Ревность — это единственное удовольствие, которое им, похоже, еще осталось…

Утром демоны пропали, опаленные солнцем, изгнанные светом. В 10.00 я поучаствовала еще в одной тусовке, посвященной женщине в литературе (наверно, уже десятой в этом году), и прилетела домой совершенно измотанная, мечтающая о собственной постели, собственном муже, собственном ребенке.

Утомительная беседа с таксистом о том, какой бестселлер он бы закатил, если бы у него нашлась хоть одна свободная минута, — и я, наконец, дома.

Позвольте пригласить вас ко мне, на 77-ю улицу, в мой необустроенный кооператив, в котором мы вместе с Беннетом живем. Здесь я играла в классики, училась кататься на велосипеде. Мы живем тут, в этой квартире, потому что ее оставил нам мой дед, — позднее адвокат Беннета заявит, что вот эта самая квартира безраздельно принадлежит только ему.

С первого взгляда было видно, что на его половине живет человек средних лет и среднего достатка. Он никогда не разрешал мне развешивать плакаты или ставить мебель с яркой обивкой ни в гостиной, ни в холле, ни в столовой, потому что это якобы может шокировать пациентов. Беннет разделял совершенно идиотскую, на мой взгляд, точку зрения, будто психиатр, человек, который имеет дело с самыми что ни на есть таинственными и непредсказуемыми сторонами человеческой души: с мечтами, игрой воображения, сексуальными фантазиями, — должен своим поведением походить на бухгалтера. И обставлять приемную наподобие кабинета провинциального дантиста. Не могу сказать, почему он так считал. Но он защищал свои взгляды так же рьяно, как католики, должно быть, отстаивали перед протестантами идею предсуществования. В результате наши передние комнаты напоминали кабинет дантиста в провинции, а дальние являли свету мой мятежный протест. Стены были украшены моими многочисленными портретами, книги — кучей свалены на полу, одежда накидана прямо на стулья; тут и там, на заваленных всяким хламом тумбочках и этажерках были расставлены вазы и корзины с цветами от моих поклонников. Все казалось броским, ярким, хаотичным — создающим ощущение домашнего очага.

Однажды я пригласила к себе журналистку из Европы, которая должна была взять у меня интервью, — так она все свои драгоценные газетные строки угробила на наши апартаменты, многословно объясняя, как в них отражены специфические черты нашего брака. Прием, конечно, дешевый, зато надежный. Квартира действительно была ключом к пониманию нашего брака — с разных точек зрения. Иногда мне даже казалось, что Беннет никогда бы не женился на мне, не будь у меня этого кооператива.

Всегда приятно возвращаться домой — даже если в прихожей стоит эта чертова машина — «белый звук», а обстановка напоминает офис дантиста. Первым делом я обычно скидываю башмаки, раздеваюсь догола и беру почту. Я читаю письма поклонников обнаженной — так нагота физическая приветствует обнаженность души.

Должна сказать, что прошлой весной почта будто с цепи сорвалась и стала будить во мне комплекс вины не хуже, чем «Санди Таймс». Все шесть месяцев после выхода романа в свет я подробно отвечала на письма, и даже теперь, когда, казалось бы, все позади, я с ужасом вспоминаю те времена.

Хотя я и получила свою долю психов, которые преследовали меня в гостинице, должна все же признать, что в основном письма были серьезные — трогательные и сердечные. Только вот беда — на них невозможно было ответить. И даже если бы я нашла время, чтобы написать всем моим корреспондентам, было бы совершенно невозможно найти ответы на те вопросы, которые их волновали. Я сама на знала ответов на них. Да неужели я оказалась бы в таком идиотском положении, если бы знала?

«Дорогая Кандида/Изадора,

Раньше я никогда не писала писем своим кумирам, поэтому очень волнуюсь. Ну, да хрен с ним.

Книга ваша как по башке меня шарахнула. Такого со мной никогда не случалось ни от одной книги. Все правда что вы пишете о мужчинах и о женщинах и о сексе и об отношениях мужчин и женщин и вообще обо всем. Я всегда считала что все эти феминистки — сплошное дерьмо, пока не прочитала вас. (Вашу книгу, хочу сказать). Тогда я поняла как вы правы.

