И веселье началось. Чувство благодарности и долга восстали против моего нынешнего отношения к Беннету, я надеялась, что смогу остановиться, опомниться, наконец, клялась себе, что больше не буду встречаться с Адрианом, что все пройдет, что это наваждение, эта лихорадка перестанет мучить меня — но стоило мне увидеть Адриана, я теряла голову. Моя хваленая воля покинула меня, и, вопреки отвращению, я действовала, повторяя сюжеты попсовых песенок и расхожие клише из худших голливудских мелодрам. Сердце буквально заходилось, меня бросало в жар, и земля уходила из-под ног. Он ослеплял меня, как солнце. Наши сердца рвались навстречу друг другу. Если мы оказывались одни в комнате, меня охватывало такое возбуждение, что мне не удавалось держать себя в руках. Я была поглощена им, мое «я» растворилось в нем без следа. Иначе, как помешательством, это не назовешь. Я начисто забыла о статье, которую намеревалась написать. Впрочем, я забыла обо всем, кроме него.

Все прежние резоны, критерии и установки потеряли для меня какой бы то ни было смысл. Я старалась удержать себя на расстоянии от него, взывала к своей совести, прибегая к таким устоявшимся понятиям, как «супружеская верность» и «прелюбодеяние»; убеждала себя, что этот человек станет между мной и моей работой, что если я заполучу его, то буду слишком счастлива, чтобы писать. Я неустанно напоминала себе, что заставляю страдать Беннета да и, в конце концов, роняю собственное достоинство, теряю самоуважение; что подобный эгоизм заведет слишком далеко. И все напрасно. Я стала одержимой. В тот момент, когда он входил в комнату и улыбался мне, я становилась конченым человеком.

В первый же день конгресса, сразу после ланча, я сказала Беннету, что еду купаться, а сама направилась к Адриану. Мы зашли ко мне в номер, где я захватила свой купальник, вставила мембрану, и, забрав мои прочие причиндалы, поехали в пансион к Адриану.

В его комнате я разделась в мгновение ока и улеглась на кровать.

— Ты что, уже готова? — спросил он.

— Да.

— Бога ради, в чем дело? У нас еще полно времени?

— «Полно» — это сколько?

— Столько, сколько сама захочешь, — амбициозно пояснил он. Короче говоря, если он бросит меня в ближайшем будущем, я сама буду во всем виновата. Все психоаналитики таковы. Мой вам совет, никогда не подпускайте к себе вплотную психоаналитика.

Между прочим, все это получилось довольно неважно. Или, во всяком случае, не очень хорошо. Небрежно скомкав прелюдию любовных ласк, он грубо рвался войти в меня, надеясь, что я не обращу внимания на его резкость. Это глубоко задело меня, вызвав невольное отвращение; было довольно больно и противно; и легкая зыбь наслаждения, подернувшая озеро разочарования, не развеяла последнего. Но, в некоторой степени, я была ему «благодарна». Теперь мне будет легче освободиться от него, думала я в тот момент; «да, любовник он так себе». «Теперь я найду в себе силы разочароваться в Адриане.»

— О чем ты думаешь? — спросил он.

— О том, что мне очень хорошо, и что я полностью удовлетворена.

Я вспомнила, что, слово в слово, говорила эту фразу раньше. Правда, адресовалась она Беннету и была чистой правдой.

— Ты маленькая лгунья и лицемерка. Чего ради ты обманываешь меня? Я знаю, что не смог оттрахать тебя, как должно. Это не самый мой удачный заход.

Я решила поймать его на слове и ударить тем оружием, которое он давал мне в руки.

— О'кей, — глумливо заметила я, — ты не оттрахал меня как следует. Я это признаю.

— Так то лучше. Ну почему ты всегда строишь из себя социального работника. Щадишь мое «эго»?

Он произнес это как «эгг-оо».

Я задумалась. Почему я так поступаю? Пожалуй, я убедилась, что с мужчинами приходится поступать только так. В противном случае они или падают духом, ощущая собственную неполноценность, или теряют рассудок. Так как все мужчины одинаковы, я предпочитаю не доводить до помешательства еще одного.

— Полагаю, я убедилась на опыте, как ранимо «эго» любого мужчины, и, если ты не хочешь привести его в бешенство…

— Ну, мое «эго» не столь ранимо. Я вполне могу принять как объективный факт, что не оттрахал тебя толком, тем более, что так оно и есть.

— Что ж, выходит, мне никогда не попадались такие, как ты.

Он польщенно улыбнулся.

— Не попадались и, клянусь, утеночек, не попадутся. Говорю тебе, я — антигерой. Я явился не затем, чтобы спасти тебя и увезти прочь на белом коне.

Так для чего же он здесь, диву даюсь? Уж наверно не для любовных игр.

Мы отправились к огромному общественному Schwimmbad, достигавшему размеров порядочного озера и располагавшемуся в предместьях Вены. Никогда в жизни я не видела такого сборища загоревших дочерна толстяков и толстух. В Гейдельберге я старательно избегала публичных пляжей и бассейнов; и вообще, путешествуя, я держалась подальше от побережий, облюбованных немцами. Тевтоны начисто отравляли своим присутствием прекрасную Тавенто и другие жемчужины истории, природы и архитектуры, превратив их в место своего паломничества. Напротив, я глаз не отводила от гармонично-худощавых рыбаков и рыбачек французской Ривьеры и луноликих и волооких туземок Капри, сохранивших античную прелесть. А здесь-то нас окружали реки пива, глыбы картофеля, тортов с кремом и пончиков, уже преобразованных в жир.

— Словно «Страшный Суд» Микеланджело, — сказала я Адриану. — Последняя фреска в Сикстинской капелле.

Он показал мне язык и скорчил забавную гримасу.

— Эти люди довольны собой и наслаждаются жизнью; теперь они купаются и загорают, а ты подсматриваешь за ними саркастическим оком, видящим только упадок и деградацию в нашем грешном и прекрасном мире. Мне придется переименовать тебя в мадам Савонаролу.

— И ты будешь прав, — задумчиво ответила я.

«Неужели я не могу перестать высматривать все худшее, что есть в мире и оплакивать человеческое несовершенство?»

— Но ведь они словно сошли с фрески «Страшный Суд», — сказала я. — Бог наказал немцев за то, что они ведут себя как свиньи и сделал их похожими на свиней.

И, клянусь Богом, это было правдой: они были не просто заплывшие жиром, с внушительными брюшками, мясистыми, словно ниточками перетянутыми, руками, с двойными и тройными подбородками, отражающими солнечные блики — их тела, в довершение всего, были ярко-розовыми. Ослепительно розовыми. Ярче, чем китайская свинина. И выглядели они, как молочные поросята. Или как подопытная свинья, которую мне пришлось анатомировать, проходя второй раздел зоологии — как раз незадолго до завершения моего пребывания в колледже.

Мы плескались и целовались в воде среди всех этих потерянных и проклятых душ. На мне был черный эластичный купальник с глубоким вырезом, доходящим до живота и привлекавшим всеобщее внимание; женское — очень неодобрительное, а мужское — похотливое. Я почувствовала, как скользкая сперма Адриана вытекает из меня в хлорированную воду бассейна. Американка приносит английское семя немцам. Чем не «план Маршалла»? Ей-Богу, не хуже, чем в древнем мифе про царицу Савскую. Пусть его семя освятит их воду, и они примут крещение, очищаясь от грехов. Адриан-Креститель. А я — Мария Магдалина. Однако я бы удивилась, если бы забеременела, купаясь сразу после соития. Возможно, вода вытолкнула сперму назад… Внезапно я испугалась, что могу забеременеть. И в тот же момент захотела, чтобы так оно и получилось. Я представила себе, какого прелестного ребеночка мы бы сделали вдвоем. Я действительно потеряла голову.

