– Это полное безумие, – подал голос Фил из своего угла хижины. – Вы сошли с ума! Именно так это и происходит.

Он уже оправился после своей прогулки по полям. По крайней мере отмыл лицо и руки от сока.

– Ну, надеюсь, ты хоть отдаешь себе отчет, – сказал Мик.

Я промолчал. Разумеется, я не отдавал себе никакого отчета, передо мной была неизвестность. Но Мик беспокоился совсем по другому поводу. Ему самому хотелось принять участие в предстоящем эксперименте, его совершенно не устраивала роль стороннего наблюдателя. Конечно, если бы я предложил ему присоединиться, он сделал бы это не раздумывая. Ну, а толку? Нет, сейчас я хотел, чтобы он сохранял трезвый взгляд на вещи.

Руководила нами Набао. Она пришла со своими курительными причиндалами и почему-то принесла пучок банановых листьев. Я попытался объяснить ей, что намереваюсь сделать, а она искренне старалась понять, что от нее требуется. Наконец я просто протянул ей пачку батов.

Чарли была недовольна, как я и ожидал.

– Что ты хочешь этим доказать? – Она ждала, когда Набао закончит свои приготовления, и быстро, нервно потирала пальцы, как будто пытаясь содрать с них кожу. – Кому? Для чего?

– Я просто хочу быть рядом с тобой, Чарли.

– Не надо. Я не просила.

В хижине горели свечи, дымились горшочки с благовониями. Кьем велел следить, чтобы они не погасли. Тем временем Набао скатала шарик из опиума и проколола его длинной булавкой. Пластиковой зажигалкой подожгла лучину и принялась разогревать опиум над огнем.

– Твоя взяла, Чарли. Некуда нам податься, и, уж если суждено пропадать, давай пропадать вместе. Я на все готов.

– Хочешь, чтобы я перестала курить травку?

– Нет. Хочу взглянуть на мир твоими глазами.

– Это просто глупо!

– Тебе можно, а мне нельзя? Боишься, я стану наркоманом?

– Папа, ты ничего не соображаешь. Просто так не подсаживаются. Для этого нужно время. – Она хрустнула костяшками пальцев и цинично добавила: – Над этим нужно работать.

– Сколько трубок ты можешь выкурить за один присест? – спросил я ее. – Десять? Пятнадцать? Двадцать пять?

– Двадцать пять и слона завалят, – сказала она. – Перестань. Мне ты не поможешь, а себе навредишь.

Тут взорвался Фил. Его лицо побагровело от злости. Оно напомнило мне резную тайскую маску.

– Я отказываюсь участвовать в ваших затеях! – крикнул он, стукнув кулаком по ладони. – С этого момента я не несу ответственности за то, что здесь будет происходить!

Его бессильная ярость на самом деле была довольно смешной.

– Ты чего раскричался? – сказал я. – Сядь лучше, почитай свои молитвы.

Но его распирало:

– Мик, ты знаешь, почему он это делает? Из зависти. Он всегда нам завидовал. Завидовал нашим возможностям, нашему образованию, завидовал нашей самостоятельности.

– Чушь, – сказал я.

Но Фил еще не выговорился:

– Когда я поступил в университет, он страшно мне завидовал, но себе не признавался. Потом, когда Чарли поехала в Оксфорд, его это задело еще больше. Как же так? Она и умнее его? Это его просто заедало! Он только и мог, что издеваться над нами. Издевался над ее друзьями, над моей верой. Постоянно. Он в этой зависти всю жизнь провел. И знаешь, чем он сейчас занимается? Соревнуется с ней, берет реванш!

Я уже был сыт по горло его показным страданием.

– Знаешь что, Фил? Меня тошнит от твоего нытья. А если честно, меня тошнит от тебя.

– Заткнись, Дэнни! – вдруг сказал Мик. – Оставь Фила в покое.

– Да я просто… – начал я.

– Слышал? Оставь его в покое и займись делом. Резкая нотка в голосе Мика заставила меня замолчать. Я взглянул на Чарли. Она скрестила руки на груди.

– Фил прав, папа. Почему тебе постоянно кажется, что между нами какое-то соревнование?