Дело в том что у меня трое детей (это прелестные малютки 3, 6 и 8 лет) а муж страшно ревнивый и я никак не могу вырваться из дома как вы и попасть в Приключение, или Секс или даже подумать о моем развитии как Человека и как Женщины. Я редко возбуждаюсь и никогда не испытывала оргазма (не кончала) с мужем, он считает, что женщине это и не нужно. Как вы считаете, он прав? Может быть стоит с ним поспорить на этот счет? Он хороший человек хотя иногда на деньги играет да и дети. Я бы тоже хотела стать феминисткой, как вы сами но муж страшно сердится если я у подружки допоздна засиживаюсь например до двенадцати. Или даже до одиннадцати (вечера). Он говорит что мне нельзя отлучаться из дому раз я не могу заработать на няню а как я заработаю если ребята целый день на мне и я даже среднюю школу не закончила потому что мой старшенький родился ну как раз перед выпуском? Я говорю ему что это твои дети, а он говорит что мать за ними должна следить и мне становится стыдно. Может он прав?! Он тоже много работает чтоб заработать нам на пропитание и жизнь для него не сахар, я понимаю. Что бы вы сделали на моем месте? Пишу вам потому что по вашим книгам видно какая вы умная и добрая к тому же. Я разговаривала с нашим священником, а он считается у нас человеком широких взглядов, но он ничего конкретного мне не присоветовал, что можно сделать мне в моем положении. Я знаю что вы еврейка и хотя может я это и не о том, но люди Ветхого Завета тоже были евреями и они конечно знали много всего такого что могло бы помочь нам христианам. Вы только не подумайте, я не антисемитка какая-нибудь. На самом деле у меня подружка еврейка и ваша главная героиня (мне кажется что она — это вы сами) ну прям точь-в-точь я во всех отношениях, хотя и еврейка. Пожалуйста ответьте мне поскорее или может вы бы смогли мне позвонить в Сан-Антонио. Надеюсь вы не сочтете меня навязчивой. За мужа моего я вышла из-за того что он надежный, но мне кажется он крутит за моей спиной (у меня даже Доказательства есть) и почему бы мне вечерок не провести у подружки не говоря уж о других мужчинах хотя я и не из таких.

Заранее благодарю за поддержку.

С уважением,

Миссис Генри Лаффонт (Силия).

Р.S. Книга мне безумно нравится!!! И Подружке моей тоже!

Р.Р.S. Муж сказал чтобы я лучше ее не читала а то он из меня дух вышибет, но я все равно ее прочитала!!! Он боялся что она наведет меня на кое-какие мысли!!!»

«Дорогая Силия Лаффонт, (Пожалуйста, не называйте себя миссис Генри…)

Я полюбила вас, я плакала и смеялась, читая ваше письмо, но я не знаю, с чего начать и как объяснить вам, что надо делать. Приезжайте в Нью-Йорк, и я стану сидеть с вашими малышами. Вы можете даже поселиться у меня и жить здесь, пока не закончите школу…»

Конечно же, я не отправила такого письма. И не позвонила. Я послала открытку — без обратного адреса, — в которой писала: «Дорогая Силия Лаффонт. От души благодарю вас за ваше милое письмо. Как бы мне хотелось ответить на все ваши вопросы, но я сейчас, к сожалению, очень занята — работаю над новой книгой, которая, надеюсь, понравится вам еще больше первой. С наилучшими пожеланиями, — Изадора В.»

Спасение. Все ищут спасения. «Кандида» обозначила проблему, но не попыталась ее решить. А кто мог бы ее решить? Другим кажется, что у меня есть все, но меня тяготят собственные проблемы, так чем же я могу помочь Силии Лаффонт? Если бы я собралась писать новую книгу, я назвала бы ее «Как спасти себе жизнь» — что-то вроде учебного пособия в форме романа. Н-да. Смех да и только. Я спасаю кому-то жизнь. Да я свою-то не знаю, как спасти. Вообще-то так Джинни Мортон назвала подаренную мне тетрадь, чтобы я вела в ней дневник. Дневник предполагает надежду на лучшее, но я рассталась с надеждами в прошлом году. Может быть, потому, что получила все, чего я, как мне кажется, добивалась?

В 6.15 заворочался ключ в замке — Беннет. Я продолжала сидеть за столом в гостиной, размышляя над письмами. Впав в мечтательное настроение. Не зная, за что взяться теперь, после столь небрежного ответа Силии Лаффонт. Сорок пять звонков с просьбой, чтобы я поскорее возвращалась (из трехдневной командировки); дюжина счетов, десяток рукописей — каждая в целую книгу — от моих студентов и целая стопка корректуры. Здесь были три романа, написанные моими друзьями, — я должна каждый внимательно прочесть и продумать, как в тактичной форме высказать замечания. Остальная корреспонденция была от людей незнакомых, и с ней можно было повременить. Такое чтение становилось обыденным делом, чем-то вроде мытья посуды. Я мечтала о том дне, когда смогу спокойно уединиться с «Холодным домом» или «Томом Джонсом», чтобы только меня не мучило чувство вины за кучей сваленную у моего стола непрочитанную корректуру. Рукописи, которые стекались ко мне мутным потоком, плохо влияли на мою манеру письма. И может быть, даже на характер. Я чувствовала, что те, кто все это присылают мне, не за того меня принимают. Приписывают мне чужое амплуа.

Вот дневник; в нем — сексуальные впечатления человека, который бросил жену и отправился путешествовать по Калифорнии с двумя достигшими половой зрелости подростками. Вот — трактат о мужском превосходстве, представленный автором как «эпохальное сочинение» и «первый убедительный ответ мужчины на женское движение». А вот — попытка молодой поэтессы сочинить порнографический роман с претензией на художественность. Еще было несколько романов об изменивших своему чувству влюбленных, о сбежавших женах и «еврейских принцессах» — (в «Кандиде» я употребила это выражение с иронией, но все почему-то восприняли его буквально и теперь на каждом шагу норовили швырнуть его мне в лицо).

