Я, Шеймас Тодд, весь как есть простой солдат королевы, а это мое завещание и свидетельство очевидца. Про «завещание» небось курам на смех, так что пускай одно «свидетельство очевидца» остается. Но уж зато честно, по правде, ничего, кроме правды, и только то, что я видел своими глазами. Если я чего сам не видел, а только подумал или слышал от солдат или от кого другого, я такое выкидывал. Кругом и без того все байки травят, не хватало еще и мне туда же.

Я отслужил двадцать два года. Родился в 1955-м, призвался в восемнадцать. В последнее время мне пришлось туго, но я не жалуюсь, сам виноват: после отставки мне выдали несколько тысяч фунтов, а я не сумел распорядиться ими по-умному. Сам напортачил, винить тут некого, не подумайте, что я нюни распускаю. В жизни не распускал.

Не буду особо распространяться о том, как жил до армии. В основном ничего хорошего. Отца я не знал, а матушка моя, земля ей пухом, была малость того. Я имею право так говорить, потому что она моя мамка, но если такое скажет другой солдат, я ему хребет сломаю. Еще до призыва, бывало, всякие брехуны на мамку наговаривали, и уж им от меня не поздоровилось. Про отца я знаю одно: он был солдатом. Не знаю, какого полка. Сам я попал в армию из-за брехуна, который болтал, будто мой отец не солдат, а рота солдат. С ним я тоже разобрался, но меня привлекли по закону. Как-то раз мой инспектор по надзору упомянул про армию. Я тут же метнулся на призывной пункт, что на Халфорд-стрит, и армия освободила меня, уладив дело с инспектором.

Хоть мамка в 1988-м напилась, упала и померла, я все еще не потерплю, чтоб о ней трепали языком. Я тогда служил в Белфасте, и меня отпустили домой на похороны. У меня где-то есть сестра, но она вообще глазу не кажет. Поговаривали о сводном брате, но если такой и есть, я его ни разу не видел. Моя семья — это армия, так что после кремации любимой матушки я вернулся в строй и подписался на очередные семь лет.

Я начинал рядовым Стаффордширского полка и дослужился до старшего сержанта. Три срока службы в Северной Ирландии, в том числе высадка на Фолкленды на смену потерпевшим в боях. Так что к 91-му, когда началась война в Персидском заливе, я стал закаленным бойцом. А почти все мои хлопцы были салагами лет восемнадцати — двадцати одного. Я был им большим и грозным Папаней и за каждым приглядывал. Обо мне говорили, что я строгий, но справедливый. А чего вы хотели? Я всегда начеку. Я заботился о своих парнях. И они это понимали. Я говорил им: мол, преданность и чувство юмора — вот все, чего я от вас требую, но на чувство юмора можете забить, и они всегда смеялись. Что тут смешного? Так или иначе, под вражеским огнем не до смеху.

Однажды на боевом дежурстве в бандитской Южной Арме один солдат отвлек меня анекдотом про трех монашек, которые пошли по грибы, и мне отстрелили фалангу пальца. Того самого, на который надевают обручальное кольцо. Мне еще повезло, что снайпер ИРА такой мазила. А на Фолклендах я сломал ногу. Но это случилось, когда мы играли в футбол, уже после того, как отвоевали острова у аргентишек. Поскользнулся на овечьем дерьме. Вот и весь ущерб, учитывая мой богатый боевой опыт.

Война в Заливе для меня была очередным походом, и только. Правда, на этот раз пришлось приглядывать за новобранцами и уверять их, что все в порядке вещей. Война — в порядке вещей, вот оно как.

Так оно и есть, дело как дело. Не зря же платят жалованье. И ты не спрашиваешь: а что мы забыли в этом заливе? Что мы забыли в Ирландии? Что мы забыли на каких-то захолустных, засранных овцами островах в Южной Атлантике? С королевой не спорят. Стройся. Выдвигайся. Продвигайся.

В январе 91-го меня откомандировали в пустыню в числе многонациональных сил, призванных выдворить из Кувейта иракские войска Саддама Хусейна. Саддам предрекал, что грядет «мать всех войн», которая ужаснет весь мир. Но вышло совсем по-другому.

Мы еще задолго до Рождества поняли, куда ветер дует. Никто ничего не говорил, но мы слышали, как бьет набат. Это не так просто объяснить. Скажем, ты на действительной службе, и вдруг — удар, потом эхо, или, может, это твое сердце этак глухо стучит, пока что-то не произойдет или не отменят боевую готовность. Услышал набат. Получил приказ. Стройся. Выдвигайся. Продвигайся.

Бронетехнику уже отправили по морю, а нас перебросили по воздуху после Рождества, так что я успел сказать своим парням: идите-ка засадите любовнице, поцелуйте жену и готовьтесь к отправке. Я всегда так говорил, и они всегда над этим смеялись. Но у тех семейных, которые с детьми, что-то внутри щелкало и огоньки в глазах гасли. Ага, надо бы купить сынишке тот новый велик. Ага, надо бы купить дочурке большого плюшевого мишку.