Мы уселись в кресла под деревом и начали потягивать пиво. А еще мы обсуждали наше будущее — если таковое могло быть. Похоже, Адриан считал, что я просто обязана уйти от мужа и поселиться в Париже (где он мог бы периодически навещать меня). Я могу снять мансарду и писать книги. А еще я могу наезжать в Лондон и писать книги вместе с ним. И мы будем как Симона де Бовуар и Сартр: вместе, но независимы. И мы сможем распроститься с такой глупостью, как ревность. Мы будем трахаться друг с другом со всеми нашими приятелями (общими и личными). И тогда мы заживем, не заботясь о собственности и забыв об обладании. Возможно, что в один прекрасный день мы сможем основать коммуну для поэтов, шизофреников и радикальных психоаналитиков. Вместо того, чтобы рассуждать об экзистенциализме, надо жить, как настоящие экзистенциалисты. Все мы соберемся под одной крышей.

— Ну да, как в желтой подводной лодке, — отозвалась я.

— А почему бы и нет?

— Ты неизлечимый романтик, Адриан… Уолден Понд и все такое прочее.

— Слушай, я не знаю ничего хуже, чем лицемерие, в котором ты живешь. Притворяешься, что веришь во все эти предрассудки, вроде супружеской верности и единобрачия, а живешь среди миллиона противоречий; муж считает тебя слабеньким, но талантливым ребенком, поэтому ты не можешь встать на свои собственные ноги. По крайней мере, мы будем честными. Будем жить вместе и открыто трахаться друг с другом. Ни один из нас не будет эксплуатировать другого, и ни один не будет чувствовать вину и неполноценность, живя за чужой счет.

— Поэты, шизофреники и психоаналитики?

— А разве они существенно отличаются друг от друга?

— Разница только в деталях.

Для того, чтобы стать экзистенциалистом, Адриану понадобился недельный курс обучения в Париже у некой Мартин, французской актрисы, только что вышедшей из психиатрической лечебницы.

— Очень уж быстро, — сказала я. — Экзистенциализм прививается просто, да и вообще он прост, как стакан чая. И освоить его можно так же быстро, как оздоровительный курс Бертлица. Ну и как же она преподавала тебе это учение?

И он описал, как отправился в Париж, чтобы познакомиться с ней, а Мартин удивила его, встретив Адриана в Орли со своими двумя приятелями: Луизой и Пьером. И они провели всю неделю не разлучаясь, говоря друг другу все, что придет в голову и трахаясь во всевозможных комбинациях, не заикаясь о «глупых моральных запретах».

— Стоило мне заговорить о своих пациентах, детях или подружках, она отвечала: «Не имеет значения!»

— Когда я протестовал против необходимости работать, зарабатывать на жизнь, спать, избегать слишком интенсивных впечатлений, она говорила: «Это не имеет значения!» То есть никакие общепринятые ценности и установки не поддерживаются. Знаешь, поначалу это шокирует и выбивает из колеи.

— Отдает фашизмом. И все это во имя свободы!

— Ну что ж, я понимаю твою точку зрения, но фашизмом здесь и не пахло, потому, что ее идея заключается в том, что ты должен стереть все границы, в которые заключена свободная личность. Все те досадные условности, которые ты должен терпеть… В своем познании жизни надо дойти до самого дна, даже если это дно внушает тебе ужас. Мартина теряла рассудок. Ее поместили в больницу, и она прошла через вереницу новых испытаний. Но она нашла в себе силы вернуть утерянный рассудок и стать еще сильнее, чем была. Со мной за эту неделю произошло то же самое. Я должен был пересилить страх, возникавший, когда я жил с ними без всяких планов, не знал, куда мы пойдем через минуту, не имел вообще никакой собственности и полностью зависел от трех чужих людей. То есть, для меня воскресли все мои детские проблемы и страхи. А секс — поначалу секс вызывал жуткое смущение. Заниматься групповым сексом куда труднее, чем тебе кажется. Тебе приходится бороться с твоей собственной гомосексуальностью. Думаю, это настоящая пытка.

— Ну и что же в этом хорошего? Звучит довольно уныло и неприятно. — И все же я была заинтригована.

— Когда проходят первые несколько дней шока, все идет прекрасно. Мы ходили повсюду, взявшись за руки. Мы распевали песни на улицах. Мы делили еду, деньги и вообще все, что имели. И никто не вспоминал о работе или ответственности.

— Ну, а как насчет твоих детей?

— Но они же с Эстер в Лондоне.

— Стало быть, она несет ответственность и выполняет свои обязанности, в то время как ты играешь в экзистенциалиста, как Мария Антуанетта играла в пастушку!

— Вовсе нет, все было не так, а что касается Эстер, она тоже не прочь время от времени пуститься во все тяжкие, загуляв с очередным дружком и предоставив мне возможность заботиться о детях и содержать их.

— Но ведь это же твои дети, правда?

— Собственность, собственность, собственность и обладание, — принялся передразнивать он, приводя меня в ярость. — Все вы, иудейские царевны, одинаковы…

— Это же я подкинула тебе понятие «царевна иудейская», и ты немедля используешь его против меня. Моя мать всегда предостерегала меня против таких типов, как ты.

Он запустил руку под купальник и погладил мою промежность. Парочка толстых немцев заерзала под соседним деревом. Ну и пусть!

— Скользко, — сказал он.

— Твоя работа, — отозвалась я.

— Наша работа, — поправил меня он.

А потом внезапно добавил:

— Я хочу преподать тебе урок, вроде того, что дала мне Мартин. Я хочу поучить тебя не бояться того, что происходит внутри тебя.

Он впился зубами в мое бедро. Они оставили глубокий след…

Когда я вернулась в гостиницу, было уже полшестого и Беннет с нетерпением ждал меня. Даже не спросив, где я была, он обхватил меня обеими руками и принялся расстегивать платье. Он ласкал мое тело, еще хранившее воспоминания об Адриане — чем не пресловутый треугольник во всех смыслах? Он любил меня так страстно, настойчиво и изощренно, что я была возбуждена, как никогда. Яснее ясного, что как любовник он куда лучше Адриана. Так же ясно, что именно Адриан внес столь радикальные перемены в наши интимные отношения, заставив нас взглянуть друг на друга новыми глазами. Теперь же наступило полное слияние, словно кожа перестала существовать, и мы перелились друг в друга. Получилось так, что Беннет снова оценил меня, влюбившись, как в первое время нашего знакомства.

Мы вместе встали под душ и принялись плескаться, как дети. Потом поочередно намыливали друг друга. Надо сказать, что я была шокирована собственной неразборчивостью, позволяющей мне переходить от одного мужчины к другому и оставаться при этом одинаково пылкой и возбужденной. Я не сомневалась, что позже мне придется заплатить за это чувством вины и отвращения к себе, которое, как известно мне одной, несомненно придет после такого разгула страстей. Но сейчас я счастлива. Наконец-то меня оценили по достоинству! А может быть именно два мужчины дополняют друг друга, сливаясь в совершенной личности?

Одним из наиболее запомнившихся событий конгресса было посещение венского Ратхауса. И запомнилось оно потому, что представляло великолепную возможность наблюдать оптом и в розницу более 2000 психоаналитиков, красующихся, как глухари на току и весьма истосковавшихся за годичный перерыв друг по другу и по обширной аудитории. Выдался случай понаблюдать за солидными и степенными пожилыми психоаналитиками, творящими чудеса — или, по крайней мере думающих, что это им удается. Еще одним ярким впечатлением этого Конгресса, врезавшимся в мою память, был тот исступленный вечер, когда я неслась в вальсе через бесконечную анфиладу комнат, в полыхающем пурпуром и блестками вечернем платье (кстати, золотые блестки дождем сыпались на пол), переходила из одной залы в другую, танцевала попеременно то с Адрианом, то с Беннетом и совершенно забылась. В тот вечер чувство реальности покинуло меня.

Откормленная свинка в чине леди-мэри Вены воздавала почести herzlichе Glusse Анне Фрейд и другим психоаналитикам и вешала на уши обычное немецкое дерьмо по поводу того, что Вена рада их видеть снова. И ни слова, конечно, о том, как они бежали из Вены в 1938. Тогда для них не было ни духового оркестра, игравшего «Дунайские волны», с ними не заигрывали herzlichen Glussen и не предлагали дармовой шнапс.

Когда подали закуску, созвездия психоаналитиков, облаченных в строгие представительские костюмы, как шмели, переговаривались через стол.

— Скорей — они прорываются на переднюю линию! — заголосила внушительная матрона, убийственно благоухающая резедой, затертая между Скарсдейл и Новой Школой.