Все эти писания сопровождались хвалебными отзывами издателей, среди которых были и те, кто старательно избегал встречи со мной, пока я не завоевала известность. Я запомнила их имена. Я, конечно, понимала, что все это в природе вещей, но тем не менее испытывала горечь. Люди, безусловно, должны кому-то отдавать предпочтение. Но и я тоже имею на это право.

Ясно было одно: Силия Лаффонт для меня гораздо важнее, чем вся эта дешевая самореклама. Но чем я могла ей помочь? Ведь ей нужно ни больше ни меньше, чем полное и абсолютное спасение души — но именно в этом нуждалась и я сама.

Открывается дверь, и появляется Беннет. Я сижу, тупо глядя на груду писем. Хотя мы и не виделись три дня, я как-то не горю желанием кинутся ему на шею. Но я усилием воли заставляю себя.

— Привет, родной, — я вхожу в холл и обнимаю его.

Он клюет меня в рот и отстраняется, не в силах полностью отдаться приветствию. Он скучал по мне, но еще не успел просмотреть почту. С ней как раз нужно разбираться именно сейчас! Это столь же важно, как перед половым актом опорожнить кишечник.

Его холодность бесит меня. Обнимаешь его, как манекен.

— Ты не хочешь поцеловать меня по-человечески? — спрашиваю я.

Он покорно возвращается и целует меня — очень слюняво (он всегда так целуется, хотя я знавала человека, который превзошел в этом даже его). Прижимается ко мне бедрами — отработанный жест. Чувствуется, что он знает приемы. «Приемы любви», или «Хорошо темпированный пенис» Беннета Винга. Наши встречи и поцелуи кажутся заранее отрепетированными, даже какими-то затасканными. Как у актеров, которые вот уже восемь лет играют в одной и той же пьесе. Вечный спектакль. Неизменный состав.

— Как прошел день? — спрашиваю я. (Наша беседа сильно смахивает на неудачную пародию на семейную жизнь.)

— Да вроде нормально. Ауэрбах хочет перейти мне дорогу и сманить Си Келсон во взрослое отделение… — Он отправляется просматривать почту, а заодно и прослушать автоответчик: не дай Бог, он пропустит какой-нибудь звонок или не заплатит своему аналитику до десятого числа.

Помрачнев, я удаляюсь к себе в кабинет и сажусь за рукописи. Открываю самую верхнюю — это роман моей приятельницы Дженнифер о детстве в Голливуде. Начинаю читать с предубеждением — а вдруг это опять какой-нибудь бред. Оказывается, ничего. Даже здорово написано! В восторге я бегу в гостиную, где сидит Беннет…

— У Дженнифер отличная книга, — говорю я. — И читается хорошо.

Он выписывает чек своему психоаналитику доктору Герцелю У. Стейнгессеру, дом 1148, 5-я авеню; тот живет в цеховом доме на углу 96-й улицы и 5-й авеню, где могут поселиться лишь те, кто окончил медицинский факультет, ординатуру или в студенческие годы специализировался в психоанализе.

— А про что? — рассеянно спрашивает он.

— Ну, про Голливуд, про ее родителей, про мужа…

— Эдипов комплекс во всей красе…

Это приводит меня в ярость. Когда речь заходит о книге, фильме или пьесе, Беннет не может не ввернуть своих любимых словечек: эдипов, анальный, первородный грех.

— Давай объявим мораторий на слово «эдипов» сроком на 48 часов.

Беннет поворачивается на стуле:

— Почему ты злишься? Ведь мы не виделись три дня!

— Вот именно. А ты даже не потрудился меня поцеловать! — говорю это механически и понимаю, что не права. Он меня поцеловал. Почему же у меня такое стойкое ощущение недоцелованности?

— А как ты назовешь то, что было в холле?

— Думаю, поцелуй, — сменив гнев на милость, отвечаю я и ухожу к себе.

На следующий день мы должны отправиться на писательскую конференцию в… ну, скажем, Пастораль У. Я должна буду целых три дня учить писательскому мастерству, читать рукописи студентов и жить в прекрасном бунгало с видом на озеро. К тому же я получу за это гонорар. Впервые за всю нашу совместную жизнь Беннет согласился поехать со мной. Ему напели, что это будет скорее увеселительная прогулка, нежели скучная повинность. Еще сказали, что бунгало роскошное, а местность обворожительная.

В аэропорт мы выехали утром, но до Пасторали У так и не добрались. В машине выяснилось, что Беннет ехать не хочет. Оказывается, что он все еще злится на меня за Чикаго и решил, что лучше всего выяснить отношения именно по дороге в аэропорт.

БЕННЕТ: Ты говорила, что собираешься послать к черту всю эту деятельность, но пока что-то не похоже.

Я: Беннет, ну, пожалуйста, умоляю тебя… Я так устала, мне так тошно, и ты меня еще пилишь. Клянусь тебе, это в последний раз. В августе мы съездим куда-нибудь отдохнуть.

БЕННЕТ (с сарказмом): Ну конечно.

Его губы плотно сжаты под усами в стиле Фу Манчу, которые от отпустил в честь нежданно свалившейся на мою голову славы; он не отрываясь следит за дорогой. Я смотрю на него, и меня захлестывает изнутри чувство вины. Бедняжка, ему приходится тащиться за женой на литературный пикник. Какая жертва! Тут и мне хочется пожертвовать чем-нибудь.