Мне же не о ком думать и Рождество встречать тоже не с кем. Ну, я и сам с собой не скучаю. Подогреешь в микроволновке индюшиный окорочок, поставишь рядом ящик коричневого эля, закинешь ноги на стол и пялишься в телик. Да, было дело, приглашали меня. Не один, так другой звал прийти в гости и посидеть вместе с ними со всеми за рождественским ужином. Старому хрычу, бедолаге такому, не с кем скоротать вечерок. Ну и на хрена мне такое счастье? Только хуже становится, когда пора вставать и уходить восвояси.

Значит, на Рождество сижу я в своей захламленной берлоге, ноги на стол, посасываю пивко и смотрю по телику обращение королевы. Рождество, замечу, отнюдь не белое, на улице вовсю хлещет дождь. Слушаю, как королева говорит о том, чтоб оглянуться на прошедший год, и с интересом жду, упомянет ли, что нас со дня на день отправят в Персидский залив. В общем, не знаю, сказала она про это или нет, потому что как я сидел, так и заснул.

И тут меня будит какой-то перестук. Я сперва подумал, что кто-то стучит в окно монетой или вроде того, но ничего не смог разглядеть. Пустая бутылка валяется на полу, речь королевы давно закончилась. По ящику теперь хохмят какие-то клоуны, и тут я опять слышу этот стук. На этот раз в дверь. Ладно, верх моей двери — матовое стекло, так что я увижу силуэты, и если кто-то приперся пожелать мне счастливого Рождества, я им покажу, где раки зимуют. И вновь этот звук: еле слышное дробное тук-тук-тук.

Я протираю глаза, вскакиваю, распахиваю дверь. А там никого. В смысле, из людей никого. Потому что я смотрю пониже и вижу, кто тут расшумелся. Это ворон. Долбит клювом в дверь, представляете?

Меня аж в пот бросило при виде этого ворона, чернющего, как черт знает что. Перья мокрые, взъерошенные, топорщатся во все стороны. И тут он поднимает голову и смотрит мне прямо в глаза.

— Фигли ты тут делаешь? — ору на него. — Ты что, совсем?

В ответ приблуда гадит мне на порог, перепрыгивает мою ногу и шасть в дом.

Здоровенный такой ворон. Громадный прямо. И вот я стою как дурак, держу дверь нараспашку и не знаю, как быть. Оставить ему дверь приоткрытой, так все тепло выветрится. Короче, закрыл дверь.

— Что, совсем оборзел, да? И что теперь с тобой делать?

Ворон чешет дальше в комнату. Я скребу в затылке. Не больно-то мне охота заводить дома птицу и кормить ее до старости. Эта зверюга мне что-то каркает и запрыгивает на телик.

Надо сказать, телик у меня довольно покоцанный и главная кнопка свисает спереди на проводах. Похоже, ворон думает, что один из оголенных проводов — это червяк. Ковыляет к нему, берет в клюв, тянет… Бабах! Телик искрит и дымится.

А я — в кресле.

Вот именно, обратно в кресле. Телик накрылся. Ворона нигде нет. Как и не было. Выходит, я спал? Приснился ворон.

Так-то оно так, если б не одна загвоздка. Одна загвоздочка, сынок. Дверь-то приоткрыта. А на пороге птичье говно. Вот видите? Целых две загвоздки.

Я об этом никому не рассказывал. Только здесь написал, в последней воле и свидетельстве очевидца. Все, что случилось в тот вечер, я выкинул из головы. Оно, конечно, можно дать слабину и позволить таким вещам изводить тебя. Но если идешь на войну, да еще приглядываешь за молодыми хлопцами, тебе ни к чему всякое дерьмо, которое тебя изводит и сбивает с панталыку. Ни к чему.

Я отправил тот случай на задворки памяти. Тем более что набат бил вовсю. Стройся. Выдвигайся. Продвигайся. Через несколько дней от всех этих конфетти, рождественских открыток и орешков в сахаре осталась лишь галочка на прошлогоднем календаре, а мы оказались в саудовской пустыне.

Сама пустыня меня не пугала, вот только я не к такой войне привык. С улицы на улицу, из дома в дом в городских сумерках — вот это по мне, так я выучился в Ирландии; эта наука принесла мне пользу в Боснии, где я служил в «голубых касках», а еще раньше пригодилась даже на Фолклендах, во время марш-броска по тамошним заболоченным пустошам. Дайте мне хоть намек на укрытие, хоть полутень, и я к вашим услугам. Но гладкая как коленка пустыня, где глазу не за что зацепиться, не мое поле боя.

Танки для этой пустыни — самое то. Готовишь их к бою, посылаешь авиацию раздолбать как можно больше неприятельской техники, после чего нападаешь на вражеские фланги. Проще некуда. Но потом, если нарвешься на населенный пункт или огневой рубеж, танкам не обойтись без поддержки пехоты, то бишь нас. Мы спрыгнем с бронированных «уорриоров», разделимся на группы и зачистим территорию пулями, гранатами и штыками. Вот это по мне. Штык-то видали, вообще? Не часто приходится пускать его в ход, но я люблю, чтоб он всегда был заточен и аж блестел. Это мне душу греет.

Но в этой войне все решают не штыки, а танки. Опять же впервые после Первой мировой мы всерьез опасались химической атаки. Нас нещадно муштровали в этих жутких комбинезонах химзащиты. Смердят по-черному. В ушах гулко отдается дыхание. Все твои друганы пялятся жучиными глазами, пытаясь разглядеть лицо под противогазом. Шприцы с антидотами все время наготове. Главное, воевать-то еще не начали. А что поделать, тоже служба.