— А они уже подали пирог в соседнюю комнату, — довели до всеобщего сведения двести фунтов женской красоты, облаченные в канареечно-желтый атласный костюм и потрясавшие серьгами с подвесками в полтора пальца длиной.

— Да не толкайтесь же! — кричал выдающийся (а, возможно, и вырождающийся) престарелый психоаналитик, в старомодном смокинге и клетчатом жилете. Он барахтался между дамой, устремившейся к индюшачьей ножке, и мужчиной, тянувшимся к суфле из крабов. Все сновали вокруг стола, выхватывая самое вкусное; эта часть вечера запечатлелась у меня в виде бесчисленных длинных рук, подцепляющих лакомые кусочки с серебряных подносов.

После этой забавной потасовки злонамеренные распорядители вечера подали знак, и с балкона грянула музыка. Ну что ж, зал ратуши вполне отвечал духу и характеру этой основательной и помпезной затеи. Псевдоготические арки освещались тысячами псевдосвечей и несколько подсадных пар закружились на паркете в венском вальсе. Ах, путешествие, приключения, романтика! Я излучала здоровье и удовлетворение, как всякая женщина, опьяненная тем, что ее любили четыре раза за день два разных мужчины, но, несмотря на это, меня терзали противоречия! Я их не осознавала, но чувствовала.

Время от времени я задумывалась, почему бы мне не воспользоваться наслаждениями, которые судьба посылает в краткий миг моей жизни в этом мире? Может, такое никогда не повторится. И почему бы мне не почувствовать себя счастливой и не побыть немножко гедонисткой? Что в этом плохого? Я знала, что женщина, принадлежащая всю жизнь одному мужчине (и подходящая к тому возрасту, когда и мужчины и счастливый случай теряют к ней интерес) всегда требует от жизни того, что недополучила в молодости; знала, что верными и добродетельными женами восхищаются на словах, а на деле они быстро надоедают, и их не ценят, потому что мужчине нужна борьба, ему нужно почувствовать, что у него есть соперник; а стоит женщине повести себя так, словно она бесценна и желанна, мужчина сразу воспринимает ее как бесценную и желанную. Словом, если ты отказываешься служить ковриком у дверей, то никому и в голову не придет вытирать о тебя ноги. Я знала, что нравы изменились и что здравомыслящие женщины нашли бы мои колебания глупыми. Женщина, которая ведет себя как королева, становится ею рано или поздно. Да, но наступит время, когда мое приподнятое настроение пройдет, его сменит уныние и отчаяние; когда я потеряю обоих мужчин и останусь в одиночестве, и я буду больше сожалеть о Беннете, чей уход вызван моей несправедливостью и пренебрежением. Вот тогда-то я буду презирать себя за все содеянное? Я была готова бежать к Беннету, пасть к его ногам и просить прощения, пообещать немедленно родить ему двенадцать детей (чтоб хоть чем-то занять свое окаянное лоно), поклясться, что буду служить ему, как рабыня, и все это — взамен на любое обещание, гарантирующее безопасность. Я бы сделалась нежной, предупредительной, сладкой, как вишневое варенье: одним словом, пустила бы в ход весь набор обольстительного лицемерия, которым владеет каждая женщина, весь набор ухищрений, которые считаются проявлением истинной женственности.

Но дело в том, что мои благие намерения ни к чему бы не привели, и я это знала. Ни подавлять, ни быть подавляемой. Ни свинства, ни похотливости, ни услужливости… И то и другое — тупик. Все это ведет в никуда. Или к одиночеству, как бы вы ни старались этого избежать. Тогда что же мне остается? Только ненавидеть себя больше, чем я себя ненавижу. Тоже безнадежно.

Я поискала глазами лицо Адриана. Мне нужно было увидеть даже не собственно его лицо, а лицо, приносящее мне радость. Все остальные лица казались мне ожиревшими и омерзительными; просто гротескными, ни дать ни взять — персонажи Брейгеля-старшего. Кажется, Беннет прекрасно понимал, что происходит, да впрочем, это было очевидно.

— Ты ведешь себя точно так же, как в «Прошлом году в Мариенбаде», — сказал он. — Это уже случилось, или еще нет? И только ее аналитик может сказать наверняка.

Он-то считает, что Адриан «всего-навсего» играет роль отца, так что это всего лишь подмена, сублимированный образ. «Всего-навсего»! Короче говоря, я попросту обыгрываю Эдипов комплекс, так же, как «перенесение нереализованных желаний» на моего немецкого аналитика, доктора Харпе, не говоря уже о докторе Кельнере, с которым я только что рассталась. Это Беннет мог понять. Пока это Эдипов комплекс, но не любовь. Пока это сублимация и перенесение, но не любовь.

С Адрианом дело обстояло куда хуже.

С ним мы встретились под сводами готической арки. От также был полон идей и интерпретировал все по-своему.

— Ты продолжаешь метаться между нами двоими, — сказал он. — Просто понять не могу, кто из нас мамочка, а кто папочка?

Внезапно меня осенила безумная идея собрать вещички и сбежать от них обоих — это избавит меня от необходимости выбора… И принадлежать самой себе. И прекратить эти метания от одного мужчины к другому. Наконец-то стать самостоятельной. А почему это меня пугает? Ведь другие варианты еще хуже, правда? Широкое поле для фрейдовских интерпретаций или для лаингианских изысканий! Ого, какой выбор! Я могу собрать свои силы и дать выход неиспользованной энергии в религиозном фанатизме, научной работе, да хоть в марксизме, наконец. Что и говорить, сублимация желаний — штука что надо! Да любая система становится гротеском, если придерживаться всех ее постулатов и воспринимать буквально каждое слово. А чувство юмора не помешает, если хотите сделать здравые выводы из любой теории. И вообще не доверяю теоретическим выкладкам и обобщениям. Ведь нет двух одинаковых людей, значит все относительно; и непреложных фактов очень мало. Ведь окружающее так противоречиво и строится на парадоксах. Почему я этому верю? Только из чувства юмора. Смеюсь над теориями, людьми… над собой, кстати говоря, тоже. Смеюсь даже над чьей-нибудь потребностью смеяться не переставая. А нельзя не смеяться, видя эту жизнь, полную противоречий, жизнь, столь многогранную, обоюдоострую, разноречивую, забавную, трагическую, а иногда и незабываемо прекрасную. Жизнь подобна фруктовому пирогу с вкусными сливами и противными косточками, из чего следует, что надо есть пирог и выплевывать косточки, но, когда ты слишком голоден, ты рано или поздно подавишься косточкой. (Кое-что из этого я выдала Адриану).

— Жизнь как фруктовый пирог! Ты ужасно чувственна, и все воспринимаешь на вкус, правда? — сказал Адриан, скорее утверждая, чем спрашивая.

— Это что-то новое — а что ты собираешься предпринять?

Он влажно поцеловал меня, и это было еще одной вкусной сливой во фруктовом пироге жизни.

— Как долго ты еще собираешься изводить меня? — спросил Беннет, когда мы вернулись в гостиницу. — Я не собираюсь мириться с этим.

— Извини, — сказала я. Звучало довольно неубедительно.

— Я считаю; что мы должны сейчас же уехать отсюда; мы вернемся следующим же самолетом в Нью-Йорк. Мы не можем больше жить в этой суете и неопределенности. Сейчас ты просто не в своем уме. Я увезу тебя домой.

Я чуть было не расплакалась. Мне хотелось домой, и, в то же время, я никуда не желала уезжать.

— Ну пожалуйста, Беннет, пожалуйста, пожалуйста.

— Что пожалуйста? — огрызнулся он.

— Не знаю.

— Ты даже не можешь набраться смелости и уйти к нему. Если ты влюблена в него — так почему же ты не порвешь со мной, и не уедешь в Лондон, и не познакомишься с его детьми. Но ведь ты даже не собираешься это делать. Ты сама не знаешь, чего ты хочешь. — Он помолчал. — Мы должны вернуться домой прямо сейчас.

— А что толку? Тебе больше не удастся завладеть мною, снова загнать меня в клетку. Я ее разрушила. Так что это безнадежно, — мне казалось, что я на самом деле так думаю.