Я: Мы совсем не обязаны ехать. Я сейчас же все отменю.

БЕННЕТ: Это будет выглядеть по меньшей мере странно.

Я: Вовсе нет. Мы проведем выходные вдвоем, побудем на природе… Ты вечно жалуешься, что мы редко бываем вместе.

БЕННЕТ: Да, но сейчас уже неудобно…

Я: Очень даже удобно — ты для меня гораздо важнее, чем какая-то там конференция… (Все это ложь, ложь).

БЕННЕТ: Нет, раз уж решили, так едем. Я из-за этой поездки соревнования по теннису отменил.

Я: Как это благородно с твоей стороны! Ведь ты впервые за все время нашей совместной жизни едешь со мной. И вообще, там должна быть интересная программа. Бесплатный уик-энд на природе. Да нам же еще и приплатят. (Я всегда говорю про деньги «наши», хотя в глубине души считаю их своими).

Беннет молчит, уставившись на дорогу. Я смотрю на его профиль. Ясно, что его мучает какая-то мысль, но какая именно, я догадаться не могу. Моя поездка в Чикаго? Что-то в прошлом? Или какой-то мой воображаемый проступок?

Неожиданно это прорывается наружу.

БЕННЕТ: Целый год ты только и делаешь, что стараешься угодить всем, кроме меня. Ты готова тратить свое время на любого идиота, какому только придет в голову среди ночи тебе позвонить. Ты вечно или отвечаешь на письма, или встречаешься с друзьями, студентами, всеми, кто подвернется под руку, а мне никогда не удается побыть с тобой наедине…

«Потому что наедине с тобой я чувствую, как у меня наступает депрессия», — хочу сказать я, но вовремя соображаю, что не стоит этого говорить. Вместо этого я говорю:

— Конечно, мне было бы приятнее побыть с тобой, но ты знаешь, я не могу никому отказать.

БЕННЕТ: Почему же, мне, например, можешь.

Я: Нет-нет, Беннет, ты ошибаешься… Слушай, давай не поедем в Пастораль У. Давай откажемся.

Как раз в этот момент мы подъезжаем к аэропорту.

БЕННЕТ (сердито): Ты, случайно, не помнишь, где тут регистрация на Пан-Ам?

Я: (чуть не плача): Мы не едем!

БЕННЕТ: Нет, едем. Должны, раз обещали.

Я: Нет, мы позвоним и откажемся.

БЕННЕТ: И ты будешь всю жизнь за это меня ненавидеть.

Я: Не буду.

БЕННЕТ (сразу просветлев): Ты правда согласна отказаться?

Я: Если это доставит тебе удовольствие.

БЕННЕТ: А что доставит удовольствие тебе?

Я (в истерике и уже совсем не понимая, чего я хочу): То же, что тебе.

БЕННЕТ: Ерунда. Обещали, значит, надо ехать.

Мы подъезжаем к терминалу, где идет регистрация рейса на Олбани (там мы пересядем на небольшой самолет, который доставит нас на место), и начинаем вытаскивать чемоданы. Я гляжу на суровое лицо Беннета, сосредоточившее все обиды, нанесенные ему за его 40 лет, и недовольно всхлипываю.

БЕННЕТ: Что с тобой, черт побери? Прекрати сейчас же!

Потеряв дар речи, я содрогаюсь от рыданий, неожиданно испугавшись и крошечного самолетика, и студентов, которые всучат мне свои манускрипты, и необходимости снова и снова быть на виду — целых три дня. Я плачу и не могу остановиться.

БЕННЕТ: Ну, ты замолчишь, наконец? Что случилось? Разве я тебя чем-нибудь обидел?

Мы закрываем машину и подтаскиваем вещи к регистрационной стойке. Самолет отправляется через 15 минут. Пока Беннет занимается оформлением, я иду в туалет и умываюсь холодной водой, чтобы успокоиться. Не могу. За этот год я совершенно измоталась: Силия Лаффонт, грязные предложения извращенцев, гостиницы, Беннет…

«Расстроилась из-за ерунды», — говорю я своему отражению в зеркале, но чувствую, что в моей жизни есть над чем поплакать. Жизнь кажется мне невыносимой, просто ужас какой-то.

Я бегу к телефону и звоню в оргкомитет, стараясь говорить как можно убедительней. Я никогда в жизни ничего не отменяла. Тем более то, что должно мне принести лишнюю тысячу. Это большая жертва.

Председатель оргкомитета очень мил, он старается успокоить меня, уговаривает приехать. Беннет яростно машет руками, показывая, что самолет вот-вот взлетит. Ну и пусть, думаю я, с удовольствием внимая сладкоголосому председателю, который поет о прекрасных видах, специально отобранных студентах и роскошных бунгало. Ему почти удается уговорить меня, как вдруг я вижу, что единственный сегодня самолет на Олбани уже оторвался от земли.