И от всего этого такая скука разбирает, чтоб ее…

Однажды вечером я закончил строевую, распустил бойцов и стоял, истекая потом и тяжело дыша, потому что весь день орал команды через противогаз. Стоял, значит, уперев руки в боки, и пялился в небо над этим морем песка.

— На что смотрите, старшой сержант? — спросил боец по кличке Дурик.

Нормальный хлопец, но язык как помело. Вечно путается под ногами, как собачонка. Донимает вопросами: «А это что? А это зачем?»

— Поди-ка, Дурик. Глянь туда. Что видишь?

— Ничё, старш-сержант. Совсем ничё. Пустыня. Кругом одна пустыня, старш-сержант.

— Разуй глаза, сынок.

— Ничё не вижу. Ни зги.

— Зырь на небо. Хоть раз видал его такого цвета?

— Никак нет, сержант.

— Не сержант, чепушило, а старший сержант. Так что это за цвет, Дурик?

— Розовый, старш-сержант.

— Ну ты и бивень! Это не розовый. Разуй глаза.

Подтянулись другие бойцы; в руках у них запотевшие противогазы, ну и спрашивают, значит, на что мы там глядим.

— Дурик, — объясняю, — сперва сказал, что там ничё нет. А теперь говорит, оно розовое, а я ему толкую, что не розовое оно вовсе. Так что ж за цвет у неба?

— Сиреневый, — говорит Чэд, пацанчик из «черной страны». — Верно?

— Да какой там сиреневый, — возражает Брюстер (сам из ливерпульской босоты, в бою — кремень). — Не сиреневое оно ни разу.

И вот семь или восемь парней таращатся в никуда и силятся понять, какого оно цвета. А я ведь и сам не знаю толком. В жизни не видал на небе такой красоты, а что это за цвет — не скажу.

— Видите это небо, бойцы? Вот зачем вы в армии. Не только затем, чтоб прищучить иракцев. А еще чтоб повидать разных чудес. Типа вот этого неба.

Сказал я так и ушел, оставив ребят в непонятках. Гадают небось, то ли я шутки шутил, то ли как. А и правда, черт его знает. Хотя я точно помню, как подумал: «Смотрите на небо, хлопцы, пока оно не почернело».

Ожидание и муштра, ожидание и муштра… Саддам травил газом иранцев, курдов и болотных арабов, поэтому мы были готовы, что и в наши лица пыхнет отравой. За ним, как говорится, не заржавеет. Ан нет, ничего такого. Мы полюбовались еще несколькими закатами, а потом авиация МНС нанесла удар по Кувейту, который оккупировали иракцы. А у врага не нашлось ВВС для достойного ответа, и я решил, что войне скоро конец.

И где же их авиация? Куда подевалась их артиллерия вместе с газом и химикатами? Считалось же, что у Ирака крупнейшая армия на Ближнем Востоке. Так чем же они заняты? Засели в окопах и острят свои ятаганы? Ждем да ждем, а ребята начинают дергаться. Сколько же им еще глядеть на это розовое небо? Ладно, сиреневое.

У парней только и разговоров что о том, какие широченные телики они купят, когда получат расчет. Это ведь первая война, которую как следует показывают по ТВ, вот они и мечтают, вернувшись домой, посмотреть ее на больших диагоналях. Меня это бесит.

— Какого дьявола? Остаться в живых тебе уже мало? Нужна голливудская версия? С розовыми соплями в конце? Думаешь, ты здесь в гребаной ролевой игре снимаешься?

— Никак нет, старший сержант!

— Именно так ты и думаешь, черт бы тебя побрал. И не перечь мне, долдон.

С середины января пошли серьезные бомбардировки с воздуха. А пока бомбы летят, мы налегаем на строевую и ждем. Случается обмен артиллерийским огнем, но атакуют нас только вертолеты. МЛРС и так без конца херачат ракетами, но в небе еще шныряет эта белая мошкара — беспилотники, — и они шлют на компьютер координаты, по которым выпускают еще больше ракет, так что я волей-неволей думаю себе: приехали, братан. Солдаты вроде тебя теперь никому не нужны, подлежат увольнению — вешай сапоги на гвоздь. Понимаете, ответных ударов нет. А если у врага нет технологии — война, считай, односторонняя. В конце января иракцы начинают шевелиться — пересекают границу Кувейта и входят в саудовский город Хафджи. Но ненадолго. Ползут слухи, будто иракцы, которых там взяли в плен, говорят, дескать, у них кишка тонка воевать.

К концу февраля все пути снабжения вражеских дивизий на той стороне Евфрата расфигачены бомбами, так что теперь они сидят на сухом пайке. Уничтожена чертова уйма их танков и артиллерии. А мы по-прежнему тренируемся надевать противогазы и любуемся закатами. В принципе это хорошие новости. Судя по всему, сухопутным войскам наступать теперь будет проще, чем думалось. Но мне такое не по нутру. Ну разве ж это война?

Не люблю, когда все чересчур просто. Что дешево досталось, недорого и стоит. Уж поверьте.