К этому моменту первая трубка у Набао уже была разогрета и дымилась, но, когда я за ней потянулся, Фил меня опередил.

– Я тоже могу, – сказал он. – Не возражаете?

И глубоко затянулся. Глаза его увлажнились, но он задержал дыхание и не закашлялся. Я пожал плечами. Если Филу взбрело в голову присоединиться к нам, я не собирался с ним спорить. Мик осторожно забрал у Фила дымящуюся трубку и отдал мне.

Фил рухнул на циновку в углу хижины, совершенно разбитый и подавленный.

Настроение у всех испортилось, но отступать я не собирался. Я прилег на свой спальный мешок и устроился поудобнее. Глубоко втянул в себя дым, задержал в легких. Набао взяла банановый лист, оторвала черенок, положила на стол и стала готовить вторую трубку.

Я продолжал курить, пока не обнаружил, что зелье кончилось. В медной чашечке остался комочек пепла. Ничего особенного я не чувствовал. Заметил только, насколько пристальным стало общее внимание к моей особе. Мик наблюдал за мной, покуривая «Мальборо». Чарли смотрела на меня, поджав губы. Набао, занятая приготовлением второй трубки, время от времени поглядывала в мою сторону, избегая в то же время встречаться глазами с Чарли.

– Ну что, доволен? – спросила Чарли. – Ничего особенного, да? Молодец. Что бы я ни делала, ты можешь лучше.

Мы поменялись ролями, и ей это явно не нравилось.

Набао принесла мне новую трубку. Я снова глубоко затянулся и задержал дым. Набао оторвала еще один черенок и положила его рядом с первым.

Когда я выкурил третью, Чарли спросила Мика:

– Ты собираешься его остановить?

– Ты его не послушалась, а он меня слушать не станет, – сказал Мик.

Фил в отчаянии держался за голову. Я подавил смешок.

Чарли встала.

– Я не собираюсь оставаться здесь и смотреть, как он себя гробит – лишь бы кому-то что-то доказать.

– Отлично, – похвалил ее Мик. – А далеко собралась?

Это был хороший вопрос. Я попыхивал трубкой и смотрел на Чарли. Наши глаза встретились. Я предпочел ничего не говорить. Чарли покачала головой.

– Я даже не представляла, как крепко это в нем сидит, – призналась она, – до того самого дня, пока в университет не отправилась. Дай ему тогда волю, он бы поехал со мной и все бы лекции слушал. Только для того, чтобы я не знала больше него. Он этого терпеть не может.

Мик почесал голову:

– Да, не без этого.

– Меня удивляет, что у него вообще есть друзья, – сказала Чарли. – Ведь он не добрый человек. Он требует, чтобы у него на все разрешения спрашивали, и, если не спросили, замыкается в себе тут же. Он не спорит, не убеждает. Просто вычеркивает тебя из своей жизни, перестает внимание обращать. Вот я выросла и сразу стала ему неинтересна. Он меня замечать перестал. Аннулировал, как будто я не живой человек, а счет в банке.

Я усмехнулся, потому что не принимал эти жалобы всерьез. Казалось, они не меня обсуждают, а карикатуру какую-то и не похожую на меня вовсе.

– Я заметил, – кивнул Мик. – Он иной раз насупится, слова не вытянешь.

– Он просто бесчувственный, – сказала Чарли. – У него чувств будто и нет совсем.

– Наверно, поэтому от него мама ушла, – добавил Фил.

– Как ушла? – обернулась Чарли. Это было для нее новостью.

– Да, он сам ее оттолкнул.

Я опять фыркнул. Все их нападки, разумеется, были очень обидными, но меня ничуть не задевали. Ведь они не относились ко мне. Могу сказать, что опиум здорово меня успокаивал. Никаких других эффектов не было. Каждый раз, когда Набао подавала мне трубку, она отрывала черешок от листа. Когда я взялся за пятую трубку, я начал думать, что на самом деле она мне что-то не то подмешивает или, может быть, дозы слишком маленькие. Не мог же я совсем никакого воздействия не ощущать?