По дороге домой мы с Беннетом обсуждаем, что же делать с уик-эндом, который так неожиданно свалился на нас. Вместо того, чтобы радоваться, мы совсем скисли. Теперь, когда разногласия устранены, нас с ним не связывает ничего. Застывший воздух. Досадно, что пришлось отменить поездку, о которой я так мечтала. И кто виноват? Его озлобленность? Моя усталость?

— Вудсток, — говорит Беннет. — Давай поедем в Вудсток!

Да, трудно было придумать что-нибудь более идиотское. Можно даже сказать, более зловещее. При слове «Вудсток» мне сразу вспоминается тот жуткий летний уик-энд на третьем году нашей совместной жизни, когда Беннет еще учился, а я заканчивала рукопись моей первой книги, поэтического сборника, который буквально вот-вот должен был сдаваться в печать. В этот момент в надежде на моральную поддержку моих друзей Рональда и Джастин (они оба писатели) я отправилась в Вудсток, а Беннет (он отказался ехать, сославшись на занятость) исчез куда-то на три дня и с тех пор так и не признался мне, где он тогда пропадал.

Как всегда, мы поссорились — прямо перед моим отъездом. Я умоляла Беннета поехать со мной. Он отказывался. Я убеждала его, что Рональд уступит ему кабинет, чтобы он мог работать, но он все равно не соглашался. Он хотел, чтобы я осталась в Нью-Йорке, а он бы орал на меня из-за своих дурацких экзаменов. А я страшно переживала из-за книги: мне так хотелось, чтобы Рональд и Джастин взглянули на нее, прежде чем я окончательно расстанусь с ней. Ведь это была моя первая книга, и я тряслась над каждой запятой, по тысяче раз перечитывая каждую строку, чтобы ничего не пропустить. Я записывала стихи на магнитофон, а потом снова и снова проигрывала их, убирая какие-то слова, вставляя их вновь и опять вычеркивая.

Беннет никак не хотел понять, зачем мне вообще нужна эта поездка. В конце концов я решила пожертвовать ради него своими интересами, позвонила Рональду с Джастин и отказалась. Тогда он стал смеяться над моей нерешительностью, а я снова позвонила им и сказала, что все-таки еду.

— Поезжай, поезжай, — напутствовал меня Беннет. — Теперь я вижу, что это тебе действительно необходимо.

Я уезжала в Вудсток в слезах. В автобусе я вдруг поставила себя на место Беннета, и мне стало жалко его. Он так расстроился… Мне не следовало уезжать. Едва добравшись до Вудстока, я сразу кинулась звонить, но дома никто не отвечал. Я звонила всю ночь, но телефон по-прежнему молчал. Я продолжала непрерывно звонить, но он так и не появился. Я была в ужасе: Беннет никогда не совершал необдуманных поступков. На него напали в лифте. Или зарубили топором прямо в гостиной. Ничего другого просто не приходило мне в голову.

В конце концов я пришла к выводу, что он был с другой женщиной.

Но мне так ничего и не удалось вытянуть из него. В воскресенье вечером, когда я вернулась, Беннет сидел дома, мрачный и загадочный.

— Где ты пропадал? — спросила я. — Я чуть с ума не сошла.

— Что бы я ни рассказал, твои домыслы все равно окажутся намного богаче, — ответил он равнодушно.

Другими словами, это мои проблемы. Я психопатка, фантазерка, мне всюду чудится измена.

— Кто она? — вновь и вновь допрашивала я Беннета, но он упорно молчал, продолжая твердить что-то про «мои домыслы». Только я в глубине души чувствовала, что была права.

Вудсток.

Мы едем практически молча. В наших отношениях что-то назревает. Какая-то семейная буря. Я пытаюсь завязать разговор и делаю вид, что мне все страшно нравится. Я кормлю Беннета фруктами, которые захватила с собой, стараясь вытянуть из него хоть словечко. Но его трудно разговорить, и беседа гаснет после первой же фразы. Мы похожи на двух теннисистов, несыгранность которых здорово сказывается на игре. В конце концов я достаю книгу и погружаюсь в чтение. Бок о бок, но — врозь, мы приближаемся к Вудстоку.

Там мы изображаем близких людей. Мы заходим на выставку антиквариата, в закусочную, в заброшенную каменоломню.

— Ты когда-нибудь занимался любовью в лесу? — спрашиваю я.

Беннет загадочно улыбается.

— Ну? — повторяю я.

— Только не с тобой, — отвечает он, обнимая меня за талию.

— Уж это-то мне известно. В наших с тобой отношениях вообще не было никакой романтики.

— А разве эта поездка не романтична? — говорит он.

«Да, — думаю я про себя, — может, и романтична, только я что-то этого не чувствую.»

В шесть мы чувствуем, что проголодались. Мы успели погулять, поглазеть на витрины, пройтись по магазинам, но время тянулось мучительно долго. Наконец мы возвращаемся и спрашиваем у местного хиппи, где можно пообедать. Он советует нам пойти в кафе на открытом воздухе, где столики установлены прямо на траве.

Не успели мы сесть, как ко мне подходит молодая девушка и осторожно спрашивает:

— Вы Изадора?

— Да.

— Я от вашей книги просто без ума! Мне кажется, вы такая смелая!