У меня прям от души отлегло, когда объявили наш выход. Услыхал набат? Тут и без слов все понятно. Я ведь слышу, как с каждым днем нарастает канонада. Мне можно не рассказывать, что к чему. Мы направляемся в Вади-эль-Батин, затем поворачиваем прямиком в Эль-Кувейт, и, хотя мои хлопцы выглядят неважно, окромя Брюстера, готового ко всему, я смеюсь и напеваю: «Едем-едем мы в Вади, хей-хо», а ребята такие: «Старший сержант, да это у вас крыша едет».

Отнюдь. Просто я счастлив, когда занят тем, подо что заточен. Стройся. Выдвигайся. Продвигайся. 24 февраля 1991 года 1-я Британская бронетанковая, в которой мы состоим, перешла в наступление. Закрутились шестеренки войны. И знаете что? В пустыне чисто британская погода: пасмурно, зябко и дождь. Бойцы сидят на броне «уорриоров», идущих сразу за танками, и, хотя кругом бездорожье, мы — скок-поскок — потихоньку продвигаемся.

Обидно только, что мы не в первых рядах. Это морпехи янки под покровом ночи проторили путь через минные поля, заграждения и начальные рубежи иракской обороны. На рассвете донесся гул танкового сражения. Я и не знал, что янки с французами зашли с севера и вломились к иракцам с черного хода. Противник, у которого и по сей день не было воздушной разведки, тоже ни о чем ведать не ведал. Без подкрепления деваться им было некуда. Угодили в духовку, а мы выставили ее на полную мощность. Как вам запечь индейку?

Значит, под конец дня разворачиваемся мы на восток, чтобы вступить в бой с иракскими танками на границе с Кувейтом. Катим себе и катим, и мне начинает казаться, что война закончилась в первый же день. Над песками клубится черный дым, впереди слышен грохот боя, но ближе он не становится. Встаем на якорь и зачищаем несколько огневых позиций, но сопротивление ничтожное — шмальнут парой-тройкой очередей, и все. Подбираем нескольких иракских солдат-новобранцев, детишек, которые старательно нам улыбаются, — и они плетутся у нас в хвосте как военнопленные.

Сражаться не с кем. Ищем противника, а его нет как нет. Мы все углубляемся в пустыню, вокруг черный дым и какая-то чудная вонь. А я никак не скумекаю: дым вижу, грохот слышу, но где же война?

Часы идут за часами, мы проезжаем мимо обугленных остовов танков и бронемашин, и все они иракские. Из амбразур и щелей бронеколпаков до сих пор вырываются языки пламени, из недр моторных отделений вьется дымок. Металл искорежен. Вся техника запылилась, словно стоит тут годами, и глубоко завязла в песке, так что и гусениц не видать. Такое впечатление, что бой закончился сто лет назад. И только изредка, натыкаясь на разбросанные там и сям полуобгоревшие трупы — а это, стало быть, те, кто сумел выбраться из подбитых машин, — начинаешь верить, что все это случилось совсем недавно. Или если видишь там внутри ошметки тел, навроде кусочков сардин, забившихся в угол консервной банки. В любом случае мы стреляли в каждый горящий танк, что попадался нам на пути, из тридцатимиллиметровки или из пулемета. Так, на всякий пожарный. А впрочем, скорее от досады, что больше не во что пострелять.

По всему было видать, что до нас черед так и не дойдет. Не то чтобы я особо рвался в бой, как иные ребята. Если б на этом все и закончилось, я бы плакать не стал, но я-то ведь в курсе военных раскладов. Кому охота угодить в красную колонну только из-за того, что подзадержался.

Еду я, значит, в башне «уорриора» рядом с механиком-водителем. Где-то впереди так и продолжают разрываться эти фосфоресцирующие вспышки, и каждый раз, как рванет, начинается то, что я назвал бы трепетанием; как будто у тебя глаз взял да и задергался. А еще кругом эта вонь — ничего похожего на привычный запах гари или тротила. Когда доходит до дела, меня напрягает все, чего я раньше не видел и не нюхал.

В общем, я размышляю о том, что настоящего боя мы так и не увидим, а война в этот раз обойдет нас стороной, как вдруг мы попадаем под обстрел. Из минометов и стрелкового оружия.

— Чурки на девять часов, пятьсот метров! — кричит мой водила Каммингс, такой себе тертый калач и крутой перец из Бристоля, вся шея в дурацких наколках.

— Рули на три часа, вниз по склону.

Мы пытаемся заныкаться за барханом. Машина увязает в песке, движок глохнет. А я костяшками пальцев вбиваю Каммингсу в голову:

— Чтобы я больше не слышал, как ты называешь противника чурками, узкоглазыми, песчаными негритосами или еще какой-то херней, кроме как противником. Ты меня понял, Каммингс? Понял?

— Так точно!

Пора бы им это усвоить. Я такого не потерплю. Только не на поле боя. Где-нибудь в кабаке, на кухне или в борделе называйте их хоть чертями лысыми. Но только не здесь. Не потерплю.

— А почему? — спрашиваю. — Из каких, мать твою, соображений?