Я выкурил пять трубок – и хоть бы что. Правда, рука перестала болеть.

Чарли слушала Фила, который рассказывал ей про родителей, ну то есть про Шейлу и про меня, и лицо у нее было озабоченное, как будто я натворил что-то, а исправить уже нельзя, поздно. Я часто видел такое выражение у Шейлы, когда дети были еще маленькими. Наверное, и у меня в те годы такое выражение тоже не раз бывало. Фил достал карманную Библию и стал размахивать ею у меня перед носом и при этом поучал меня, как уличный проповедник, читал мне проповедь о моей жизни. В ответ на это я опять рассмеялся. Потом я перевел взгляд на Мика; мне было интересно, почему он не смеется, но он довольно мрачно на меня поглядывал. Лицо у него было потное, глаза навыкате. Со стороны это было очень смешно. И от того, что они так серьезно ко всему относились, меня разбирало еще больше.

– Я не от опиума смеюсь, Мик, – пояснил я. – Опиум ни при чем. Просто у вас такие лица! Это надо видеть!

Его глупое молчание рассмешило меня еще больше.

– У тебя передозировка будет, если не остановишься, – предупредила Чарли.

– Иду на рекорд, – ответил я, и так остроумно, что даже сам засмеялся.

Чарли покачала головой.

То, что началось потом, я плохо помню. Я потерял счет выкуренным трубкам. Меня завораживал сухой шорох банановых листьев. Завораживал настолько, что я мог слушать его часами. Лист, шших, переворачиваясь, ложится, шших, на стол, за ним другой. Или они у меня в голове шуршат? Или Набао, шших, жилистой рукой раскладывает по столу сухие листья? Еще я удивлялся, что в забытье не впадаю. Чувство было совершенно другое. Мои мысли начали проходить у меня перед глазами, обрели реальность. То есть внутренний мир стал внешним, и наоборот.

И оказался совсем не таким прекрасным, как я его себе представлял. «Райское блаженство» – просто пустой звук, говорить не о чем. На самом деле здесь краски приглушенные. Я оказался в светло-коричневом или темно-оранжевом пространстве, практически совпадающем с привычным миром, только слегка смещенным, будто под углом. Двойное зрение.

– Наверное, это из-за освещения, – сказал я вслух, пытаясь объяснить, что горящие свечи дают этот оранжевый отблеск, вводят чувства в обман. Мик что-то ответил, но я не расслышал и переспрашивать не стал. Я думал о том, каким старым оказался этот мир. Невыразимо старым, отжившим, исчерпанным.

Можно подумать, что меня это пугало, но нет, напротив, я оставался совершенно спокойным, безразличным.

Хотя тут надо подобрать другое слово. Это не подходит. Безразличия не было. Древний мир опиума был мне приятен. Я еще не смог понять чем и вдруг почувствовал аромат. Да, я ощутил запах! Даже воскликнул: «Ха!» – когда вспомнил, вспомнил запах новорожденного младенца, его темечка. Ну да, это был тот же знакомый аромат застывшей любви, только удесятеренный.

Разумеется, нигде поблизости не было никакого ребенка. Запах шел от земли.

Мне было так хорошо, что не хотелось двигаться. По венам у меня текла не кровь, а мед. Но мне было так интересно рассмотреть, понять, лежать на месте я не мог. Я поднялся и вышел из хижины.

Или я так думал? Но я ведь был в маковом поле, хотя потом Мик сказал мне, что я действительно выходил, но на минуту и тут же вернулся и выкурил еще одну трубку. Минуты не могло хватить на то, чтобы так подробно все обдумать.

… Шших, рука перевернула листок.

Возможно, чувства обманывали меня, но я помню, как пришел на маковое поле и встал среди маков. Сборщики уже ушли, завершив дневные труды. Ноги у меня были ватными, руки обмякли, и, оказавшись в поле, я сразу сел на красную землю и уставился на надрезанные головки. Меня поразило число плачущих маковых головок. Опиум не просто капал, он проливался благодарными слезами.

Потом назад, в хижину. Чарли на этот раз тоже в слезах. И Фил на коленях рядом, с зажатой в ладонях Библией, шепчет мне на ухо молитвы, будто его кто просил. Шепчет, будто листья сухие перебирает.