Чувствуя себя польщенной, я от смущения заливаюсь краской. Одна половина моего существа хочет броситься ей на шею, но другая почему-то мечтает провалиться сквозь землю — прямо сейчас.

— Спасибо! Я понимаю, об этом непросто говорить. Большое вам спасибо!

Мы сидим в кафе. Мы уже успели закусить салатом и выпить вина, когда наше внимание привлекает компания за соседним столиком — четверо взрослых и двое детей. Одному лет пять, другому семь, и им просто не сидится на месте. В конце концов им разрешают порезвиться на траве, но мы с Беннетом так и не можем понять, кто же из этих четверых их родители, и начинаем размышлять вслух, высказывая различные догадки. Поскольку своих детей у нас нет (хотя мы оба мечтаем о ребенке), мы очень серьезно относимся к чужим детям, рассуждаем о них, обсуждаем их поведение, задумываемся над проблемами воспитания. Суррогат настоящих родительских чувств, хотя, на мой взгляд, это ничуть не хуже, чем носиться с мифом о несчастном детстве.

— Мне кажется, что их мать — это та женщина в мексиканской шали: похоже, дети ее здорово допекли. А другая их балует — наверняка тетушка или знакомая, — говорю я, а сама вспоминаю моих племянников и племянниц. Я их просто обожаю. Как это глупо с моей стороны до сих пор не завести ребенка. Я бы его так любила! Клянусь себе, что забеременею, как только представится случай.

— Представляешь, когда Пенни развелась с Робби, она позволила детям самим решать, с кем им остаться. Это очень важно. Только в этом случае дети не чувствуют себя такими беспомощными и одинокими…

Я смотрю на Беннета. Пенни. Она была женой офицера, с которым мы водили знакомство в Гейдельберге семь лет назад. При чем тут Пенни? Он всегда с такой нежностью вспоминает о ней, чувствуется, что она запала ему в душу. Обо мне он никогда так не говорит.

Эврика! Теперь все становится на свои места. Пенни, Вудсток, Гейдельберг, нынешняя поездка.

— Беннет, у тебя с Пенни что-то было? — Сердце готово выскочить у меня из груди. Я уже заранее знаю ответ.

— Ты действительно хочешь это узнать?..

— Да, я действительно хочу узнать.

— Ну, в общем… было, — одно слово, и в сердце мое вонзается нож. Боль не проходит, даже когда он говорит:

— Но я уже как минимум три года не видел ее.

— Про детей тебе, похоже, многое известно. — Сердце бешено скачет в груди — раненая лошадь, уходящая от погони.

— Я разговаривал с ней, когда ты была в Чикаго.

— Вот как? — Мне вдруг становится не по себе. Я пристально смотрю на него; я получаю болезненное удовольствие от этих откровений. Семь лет назад! Три года назад! Как все это глупо. Давняя история. Почему вдруг она всплыла именно сейчас?

— Ты ее любил? Когда ты произносишь ее имя, мне кажется, что ты все еще любишь ее…

— Что есть любовь? — Беннет уходит от ответа.

— Когда ты говоришь таким тоном о чужих детях… — Слова застревают в горле. Мой салат лежит, нетронутый, на тарелке, тихо увядая в своей уксусной заправке. — Обо мне ты никогда так не говоришь.

Беннет пожимает плечами.

— Ведь правда, ты любил ее? — Я ненавижу себя за эти слова, такие жалкие, такие предательские.

— Какое это имеет значение?

— Значит, любил.

Он вновь пожимает плечами.

— Ну, правда, Беннет, ну, скажи… Это намного лучше, чем вот так вилять. Ну, хоть кого-нибудь ведь ты любил, раз уж не любил меня. Хоть когда-нибудь ты любил…

— Не кричи ты так! Ведь тебя знают…

— Ну и что! — Я срываюсь на визг. — Мне наплевать на это! Ты слышишь, наплевать!

— Заткнись! — Голос Беннета — железный капкан.

Позже, уже в машине, по пути в Нью-Йорк (что толку теперь торчать в Вудстоке, наша миссия там уже окончена) я расспрашиваю Беннета о Пенни, этой рыжей фригидной стерве. Я чувствую, что похожа на обманутую жену из романа, и за это ненавижу себя еще больше. Но я уже не могу остановиться. В меня вселился какой-то бес. Это он говорит за меня, а я наблюдаю за всем со стороны, потрясенная, пристыженная.

— Вы часто встречались?

— Не помню.

— Как это можно не помнить?

— Не помню, и все.

Я вспоминаю своих любовников (как-то так получилось, что их обоих зовут Джеффри); казалось бы, они для меня совершенно чужие, посторонние люди, но и то я помню все до мельчайших подробностей: наши встречи, совместные трапезы, да и вообще каждое слово.

— А как она в постели? Ничего?

— Я не собираюсь вдаваться в подробность.

— Так ничего или как?

Беннет колеблется. Он сам выпустил джинна из бутылки, а теперь не может справиться с ним. Он бы и рад вернуть все назад, да поздно. Надо как-то выкручиваться.

— Мне кажется, она не испытывала оргазма. Она сильно стонала и извивалась, но все это было только для виду.

Не испытывала оргазма. Узнаю голос доктора Герцеля У. Стейнгессера, как будто он спрятался где-то здесь и потихоньку подсказывает.