Падает еще одна мина, по броне цокают пули. Парни, что сидят позади, думают, будто я спятил. Мы под обстрелом, а я тут устроил политинформацию. Но я-то знаю, что минометы до нас недотягивают, а обстреливать «уорриор» пулями — только зря переводить боеприпасы.

— Ну! Я слушаю!

— Недооценка врага, старший сержант, — отвечает Брюстер, отличник боевой и политической подготовки.

Он хотел добавить что-то еще, но я его перебил:

— Недооценка, мать вашу, врага! Я не знаю, на кого мы тут нарвались, но сразу за ними — Национальная республиканская гвардия. Гораздо, черт бы их побрал, лучше обученные, чем все вы, вместе взятые, Каммингс. Настоящие, мать их, солдаты, а не сосунки вроде вас. Верные Саддаму. Они не узкоглазые, не чурки и не песчаные негритосы — они долбаные враги, и вы должны уважать их за то, что они способны открутить вам яйца. Верно я говорю, Каммингс?

— Так точно! — рявкает Каммингс, красный как рак.

По нашему «уорриору» снова выпускают очередь, по броне стучат пули.

— Этот чертов народ изобрел чтение и письменность, еще когда мы жили в землянках и, насинив морды, скакали вокруг долбаного Стонхенджа. Ты все понял, Каммингс?

— Так точно!

Ладно, пора с этим завязывать. Все парни буравят взглядами мою спину, так что я поворачиваюсь и награждаю их широкой улыбкой во все зубы, будто и впрямь с катушек съехал:

— Вот и молодцы. Ну что тут у нас?

Оказывается, неподалеку есть блиндаж, причем активный, хоть и остался далеко за линией фронта. Вот для таких случаев мы и нужны. Зачистить, миссис Фартук. Натягивай резиновые перчатки, хватай отбеливатель с мастикой и натирай этот мир до блеска. Вообще-то, наш тепловизор должен показывать, сколько там засело врагов, но он, сволочь такая, бликует, что и неудивительно. Все это оборудование отлично работает лишь до тех пор, пока внутрь не набьется песок. Впрочем, подозреваю, что на прибор как-то влияют и те самые фосфоресцирующие вспышки. Ну и хрен с ним. Наш «уорриор» и без того оснащен неплохо.

Местность подходящая. На восточном фланге небольшая возвышенность, так что я могу послать туда пару-тройку ребят, чтобы они атаковали врага под прикрытием пушечного огня. Добровольцами вызвались Брюстер, Дурик и еще двое. Я соглашаюсь, а затем — не знаю, что на меня нашло, — решаю, что пойду сам, и даю двоим последним отбой. Они мне ни к чему. Только под ногами будут путаться. За всеми не уследишь.

Приказываю водителю завести мотор и проехать пятьдесят ярдов; там мы, взорвав пару фосфорных гранат, устроим дымовую завесу и, если повезет, высадимся и перемахнем через бархан незамеченными. Забрались на бархан, видим еще в ста ярдах обгоревший иракский танк. Смотрим в бинокль. Вокруг него валяются трупы и части тел. Признаков жизни не обнаружено. Все чисто. Танк — отличное прикрытие, так что мы подбегаем к нему и готовимся открыть огонь, чтоб поддержать атаку «уорриора» на вражеский бункер.

— Твою мать! — ужасается Дурик.

Он смотрит на чье-то туловище, что лежит неподалеку. Во всяком случае, выглядит оно как туловище. Хотя руки-ноги вроде бы имеются. Но странное какое-то. Скукоженное. Пренеприятное.

— Не зевай по сторонам! — ору на Дурика. — Выполняй задание!

Но Брюстер и Дурик в ступоре из-за этой страхомудии. Стоят как вкопанные. Глаз отвести не могут.

— Шевелись! — рычу я раскатистым басом.

Все-таки муштра свое дело сделала — парни и впрямь зашевелились; неуклюже, суетливо, на взводе, однако справляются. А я все поглядываю на ту страхомудию, но искоса, чтоб ребята не решили, будто мне от нее дурно. Хотя так и есть. Дурно.

Это вроде как труп иракского солдата, выбитого из танка. Полбашки снесло, но остальное почти все на месте. Рук и ног не разглядеть. Ну, это-то мне до лампочки. Я за свою жизнь много останков повидал. Повоюешь с мое, так любой фарш будет нипочем: что в гамбургере, что тут — все едино. Однако с этой штукой что-то не то: вроде и нормальный труп, но ужатый, раза в три меньше, чем надо. Я было подумал, что ребенок, так ведь нет — вон у него борода, да и вообще на вид взрослый, только будто бы оплавился, как пластиковый пакет, если его сунуть в огонь. А позади него какая-то чудная тень — точно человек на песке.

Ребята закончили и готовы жахнуть, но я решаю сперва прибраться. Подхожу к этой страхомудии, пытаюсь зафутболить ее под танк, с глаз долой, — а нога проходит насквозь. Обычно-то моему желудку все нипочем. Нутро у меня чугунное, однако тут, впервые за многие годы, меня разом вывернуло. Ошметки этой дряни налипли на ногу. Я соскреб их вместе с песком и обломками и затолкал как можно дальше под танк.

Оборачиваюсь. Дурик и Брюстер за мной наблюдают.

— Все готово, парни?

— Так точно!