— Возможно, когда мы вернемся домой и ты навестишь своих аналитиков, ты поймешь, почему так поступила, разберешься в своих мыслях и побуждениях, и нам удастся спасти наш брак.

— Да как же я могу вернуться к психоаналитикам! В таком состоянии?

— Не ради меня — ради себя самой. Ты же не сможешь так жить все время.

— А разве я поступала так раньше? Ну, хоть раз? Даже тогда, когда ты был суров со мной, даже тогда, в Париже, когда ты не разговаривал со мной, и в те годы в Германии, когда мне было так плохо, когда я нуждалась в ком-то, на кого могла бы опереться, ну хотя бы довериться, когда я была одинока и отгорожена от тебя стеной твоей постоянной депрессии — я никогда не испытывала влечение к кому бы то ни было другому. Никогда. Хотя ты просто толкал меня к этому… Ты сомневался вслух, стоило ли тебе жениться на мне, большая ли это радость — иметь жену-писателя. Ты говорил, что все мои проблемы — буря в стакане воды. А еще ты никогда не говорил, что любишь меня. А когда я плакала и чувствовала себя одинокой, мне нужна была малость: близость и взаимопонимание, а этого ты не хотел мне дать, ты просто посылал меня к психоаналитикам. Ты пользовался психоанализом, чтобы подвести объяснение под все на свете. Когда мне требовалось тепло, ты посылал меня к этим шарлатанам.

— А чем, черт побери, ты была бы сейчас без психоанализа? Ты бы до сих пор переписывала одну и ту же поэму. Да ты бы не решилась послать ее ни одному редактору. Ты же всего боялась. Когда мы встретились, ты бродила, как лунатик, не в силах приступить к упорной работе, полная разноречивых планов, которые никогда не доводились до конца. Я обеспечил тебе условия для работы, вдохновлял тебя, когда ты падала духом и презирала себя, верил в тебя, когда ты теряла в себя веру, платил твоим идиотским психоаналитикам, чтобы ты могла расти и развиваться как личность, вместо того, чтобы метаться из стороны в сторону, как все в твоей чокнутой семейке. Давай, обвини меня во всех своих бедах! Я был единственным, кто тебя поддерживал и вдохновлял, и вместо благодарности ты виснешь на шее у какого-то английского подонка и плачешь о том, что сама не знаешь, чего ты хочешь. Да иди ты к черту! Оставайся с ним, если хочешь, а я еду в Нью-Йорк.

— Но я хочу тебя, — проговорила я, плача. Я хотела хотеть его. И хотела этого больше всего на свете. Я вспоминала все то время, когда мы были вместе, и худшие времена, пережитые вместе, и времена, когда нам удавалось сделать друг друга счастливыми и вдохновлять друг друга, когда он стоял за моей спиной и не давал мне забросить работу, присматривал за мной, когда я, казалось, была готова наделать глупостей. И еще, как я привыкла к соперничеству с ним. Вспоминала годы, прожитые вместе. Я думала о том, как хорошо мы друг друга знаем, как хорошо нам было работать вместе, и то упрямство, которое не давало нам расстаться, когда все остальное рушилось. Даже те неприятности, которые мы делили поровну, сблизили нас больше, чем все, что было между мной и Адрианом. Адриан — мечта, а Беннет — моя реальность. Он суров. Но что ж, реальность вообще сурова. Но если я потеряю его, я не смогу даже вспомнить, как меня зовут.

Обнявшись, мы стали ласкать друг друга, обливаясь слезами.

— Я хочу подарить тебе ребенка, — шептал он, овладевая мной.

На следующий вечер я снова встретилась с Адрианом; лежа на лужайке одного из венских парков, я смотрела на солнечные лучики, пробивающиеся сквозь листву деревьев.

— Тебе действительно нравится Беннет, или ты просто перечисляешь его добродетели? — спросил Адриан.

Я сорвала длинную зеленую травинку и сжала ее зубами.

— Почему ты задаешь такие провокационные вопросы?

— Язвительность тут ни при чем. Просто ты очень откровенна.

— Да уж.

— Я это понимаю. Разве ты не подмечаешь в жизни все смешное? Или ты делаешь эти дурацкие различия между моим анализом — его анализом; любишь меня, люби и мои недостатки. Что ты, что Беннет — порядочные нытики. И можете простить что угодно. Да ты просто исполнена благодарности за все, что он для тебя сделал, и считаешь, что кругом должна ему. А он что, не обязан был делать это для тебя? Разве ты чудовище?

— Иногда мне так кажется.

— Бог мой, почему же? Ты не уродлива, не глупа, великолепная любовница, твое тело полно соблазнов, словом, ты самая стоящая женщина от Вены до Нью-Йорка… — он проглотил остаток фразы. — Да, забыл: у тебя потрясающие золотистые волосы. Так что же тебя беспокоит?

— Все. Я очень зависима. Постоянно теряю над собой контроль. Впадаю в депрессии и боюсь летать самолетом. Кроме того, ни один мужчина не захочет нянчиться с писательницей. Они ведь так безответственны… Грезят наяву вместо того, чтобы готовить. А книги им нужнее детей. Они забывают прибрать квартиру…

— Бог мой! Да ты феминистка?!

— Я люблю поговорить об этом, даже думаю, что верю во все это, но, в глубине души, я — как та девушка из «Истории О«. Я хочу подчиняться большому животному. «Женщины обожают фашистов», как подметила Сильвия Плат. Я чувствую себя виноватой, сочиняя поэмы вместо того, чтобы готовить. Да, я чувствую себя кругом виноватой. Вам не надо бить женщину, достаточно вселить в нее чувство вины. Так сформулировала Изадора Винг первый принцип войны полов. Женщина — сама свой самый злейший враг. А чувство вины — основное орудие самоистязания. Ты знаешь, что сказал Тэдди Рузвельт?

— Нет.

— «Покажите мне женщину, которая не чувствует себя виноватой, и я скажу, что это мужчина».

— Тэдди Рузвельт никогда этого не говорил.

— Да, но я так говорю.

— Ты просто боишься его.

— Кого? Тэдди Рузвельта?

— Нет — твоего Беннета. Ты не хочешь признать это. Ты боишься, что он уйдет от тебя и ты потеряешь опору. Ты себе представить не можешь, как будешь жить без него, и боишься обнаружить, что все твои целостные теории разлетятся, как карточный домик. Слушай, тебе просто необходимо перестать воспринимать себя, как слабое и зависимое существо, которое ты сама же презираешь.

— Ты еще ни разу не видел, какова я бываю, когда падаю духом…

— Ерунда.

— А следовало бы взглянуть. Ты удрал бы от меня на другой конец земли.

— Почему? Разве ты столь нестерпима?

— Беннет так говорит.

— Тогда почему же он не удирает? Может быть, это просто выдумка, способ держать тебя в повиновении. Знаешь, я был с Мартин, когда у нее случился настоящий срыв. Не думаю, что ты можешь выкинуть что-нибудь похлеще. Не все, что люди говорят, надо принимать за чистую монету.

— Ого, это мне нравится — можно я запишу на память?

— Лучше запишем на видеокассету.

После чего мы целовались, как оглашенные. Потом Адриан сказал:

— Знаешь, для умной, образованной и степенной женщины, ты — просто идиотка.

— Пожалуй, это самый тонкий комплимент, который ты когда-либо делал мне.

— Я имею в виду, что ты можешь заполучить все, что тебе угодно — правда, даже не подозреваешь об этом. Ты, как богиня, можешь поднять мир на плечо и идти, играя Землей, как мячом. Тебе нужно поехать со мной, хотя бы увидеть, как мало для тебя значит потерять Беннета. А мы предпримем одиссею. Я открою для себя Европу — ты откроешь саму себя.

— И это все? Так когда же мы начнем?

— Завтра, или после завтра, или в субботу. Одним словом, когда конгресс закончится.

— Ну и куда же мы поедем?

— Ап! Шаг первый: никаких планов. Просто выбрось их из головы. Мы сбежим — и все. Совсем как в «Гроздьях гнэва». Мы станем мигрантами.

— Как в «Гроздьях гнева».

— Гнэва!

— Гнева, как в «гнев Божий».

— Гнэва.