Теперь я понял, любое горе оставляет на нас надрез. Холодными лунными ночами мы истекаем слезами как кровью, сочимся невнятным составом души, и он, застывая, густеет. Не знаю, кому это надо, да и о качестве можно поспорить, но кто-то зачем-то выходит наутро в поля и собирает вытекший за ночь сок. Если первый крик младенца вызван болью, значит, и первая капелька сока появится, едва он успел родиться.

Крик боли становится прославлением жизни. Затяжка, выдох.

Шших. Морщинистая рука перевернула листок. Да, но сборщики кто? В какой подворотне, в какой крысиной дыре можно встретить продавца, что украдкой продаст вам пакетик застывшей любви? Можно ли на этом заработать? А если всех подсадить? Человечество в муках за ночь прольется таким количеством сока, что наутро сказочным бандитам, спрятавшим лица под капюшонами, останется лишь соскрести все это с простыней. Только всех подсадить, весь мир. И название зелью придумать. Любовь.

Я любил Шейлу, любил Чарли, любил Фила. Затяжка. Переживал. Плакал. Смеялся. Выдох. Чем глубже затяжка, тем сильнее выдох. Наркотики. Алкоголь. Религия. Секс. Когда становишься старше, уже сложнее. Хотя музыка, песня, любая, в своем роде плач. Любовь – рыдание. Лежишь, стонешь, плачешь.

«Не плачь, папа, не плачь!» Это Чарли. Она расцепляет мои пальцы, сомкнувшиеся вокруг трубки. Где-то шуршит листок. Шших. «Пожалуйста, не плачь! Я не могу видеть, как ты плачешь! Я не могу это вынести!» – «Я плачу?» Вот еще! Мне совсем не было грустно. Ни чуточки. По правде говоря, мне было все равно. Я видел, как мир течет жемчужно-зеленой рекой под рассеянным желтым светом, и меня это не волновало. И слез не было, это был млечный сок маковых головок.

Я вспомнил то время, когда Чарли была совсем маленькой и плакала по пустякам, а я, чтобы она успокоилась, тоже начинал хныкать, и достаточно громко. Может, это и не самая хорошая методика, но срабатывала. Вид собственного отца, который давится в притворных рыданиях, отрезвлял ее, заставлял и на себя взглянуть по-другому. Похоже, и сейчас так случилось.

Каким-то образом я смог выйти из круга наших забот и бедствий. По правде говоря, я как-то от них отрешился. Больше не думал о том, зачем курю опиум.

То есть я помнил, что это как-то связано с Чарли, но все это отошло на задний план. Кроме того, в хижине были другие люди, много людей, и их вид мне не нравился. Некоторые из этих людей походили на насекомых. Один присосался к щиколотке Чарли. Я его взглядом убил. Я мог кого хочешь взглядом пополам разорвать. Кровосос дернулся и застыл, а я от смеха закашлялся, и Мик начал хлопать меня по спине, пока приступ кашля не прошел. – Хватит, – шептал он. – Хватит.

Я не собирался его слушать и потянулся за следующей трубкой. Глаза Набао были сладкими и черными.

Она положила на стол еще один сухой лист.

Чарли что-то говорила мне, я не слышал, но видел, как слова текут у нее с губ тонкой ленточкой, испещренной письменами, завиваясь в воздухе. Я пробовал читать слова, но никак не мог сложить их вместе: «Почтальон, почесть, почту, почем, почуять, почуешь, почуял, почудиться, почему…»

И Фил туда же. Его слова жужжали готическими буквами, черным роем метались по хижине. «И пойди в землю Мория, и Господь усмотрит себе агнца, и не пожалей сына твоего, единственного твоего…»

Душный, дымный, слоистый воздух наполнился массой слипшихся бессмысленных слов.

Рука перевернула сухой листок.

Я хотел узнать, ведется ли счет. Я стоял на маковом поле и Повелитель Мака ответил: «Не было случая, чтобы мы сбивались».