Брюстер радирует «уорриору», и мы смотрим, как медленно поднимается, а затем фиксируется пушка. Наступает затишье, затем «уорриор» обстреливает расположение противника. Дурик смотрит на результат в бинокль и докладывает. А я изо всех сил стараюсь не думать о той гадости, что налипла на мой ботинок.

— Дай по ним очередь.

— Пулемет! — командует Брюстер по рации.

На этом все и закончилось. Когда пушка и пулемет обработали их огнем, они вышли, а нам только и оставалось, что держать их на мушке. Эти не из Республиканской гвардии. Призывники. Сыты по горло, так что вылезают, положив руки за головы. Как видно, принимают нас за янки. Лопочут по-иракски, пытаются втолковать, что сдаются.

Передав пленных по инстанциям, продолжаем зачистки по прежней схеме. Единственное, что изменилось, — это пыль. Танки и бронетехника подняли столько пыли и песка, что вокруг ни черта не разглядишь. Идем по приборам ночного видения да еще по рации. Пару раз тормозим, чтоб проверить подбитый танк или другой транспорт, и снова видим эти скукоженные пластиковые тела с отпечатками вроде теней, а я все думаю: что за оружие может так скомкать человека и не повредить танк? В смысле, танки-то сгорели, но броня целехонька. Бойцы стайками собирались вокруг этих штуковин, глядя на них как завороженные, а я, понятно, шугал их:

— Хватит втыкать, парни! За работу!

Еще километров через десять получаем по рации наводку на место очередной зачистки. Все как обычно: несколько орудийных залпов разрыхляют песок вокруг укрепления, затем вступаем мы. Иракцы драпают, как муравьи из муравейника, политого дихлофосом, но я не хочу, чтобы мои хлопцы расслабились. Всегда можно нарваться на тех, кто стоит до конца, так что спешка ни к чему. Действую строго по инструкции и намерен живыми-здоровыми вернуть своих парней домой.

С востока дует сильный ветер, поднимает вокруг нас пыль и песок. Воняет специями, выхлопными газами и давешней непонятной дрянью; дышать нечем, приходится идти, завернув лица в платки, не то песок мигом забьет и рот, и нос. На этот раз я выдвигаюсь с пятью бойцами, в том числе с Дуриком и Брюстером. Откуда-то спереди по нам открывает огонь снайпер, но бьет беспорядочно, в пыль. Мы укрываемся за барханом.

Парни натасканные. Я собираюсь выступить, широко рассредоточившись; бойцы ползут по-пластунски с большим интервалом, но не теряя друг друга из виду, песчаную бурю используем как прикрытие. Между тем я приказываю хлопцам, оставшимся в «уорриоре», вдарить из пулемета, чтобы вызвать огонь на себя и поддержать нас.

Я отползаю, наверное, метров на триста. Слышу, как вражеский снайпер докладывает о результатах стрельбы по «уорриору», но его самого не вижу. Кругом ни зги. Ветер ярится не на шутку, и я уже не знаю, где тут пыль из-под гусениц, а где натуральная песчаная буря. Песок вьется и лупит, словно хвост бешеной ящерицы.

Я смотрю в сторону. В воздухе столько песка, что я едва вижу Брюстера, ближайшего ко мне из группы поддержки. Я машу ему. Он замечает меня, и я показываю на свой глаз; это знак, чтоб он не выходил из зоны видимости — моей и следующего бойца. Еще не хватало быть подстреленным своими, как бывает сплошь и рядом. Брюстер поднимает большие пальцы вверх: дескать, все понял.

Не слишком-то мы продвинулись к расположению иракцев. Они все еще стреляют, нечасто и наобум. Нутром чую одного-двух человек метрах в трехстах впереди. Ползу, вжавшись брюхом в песок.

Внезапно пыль начинает хлестать еще сильнее и жестче. Буквально видишь, как песок в воздухе закручивается в спирали, уплотняется дочерна, воет, словно живое существо, слепленное из песка и дыма пополам. А пылевая завеса так уплотнилась, что я уже не вижу Брюстера.

Если он помнит, чему его учили на занятиях, то не сдвинется с места, пока не восстановит визуальный контакт. Но сейчас, в этом густом желтом мареве, я вижу не дальше чем на семь-восемь метров. Рацию мы отключили — не дай бог захрипит, когда ты лежишь на пузе в двух шагах от неприятеля. Может, при таком шуме и грохоте это и не страшно, но я не хочу рисковать. Ждем. За воем ветра слышу вдалеке, как наша артиллерия ровняет с землей иракские укрепления. Но вот уже не слыхать и канонады.

Наконец буря постепенно успокаивается. Тонкий хабэшный шарф, которым я прикрываю рот, задубел от пыли. Глаза жжет, по спине льется пот. Я вглядываюсь туда, где в последний раз видел Брюстера, но, хотя пыль и рассеялась, не вижу ни его, ни кого другого.

Зато прекрасно вижу иракский блиндаж, причем я к нему ближе, чем надо бы. Вражеской активности не наблюдается. По блиндажу шарахнуло прямой наводкой, и вокруг разбросаны тела. По-прежнему никаких признаков Брюстера, а я на виду у оставшегося в блиндаже одинокого снайпера.