— Откуда ты знаешь?

— Ну, я, конечно, не поручусь…

— Неужели тебя это совершенно не волновало?

— Изадора, ну сама посуди, ведь не все женщины такие, как ты. Некоторые получают большое удовольствие от секса и без оргазма. Им просто нравится половой контакт, нравится, чтобы их трогали, гладили…

Язвительно:

— Ну, тогда расскажи мне и о них.

— Да больше никого и не было.

— Так я тебе и поверила!

— Клянусь тебе. Только Пенни. Мне казалось, что я умираю, а она спасла мне жизнь. Мне нужно было хотя бы выговориться. А с тобой я тогда совсем не мог говорить.

— Спасла тебе жизнь? Вот это да! Да мы тогда только год как поженились. Почему же ты не ушел от меня, если ты так мучился? Мне тоже было плохо. Да это было бы просто счастье!

— Я сомневался. Ты была такая милая, такая домашняя. Ты могла кончить, а она — нет. Моя тяга к ней — просто результат загнанного внутрь эдипова комплекса…

— Опять это слово.

Беннет огрызается:

— Послушай, в конце концов, тебе интересно или нет?

— Интересно, интересно.

— У нее было шестеро детей — как у моей матери — и муж, которого она ненавидела. Я видел в ней страдания Богородицы, мать, которую я мог бы спасти.

— Мне послышалось, ты сказал, что это она тебя спасла.

— Взаимно.

— Звучит красиво. В таком случае тебе надо было бы на ней жениться.

— Нет.

— Почему? Между вами возникло такое взаимопонимание. Я о таком не могла и мечтать.

В чем-то Беннет со мной согласен. Он разрывается между искренним раскаянием и чувством собственной исключительности.

— Она говорила, что доверила бы мне своих детей. Поначалу мне это льстило, но постепенно начало раздражать. Как-то не по-матерински все это звучало…

— И тебе не нужна была фригидная сука-гойка с шестерыми детьми…

— Можешь продолжать в том же духе, если хочешь, чтобы я замолчал. И ты больше слова от меня не дождешься.

— А что я такого сказала? Ну и пожалуйста, можешь молчать. Все эти восемь лет ты только и делаешь, что молчишь.

Некоторое время мы едем молча. Слезы застилают мне глаза, и от этого очертания встречных фар кажутся размытыми. Беннет распахнул ящик Пандоры, который слишком долго оставался закрытым. Теперь он уже не может молчать.

— Меня кое-что еще в ней раздражало. Она, например, называла мужчин «существами». О своих бывших любовниках она говорила: «Эти существа».

Мне больно, и я судорожно пытаюсь сообразить, чем бы мне тоже уесть его.

— А тебе не приходило в голову, что ты был не один такой в Гейдельберге, с кем она крутила?

— Я думал об этом. Но ты-то откуда знаешь?

— Она хвасталась нам с Лаурой, что у нее была связь с Айхеном-виолончелистом и парой ребят с военной базы, где Робби служил.

Но Беннета голыми руками не возьмешь. Он себе спокойно продолжает:

— Ну, что ж, мне было достаточно сознания того, что я для нее единственный и неповторимый.

Мне хочется его позлить. Я говорю:

— А ты был не единственный.

— Я думал, что единственный. А это самое главное. Мне казалось, что я ей очень нравлюсь. Ее заинтересовала моя работа с детьми, и она занялась психоанализом.

— Как здорово! И что же ты сделал? Трахнул ее в детской клинике? Или на кушетке у себя в кабинете?

Я чувствую, что порю чушь. Ревность — штука коварная. Слишком низко нужно пасть, чтобы в конце концов одержать верх. Как я ненавижу себя за слова, что срываются с моих губ.

— Мы встречались по вечерам, когда ты преподавала. В твоем кабинете.

— Кажется, мне послышалось, что ты все позабыл…

— Я боялся тебя обидеть.

— И правильно боялся.

Ну на самом деле. Трахался с бабой, когда я работаю! — это уж ни в какие ворота не лезет. Мой пунктик. Потребность преподавать, делать карьеру, зарабатывать так, чтобы ни от кого не зависеть. И с кем! — с гарнизонной шлюхой, у которой и среднего образования-то нет, нет работы, а день проходит между офицерской лавкой и бесчисленными любовниками. Почему бесчисленными? Но я уже почти верила в эту спасительную ложь, хотя не знала ничего наверняка. Это было так на нее похоже. И в моем кабинете!

— Ну так вот, — продолжал Беннет, — когда я приехал в Германию, я ударился в панику. Идиотская была затея — ехать туда, да еще на три года. Но я боялся Вьетнама; к тому же я надеялся, что справлюсь с этим, переборю свой страх перед армией. Увы, я ошибался. Я бесился, пытался порвать с тобой — а ты была вся в своих делах: писала, преподавала, по-своему психовала из-за Германии… Пенни была настоящая гойка, такая — до мозга костей — американка. Жена армейского офицера… Она казалась мне истинной арийкой… может быть, это звучит глупо, — она была мать, и такая американская, как яблочный пирог…

— Как это оригинально!