— Ты ошибаешься, сладкий мой. Это ваше произношение. Не забывай, что Стейнбек — американский писатель! «Гроздья гнева».

— Гнэва.

— О'кей, ты не прав, но пусть будет так.

— Я всегда прав, любовь моя.

— Так, стало быть, мы отчаливаем без всяких планов?

— Что же, у нас будет план: ты должна почувствовать, как ты сильна. Твоя программа будет заключаться в том, чтобы уверовать в свою способность стоять на собственных ногах — кажется, этой задачи достаточно для каждого.

— Ну, а как же Беннет?

— Если он не глуп, он приударит за другой пташкой.

— Он так и сделает?

— По крайней мере, так сделал бы я. Прикинь — очевидно, что вам с Беннетом необходимо поменяться местами. Да вы оба не можете больше жить такой жизнью. Конечно, случается, что люди умирают и в Белфасте и в Бангладеш, но ведь и это — еще одна причина, по которой тебе необходимо научиться получать удовольствие — ведь жизнь должна быть веселой, хотя бы иногда. А вы с Беннетом как парочка фанатиков, которые твердят: «Оставь надежду навсегда: конец так близок…» Ты вообще занята чем-нибудь, кроме беспокойства? Кстати говоря, это преступное расточительство.

— Он клеймит тебя худшими словами из тех, какие известны ему, — сказала я, смеясь.

— Ну и как же?

— Он называет тебя «ущербный тип».

— Да неужели? Уж он-то сам, как нельзя более, «ущербный тип». Бастард от психологии. Психоанализирующий ублюдок!

— Некоторое увлечения психологией тебе тоже не чуждо, сердечко мое. Иногда мне кажется, что было бы лучше сбежать от вас обоих. ЖЕНЩИНА СЛИНЯЛА. МУЖ И ЛЮБОВНИК ОЗАДАЧЕНЫ.

Адриан рассмеялся и, запустив руку под подол платья, принялся ласкать мою задницу. Без малейшего преувеличения, это была целостная, полновесная задница. Даже полторы задницы, если начистоту. И только с Адрианом я могла гордиться своим внушительным задом. Ох, если бы мужчины только знали! Все женщины думают, что они уродливы, особенно хорошенькие женщины. Мужчина, понявший это, сможет оттрахать больше женщин, чем сам Дон Жуан. Все мы создаем себе комплексы неполноценности; нам кажется, что наша промежность — отвратительна, а в нашем теле всегда что-то не так: то зад слишком велик, то грудь слишком мала, то бедра слишком узки, то колени недостаточно стройные. Даже фотомодели и актрисы, даже женщины, которые кажутся достаточно прекрасными, чтобы не иметь никаких поводов для беспокойства, только и делают, что волнуются.

— Мне нравится твоя толстая задница, — сказал Адриан. — Как подумаю обо всех лакомствах, которые тебе пришлось съесть, чтобы отрастить такой зад… Ам! — И он впился зубами. Просто людоед…

— Все упирается в твое замужество, — сказал он моему заду. — Вам хоть было здорово вместе?

— Будь уверен, что было… эй — больно!

— Ну и когда же? — сказал он, садясь. — Расскажи, когда вам было особенно здорово.

Я пораскинула умом. Перепалка в Париже. Поломка машины на Сицилии. Перепалка в Паеструме. Перепалка из-за квартиры. Перепалки из-за моих психоаналитиков. Перепалка из-за катания на лыжах… Одним словом, борьба ради борьбы.

— У нас было много радостей. И тебе не обязательно злить меня.

— Лгунья. Должно быть, твои психоаналитики испортили тебя вконец, если ты обманываешь сама себя, не переставая.

— Нам было прекрасно в постели.

— Только потому, что я не удовлетворил тебя полностью, можешь мне поверить.

— Адриан, думаю, ты больше всего хочешь разрушить мой брак. Это твоя любимая игра, правда? Это — твой конек, то, на чем ты зациклился. Возможно, я зациклилась на комплексе вины. А Беннет — на терминологии. Ты же — на треугольниках. Это — твоя специализация. Ведь именно сожители Мартин сделали ее столь привлекательной для тебя. Ну, а любовники Эстер? Ты — разрушитель семей, ты — стервятник.

— Да, когда я сталкиваюсь с комплексами и предрассудками, то стремлюсь их уничтожить. Кстати, это сказала ты, а не я. Сравнение со стервятником прелестно, утенок. А мертвечина — это и ты, и Беннет.

— Думаю, ты походишь на Беннета даже больше, чем тебе бы этого хотелось. Думаю даже, он прекрасно дополняет тебя.

— Пока что не замечал за собой таких странностей, — сказал он, усмехаясь.

— Клянусь, это так.

— Ну, а прикинь, на что похожа ты, утенок. Нечто, стремящееся ускользнуть от настоящей, полнокровной жизни. Нечто, стремящееся к страданиям. Знаю я этот тип. Ни дать ни взять — иудейская мазохистка. Да уж, у меня есть кое-что общее с Беннетом, вот только он — китайский мазохист. Ему пойдет на пользу твой уход. Это наконец-то покажет ему, что так больше жить нельзя; нельзя жить, все время страдая и призывая Фрейда в свидетели!

— Да, но если я так сделаю, то потеряю его навсегда.

— Ну, значит он и не стоит того.

— Что ты хочешь этим сказать?

Но это же ясно. Если он уйдет, значит, он — не для тебя. Если он примет тебя снова — значит, вы начнете новую жизнь. И больше никаких унижений. И не стоит все время манипулировать такими понятиями, как вина. Ты-то ничего не потеряешь. Ну, по крайней мере, мы проведем время так, что это запомнится на всю жизнь.

Я притворилась перед Адрианом, что его слова не задели меня, но это было не так. Задели. И сильно. Обдумывая их, я поняла, что Беннет, пожалуй, знает об этой жизни все, кроме того, что составляет ее приятную часть. Для него жизнь — длительная болезнь, протекающая под присмотром психоаналитиков. Твой жизненный путь проходит через бесчисленные огорчения и приводит к гробу, в котором шесть облаченных в траур психоаналитиков отнесут тебя на кладбище (бросая пригоршни терминов на твою отверстую могилу).

Беннет хорошо разбирался в целостных и ущербных личностях, в Эдиповом комплексе и комплексе Электры, школофобии и клаустрофобии, импотенции и фригидности, в отцеубийствах и материубийствах, знал о зависти, направленной на пенис или на матку, работал над свободными ассоциациями и оговорками, над утренней меланхолией, внутренними конфликтами и подсознательными копорликтами, носологией и этиологией, старческим слабоумием и слабоумием младенческим, перенесением образов, самоанализом и групповой терапией, над симптомами формирования и симптомами разрушения, над состояниями амнезии и фуги, парапсихологическими рыданиями и смехом во сне, был специалистом, способным объяснить сонливость и бессонницу, неврозы и психозы, корни которых скрыты в далеком прошлом, но понятия не имел о смехе и шутках, каламбурах и загадках, объятиях и поцелуях, пении и танце — словом, обо всех тех вещах, которые делают жизнь достойной того, чтобы жить. Будто человек может быть счастлив, если проанализирует свои поступки, сны, мысли и побуждения. Будто можно обойтись без смеха и жить одним только психоанализом. Адриан — весельчак и гедонист, вот за одно это я и готова продать свою душу.

Улыбка. Кто же сказал, что улыбка — загадка этой жизни? Адриан, словно античный бог гармонии и смеха. С ним я все время смеюсь. Когда мы вместе, то чувствуем, что можем завоевать весь мир, смеясь.

— Ты должна его бросить, — сказал Беннет, — и вернуться к психоанализу. Он плохо на тебя влияет.

— Ты прав, — сказала я. «Господи, что же я такое говорю?» Ты прав, ты прав, ты прав. Беннет прав; Адриан прав тоже. Мужчин всегда восхищал мой покладистый нрав. Впрочем, не одни только губы соглашались. Стоило мне высказаться вслух и я действительно принимала все, что сказала.

— Вернемся в Нью-Йорк, как только кончится конгресс.

— О'кей, — сказала я, согласившись с ним.