У меня есть две гранаты: осколочная L-2 и зажигательная, с белым фосфором. Я решаю использовать фосфорную: мало того что она выжжет все в радиусе пятнадцати метров, так еще получится отменный сигнал. Я бросаю ее в блиндаж, пригибаюсь и отворачиваюсь, чтобы не нахвататься «зайчиков». Граната взрывается, валит дым. Кто бы ни засел там внутри, выскочит он прямо под мои пули.

Но никто не выскакивает.

Я медлю, все еще надеясь увидеть кого-нибудь из своих. Пыль стоит стеной, и видимость колеблется в пределах двадцати-тридцати ярдов, не больше. С тех пор как взорвалась граната, не слышно ни звука. Умолкла даже артиллерия, облеты тоже прекратились. Решаю включить рацию.

Как и все рации в нашем подразделении, моя — дерьмо двадцатилетней выдержки; все они раздолбаны в хлам, и, хотя мы не раз об этом докладывали, нам их так и не заменили. Мне приходится сделать несколько вызовов, пока кто-то в нашем «уорриоре» не выходит на связь.

— Кто это? — спрашиваю я.

— «Лис». Вы где?

— Я у блиндажа. Где «Эхо» и «Валиант»? — Это позывные Брюстера и Каммингса; нормальные имена по рации запрещены.

— «Кобра», они вас потеряли.

— Ты видел вспышку?

— Вспышку?

— Взрыв фосфорки, баран. Ты что, мать твою, все проспал? Если не можешь вызвать «Эхо» и «Валианта», высылай двоих других зачистить блиндаж.

Так по рации не говорят. Нормальные разговоры тоже запрещены, но мы на закрытой частоте и близкой дистанции, и к тому же я зол как черт.

— «Кобра», не было никакой вспышки. Дайте свои последние координаты.

Сижу и жду. Густая желтая завеса из пыли и песка похожа на газ, серное облако, и я до сих пор не вижу дальше чем на тридцать ярдов. Никто не появляется. Я снова радирую.

— «Кобра», не можем вас обнаружить.

— Твою мать!.. Сейчас брошу гранату. Отслеживай взрыв, придурок фигов!

— Так точно!

Сказано — сделано. Если в блиндаже и был кто живой, сейчас его точно разорвало в клочья. Снова радирую.

— Не бахнуло, старший сержант.

— Что?

— Не бахнуло. Мы вас ищем. Слушаем. Оставайтесь на месте.

Жду еще полчаса. Что меня и впрямь напрягает, так это полнейшая тишина вокруг. Довольно необычно, скажу я вам, учитывая, что кругом война. Артиллерия молчит. Бессмыслица какая-то. Радирую снова, но на этот раз совсем глухо.

Я нутром чую, что блиндаж зачищен. И делаю то, что крепко-накрепко запретил своим бойцам, — одиночную вылазку. Не из храбрости, а от скуки. Я в самом центре боевых действий, и мне скучно; а когда мне становится скучно, я начинаю слишком много думать, и это пугает меня даже больше, чем враг.

Блиндаж плотно окружен мешками с песком, а к ним привалилась большая черная пушка, раскуроченная взрывом. Слышу запах смазки и рваного металла. Подхожу с тыла, двигаясь осторожно и беззвучно. Блиндаж чист. Когда я говорю «чист», то имею в виду, что там нет живого противника. Мертвых же изрядно. Но моя граната тут ни при чем, потому что все тела ужатые, ссохшиеся, как те, что я видел раньше. Скукожились возле своих бывших теней, отпечатанных в пыли. Обломки фосфорки еще дымятся, но никто не шевелится.

Я пинаю ногой груду консервных банок и осматриваюсь. Никаких полезных разведданных не обнаружено, пора возвращаться к своим. Беда лишь в том, что я не знаю, где они, а рация по-прежнему ни гугу. Выбираюсь из блиндажа, чтобы найти возвышенность и попытаться выйти в эфир. Отхожу ярдов десять от мешков с песком и вдруг слышу щелчок.

В реальной жизни все не так, как в кино. Смотрите вы, к примеру, фильм про Вьетнам, где солдат наступает на мину, и вам крупным планом показывают, как меняется его лицо, когда он понимает, что случилось. Затем пауза — и бабах!

Не, так не бывает. Если наступишь на современную мину, останешься без лица прежде, чем оно успеет измениться. Ты и не заметишь, что помер.

Но я наступил и услышал громкий щелчок. Я не знаю, что это, но чувствую под ступней металл. Я надавил на что-то и запустил спусковой механизм.

Я не знаю, что там такое. Может, мина, а может, самопальная растяжка. Ясно одно: если я уберу с этой штуки ногу, мне ее оторвет, а может, и еще кое-что в придачу. Короче, я застрял. Больше никто никуда не идет.

Такие вот шуточки. Желтое марево, видимость двадцать с гаком ярдов, но, если из пылевой завесы вдруг вынырнет иракский солдат, я покойник. Если приподниму ногу — я покойник. Я не вижу, на что наступил, но отчетливо ощущаю под подошвой ботинка какой-то твердый металлический профиль. Может, мина не сработала? Может, какое-то старье валяется тут со времен ирано-иракской войны и даже не думает взрываться? У меня нет способа узнать.

