Школа в Рэвенскрейге совсем не походила на школу в Ковентри. В Ковентри перед классом, набитым учениками, которые сидели за крохотными партами, стоял и орал учитель. В Рэвенскрейге кроме Фрэнка было еще всего двое или трое детей, которых приводили люди, не жившие в доме. И каждый день, а иногда и по семь раз на дню учителя менялись.

На Фрэнка не распространялось решение о том, что все взрослые в Рэвенскрейге несут равную педагогическую ответственность за каждого вверенного им ребенка. Рэвенскрейг оказался вдруг очагом «альтернативного» образования. Благодаря связям Фика и тому, что в коммуне постоянно крутились люди с преподавательскими дипломами, это начинание каким-то образом получило официальное одобрение, и несколько родителей-анархистов принесли своих нежных чад в жертву великому эксперименту. Правда, время от времени они прогуливали, не приводили детишек, и тогда Фрэнк оказывался в классе один, отданный на милость того научного педагогического метода, которому оказывалось предпочтение в данный конкретный день.

Его любимыми учителями были Лилли, называвшая себя «розовой», но никому другому не позволявшая употреблять по отношению к себе это слово, – она учила его письму, выводя огромные буквы на стене ветхой конюшни, – и марксист-ленинист Джордж (IV Интернационал). Фрэнк ни слова не понимал из горячих речей рафинированного Джорджа, но с нетерпением ждал, что же припасено для него на очередном уроке, – и его ожидания всегда оправдывались. Джордж и Фрэнк вместе рыскали по обширному запущенному рэвенскрейгскому саду в поисках дождевых червей, корешков, звериных следов, жирных удобрений. Робин, Тара и другие тоже давали ему уроки, когда приходила их очередь, но, следуя своим представлениям о педагогике, они брали его с собой в какое-нибудь кафе или книжный магазин, где показывали, например, монетки в кассе как иллюстрацию несправедливости капиталистического общества.

Время от времени давал уроки и Филип – по всей видимости, с большой неохотой.

– Пройдись-ка по дому, – бывало, скажет он. – Найди что-нибудь занимательное. Пока не найдешь что-нибудь очень интересное, не возвращайся.

И сидит, уткнув нос в книгу. Фрэнк приносил какую-нибудь бечевку.

– Поинтереснее ничего не попалось? Ну, хорошо, скажи мне, что это такое?

– Веревка.

Филип пристально смотрел на бечевку.

– А вот и не веревка. Это товар. Так что это?

– Товар.

– То-то. А какова стоимость товара?

Одним дождливым днем Филип прибег к своему обычному приему и отправил Фрэнка на поиски «чего-нибудь занимательного».

– И не тащи ты всякого мусора, – крикнул он и зарылся носом все в ту же книгу.

Фрэнк пошел бродить по дому. Он не знал, можно ли заходить в чужие комнаты. Из коммунаров почти никого не было дома – у кого-то были занятия, кто-то закупал для дома провизию, кто-то ушел по другим делам. Фрэнка всегда так и подмывало заглянуть в комнату Тары. Дверь была приоткрыта, и он просунул голову. Никого не было. Он вошел, увидел на полу у кровати что-то резиновое и решил, что это сдутый воздушный шарик. Шарик, правда, был какой-то странный, и вдобавок в него налили немного мутной белой жидкости и завязали узлом.

Филип оторвался от книги и посмотрел на предмет, который Фрэнк осторожно положил на стол перед ним.

– Это еще что?

Фрэнк помнил нужный ответ:

– Это товар.

– Где ты его нашел?

– У Тары.

У Филипа вытянулось лицо. Он медленно положил книгу, встал и, глядя прямо перед собой, вышел из классной комнаты. Больше Филип с Фрэнком не занимался.

Изредка, с большой помпой, строя из себя невесть что, роль педагога исполнял сам Перегрин Фик. Он давал уроки в своем кабинете, а не в импровизированном классе, устроенном из конюшни. Фик называл эти встречи «семинарами». Фрэнк сидел на стуле, а Фик засыпал его вопросами. Время от времени педагог вставал и начинал расхаживать по кабинету, сжав руки и пространно разбирая какую-нибудь незначительную подробность того, что Фрэнк успевал пробормотать.