Я смотрела на Беннета и думала, как хорошо я его знаю. Временами он серьезен и печален почти до безумия, но за это-то я и люблю его. Ему просто необходимо чувствовать зависимость. Он свято верит, что жизнь — загадка, которую можно разрешить посредством усердной работы, четких определений, анализа и синтеза. И я разделяю с ним его взгляды и убеждения так же чистосердечно, как и делила смех и гедонизм с Адрианом. Я любила Беннета и знала об этом. А еще я знала, что моя жизнь — с ним, а не с Адрианом. Так что же неудержимо тянет меня покинуть его и уйти с Адрианом? И почему доводы Адриана пронимают меня до мозга костей?

— Ты можешь заводить романы, не ставя меня в известность, — предупредил он. — Я дам тебе достаточно свободы.

— Знаю.

Я качнула головой.

— Ты действительно делаешь это для моего блага, так ведь? Ты, должно быть, очень зла на меня?

— Между прочим, он почти всегда импотент, — сказала я. Теперь я предала обоих. Я поведала Адриану секреты Беннета. А Беннету — секреты Адриана. Разглашаю всю подноготную мужчин, с которыми близка… В довершении всего, я предаю самое себя. Хороша же я; да уж, показалась обоим во всей своей красе. Ну и где же моя терпимость? Лучше умереть. Смерть — единственное справедливое воздаяние предателям.

— Я догадывался, что он импотент, или, быть может, гомосексуалист. В любом случае ясно, что он ненавидит женщин как таковых, причем очень сильно.

— Как ты узнал?

— От тебя.

— Беннет, ты знаешь, что я люблю тебя?

— Да, и это только усугубляет все дело.

Мы стояли, не сводя глаз друг с друга.

— Иногда я чувствую, что устала от постоянной серьезности. Я хочу смеяться. Я хочу веселиться.

— Я догадывался, что моя мрачность доведет до предела кого угодно, — сказал он огорченно. А потом перечислил всех девушек, не выдержавших его мрачного характера. Я знала всех их поименно. Теперь я обняла его за шею.

— Я могу гулять на стороне, не ставя тебя в известность; я знаю массу женщин, которые так и делают… (В действительности, я знаю только трех, которые постоянно существовали таким образом). — Но, честно говоря, так будет еще хуже. Вести двойную жизнь и возвращаться к тебе домой, делая вид, что ничего не случилось. Легко сказать, но сделать — очень трудно. По меньшей мере, я этого не выдержу.

— Кажется, мне следовало понять, как одинока ты была, — сказал он. — Возможно, в этом виноват я сам.

А потом мы любили друг друга. Я не притворялась, говоря, что Беннет, и никто другой, может удовлетворить меня вполне. Беннет есть Беннет, и я его хотела.

Позже я подумала, что он был неправ. Брак был моей ошибкой, и потерпел провал по моей вине. Если бы я любила его как следует, я бы позаботилась о его спокойствии и приняла бы его таким, какой он есть, вместо того, чтобы отвергать все его изъяны и избегать всех мрачных сторон его характера.

— Нет ничего сложнее брака, — сказала я.

— Думаю, я сам довел тебя до этого, — отозвался он. И мы заснули.

Он стал таким ласковым, терпимым и понимающим только для того, чтобы усугубить мое чувство вины. Господи, какая же я плохая!

— Ну, что нового? — поинтересовался Адриан.

Мы облюбовали новый бассейн в Гринцинге, прелестное маленькое озерцо, окруженное относительно немногими немецкими толстяками и толстухами. Мы сидели, свесив ноги в воду, и потягивали пиво.

— Я зануда? Я повторяю одно и тоже? — Риторические вопросы.

— Да, — подтвердил Адриан, — но мне нравится твое занудство. Оно более забавно, чем у прочих.

— Мне нравится, как непринужденно мы можем обсуждать все, что угодно. Я никогда не забочусь о том впечатлении, которое могу произвести на тебя. И высказываю все, что думаю.

— Неправда. Только вчера ты уверяла, какой я потрясающий любовник, хотя это было совсем не так.

— Ты прав.

С этим трудно не согласиться.

— Но я понимаю, что ты хочешь сказать. Мы хорошо говорим. Без намеков и недомолвок. Эстер частенько ехидно замолкает, а я во время этих пауз не знаю, о чем она думает. Но ты открыта. Ты постоянно противоречишь сама себе. И я точно такой же. Человек есть человек.

— Беннет, бывает, надолго замолкает. Временами я начинала думать, что он противоречит сам себе, но для этого он слишком совершенен. Он никогда не выскажет то или иное замечание, не будучи уверенным в его окончательности и несомненности. Ты не способен жить так — пытаясь все время быть определенным и законченным — ведь только смерть окончательна.

— Давай-ка окунемся еще раз, — сказал Адриан.

— За что ты так сердишься на меня? — спросил Беннет после этой вылазки к бассейну.

— Потому, что я чувствую, что ты относишься ко мне, как к собственности. Потому, что ты сам сказал, что не можешь проникнуть в мои мысли. И еще ты никогда не говорил, что любишь меня. Ты никогда не проявляешь снисходительности ко мне. И винишь меня во всех своих неудачах. Потому, что ты продолжаешь играть в молчанку, хотя и знаешь, что это нервирует меня. Потому, что ты поносишь моих друзей, подходя к ним со своими мерками. Потому, что ты замыкаешься в себе, отметая все человеческие контакты. Потому, что ты вызываешь у меня такое ощущение, словно я замучена до смерти.

— Тебе приходилось отбиваться от свой матери, а не от меня. Я дал тебе ту полноту свободы, которая была тебе нужна.

— Ты себе противоречишь. Личность не может быть свободна, если свободу ей «дают«. Кто ты, чтоб «дать«мне свободу?

— А ты покажи мне хоть одного человека, свободного полностью и беспредельно? Кто он? А он вообще существует? Тебя угнетали собственные родители, а не я! Ты всегда обвиняешь меня в том, что сделала с тобой твоя мать.

— Стоит мне начать укорять тебя, как ты извлекаешь очередные психоаналитические мотивы из моего поведения. И каждый раз мой отец или мать — а не что-то касающееся нас с тобой. Неужели они всегда будут стоять между нами?

— Мне бы этого не хотелось. Но это так. Ты снова и снова переживаешь свои детские впечатления, признаешься ли ты себе в том, или нет, — что за черт тебя свел с Адрианом Гудлавом? А ведь он выглядит совсем, как твой отец — или ты не обратила на это внимание?

— Не замечала. Он вовсе не похож на моего отца.

Беннет фыркнул. — Это, в конце концов, смешно.

— Послушай — я ведь не спорю о том, похож он на моего отца или нет, но это первый раз за все время, когда ты выказываешь хоть какой-то интерес ко мне и действуешь, наконец так, словно все-таки любишь меня. Мне надо трахаться с кем-то прямо у тебя под носом, чтобы ты разозлился на меня? Забавно, правда. А что говорят твои психоаналитические теории про этот случай? Может быть, здесь выходит на поверхность твой собственный Эдипов комплекс. Может быть, я твоя мать, а Адриан воплощает твоего отца. А почему бы нам не собраться всем вместе и не обсудить это, как полагается славной семейке? Вообще-то, я думаю, что Адриан влюблен в тебя. А я просто стою между вами. Уж если он кого-то и хочет, так это тебя.

— Ну что же, меня это не удивляет. Я уже сказал тебе, что он похож на голубого.

— А почему бы нам всем не улечься спать вместе и не выяснить это?

— Спасибо. Но не заставляй меня останавливать тебя, если это именно то, чего ты хочешь.

— Нет, не хочу.

— Ну так иди же, — закричал Беннет с большей страстью, чем я могла заподозрить в нем. — Уходи с ним! Ты никогда снова не примешься за серьезную работу. Я единственный человек в твоей жизни, который смог поддерживать тебя в равновесии и собранности достаточно долго — ну так уходи! Ты измотаешь себя так, что даже не будешь годна к мало-мальски серьезной работе.

— Как ты рассчитываешь написать о чем-либо интересном, боясь любых новых впечатлений? — поинтересовался Адриан. Я только что заявила ему, что не могу уйти с ним и возвращаюсь домой с Беннетом. Мы сидели в машине Адриана, припаркованной на узкой улочке, прямо за университетом. (Беннет был на заседании, посвященном агрессии в больших коллективах).

