

Это было время Майка. Каждый вечер он не забывал всматриваться в высокую площадку возле заброшенного монастыря и почти каждый раз видел таинственную фигуру, которая, выпрямившись, стояла на краю утеса лицом к морю.

Потом закат и очередной вечер в патио при свете масляной лампы под темным пологом виноградной листвы. И если море было тихим, мимо проплывали призрачные рыбацкие лодки.

Таких дней, такой жизни они и искали. Море с фигурами людей в лодках, равномерно проплывавших перед ними, легко можно было принять за картинку, показываемую волшебным фонарем, или за колдовскую заводную игрушку. Они сидели в освещенном патио, попивая узо или рецину, и думали: счастливей быть невозможно. Хотя они говорили, что бежали от повседневной, затягивающей рутины, что она была их врагом, они понимали – причина, в конце концов, была не в ней, но в их жажде покоя.

Покой и время – вот что было ценно. Время, чтобы замечать все. Майк налил себе еще узо и заметил: Ким что-то беспокоит. Увидел бы он это прежде, дома? Различил бы эту набежавшую на ее лицо тень, этот трепещущий, как у ящерицы, язычок тревоги? Или все случилось бы слишком быстро? Что-то происходило сейчас между ними, увеличилась, обострилась восприимчивость. Чих, вздох, дрожь одного, как электрический разряд, заземлялись через другого. Их отношения становились все глубже, но было ли это следствием всего лишь того, что у них появилось столько времени? Возможно ли, что простое наличие времени на то, чтобы оглядеться вокруг, так повлияло на сближение душ, или дело в чем-то большем? Может, и во времени, и в месте.

Это место. Мысль появилась как будто ниоткуда, будто кто-то произнес эти два слова. Он вздрогнул. Беспокойно задвигался на стуле и спросил Ким, о чем она думает.

– Сегодня я узнала, как дом получил свое название. Но не хотела говорить тебе.

– Будет лучше, если скажешь.

Она рассказала, и он удивился про себя, почему она думала, что не стоит говорить ему о таких вещах, но промолчал.

Он пожал плечами и спросил:

– Так она довела дело до конца, убила себя?

– Забыла спросить об этом. Думаю, что нет.

– Значит, Лакис – старый волокита. Будь с ним поосторожней!

– Ты тоже.

– Мне-то зачем?

– Ты становишься лентяем. Хочешь, чтобы я все делала для тебя. Лентяем и шовинистом, как греческие мужчины.

Майк в шутку замахнулся на нее:

– Заткнись или получишь у меня!

– Лучше отнеси меня в постель, – ответила Ким.

Утром она проснулась оттого, что, как ей показалось, Майк тряс кровать. Но он сидел рядом, выпрямившись. Кровать тряслась. Лампа и радиоприемник на столе выстукивали дробь. Платяной шкаф в углу – тоже; потом одна из дверок распахнулась. Весь дом дрожал, и одна из ставень болталась на петлях.

– Что это? – спросила Ким.

– Потрясающе!

– Что происходит?

Ким выглянула во двор: белые голуби, хлопая крыльями, пытались сесть, но тут же взлетали. Осел на привязи истошно ревел и бегал кругами вокруг столба. Тряска усилилась, и карандаш скатился со стола. Потом толчки прекратились, и все опять успокоилось.

Майк соскочил с кровати:

– Ух ты! Землетрясение! Здорово! Черт возьми, землетрясение, вот что это было! – Он выскочил наружу.

Ким наспех оделась и последовала за ним.

– Неужели и правда землетрясение? И мы спокойно сидели в постели? – Она была в ужасе.

– Да!

– А ты не думаешь, что разумней было бы выйти из дома, чем ждать, пока он не рухнет нам на голову?

– Мое первое землетрясение! Наше первое землетрясение! Ух ты!

– Ух ты? Как ты можешь так радоваться? – Она бросилась освобождать осла, который задыхался в привязи, намотавшейся на шею.

– Да оно было слабенькое!

Майк босиком скакал по саду, исполняя, по его представлению, танец землетрясения.

Ким спокойно смотрела на него. Иногда ей нравилась его беспечность, а иногда она начинала сомневаться в его рассудке. Она оглянулась на хрупкий домишко из шлакоблоков.

– Слава богу, – сказала она, – что слабенькое!

Майк продолжал плясать.