Уроки Фика Фрэнку, скорее, не нравились. У Фика была привычка стоять сзади. Иногда он клал Фрэнку руку на плечо и крепко сжимал его. Или наклонялся, и тогда Фрэнк чувствовал запах табака, распространяемый твидовым костюмом, а затылок ему щекотало дыхание учителя. Однажды Фик положил руку ему на колено, часто задышал, глаза у старика покрылись поволокой, но тут где-то в доме что-то брякнуло, он пришел в чувство и сразу объявил, что «семинар» окончен. От матери и Бернарда Фрэнк слышал, что ему страшно повезло – сам Фик занимается с ним лично, поэтому он решил не рассказывать об этом случае.

Зато наградой за все это Фрэнку служило то, что он был рядом с Кэсси. Они жили в одной комнате. Иногда она даже брала его на ночь к себе в постель.

– Я тебе выхлопочу отдельную комнату для Фрэнка, – сказал Кэсси Джордж, при этом брови у него непроизвольно подергивались.

– Это запросто можно, – заверил Робин. – С фасада есть отличная комнатенка – как раз для него.

– Не надо, – весело пропела Кэсси. – Фрэнку и со мной хорошо.

«Да и вы двое не будете в мою дверь каждую ночь скрестись», – хотелось добавить ей. Первые несколько ночей такие знаки внимания развлекали ее, но из мужчин, что жили в Рэвенскрейге, ей больше всех нравился Джордж, который совсем не умел ухаживать.

– Фрэнка можно поселить в другой комнате – будет у него своя собственная, – сказал ей и Фик.

– Не стоит, – снова пропела она.

Сам Фик никогда ее особенно не беспокоил, иногда только шлепнет фамильярно по заду, а если она и задумывалась о том, с чего это он предлагает отселить Фрэнка, то тут же отгоняла такие мысли.

Фрэнку нравилась здешняя свобода. Никто тут не следил за тем, когда он ложится спать, совсем не то, что у строгих теток-близнецов. Правда, в Рэвенскрейге холодно, по дому гуляют сквозняки, зато можно прижаться к матери, поболтать с ней, похихикать над чудачествами других обитателей коммуны. А то, глядишь, и Бита с Бернардом заглянут – пьют чай, говорят допоздна, пока у Фрэнка не начнут слипаться глаза. Тогда Бернард, Кэсси или Бити укладывали его в кроватку. Вот Фрэнк чувствует, как его целуют в лоб, оживленный шепот взрослых отступает вдаль, и сон смыкает ему веки. Правда, тут всегда можно было ожидать каких-нибудь неприятных сюрпризов, и любой из коммунаров мог вдруг ни с того ни с сего взорваться фейерверком.

Ссоры обычно происходили между взрослыми, но в тот вечер, когда из Рэвенскрейга ушел Филип, в кухню, где Фрэнк, пачкаясь, ел хлеб с джемом, ворвалась Тара. Она приблизила к нему веснушчатое лицо.

– Эй, ты! – заорала она, брызнув слюной ему на щеку. – Никогда больше не смей заходить в мою комнату, слышишь? Еще раз узнаю, что ты хотя бы рядом с моей комнатой ошивался, я твою гадкую головенку с плеч снесу!

Лилли не выдержала и оттолкнула Тару от Фрэнка.

– А ты, дамочка, не смей никогда больше так с парнем разговаривать. Он ни в чем не виноват, так что закрой рот!

– Это он-то, черт возьми, не виноват? А кто по чужим комнатам шарится?

– Хочешь на кого-то вину свалить за то, что Филип ушел, – так на себя пеняй. Он сбежал изза того, что у тебя с Робином кое-что было, а не из-за Фрэнка. В общем, иди-ка ты отсюда, остынь.

Тара завопила и затопала ножкой. Потом прошагала из кухни и так хлопнула дверью, что она слетела с одной петли. Фрэнк застыл с куском хлеба, поднесенным к измазанному джемом рту. Лилли улыбнулась ему:

– Ох уж эти женщины, да, Фрэнк? Их не поймешь.

На шум забрел Перегрин Фик. Увидев Фрэнка, он лишь вопросительно повел глазами. Лилли тоже ответила ему взглядом. Не было произнесено ни слова. Фик почесал в затылке и принялся осматривать покосившуюся дверь кухни.