Я чувствую, как по спине ползет червячок пота. Рот забит пылью. Удерживая ногу на мине, я включаю рацию. Мне повезло, на вызов отвечают с первой попытки:

— «Кобра», где вы находитесь?

— Слушай внимательно. Я наступил на мину.

— Черт! Вы в порядке?

— Да; послушай, она не взорвалась. Я прижимаю ее ступней и не могу стронуться с места, а не то рванет.

— Черт! Только не двигайте ногой.

— Кретин! Никакой ногой я не двигаю. Но мне нужно, чтоб вы поскорей меня нашли. И мне нужен кто-нибудь, кто в этом сечет и поможет мне выбраться.

— Так точно! Какие у вас координаты?

— Те же, что я давал в прошлый раз.

— Не может быть, старший сержант. Мы там все обыскали.

— Поговори с Брюстером. Он последний, кого я видел.

— Именно это мы и сделали, старший сержант.

— Так поговорите еще раз, черт бы вас побрал! Я тут живьем зажариваюсь, капрал!

— Так точно!

— Я дам три выстрела, подожду пятнадцать секунд, затем дам еще три. Вы меня услышите.

— При таком шуме трудновато будет, старший сержант.

И я думаю: какой еще шум? Нет никакого шума. Тишь да гладь в пустыне. И тут осознаю, что голос капрала Миддлтона из рации звучит на фоне канонады. Прерываю радиосвязь, трижды стреляю в воздух. Считаю до пятнадцати, даю еще три выстрела. Пытаюсь связаться с Миддлтоном, чтобы получить подтверждение, но не слышу ничего, кроме статических разрядов.

Надеюсь, что они найдут меня по выстрелам, и жду. Стоя одной ногой на мине.

Стою на раскаленном песке в полном боевом снаряжении; пот капает из-под каски, течет под бронежилетом и в паху, а я все жду и жду. Но никто не идет.

Я начеку, палец на спусковом крючке — на случай, если из облака пыли на меня выскочит иракский солдат. Подумываю опуститься на одно колено, чтобы дать ногам передохнуть, но боюсь, что взрыватель сработает, стоит хоть чуть-чуть ослабить нажим. Ноги подкашиваются, и в итоге я все-таки встаю на колено, но при этом единственным упором для руки, в которой я держу автомат, оказывается бедро той ноги, что на мине; теперь я давлю на эту ногу всем своим весом.

В таком положении я остаюсь больше двух часов. По рации одни лишь статические разряды. В конце концов мое терпение лопается, и я ору:

— Брюстер! Где тебя носит, мудила?! Брюстер!

Ничего. Никого. Ни звука. Нога так затекла, что приходится снова подняться. Я успел перебрать в уме все возможные способы выпутаться. У меня есть тяжелый рюкзак, снаряжение и оружие, но я не могу рисковать, прилаживая все это на мину в надежде, что веса будет достаточно. Я пытаюсь рассчитать давление с учетом пятидесяти фунтов барахла, но мне никак не узнать, с какой силой я сейчас нажимаю на мину ногой. Надеюсь, когда (или если) ребята объявятся, у них будет с собой что-нибудь, чтобы зафиксировать ударник или вычислить нужный вес, а может, как-то вытащить меня из ботинка, не взорвав мину.

Я снимаю каску. Хотя мой череп гладко выбрит, на нем запеклась корка из пота и песка. По ноге вверх-вниз бегают мурашки. Я с ужасом чувствую, что она становится невесомой, словно хочет воспарить, как бы я ни старался изо всех сил давить ею на эту металлическую штуковину. И тут появляется адмирал.

В смысле, бабочка. Красивая такая, вроде тех, что изредка можно увидеть в садах небольших английских городишек. Даже не знал, что они водятся в пустыне. Стою и думаю: что ж, здесь явно напряженка с зелеными лужайками, верно? Но поглядеть на бабочку приятно. На какую-то пару секунд, пока она летит мимо, я забываю о своей беде. А потом этот адмирал облетает меня кругом и садится на запястье.

Красота! Неужто эта бабочка — последнее, что я увижу? Похоже, она пьет пот с моей руки. Раскрыла крылышки и сидит себе, довольная и счастливая. Вот так номер. Напилась пота с мужика, стоящего на мине. Как вам такое, а?

Не так уж и плохо, думаю я. Последним, что я увижу, будет красный адмирал. Бывает гораздо хуже. Вы этих бабочек когда-нибудь толком разглядывали? Они странные. Кажется, что они смотрят на вас в ответ. Как будто распахивают полы плаща, чтобы вам было лучше видно.

Я знаю, что это вздор, но начинаю думать, как бы сохранить бабочке жизнь.

— Лучше бы тебе не задерживаться тут, красавица. В нехорошее место залетела. Вали-ка ты отсюда подобру-поздорову.

Я осторожно машу рукой, но бабочка не улетает; она все еще лакомится моим потом. Наконец расправляет крылышки и летит, а я провожаю ее глазами. Слежу, пока она не исчезает в желтом пылевом облаке. Но мне мерещится, что я и дальше вижу, как в воздухе трепещет крохотное красное пятнышко; затем оно начинает расти, и оказывается, что это вовсе не узор на крыльях бабочки, а красные точки платка под названием шемаг, и закутанный в него араб идет прямо на меня.