— Я все время обретаю новые впечатления. В этом-то и беда.

— Чушь. Ты трусливая маленькая принцесса. Я предлагаю тебе такие впечатления, которые действительно могут радикально изменить тебя; то, о чем ты действительно можешь написать в своих книгах, а ты уходишь в сторону. Назад к Беннету и в Нью-Йорк. Назад к твоему маленькому, затхлому и безопасному мирку. Господи, я рад, что не женился еще раз, если в этом и заключается семейная жизнь. Я-то думал, что ты уже переросла все это. Прочитав все твои эротические и чувственные произведения — в извращенном ключе — я был о тебе лучшего мнения.

Он взглянул на меня с презрением.

— Если бы я все время пребывала чувственной и эротичной, то была бы слишком утомлена, чтобы писать об этом, — парировала я.

— Ты обманщица, — сказал он, — жуткая лгунья ты. Ты никогда не найдешь ничего достойного того, чтобы об этом написать, если не вырастешь. Мужество — это во-первых. А ты просто трусиха.

— Не зли меня.

— Я тебя злю? Я просто вношу ясность. Ты никогда не станешь настоящим писателем, если не обретешь мужество.

— А что, черт возьми, тебе-то известно об этом?

— Мне кое-что известно: я читал некоторые твои работы и понял, что ты вкладывала в них частицу себя. Если ты продолжишь в том же духе, то скоро превратишься в своего рода фетиш для разочарованных и потерянных типов всех мастей. И все психопаты мира прибегут плакаться в твою жилетку.

— В некоторой степени так уже случилось. Мои поэмы оказались хорошей приманкой для потерявших равновесие умов.

Я вспомнила про Джойса, но Адриан ужасно разозлился и пропустил все это мимо ушей. За то время, как вышла моя первая книга, я выслушала немало эксцентричных телефонных звонков и получила немало писем от людей, считавших, что я проделываю все, о чем пишу, причем со всеми и в любом месте. Внезапно я превратилась в общественное достояние. Это была довольно глупая сентенция. В каком-то смысле, ты пишешь для того, чтобы совратить мир, но когда так оно и получается, ты чувствуешь себя блудницей. Пропасть между тем, о чем ты пишешь, и тем, как ты живешь, становится велика, как никогда. А люди, соблазненные твоей книгой, оказывается, соблазнились миражом. Да есть ли у них поводы для этого? И неужели психопаты со всего мира выяснили твой телефонный номер? И это, кстати, касается не только телефонных звонков.

— Я думаю, мы действительно затеяли то, что надо, — сказал Адриан, — но, получилась осечка: уж слишком ты напугалась. Я по-настоящему разочаровался в тебе… Ну, полагаю, это не первый случай, когда мне приходится терять веру в женщину. В тот первый день, когда я увидел тебя спорящей с регистратором, я подумал, что вижу одну из замечательных женщин — настоящий борец, и вся, как огонь. Уж она-то не позволит жизни придавить себя. Но я ошибся. Ты — не искательница приключений, не авантюристка. Ты — царевна. Так прости же мою неуместную попытку смутить твой спокойный брак.

Он нервно повернул ключ, и машина резко дернулась с места.

— Твою мать, Адриан.

Довольно неуклюже, но в тот момент я только об этом и могла думать.

— Оставь мою мать в покое, лучше возвращайся домой и трахайся там сама — с Беннетом или с кем ты там хочешь. Возвращайся домой и оставайся смирной, маленькой, домашней бюргершей, которая пишет книжки в свободное время.

Не очень-то деликатно.

— Ну, а ты-то о себе что думаешь — маленький смирный обыватель — доктор, играющий в экзистенциалиста в свободное от работы время? — почти закричала я.

— Давай, давай, утенок, кричи сколько хочешь, это меня не задевает. Я не обязан сверять свою жизнь с твоим мнением. Я знаю, что делаю. А ты из тех, кто чертовски нерешителен. Ты из тех, кто не может выбрать, кем быть: Айседорой Дункан, Зельдой Фицджеральд или Марджори Морнингстар.

Он дал газ с самым трагическим видом.

— Отвези меня домой, — сказала я.

— С удовольствием, если ты только объяснишь мне, что это значит.

Какое-то время мы просидели, не говоря ни слова. Адриан пытался вести машину, но дело не ладилось, а я сидела молча, раздираемая на части. Хочу ли я быть только домохозяйкой, которая пишет в свободное время? И это моя судьба? Или мне броситься на поиски приключений, что и предлагается? Хочу ли я прожить свою жизнь, как лгунья и лицемерка? Хочу ли я хоть раз воплотить мои фантазии в жизнь, ну хоть раз?

— Ну а если я изменю свое мнение? — спросила я.

— Слишком поздно. Ты уже все разрушила. «Что было, то не будет вновь». Честно говоря, я не знаю, хочу ли я теперь с тобой связываться.

— Тяжелый ты человек, однако. Один миг колебания — и ты готов отказаться от меня. Ты требуешь, чтобы я бросила все — устоявшийся образ жизни, мужа, работу — и без малейших колебаний помчалась с тобой по Европе, следуя каким-то полувыдуманным лаингианским идеям о богатом жизненном опыте и приключениях. Если бы, по меньшей мере, ты любил меня…

— Не надо мешать это понятие со всем остальным. Дело в твоей трусости и нерешительности, причем здесь любовь?

— При всем.

— Чушь. Ты говоришь любовь — а подразумеваешь защиту и безопасность. Ну, положим, безопасности как таковой не существует. Даже если ты вернешься домой со своим смирным и покладистым муженьком — никто не гарантирует, что ты не отдашь концы на следующий же день от сердечного приступа, или твой муженек не увлечется кем-нибудь на стороне, или, попросту, не перестанет тебя любить. Как можно заглянуть в будущее? Ты можешь предсказать судьбу? Почему ты думаешь, что безопасность столь безопасна? Уж если в чем и можно быть уверенным, так это в том, что если ты упустишь эту возможность, то она снова не представится. Только смерть определена и закончена, как ты сказала вчера.

— Я и не думала, что ты слушаешь.

— Много ты об этом знаешь.

Он вцепился в руль.

— Адриан, ты прав, рассуждая обо всем, кроме любви. Любовь есть любовь. Это значит, что Беннет меня любит, а ты нет.

— Ну, а ты кого любишь? Ты когда-нибудь задумывалась об этом? Или все эти вопросы предназначаются для манипуляций с теми, кого ты намерена эксплуатировать? Все это — вопросы для тех, кто дает тебе больше? Или, говоря образно, это вопрос денег?

— Чушь.

— Неужели? Иногда я думаю, что все упирается в то, что я беден, хочу писать книги и не хочу заниматься этой проклятой практикой, в отличие от твоих американских врачей.

— А, понимаю: твоя поэтическая свобода и безопасность привлекает мой буржуазный снобизм, как противоположность! Кроме шуток, мне нравится твоя бедность. Между прочим, если бы ты шел по стопам Ронни Лоинга, ты бы не был беден. А ты пойдешь далеко, мой мальчик. Впрочем, как и все психопаты… ты где-нибудь видел нуждающегося психопата?

— Теперь ты говоришь словно твой, будь он неладен, Беннет.

— Мы с ним оба согласились с тем, что ты — психопат.

— Мы, мы, мы — дурацкое обобщающее «мы». Мы — ужасно уютный и мудрый признак супружества, узаконенного всеми инстанциями. Эдакий собирательный образ. Но, интересно, как это «мы» влияет на творческие способности? Может быть, этот затхлый уют выхолащивает начисто любой талант? Может быть, наступило самое время изменить жизнь?

— Ты — Яго. Или змей, вползший в Эдем.

— Ну, если ты живешь в раю — я благодарю Господа, что никогда там не окажусь.

— Теперь я вернусь назад, вернее обратно.

— Куда обратно?

— В рай, к моей маленькой, уютной семейной рутине, к моему обобщающему «мы», к моей бюргерской тупости. Все это необходимо мне, как почва под ногами.

— Точно так же, я необходим тебе, как почва под ногами, когда ты заскучаешь с Беннетом.