— Изадора! Я пытаюсь тебе объяснить… Я был напуган. Мне нужна была нееврейка, холодная, уравновешенная женщина. Но через некоторое время я понял, что на самом деле хотел чего-то совершенно иного. Это было просто ответной реакцией на то, что в армии я чувствовал себя, как в западне. Это напомнило мне детство, когда я оказался в Гонконге — и не знаю ни слова по-китайски. Ты никогда не воспринимала это всерьез, а Пенни приняла близко к сердцу. У нее никогда раньше не было восточного мужчины — и я был для нее чем-то экзотичным. С ней я чувствовал себя каким-то особенным. Правда, я не шучу.

Я тронута. Я знаю, что Беннет говорит правду, что он старается быть честным. Я должна бы ему посочувствовать, но он меня так оскорбил. Все эти три года в Гейдельберге мне было страшно одиноко, но я всегда пресекала любые попытки других мужчин приударить за мной, хотя, может быть, это бы мне помогло. Теперь я чувствую себя законченной идиоткой. Столько никому не нужных страданий. Чувство вины из-за каких-то моих жалких фантазий. А он-то — он на самом деле мне изменял. Вечерами, когда я преподавала. И в моем кабинете! Этот почти святой Леонард Вулф, который никогда не запрещал мне работать, — трахался с бабой в моем кабинете!

— А мои сочинения вы читали?

— Что?

— Когда вы трахались у меня в кабинете, вы читали мои рукописи?

— Что за дикая мысль?

— Вовсе нет. Это было бы очень кстати — добраться и до моих произведений — прозы, стихов…

Некоторое время Беннет молчит. Потом изрекает:

— Ты чушь какую-то городишь. Пенни восхищалась тобой. Она меня к тебе ревновала. Без конца говорила о тебе, завидовала твоему таланту, образованию; была просто влюблена в твои рассказы, стихи…

— Я свои рассказы, между прочим, никогда не публиковала. Тебе это известно? Как же она их могла прочитать, если ты их ей не показывал? Восхитительная сцена: после греховных утех они читают вслух мои рассказы и потягивают ликер!

— Это было совсем не так. Нам обоим нравились твои рассказы. Я всегда говорил, что их нужно опубликовать.

— Вам обоим! Вам обоим! Да если хочешь знать, мне противна сама мысль о том, что какая-то шлюха упражняется в литературной критике на моих первых, еще слабых рассказах — после того, как переспит с тобой. Я не хотела их печатать. Они мне всегда казались подражательными! Как раз для вас с Пенни.

Описывать остальное в деталях не имеет смысла. Под конец я уже так орала на Беннета, что дребезжали стекла. Я кричала, мол, хорошо, что он наконец хоть кого-то полюбил, — это все-таки лучше, чем вообще никого. Я считала, что он патологически неспособен любить, и его нынешнее признание — как ни больно мне было его услышать — лучше, чем такое мнение о нем. Успокоилась я только тогда, когда у меня заболело горло, из глаз потекли слезы и я совершенно забыла, из-за чего вообще весь этот крик.

Очень глупо с моей стороны было настаивать на том, чтобы он рассказал мне всю правду. Я была справедливо наказана за собственное любопытство. А все-таки Беннет умеет выбрать момент! Почему бы ему не сказать мне об этом раньше: может быть, у нас появилось бы хоть что-то общее. Он бы мог мне все это сообщить после моих европейских приключений, или прочитав уже завершенную рукопись «Откровений Кандиды», или тогда, когда я сама умоляла его об этом. Но нет. Он специально приберегал эту историю. И выложил ее именно теперь, когда я почти готова родить от него ребенка, когда мне, как никогда, нужна его поддержка, когда нежданно-негаданно ко мне пришел успех, — выложил нарочно, чтобы поставить меня на место, напомнив мне, как нуждалась я в нем тогда, какой я тогда была беспомощной, одинокой, нелюбимой.

— Так ты был с Пенни, когда я обмирала от страха в Вудстоке?

— Я просто заехал проститься.

— Но зачем же ты так долго издевался надо мной, приписывая все «моей фантазии»? Ведь я была права! Как это жестоко с твоей стороны — все мне рассказать!

Беннету этого не понять.

— Я как-то не подумал, что это имеет отношение и к тебе. Ведь это было мое личное дело.

— Которое можно обсуждать только со своим аналитиком?

Молчание.

— Да?

— Да, Изадора, это было мое личное дело.

— Дерьмо! Уж позволь мне не согласиться. Семь лет разделяла нас эта чудовищная ложь, поэтому у меня есть все основания полагать, что это касается нас обоих. Мне наплевать, что думает об этом доктор Стейнгессер. Была связь, которую ты скрывал, — это адюльтер, налицо все его признаки. Ты пошел к своему аналитику, я — к своему, и мы продолжали жить — каждый своей отдельной жизнью, все больше и больше отдаляясь друг от друга. Гнусное дело…

— Но я просто не хотел причинять тебе боль.

— Так ты причинил ее сейчас — в самый неподходящий момент.

— Теперь ты сильнее. Ты выдержишь.

Дома мы предались любви с такой страстью, которой не испытывали уже много лет.