Он был похож на Кьема, хотя выше ростом, метра два наверное, и худой. На плаще у него были вышиты красные, лиловые и белые маки, крупные и жесткие, а лицо как потемневшая морщинистая маковая головка. От него пахло дымом, и у меня уже начала кружиться голова. На ногах у него было по десять пальцев, глубоко увязших в потрескавшейся красной земле.

Я заметил Фила на вершине холма. Он бежал, бежал вниз через маки, ревел и на бегу сдирал с себя рубашку. Я как будто видел это в замедленной съемке, пока он пробегал мимо. Потом он скрылся за холмом.

Его поведение было неуместно, я смутился. Повелитель Мака смотрел на меня, как будто я должен сказать, а я не знал что и спросил: «Урожайный выдался год?» Глупо прозвучало, но больше ничего в голову не приходило.

Его насмешил мой вопрос. «Теоретически», – ответил он. Мне тоже стало смешно. И мы долго от души хохотали, я и Повелитель Мака.

Татуировка у меня на руке прямо сверкала, так что у меня было чем гордиться.

– Можно мне ее забрать? – спросил я его. – Ты ведь знаешь, я ее люблю.

– Это не аргумент, – сказал он, – но я спрошу у сестры.

– У сестры?

Он плавно поднял похожий на маковую головку палец к небу:

– У Луны.

– Понятно. А ты можешь взять меня вместо Чарли? – предложил я от чистого сердца.

– Не хотелось бы тебя огорчать, – он повернулся ко мне, и я заметил, что глаза его увлажнились, – но ты не вполне годишься.

И тогда я заметил, что он плачет. Густые, белесые слезы текли по его кожистому лицу. Потрясающее было зрелище. Я почувствовал, что он стыдится своей слабости, и уже собирался спросить, что он имел в виду, говоря, что я не вполне гожусь. Возможно, он думал, что Чарли из-за этого здесь и застряла?

Что это я виноват? Что я только о себе и думаю, в том смысле, который в это и Чарли вкладывала, и Фил? Он что, тоже так считает? Я-то, наоборот, только о них и думал. Отец, он ведь как маковая головка. Каждый день у меня появлялся свежий надрез и проступала моя любовь к ним, и они не отступали от меня ни на шаг. А потом я почувствовал, что они уходят, испугался, что, чего доброго, не вернутся, и сок перестал течь.

Это тяжело, хотел я сказать Повелителю Мака. Очень тяжело. Они оказываются у тебя в ладонях беззащитные, розоватые, как хрупкие ракушки со дна темного, бесконечного моря, – мелочь, одним словом. Но прежде чем ты успел выкурить трубку, смотришь, а они уже выросли. Я ведь их толком и научить ничему не успел. А я хочу их учить, потому что мне нужно, чтобы во мне нуждались.

Но мне так и не удалось поделиться этим с Повелителем Мака, потому что я снова оказался в хижине. Фил в углу на коленях, без рубашки, читал молитвы. Мик пытливо меня разглядывал. Потом Чарли подняла крик и ударила в грудь, но я ничего не чувствовал, как будто это она не меня бьет, а кого-то другого. Мик с Набао оттащили ее от меня, при этом, насколько помню, я что-то ясно и доходчиво объяснял.

Понимаете, мне хотелось ее успокоить и сказать, что, раз уж меня надрезали, я должен выделять сок и что она была права, а я – дурак. Был день, еще задолго до ее отъезда в университет, когда я понял, что мои дети выросли, и замкнулся. Это была самозащита. Мне тогда показалось, что я могу быть сам по себе. А теперь я хотел объяснить ей, что понял, как можно жить, что любовь нельзя дозировать, нельзя отмерять.

Но теперь все в порядке, хотел я ей сказать, теперь-то я понимаю. Чем глубже затяжка, тем легче выдох. Мне пришлось так долго сюда идти, и все для того, чтобы сделать на себе надрез. Но я не мог ей ничего толком объяснить. Слова сплетались на моих губах, и мне не удавалось передать ей всю глубину мысли. Я смотрел, как она плачет. Вот и в детстве она часто ревела по пустякам. И протянул руку за трубкой. Шших.

Морщинистая рука перевернула лист.