— Стоп — ты же сам сказал — это прошло.

— И все же это так.

— Так вот: отвези меня назад в гостиницу. Беннет скоро вернется. Я не хочу снова опаздывать. Сейчас он слушает доклады об агрессии в больших коллективах. Это может навести его на мысль.

— Мы маленький коллектив, к счастью.

— Верно; но чем черт не шутит?

— Тебе действительно нравится, как он забивает тебе голову всякой чушью — правда? Только тогда ты чувствуешь себя великомученицей в полном смысле слова.

— Возможно.

Моя уступчивость приводила Адриана в бешенство.

— Слушай — мы можем здорово повеселиться — ты, я и Беннет. Мы можем путешествовать по континенту нашим семейным трио.

— Для меня здорово, но тебе предстоит убедить его в этом. А это непросто. Он ведь доктор-буржуа, женившийся на маленькой домашней хозяйке, которая пишет в свободное время. В нем нет того размаха и простора, как в тебе. А теперь, пожалуйста, отвези меня домой.

Наконец он совладал с машиной. Мы проделали хорошо знакомый путь через запутанные переулочки Вены, сворачивая на каждом перекрестке.

Минут через десять у нас поднялось настроение. Мы снова хохотали и прониклись взаимной симпатией, без тени раздражения. Конечно, это не может длиться вечно, но этот миг прекрасен и стоит многого. Адриан затормозил и потянулся поцеловать меня. Мы оба были опьянены внезапным подъемом чувств.

— А что, ты можешь не возвращаться — мы проведем эту ночь вместе.

Я спорила сама с собой. Кто же я — неужели трусливая домашняя хозяйка?

— О'кей, — ответила я (и тут же пожалела об этом). Но, если рассуждать здраво, что может изменить одна ночь? Потом я вернусь в Нью-Йорк с Беннетом.

Вечер, завершивший тот полный переживаний день, превзошел все мои ожидания. Наслаждение выплескивалось через край, словно пена шампанского. Сначала мы заказали пива в какой-то забегаловке на Рингштрассе и, щедро перемежая глотки с поцелуями, не могли налюбоваться друг на друга; мы поочередно переливали пиво из одних губ в другие, слушая пространные рассуждения двух пожилых матрон, критикующих расходы на американскую космическую программу: они-то предлагали найти достойное применение этим средствам на земле (может стоит построить еще сотню-другую крематориев?) вместо того, чтобы тратить их на изучение Луны, и вообще, если бы правительство разумнее подходило к распределению ассигнований… Потом мы ужинали (не переставая целоваться с набитым ртом) в ресторанчике под открытым небом, окруженном славным сквериком, кормили друг друга с ложечки Leberknodel и страстно кромсали ножом Bauern Schnitzel; короче говоря, к тому моменту, когда мы добрались до пансионата Адриана, мы были основательно пьяны от пива и желания. Переступив порог комнаты, мы немедленно предались любви. И, надо сказать, впервые за все время это у нас получилось довольно неплохо.

— Если бы я верил в любовь, — сказал он, трахаясь, — я бы сказал, что люблю тебя.

И только в полночь я внезапно вспомнила, что вот уже шесть часов, как Беннет ждет меня в гостинице; я вскочила с кровати, спустилась по лестнице к телефону-автомату и, одолжив у сонной консьержки два шиллинга, стала звонить ему. Мне так и не удалось застать его. Итак, не найдя лучшего решения, я оставила ему жестокое послание: «Увидимся утром», которое и передала дежурному на этаже, вместе с моим адресом и номером телефона. Потом я вернулась в постель к Адриану, который храпел, как свинья.

Почти целый час я лежала, не смыкая глаз, прислушиваясь к его храпу и обвиняя себя во всех смертных грехах вообще, а в жестокости и неблагодарности — в частности. Уже в час ночи дверь распахнулась, и в комнату ворвался Беннет. Взглянув на него, я предположила, что он явился прикончить нас обоих. В глубине души я почувствовала облегчение — я заслужила смерть, впрочем, как и Адриан.

Вместо этого Беннет сорвал с себя одежду и оттрахал меня в постели, под боком у Адриана. Примерно на середине этого эксцентричного представления Адриан проснулся и уставился на нас глазами, загорающимися хищным, садистским огоньком. Когда Беннет, сделав все, что хотел, упал на меня бездыханным, Адриан приподнялся и с видимым наслаждением принялся поглаживать великолепную коричневую спину Беннета. Тот не протестовал. Утомленные и покрытые потом, все мы, втроем, заснули как убитые.

Я стараюсь излагать события столь последовательно, насколько это в моих силах, потому что, изложив все мои впечатления, я могу шокировать кого угодно. Весь вышеописанный эпизод протекал в молчании — словно все трое играли свои роли в пантомиме, бывшей многие годы нашей второй натурой, правда, тщательно скрываемой. Словно мы прошли через нечто, жившее в нашем воображении долгие годы. Все события, развернувшееся с момента моего звонка в гостиницу и передачи моих координат, до ласк Адриана, расточаемых великолепной загорелой спине Беннета, были отмечены роковой неизбежностью античных трагедий — или же «Панча» и секс-шоу. Мне особенно ярко запомнились некоторые детали: оглушительный храп Адриана, ярость, исказившая лицо Беннета, когда он вошел в комнату (и, немного спустя, в меня), то, как мы спали втроем, переплетя руки над головами, и огромные комары, привлеченные нашей кипящей кровью и неоднократно будившие меня укусами. Когда я проснулась, уже светало и молочно-голубоватый жиденький свет просачивался в комнату. Тогда-то я обнаружила, что передавила за ночь немало комаров: вся простыня была в кровавых кляксах, напоминавших менструальные пятна какой-то крошечной женщины.

Утром мы показались друг другу совсем чужими. Ничего не случилось. Все — лишь сон и иллюзия. Мы спустились по лестнице вниз, словно провели ночь в разных комнатах.

С полдесятка английских и французских участников конгресса завтракали в столовой на первом этаже. Все они обернулись, как один, и уставились на нас. Я поприветствовала их довольно сердечно — особенно Рубена Финкена, рыжего, усатого англичанина с ужасным выговором. Разглядывая нас с плотоядным вожделением, он, словно Губмерт Гумберт, постоянно подстерегал нас с Адрианом у бассейнов и в кафе; частенько мне казалось, что он подсматривает за нами в бинокль.

— Привет Рубен, — бросила я, Адриан присоединился к моим приветствиям, но Беннет промолчал. Вообще, он шел, словно в глубоком трансе. За ним следовал Адриан. Внезапно меня осенило, что, должно быть, в ту ночь между двумя мужчинами произошло куда больше, чем я видела, но я постаралась выбросить это из головы. Почему?

Адриан предложил подвезти нас до гостиницы. Сначала Беннет отказался, но, когда не удалось поймать такси, нам пришлось согласиться; Беннет сдался — не сказав, однако, ни слова и даже не кивнув Адриану. Адриан пожал плечами и сел за руль. Я плюхнулась на заднее сидение. Мы не потерялись только потому, что Беннет запомнил дорогу. Но, не считая кратких указаний Беннета, вся дорога прошла в тяжелом молчании. Мне хотелось все обсудить. После того, что мы пережили втроем прошлой ночью, нет смысла притворяться, что ничего не случилось. То, что произошло в комнате Адриана, могло бы стать началом нашего взаимопонимания. Но Беннет, напротив, упрямо избегал любых обсуждений. И Адриан не мог тут ничем помочь. Вся их болтовня о психоанализе и самоанализе оказалась чистой воды блефом. Столкнувшись с реальным прецедентом в своей собственной жизни, они оказались неспособны проанализировать его. Это здорово — анализировать отвлеченных персонажей, раскладывать по полочкам чьи-то гомосексуальные наклонности, чей-то Эдипов комплекс, чье-то прелюбодеяние, но, оказавшись перед лицом собственных наклонностей и комплексов, — вы безмолвствуете. Глядя в разные стороны, подобно сиамским близнецам, они, тем не менее, крепко срослись спинами. Кровные братья. А я — сестра, разъединившая их. Злосчастная женщина, приведшая их к падению. Пандора, распахнувшая свой губительный ящик.