Некоторое время спустя Кэсси и Фрэнк сидели в гостях у Бити и Бернарда. Фрэнку нравилось бывать в комнате у тети. Бернард обычно включал приемник, из которого лились негромкие звуки джаза, на коленях у него вечно лежала книга, но все-таки гостям он всегда уделял больше внимания, чем ей. Комната освещалась свечами, вставленными Бити в бутылки из-под вина. Фрэнк любил отламывать цветные струйки воска, застывшие вокруг горлышка и прятавшие внутренность бутылки. А стены были увешаны плакатами с изречениями, позаимствованными у поэтов, философов и политиков. Прочесть их он не мог и поэтому, выбрав какой-нибудь наобум, просил Бернарда или Бити рассказать, что там написано: «Сильные мира сего кажутся сильными, потому что мы стоим на коленях» или «Берегись коммуниста-редиски!».

Вопросы всегда задавала Кэсси:

– Что это значит? Про редиску.

– С виду красный, внутри белый, – объяснял Бернард.

– Вон оно чего, – протягивала Кэсси, так ничего и не поняв.

В тот вечер Бити вздохнула и сказала:

– Не знаю. Ей-богу, не знаю я, сколько еще смогу терпеть все это.

– А как же эксперимент? – в ужасе воскликнул Бернард.

– Да ну его к чертям! Как белая мышь, колесо крутишь. А для чего – непонятно.

– Какое такое колесо? – не поняла Кэсси.

– Бити, но не все же сразу, – взмолился Бернард. – Ну трудно, так что же – сразу сдаваться? Не будь реакционеркой.

– Но ничего же не меняется! – повысила голос Бити. – Никакой это не эксперимент по построению коммуны: люди бегут, потому что им становится невмоготу, а на смену им приезжают новые, и опять все те же споры о том, кому делать черную работу! Мы никуда не двигаемся! Вот это и есть редиска, а не эксперимент.

– Хочешь вернуться к животно-растительному существованию? – поддел ее Бернард.

– Что-что? – снова не поняла Кэсси.

– Он хочет сказать, что мне бы только жрать да с мужиком спать. Ну, может быть, и так. Наверное, это-то мне и нужно. Свой дом, свои… – Бити осеклась.

Бернард знал, почему она не договорила. Кэсси тоже догадалась, хотя они с сестрой никогда не касались этой темы. Бити хотела сказать «свои дети», но пощадила чувства Бернарда. Они с Бернардом пытались зачать ребенка. Они старались, и им нравились эти усилия. Но ничего не получалось, и уже давно.

Отчасти они попались в силки собственной идеологии. От них не раз можно было услышать, что брак – это устаревший институт, увековеченный угнетателями в лице церкви и государства, и цель его состоит в порабощении личности в интересах сначала феодалов, а потом капиталистов. Верность партнеру – это экзистенциальный выбор, а не общественное предписание или нравственный принцип. В эту ясную картину некоторую путаницу вносило лишь рождение детей, из-за которого подстраховка прочности эмоциональных уз приобретала утилитарное значение.

На таком языке они и говорили, а в итоге пришли к выводу: раз детей нет, значит, и жениться нечего.

Кэсси все это нутром чувствовала. Однажды она чуть было не ляпнула: хотите я для вас малыша рожу? Она была уверена – стоит Бернарду разок вставить ей (это было бы, наверное, и приятно), она тотчас забеременеет. Она это знала наверняка. Потом выносит здоровенькое чадо и вручит им, зная, что к малышке ее всегда пустят. Но на этот раз какое-то сестринское чутье подсказало ей, что вслух говорить об этом не стоит.

– Да не так уж тут и плохо, – сказала Кэсси. – Что мужики так и норовят тебя полапать – это точно, кроме тебя, Бернард. Ты один рук не распускаешь. Зато каждый день что-нибудь новенькое.

Фрэнк слушал, мало что понимая, но подозревая, что речь идет о чем-то важном. Взрослые, все трое, вдруг заметили, что он навострил уши. Бернард обратился к нему:

– Ну, а тебе, юный Фрэнк, нравится здесь жить? У Фрэнка возникло такое чувство, как будто

от него зависит чья-то судьба. На него в упор смотрели три пары глаз, и он смутно осознавал, что от него чего-то ждут. Надеются, что он разрешит им принять решение, важное для всех.

– Нормально тут.

– Ну да, нормально, – согласился Бернард. – Но тебе-то самому нравится?

И снова он под прицелом пристальных глаз. На него хотели взвалить непосильную ношу. И он просто пожал плечами.